Снаружи двух башен солнце клонилось глубоко к горизонту; стало быть, в подвале он провел не меньше пяти часов…

Над тем, куда направиться сейчас, в свое тесное жилище или к каменной ограде дома через улицу от Друденхауса, он думал меньше мгновения. В открывшуюся снова без вопросов калитку прошел уже привычно, не удивляясь, в комнату Маргарет поднялся сам, войдя без стука. Встретив обрадованный взгляд, на миг замер на пороге и, одним движением загнав засов в петли, стремительно и безмолвно приблизился, все так же без единого слова притянув ее к себе…

Оба молчали после еще долго; Маргарет, лежа на его плече, казалось, опасалась спрашивать, в чем дело, а Курт бережно гладил изящные пальцы, удерживая ее руку в ладони и неотрывно глядя на белую кожу, облегающую хрупкие суставы.

— Ты меня пугаешь, — наконец, тихо шепнула она, чуть приподняв голову и заглянув в лицо. — Что с тобой сегодня?

— Проблемы на службе, — коротко и неохотно отозвался Курт, продолжая смотреть на ее ладонь, на пальцы, тонкие, словно веточка…

Та высвободила руку, рывком усевшись подальше, и голубые, как фиалки, глаза потемнели, став похожими на осеннее озеро.

— Ты допрашивал его сегодня, — убежденно и чуть слышно сказала Маргарет. — Вот почему ты смотришь сейчас на меня, точно на препарированную кошку. Ты пришел ко мне после…

— Если желаешь, я уйду, — так же тихо отозвался он, вдруг осознав, что, скажи она сейчас «да» — и это будет самым страшным, что только доводилось ему слышать за все двадцать два года своей жизни.

Маргарет сидела неподвижно, молчаливо еще несколько мгновений, глядя снова в глаза, снова растворяя в этом взгляде, и снова захотелось так и остаться напротив этих глаз, смотрясь в них час, годы, вечность…

— Прости, — вздохнул он, с усилием отведя взгляд. — Я и не полагал, что ты поймешь; собственно, ты не обязана.

— Он был виновен? — требовательно спросила Маргарет. — Этот юноша — он был виновен?

Курт тоже сел, упершись локтями в колени и опустив на руки голову, внезапно снова объятую все той же болью — словно безмилосердный истязатель удар за ударом вгонял в лоб шершавый, заржавелый гвоздь.

— Я не могу, — почти просительно произнес он. — Ты ведь знаешь, я не имею права тебе сказать — даже этого.

— Но сегодня я спрашиваю не из досужего любопытства, — отрезала она и, на миг смолкнув, осторожно провела ладонью по его волосам, склонившись и обняв, прижавшись щекой к плечу. — Я лишь хочу знать: ты убежден в том, что делал? Это не единственно для того, чтобы довершить твое дознание?

— Нет, — Курт выпрямился, но смотрел мимо ее глаз, прижимая ладонь к раскалывающемуся лбу. — Я не желаю вырывать неискреннее признание любой ценой и не отыгрываюсь на нем.

— Значит, он виновен, — уточнила она и, не дождавшись отклика, смягчившись, вздохнула: — Милый, я знаю, ваши тайны — это нешуточно; но ты что же, полагаешь, услышав их от тебя, я устремлюсь рассказывать о них всему Кельну? Что с нами будет, если мы не будем верить друг другу?.. Если ты просто скажешь мне, что сегодня ты добивался правды от преступника, я тебе поверю. Без колебаний. Без малейшего сомнения.

— Да, — тихо ответил Курт, вновь глядя в фиалковые глаза. — Да. Сегодня я добивался правды. Я знаю, что он утаивает что-то; я не думаю, что секретаря убил он, но ему что-то известно, а я… Понимаешь, я не могу увидеть, не могу уяснить, что. Я чего-то не вижу. Что-то ускользает от меня, я обратил на что-то внимание, но предрассудочно, не осмысленно, я не могу самому себе истолковать, где и что я упустил.

— Ты бледен; снова голова?..

— Эта боль не уйдет, пока я не смогу увидеть то, чего не вижу сейчас. А я даже не могу помыслить, где и что это такое, что именно прошло мимо меня. И кроме этого и отпирающегося арестованного, у меня нет других зацепок. И… самое главное — чем дольше и упорнее он молчит, тем более убеждает меня в том, что ему есть, что скрывать… Это нелогично, и я самому себе не могу доказать, что я прав. Но то, что было сделано сегодня, Маргарет — это было необходимо. Или ты считаешь, мне это по душе?

— Надеюсь, что нет.

Курт грустно усмехнулся, снова взяв ее за руку и чувствуя, как тонкие пальцы дрожат в его ладони.

— А говорила, что поверишь мне — безоговорочно.

— Я тебе верю, — тут же отозвалась Маргарет, снова подсев ближе, однако дрожь в ее пальцах осталась, едва заметная, но явственная. — Даже если ты ошибаешься — я верю, что, по крайней мере, ты нелицемерен.

— Если ошибаюсь… — повторил он тихо. — Если я ошибаюсь… Я всегда этого боялся — того дня, когда узнаю, что человек, оказавшийся в моих руках, невиновен. Что я ошибся.

— Ты справишься, — произнесла Маргарет убежденно, прижавшись к его лбу губами. — Ты сильный; ты справишься.

— «Сильный»… — повторил Курт с улыбкой. — Я тебя сегодня едва не уронил; «сильный»…

— Я говорю не о том. Ты… в тебе есть что-то… — она запнулась, то ли смутившись, то ли попросту пытаясь подобрать нужные слова. — Поверь женской интуиции, ты — не такой, как все. В тебе есть… vitalis, понимаешь? Ты обладаешь крепким духом, и тебе многое под силу; я увидела это в первый же миг нашей встречи, я поняла это сразу.

Он прикрыл глаза, обняв хрупкие плечи, и вздохнул, прижав Маргарет к груди.

— Спасибо, — шепнул Курт тихо. — За то, что ты есть — спасибо…

Когда он проснулся, за окном было темно; Маргарет сидела на низенькой скамеечке подле стола, склонившись над его курткой с иглой в руке.

— Я зашила твой рукав, — пояснила она в ответ на его вопрошающий взгляд, улыбнувшись. — И воротник — наверное, когда ты прыгал по университетскому саду; разошлось два-три стежка, но если не зашить сейчас, после пойдет дальше.

— Интересно, — произнес Курт с усмешкой, — сколькие из живущих ныне могут похвастать тем, что им штопают одежду особы графских кровей…

— Самодовольный и высокомерный нахал, — отозвалась Маргарет, обрезая нитку, и, бросив куртку на стол, подсела к нему, обняв. — Поднимайся. Приходил твой помощник, Бруно. Какой-то человек явился в Друденхаус, ища тебя, и за тобой решили послать — Бруно сказал, это что-то важное, связано с твоим делом.

***

До башни Друденхауса Курт почти бежал по темным ночным улицам; в одном из проулков столкнувшись с юношей своих примерно лет, приостановился, чуть отступив назад, уже предчувствуя, что будет, и не удивился, услышав:

— Эй, парень, купи булыжник.

Курт бросил взгляд вправо, влево, убедившись, что вышедший на ночную охоту студент одинок.

— При всем моем сочувствии к бедственному положению слушателей университетских курсов, — отозвался он, сдвинув встречного плечом в сторону, — не могу сказать, что ограбить местного инквизитора — хорошая идея.

— Вот дерьмо, — вздохнул студент, и он усмехнулся, уходя:

— Случается.

Башни Друденхауса ночью походили на два мрачных утеса над морской гладью, нависшие с обрыва; на миг Курт остановился у двери в приемный зал, глядя на подвальную лестницу и пытаясь мысленно вообразить, как там, внизу, в зарешеченном углу на ледяном каменном полу лежит истерзанный полураздетый человек…

На миг возникло видение тонких пальцев, что сегодня лежали в его ладони, и словно наяву в ушах возник мерзкий, пробуждающий содрогание звук, слышанный незадолго до этого — хруст выворачиваемых суставов и крик, гасимый сводами; те, кто строил эту башню, учли все, в том числе и акустику, долженствующую беречь слух дознавателей от чрезмерно громких ответов испытуемых. Но никто не придумал до сих пор того, что берегло бы их душу…

— Явился, твое инквизиторство? — голос Бруно в тишине спящего Друденхауса прозвучал резко, излишне громко и режуще. — Кажется, по новому уставу ведения следствия, я имею право знать, за что меня изводят. Требую пояснить, почему ко мне применили ademptio somnum.

— Что? — переспросил он тихо, силясь отогнать от мысленного взора видение хрупких пальцев и заставить себя не слышать мнимого крика; Бруно покосился на него настороженно, согнав с лица улыбку, и пояснил снисходительно:

— Едва я успел прикорнуть, явился человек, разыскивающий тебя. Какой-то идиот вместо того, чтобы спать, в три часа ночи приперся в Друденхаус, дабы отыскать дознавателя, ведущего следствие по смерти Филиппа Шлага. И мне пришлось тащиться по темным и, заметь, опасным улицам этого достославного города, затем чтобы вытащить тебя из теплой… гм… В общем, можешь быть довольным: наконец-то у тебя появился свидетель, желающий говорить voluntarie и… как там у вас?

— Кто и где он? — оборвал Курт; тот махнул рукой назад:

— Наверху, в одной из комнат для допроса. Ждет. Притащил с собой какой-то невообразимый сверток; может, взятку хочет сунуть? Надеюсь, и мне что перепадет…

— Что еще? — сворачивая к лестнице, уточнил он. — Кто он такой — он сказал?

— Сказал, его зовут Элеазар Леви-Афферман.

— Как? — переспросил Курт, остановившись с занесенной над ступенькой ногой. — Еврей?!

— Если, по-твоему, это больше похоже на мавра…

— Господи, ушам своим не верю… — пробормотал он, снова устремляясь по лестнице вверх; Бруно усмехнулся:

— Заветная мечта инквизитора: евреи сами сбегаются в Друденхаус.

Пол-этажа, отделяющие лестницу от двери допросной комнаты, Курт преодолел стремительным, нетерпеливым шагом, стремясь держать себя в руках, но все равно умирая от любопытства.

Элеазар Леви-Афферман, вопреки его ожиданиям, оказался не старым, седым и плешивым коротышкой, а еще довольно молодым человеком лет неполных сорока, статным и на голову выше майстера инквизитора, с угольно-черными коротко стрижеными волосами, убранными под невысокую шапку, которую он сдернул, встав навстречу вошедшему следователю.

— Я сильно прошу прощения у господина дознавателя, — заговорил он, позабыв поздороваться, косясь на замершего за его спиною стража, сонного и оттого хмурого, как вестник Апокалипсиса, — что обеспокоил его в столь поздний час. Меня зовут Элеазар Леви-Афферман, и живущие в этом благословенном городе граждане, да будет им милости и мира, знают, что я ювелир, который продолжает дело отца своего, сохраняя в неисчерпаемом изяществе это тонкое искусство.

— Курт Гессе, инквизитор, — отозвался он, движением головы велев стражнику выйти, и ювелир закивал, прижимая к груди и в самом деле огромный прямоугольный сверток, обернутый грубой, но чистой тканью:

— Я знаю, кто вы, господин дознаватель, ведь вас я и разыскивал, зная также, что именно вы расследуете смерть бедного юноши, чья душа… гм… — ювелир запнулся, неловко улыбнувшись; щеки его были цвета снега, и Курт видел, что в черных острых глазах плещется страх — нескрываемый, явственный. — Моя матушка, — вдруг утратив свой повествующий тон, пояснил тот, — была сильно против моего к вам явления, однако же я не посмел утаить известное мне. Уповаю, что в свете обновлений, произошедших в вашем… гм… ведомстве… гм… мне не будут грозить неприятности лишь за мое… гм…

— Если вы не намерены проповедовать мне спасительное пришествие Машиаха, — перебил его Курт, — нам с вами делить нечего. Насколько я понял, у вас есть что сказать мне о моем деле; так?

— Да, — с тяжким выдохом кивнул тот. — Сегодня до моего слуха донеслись сведения о том, что вами был задержан служитель университетской библиотеки, а после и допрошен…

— Это кто сказал? — нахмурился Курт, и ювелир вздохнул:

— Все говорят… И тогда в мои мысли пришло суждение, что известное мне связано с расследуемым вами убиением бедного юноши. Подумав о том, что здесь замешан библиотечный служащий, я уверился, что в моих руках волею… гм… судьбы… гм… оказался предмет, могущий…

— Вот это? — шагнув навстречу, перебил Курт, указав на сверток в руках посетителя; тот закивал, отложив его на стол:

— Да-да… Я хотел бы заметить господину дознавателю, что я ни в коей мере не имею склонности к противоправным деяниям, и мое искусство, передаваемое с поколениями, служит единственно лишь ублажению пусть и не слишком благочестивых… гм… в любой… гм… вере… гм… свойств души человеческой, однако же не потакает ни в чем никаким противозакониям. И лишь только у меня явились подозрения, понудившие меня явиться сюда, я поднялся даже и с постели… гм…

— Я это ценю, — отозвался Курт, нетерпеливо сдергивая полотно со свертка, и замер, глядя на огромный, сияющий камнями оклад для книги толщиной не менее ладони.

— Книга… — прошептал Бруно растерянно, приблизившись. — Чертова книга…

— Бедный юноша незадолго до своей смерти, месяца за два, — пояснил ювелир, понизив голос, — дал мне заказ на обложку для книги, украшенную каменьями; хочу заметить, что самой книги я не видел и не имею даже воображения, о чем она может быть; прошу вас поверить мне, и при том готов поклясться, что говорю вам правду. Мне был даден набросок, с коего я и делал…

— Кем? — уточнил Курт, не отводя взора от сверкающего камнями оклада.

— Филиппом Шлагом, все им же, — отозвался ювелир. — Он принес мне набросок обложки, каковой и был мною выполнен, и пожелания о оформлении…

— Он заплатил сразу?

— Тотчас же; мне даже показалось, что сама мысль об уплате после моей работы ему не пришлась по душе — он сильно настаивал именно на том, чтобы внести плату заранее. Подобное поведение я зачастую наблюдаю у тех, кто копил средства на некую вещь долгое время и опасается либо растратить их к моменту исполнения заказа, либо утратить. Разумеется, я не делаю выводов, сие есть не мое дело…

— Сколько все это стоило? — снова оборвал ювелира Курт; тот ответил немедленно, ни на мгновение не запнувшись, четко:

— Шестьсот восемьдесят талеров ровно, учитывая полностью мой материал.

— Довольно дешево, — заметил Курт, и тот сделал шаг к столу, с готовностью пояснив:

— Изволите ли видеть, господин дознаватель, все вполне по стоимости. Этот вот черный камень с зеркальной поверхностью — гагат; красив, дорог, но не сверх меры. Вокруг него четыре камня — это есть пироп, причем, заметьте, фиолетового окраса, что довольно распространено и удешевляет его цену, однако, сохраняя внешнюю привлекательность при должной отделке. А вот эти изумруды, видите ли, цвета позднего летнего листа, темной зелени, что сбавляет цену втрое. Когда мы уговаривались с этим юношей о предстоящей работе, обсуждалось именно это — внешняя приглядность вещи вкупе с небольшой стоимостью.

— Он сказал, для чего ему нужен такой оклад? — спросил Курт, подумав о том, что эта «небольшая стоимость» равняется его годовому жалованью со всеми премиальными, какие только можно вообразить в самых смелых фантазиях; ювелир развел руками:

— Я не спрашивал, поймите правильно — в этом часть моей работы…

— Но хоть что-нибудь? Какие-то догадки? — предположил он почти с отчаянием. — Может, хотя бы обмолвка?

— Ничего, — откликнулся ювелир, настороженно отступая от него на полшага. — Лишь только указания о самой работе…

Курт повернул к нему голову, и тот замер на месте, глядя в глаза и распрямившись, будто корабельная сосна; он вздохнул, снова обратив взгляд к окладу на столе.

— Я не намерен вас арестовывать. Не бойтесь.

— Стало быть, я могу уйти, ответя на ваши вопросы? — уточнил тот, и Курт кивнул:

— Разумеется. У меня будет лишь одно пожелание — не покидайте пределов Кельна и будьте готовы явиться в Друденхаус по первому требованию… и в любой день недели.

— А могу я высказать просьбу господину дознавателю? — осторожно поинтересовался ювелир, и он, вопросительно изогнув бровь, вновь обратился к своему нежданному свидетелю.

— Высказать, конечно, можете, — отозвался Курт, уже предчувствуя, о чем пойдет речь; тот кашлянул, собираясь со смелостью, и негромко пояснил, косясь на Бруно:

— Я был бы безмерно благодарен господину дознавателю, если бы о моем к нему визите не стало известно кому-либо, кроме служителей Конгрегации, занятых в следствии. Я бы не хотел никого задеть, однако же господин дознаватель, надеюсь, поймет мои опасения, ведь, я убежден, и вас самого удивила столь… гм… необычная… гм… готовность к сотрудничеству…

— Боитесь, ваши единоплеменники отомстят вам за это? — оборвал он, и ювелир в испуге округлил глаза.

— Да сохранит вас… гм… То есть — конечно же, нет; я не боюсь столь тривиальных последствий, однако довольно уже того, что меня просто… гм… так скажем — не поймут. Видите ли, само по себе мое поведение не вполне отвечает принятому… гм… То есть, даже среди ваших единоверцев существует неприятное и не вполне односмысленное слово «доносительство», каковое способно вызвать неприятственное отношение окружающих… гм…

— Не вижу проблемы, — усмехнулся он, скосившись в сторону ночного гостя сквозь прищур. — Поможете одному акуму осудить другого; вполне соответственно.

Ювелир вздрогнул, отведя взгляд в сторону, и договорил чуть слышно:

— Не так все просто, как вам кажется, господин дознаватель… И мне не будет уже так весело, как вам… гм… прошу прощения за откровенность… Даже моя матушка, ожидающая меня в эту минуту в нашем доме, пребывая в опасении и боязни относительно моей судьбы…

— Я ведь сказал — после нашего разговора вы вольны уйти, — напомнил Курт, и тот закивал:

— Я надеялся на благоразумие и добросовестность господина дознавателя… Не поймите меня превратно, я ничего не имею против… гм… однако же я действовал лишь исходя из соображений, что меня могут счесть соучастником… гм… я не знаю, чего, и знать бы не хотел, если возможно, я попросту повел себя как добропорядочный горожанин, честно платящий налоги, соблюдающий мирской закон и не желающий покрывать возможного преступника. Я никогда не стал бы вмешиваться в дела вашей Церкви, ибо это не моего ума дело как человека, не знающего тонкостей в таком деликатном деле, как… гм… стороннее мне вероисповедание, и не имеющего представления о…

— Осторожнее, — заметил подопечный с улыбкой, — вы только что сознались, что с легкостью стали бы соучастником в еретических таинствах.

— Бруно! — покривился Курт, успокаивающе кивнув бледному ювелиру. — Я понял вас. Даю слово, что никому, не имеющему касательства к следствию, о вашем содействии известно не станет; по крайней мере, если это не будет чрезвычайно необходимо.

— Весьма признателен, — с облегчением поклонился тот, и Курт махнул рукой в сторону двери.

— Через минуту вы свободны. Можете возвращаться к вашей матушке. Напоследок у меня тоже будет просьба к вам, еще одна: если вдруг что-то вам вспомнится, пусть даже это что-то покажется вам самому не стоящей внимания мелочью, пустяком — расскажите об этом мне. В любое время дня и ночи.

— Конечно, разумеется, — торопливо отступая назад, кивнул тот, нашаривая дверь за спиною. — Если вдруг… гм… то конечно… Так я могу идти?

— Через минуту, — повторил Курт, и ювелир замер снова. — Сначала я запишу ваши слова, а вы поставите подпись под ними. Это недолго.

Составление протокола и в самом деле заняло немного времени — он спешил, косясь на переливающуюся в свете двух факелов обложку неведомой книги; названия отчеканено не было, и по довольно отвлеченному узору сложно было понять, какие слова должны скрываться под тяжелым окладом. Выдворив ювелира, Курт обернул пустую книгу снова в полотно, сунув сверток в руки Бруно, и почти бегом спустился по лестнице в подвал, кивком велев подопечному следовать за собой.

— Совесть утихомирилась? — спросил бывший студент в спину, когда он на мгновение приостановился перед дверью в подвал; Курт обернулся, нахмурясь.

— Не понял.

— Все ты понял, — убежденно возразил тот; он еще секунду стоял недвижно, глядя в пол, и, не ответив, толкнул створку двери, прошагав под низкий гулкий свод твердо и стремительно.

Охранник, сонный и апатичный, сидел на табурете у стены против двери в камеру, отвалившись к ней спиной и глядя в потолок; увидев Курта, он подхватился, потирая глаза ладонью и глядя ему за спину, на Бруно со свертком под локтем.

— Как этот? — бросил он, кивнув в сторону зарешеченного угла, и страж пожал плечами, с трудом подавив зевок:

— Просит воды.

— И?

— Как вы и велели; ни капли. Спать не дозволяю.

— Хорошо, — отозвался он, отвернувшись от вскинувшегося к нему взгляда Бруно, и подступил к камере, отпирая решетку.

— А ты дрых, когда я за тобой пришел, — тихо сообщил подопечный.

— Я никогда и не говорил, что чрезмерное сострадание моя сильная сторона. Теперь, сделай одолжение, помолчи.

Отто Рицлер полусидел на полу, уставясь в стену застывшим взглядом из-под покрасневших век; белки пронизывали густые сетки лопнувших сосудов, а искусанные в мясо губы покрылись толстой сукровичной коркой, кое-где лопнувшей и блестящей от свежей крови. Услышав, как Бруно позади него тихо выдохнул сквозь зубы, Курт приблизился, не глядя погрозив за спину сжатым кулаком, и, встав над переписчиком, толкнул его носком сапога в ногу.

— Не спать, Отто, — потребовал он; глаза в прожилку медленно поднялись, глядя на вошедшего следователя уже без прежнего страха, с обреченным изнеможением.

— Дайте воды, — едва слышно вытолкнули опухшие губы; он качнул головой.

— Снова просьбы? Это бессмысленно, ты ведь понимаешь. Сейчас наши с тобой отношения вошли в область товарно-платную; твой товар — нужная мне информация. Моя плата за это — я немедленно прекращу все. Мы ведь обсудили эту тему не единожды, и с той минуты ничего не переменилось, условия прежние.

— Мне нечего вам сказать, — шепнул тот, устало опустив голову; Курт вздохнул:

— К сожалению для тебя, Отто, изменения есть лишь в одном: к моей плате за твой товар прилагается небольшой, но весьма существенный довесок — я бы сказал, ты должен мне приличную скидку в свете этого.

— Не понимаю, о чем вы… Дайте воды, я прошу вас.

— Я не стану тебя долго изводить, — забирая у Бруно сверток, отозвался он, сдернув полотно, — и от слов перейдем к делу. Взгляни сюда.

Бруно был не вполне прав — совесть не успокоилась всецело, когда обнаружилось, что существование таинственной книги есть факт, а не вымысел его запутавшегося рассудка; уверенность пришла лишь теперь, когда, приподняв взгляд к окладу в его руках, переписчик содрогнулся, на миг обмерев, рванулся отползти и уперся в стену спиной, закрыв лицо руками.

— Господи… — глухо донеслось из-под ладоней, покрытых слоем пыли и крови.

— Теперь, Отто, тебе есть, что сказать мне? — выждав с полминуты, произнес он, вернув обложку Бруно, и приблизился еще на шаг. — Ведь сейчас мы оба знаем, о чем. Я слушаю тебя.

Рицлер молчал, не отнимая рук от лица; не дождавшись ответа, Курт вздохнул, развернувшись к подопечному, и, движением головы указав на дверь, негромко велел:

— Оставь нас.

Тот смотрел ему за плечо, на съежившегося в почти откровенном плаче переписчика, еще мгновение; наконец, кивнув, вышел из камеры, шлепнув оклад на стол подле охранника и неподвижно застыв чуть в отдалении.

Подойдя к Рицлеру вплотную, Курт неспешно уселся на пол рядом, прислонясь к холодному камню спиной, обхватив руками подтянутые к себе колени, и еще долго не говорил ни слова, внимая нарушаемой едва слышными всхлипами тишине.

— Знаешь, — заговорил он тихо спустя нескончаемые несколько минут, — давай оставим все эти психологические изыски; «я знаю, что ты знаешь», все эти старания отыскать в тебе слабину и надавить… Все наши приемы уже давно не тайна, и любой мало-мальски образованный человек ко всему этому готов. Когда я говорю с тобой, ты знаешь, что единственное, чего тебе ждать — это моих попыток сперва надломить тебя, а после — как следует ударить по этому надлому, дабы сломать совершенно. Это походит на игру, только проигрыш — не пара щелбанов или потерянные деньги…

Переписчик медленно опустил руки, но на него не смотрел, уставясь в пол у ног.

— Ты тоже играешь — ты пытаешься выстоять, доказав мне, что я ошибаюсь, что поступаю неверно. Я ведь не жестокий человек по сути, мне все это самому отвратительно до глубины души, и ты это понял. Может, у меня пока еще не хватает опыта как подобает держать себя в руках, притвориться, что твои страдания мне безразличны, а может быть, просто ты умнее и внимательнее, чем я надеялся — не знаю. Но ты видишь, что с каждой минутой твоего молчания я все более начинаю сомневаться в своей правоте, и это придает тебе сил держаться. Точнее, Отто, так было. До этой ночи.

Рицлер отер лицо, вновь не ответив ни слова, и судорожно вдохнул, закрыв глаза.

— Я мог колебаться, когда не имел ничего, кроме своих догадок. Когда были лишь подозрения. А ты мог уповать на то, что я поддамся сомнениям, что ты сумеешь убедить меня, и мне придется признать твою невиновность. Но теперь… Послушай, я не желаю продолжать эту игру. Мне не хочется повторять вчерашнее. На моей совести человеческих страданий и без того немало, и мне нелегко идти на подобные крайности. По всем правилам, которым я следовал раньше, по заученным мною рекомендациям, я должен был сейчас сказать что-то вроде того, что и ты сам не хочешь этого… Я все-таки скажу это; но теперь — никакой игры, никаких ухищрений, Отто, просто вслушайся в то, что я говорю — на этот раз от души. Ты ведь не выдержишь. Ты просто не сможешь выдержать больше.

— Дайте воды, — внезапно заговорил тот — чуть слышно и надтреснуто. — Пожалуйста.

Курт просидел неподвижно еще три мгновения, глядя на его склоненную голову, не отвечая; наконец, поднявшись, так же молча прошел к столу охраны, взяв оттуда низенький медный кувшинчик, и, возвратившись, сел как прежде, рядом.

— Держи.

На протянутый ему полупустой сосуд тот взглянул настороженно, ожидая подвоха, руки с опухшими суставами, упирающиеся в пол, подрагивали, не решаясь протянуться к кувшину; Курт поставил его на пол.

— Пей. Это вода, без уловок.

Тот схватился за узкое горлышко конвульсивно, неуклюже, едва не выронив — пальцы гнулись с трудом; он поддержал под донце, терпеливо дождавшись, пока переписчик выпьет все, стуча о металлический ободок зубами и проливая на себя. Когда Курт забрал кувшин, тот снова отвалился к стене, задыхаясь и облизывая потрескавшиеся изгрызенные губы; по щекам, оставляя в слипшейся пыли неровные дорожки, текли слезы.

— Это… — выговорил он с усилием, — это тоже такой трюк?

— Смена поведения, — договорил медлительно Курт, вертя кувшин в руках, — задушевный разговор после угроз, милосердие после пытки… Нет, Отто. Просто теперь это не имеет значения; когда я уйду, охрана больше не станет будить тебя, можешь выспаться. Если желаешь, я велю принести еще воды. Уверен — ты голоден; это тоже исправимо. Все дело вон в той вещи, Отто. Пока ее не было, я намеревался действовать не слишком жестко.

— Не жестко?.. — повторил тот с истеричным смехом; Курт пожал плечами:

— Заметь, невзирая на болезненность, все, что я с тобой сделал вчера, не фатально — опухоли в суставах спадут дня через три-четыре, следы от игл — от них завтра же ничего не останется, хотя болеть, конечно, еще пару дней будет; плеть — и вовсе ерунда, рубцы затянутся быстро, это я знаю по себе. Пока я в самом деле сомневался, я предполагал иметь в виду тот факт, что ты невиновен, что тебя, быть может, придется освободить, а потому старался, все-таки, не оставить тебя непоправимо увечным; отсюда и эти долгие, но всегда действующие методы — лишение сна, воды, пищи… Достаточно, чтобы заставить говорить, но недостаточно, чтобы искалечить тебе остаток жизни, если я неправ. Но теперь… — он аккуратно установил кувшин на пол, вновь обхватив колени руками, и вздохнул. — Теперь все переменилось. Потому я и сказал так уверенно — ты не выдержишь. Теперь я это знаю, потому что у меня развязаны руки, как это принято говорить. Завтра я получу от вышестоящих письменное дозволение на полноценный, теперь уже воистину жестокий допрос, который будет длиться до твоего признания. Мне по-прежнему будет противно все это делать, и я не скажу, что спокойно засну после этого, но ты — мой единственный путь к истине. Я тебя выжму, Отто, и это не просто слова. Я своего добьюсь. Потому что теперь у меня есть подтверждение того, что ты мне лжешь. Оно все оправдает, и пусть я потом месяц проведу в местной часовне, пусть потом буду каяться и терзаться, но я пойду до конца. Сейчас я просто хочу, чтобы ты это понял. Это, наверное, можно назвать запугиванием, я впрямь хочу, чтобы ты испугался, испугался того, что тебе предстоит — для того, чтобы избавить себя от этого. Пойми, прошу, признай, что ты рано или поздно сломаешься, что тебе не удастся выиграть — теперь никакой игры не будет. Я просто буду давить, пока не переломлю тебя. Без всякой психологии, без уловок и ухищрений, грубой силой.

Рицлер перестал всхлипывать, и сидел теперь, не шевелясь и глядя в никуда, не произнося ни звука, потупив голову и уронив руки на колени.

— Господи, Отто, — тихо произнес Курт с чувством, — неужели оно того стоит? Неужели то, что ты скрываешь, так страшно? Неужели наказание за это — страшнее всего, что тебе придется вынести?

— А если?.. — через силу разомкнув губы, прошептал тот, не поворачивая к нему головы; он кивнул.

— Хорошо. Если уж мы начали говорить прямо и называть вещи своими именами; хорошо, Отто, давай поговорим и об этом. Что, самое страшное, можно вообразить себе? Чем все может для тебя закончиться? Смертью в огне? Да, это — страшно. Я знаю. Но, во-первых, для этого ты должен совершить нечто и впрямь ужасное. А кроме того… Пожалуйста, я прошу тебя — подключи логику. Послушай, наконец, что я тебе говорю: я все равно все узнаю. Пойми же, наконец: что бы тебе ни пришлось вытерпеть, это рано или поздно закончится тем, чем и должно. Ты лишь себе сделаешь хуже, продлевая и умножая свои мучения, при этом, повторяю снова, не имея шанса избежать предуготованного тебе.

Тот вновь смолкнул, не отвечая; Курт вздохнул, понизив голос совершенно:

— Ты боишься… понимаю. Пусть уж будет высказано все — открыто, без намеков. Если то, что ты сделал, вправду подпадет под смертный приговор, я наизнанку вывернусь, но добьюсь того, чтобы живым ты на костре не оказался. Звучит, как издевательство, это я тоже понимаю, но — так кажется сегодня, Отто, а завтра, поверь, ты поймешь, что это многого стоит. Завтра ты осознаешь, что согласен и живым тоже, лишь бы все кончилось.

— Я не хочу умирать, — одними губами произнес тот, и он ответил так же едва слышно:

— Это естественно. Но завтра — захочешь.

Переписчик всхлипнул снова, опять спрятав в ладонях лицо, скорчившись и уткнувшись в колени.

— Мы сейчас говорили о крайностях, — медленно и по-прежнему негромко продолжил Курт спустя полминуты. — А теперь о другом. Почему ты решил, что все будет именно так? Что тебе грозит именно это? Ведь в наши дни, Отто, не так много преступлений, за которые можно приговорить к такой каре. Откуда тебе знать, быть может, все ограничится такой мелочью, что ты проклянешь свое молчание и захочешь возвратить эту минуту, когда имел возможность завершить все просто, разом. Быть может, все, что тебе угрожает, это утрата места библиотекаря — и более ничего. Вылетишь из университета, быть может. И все. Если так?

— Еще сутки назад это одно казалось самым страшным… — обреченно пробормотал тот, снова опустив руки и на миг бросив взгляд на собеседника. — Казалось — это конец жизни…

— Да, я знаю, — просто отозвался он с мимолетной улыбкой. — А я в семилетнем возрасте верил, что самое страшное событие в моей судьбе — двухдневное пребывание под замком, без гулянья и сладкого. В тринадцать самым ужасным были розги за прогул… Все познается в сравнении — это утверждение избито и потрепано, но остается верным.

— Да… все так быстро меняется, — шепнул Рицлер, вновь посмотрев ему в лицо, уже дольше и почти с мольбой. — Я запутался. Я… Я не знаю, что думать.

— Ты устал, Отто. Устал и напуган, только и всего. Что думать… Я снова вернусь к тому, что говорил: подумай над моими словами. Какое бы будущее тебя ни ожидало, смерть или всего лишь потеря студенческого статуса, оно неминуемо — вот что главное.

— Я боюсь, — мертво, безвыразительно выговорил тот.

— Я тоже, — отозвался Курт тихо и, встретив непонимающий, настороженный взгляд, пояснил со вздохом: — Я боюсь, что ты меня не послушаешь, и мне все-таки придется сделать то, чего я делать не хочу. Я ведь тоже человек, Отто, я — не только должность, и у меня пока еще есть чувства, пока еще они не притупились, не умерли, и каждый твой вскрик будет врезаться в мою память — навсегда. Я не хочу раньше времени стать бездушным механизмом. Вот этого я боюсь. Не заставляй меня становиться таким, чтобы я не заставил тебя пожалеть об этом; ради себя же самого — не надо. Пойми, завтра я не буду лишь говорить, как сейчас, завтра я вырву у тебя ответ — с кровью и мясом. А если это не выйдет у меня, за тебя примутся старшие, а у них опыт в таких делах побольше моего… — он умолк на мгновение, глядя в пол, и добавил: — И цинизма больше. В отличие от меня, они привыкли к подобного рода вещам, и уж у них-то душа не содрогнется. Подумай о том, что твое положение, твоя судьба ничем не уникальны, таких, как ты, в их руках побывало множество, и каждый раз (каждый!) все заканчивается одинаково. Все закончится, Отто, криком — «я все скажу». Это будет. Пойми. Так всегда бывает. Слово в слово — со всеми. Я знаю.

Переписчик молчал; он тоже больше не произносил ни слова, ни звука, оставшись сидеть, как сидел — рядом, плечо в плечо, прислонясь к стене и обхватив колени руками. Тишина воцарилась вновь, минута истекла — долгая, мучительная, гнетущая; протянулась вторая, третья…

— Обещайте. — Рицлер заговорил тяжело, хрипло, едва справляясь с надтреснутым голосом. — Обещайте, что не позволите им… что я не буду… заживо. Обещайте.

— А ты поверишь мне? — спросил он осторожно, и тот снова поднял голову, встретясь с ним взглядом.

— Да. Я поверю.

Курт молчал еще мгновение, глядя в покрасневшие напухшие глаза, и, наконец, вздохнул.

— Я могу обещать, что сделаю все возможное. Это — могу. Если то, что ты скажешь, будет грозить тебе именно этим, я положу все силы, чтобы добиться смягчения приговора; как я уже и говорил. Обещаю.

— Хорошо, пусть так, — с решимостью проговорил тот, отвернувшись и уставившись в стену. — Я… расскажу все. Выбора у меня в самом деле нет, вне зависимости от моей веры вам.

Курт не ответил, не поторопил его, ожидая молча; тот перевел дыхание, на миг опустив веки, и заговорил быстро, словно боясь остановиться:

— Около полугода назад, когда он впервые обратился ко мне, я действительно не заподозрил ничего. Я решил, что это просто стороннее увлечение, ведь случается и такое; сколько богословских трактатов было написано, скажем, адвокатами или врачами… Когда тексты стали более… серьезными, я тоже не насторожился. Лишь подумал — «в тихом омуте… надо же»… И когда я уже понял, что дело нечисто — понял по взгляду, по тому, как он листал те книги, что находил сам — я и здесь сказал вам правду; тогда я лишь испугался, что окажусь вот в таком положении. Он грозил мне, когда я попытался разорвать эти отношения, и здесь тоже правда. Я… я только не сказал, после чего случился у нас этот разговор…

Он все же прервался, запнувшись и закусив опухшие губы; Курт молча ждал.

— Я… — продолжил тот тише и уже спокойнее, — я нашел часть каталогов прежнего библиотекаря. Вернее сказать, два листа — с именованиями книг, сопроводительными примечаниями, датами; возможно, это были страницы и не из каталога вовсе, а из личных записей — не знаю… Из-за столь подробных комментариев на тех двух листах уместились лишь несколько названий, и я заинтересовался сам. На факультете не преподавали этого… Я прочел их все. И, закончив читать одну, я предлагал ее Филиппу — сам, назначая цену все выше за каждое переписывание, после — следующую, и еще, пока не понял, что влип окончательно, пока он не стал требовать у меня все больше, уже даже и то, чего не было, чего я не знал и не видел, но чьи названия встречались в тех книгах. И… — он нервно усмехнулся, бросив на собеседника короткий взгляд и потупившись снова, — смешно; это стало похоже на болезнь — я отнекивался, пытался избавиться от него, но сам продолжал перерывать полки, благо наш Михель уже слишком стар, чтобы интересоваться происходящим в библиотеке всерьез. Вроде статуи в углу. И однажды я нашел фолиант — старый, очень старый, хотя сами страницы пребывали в порядке, но обложка была удалена, страницы некогда вставили в оклад от другой книги — наверное, спрятал прежний библиотекарь. Название и имя автора я прочел уже в самом тексте… «Трактат о любви», Симона Грека.

Последние слова переписчик произнес с дрожью, и Курт чувствовал, что тот косится в его сторону, ожидая реакции; он продолжал сидеть в молчании, лишь чуть кивнув услышанному, с немыслимым трудом воздержавшись от того, чтобы рывком обернуться, переспросив. «Трактат о любви»; вздор… Но человек рядом не лгал.

— Я прочел ее в несколько дней — буквально проглотил, — неслышно произнес тот. — Я был словно в полусне — мне хотелось оставить книгу себе, вынести ее из библиотеки и хранить дома; ведь это не просто уникальный труд, это нечто невероятное… Я сам себя убеждал в том, что это опасно, что этого делать нельзя ни в коем случае, и в конце концов я принял соломоново решение — я предложил ее Филиппу. Не список, а ее саму. Просто продал ему. Подешевле, чтобы он не начал торговаться, и у меня не возникло искушения отказать ему, оставить ее себе. Весь день после этого я терзался мыслью о том, какое сокровище выпустил из рук, а ночью мне привиделось, что за мной явились… ваши. Никогда в жизни мне не доводилось испытывать такого облегчения, каковое пришло ко мне, когда я, проснувшись, понял, что это лишь сон. Утром я сжег те два листа из каталога и сказал Филиппу, что мы больше не будем сотрудничать. По его глазам я видел — он уже начал читать… Именно тогда он и сказал мне, что не будет… в одиночку. — Рицлер сипло втянул холодный сырой воздух, закрыв глаза и засмеявшись — прерывисто, судорожно. — Теперь выходит так, что Филипп в любом случае от вас ушел, и отвечать за нас обоих придется мне.

— Каждый отвечает за себя, — возразил Курт. — Никто не станет перекладывать на тебя чужие грехи.

— А его грех и без того на мне, — безвольно откликнулся тот. — По крайней мере, наполовину; без меня он не отыскал бы этих книг. Я сам вложил их в его руки. Но ведь я мог и не говорить этого, и вы никогда бы сами не узнали, правда? — требовательно спросил он, глядя в глаза — просительно, отчаянно. — Это ведь зачтется?

— Конечно. И то, что ты стал говорить со мной — сейчас, сам — тоже.

— А я… — переписчик осекся, но взгляда не отвел, силясь увидеть в его глазах ответ заранее, — я могу сейчас хотя бы предполагать, что мне за все это будет? Я ведь ничего не делал… такого… лишь читал; да, я вовлек другого, но он и сам влез в это, и без меня; и я не лгал — я не убивал его, и если причиной его смерти стала эта проклятая книга — ведь даже в этом я не виновен напрямую. Скажите, ради Бога, я знать хочу, чего мне ждать! Только — теперь и я прошу того же — правду. Пожалуйста.

— «Правду», — повторил Курт с печальной усмешкой. — Ее нелегко говорить, верно?.. Я не хочу зря обнадежить или, напротив, лишить тебя надежды. Я не знаю. Это во власти суда. Я могу лишь повторить свое обещание сделать все, что только от меня зависит. И это — правда, если и ты тоже рассказал все, что мог.

— На этот раз все, — обессиленно произнес переписчик. — Больше мне нечего добавить. На один лишь вопрос я ответа не дал, но, клянусь вам, я его и сам не знаю; я не знаю, что подвигло Филиппа на все это.

Курт остался сидеть у стены рядом, вертя в руках пустой кувшин, еще минуту, и, наконец, вздохнув, поднялся. Взгляд Рицлера вскинулся вместе с ним — снова дрожащий и безнадежный.

— А если открыто? — решительно потребовал он. — Если снова — все вещи своими именами? Есть у меня шанс…

— Остаться в живых? — прямо спросил Курт. — Да, есть. Теперь — есть.

— И насколько большой?

— Не искушай судьбу, — предупредил он тихо, и тот отвернулся снова, устремившись взглядом в пол у своих ног. — Что ты хочешь — чтобы я обманул тебя, сказав, что шанс немалый? Или чтобы точно так же солгал, ответив, что он ничтожный? Отто, я просто не знаю этого. Я тоже сказал тебе все, что мог.

В камеру вновь вернулась тишина; бросив на заключенного последний сочувствующий взгляд, он, развернувшись, вышел и запер решетчатую дверь, увидя, как от лязга ключей Рицлер поморщился, будто от удара.

— Пусть спит, — обронил Курт охраннику, выходя, и кивнул Бруно следовать за собой.

По лестнице он взбежал на одном дыхании, остановившись на площадке первого этажа, лишь теперь заметив, что медный кувшин остался в руках.

— Держи, — отобрав у подопечного сверток с обложкой, быстро велел он, — сейчас поднимешься со мной в архив, зажжешь мне светильник, а после отнеси этому мученику воды, не то подумает, что я его надул. Потом — бегом за Ланцем, скажи, что переписчик раскололся, и мне бы не помешало его присутствие; нужен совет, причем безотлагательно. Возможно, это еще не все, и его придется дожимать, пока теплый… Да? — уточнил он, глядя в потемневшие глаза бывшего студента. — Что такое?

— Знаешь, — усмехнулся тот неприязненно, — минуту назад я уже почти готов был тебе поверить.

— Ты об этом? — он указал вниз, в сторону подвальной лестницы, и, дождавшись ответного кивка, вздохнул: — Хоть я и не обязан перед тобой оправдываться, все-таки отвечу. Сегодня я уберег этого парня от лишних страданий. И неважно, как я это сделал, важно то, что мы с ним оба получили, что хотели: я — информацию, он — избавление от пытки. Чем плохо?

— Значит, все это бред, вранье?

— Что именно? Что мне его жаль? Бруно, я каждого человека на этой земле жалею до глубины души. Обязан — ex officio. Это primo. А secundo — в одном я ему уж точно не солгал: жестокость моей натуре не свойственна.

— А что же это, в таком случае?

— Моя работа, — отозвался он недовольно и нетерпеливо вскинул руку, оборвав подопечного на полуслове: — А теперь, будь так добр, давай оставим на более удобное время обсуждение моих добродетелей. Бегом в архив, а после — к Ланцу. Будить, как бы ни артачился.

— Я смотрю, это твоя любимая забава…

— А кроме того, что я могу разговорить, я умею и заставить заткнуться, — повысил голос он, и подопечный, зло бросив взгляд напоследок, развернулся к лестнице наверх.

Курт направился следом за ним молча, уже думая о своем.

Протоколы допроса местного библиотекаря он нашел сразу; усевшись за стол подальше от неровного огня светильника, Курт вначале пробежал глазами написанное вскользь, ища упоминание о «Трактате», а после стал читать внимательно, всматриваясь в каждое слово. Допрос проводился старыми методами и по старой схеме — традиционный набор из требований назвать сообщников и сознаться в полете на богопротивные сборища; ни одного вопроса об используемой обвиняемым литературе задано не было и ни одного названия в деле не упоминалось. Кажется, сожженные вместе с ним книги просто были первым, что подвернулось под руку.

Временами, откладывая в сторону потертые листы, он замирал, опустив голову на руки и мучительно пытаясь припомнить хоть что-то о непонятном «Трактате», но, сколько ни напрягал память, мысль не могла остановиться ни на чем. Точнее, мысль стопорилась на весьма досадном факте: в академии об этом не было услышано ни слова. Название было простое, даже, скорее, вовсе примитивное, но что, в таком случае, могло содержаться в толстенной книге о любовных утехах такого, что поломало жизнь двум образованным молодым парням? Один из которых, упоминая этот неведомый труд, до сих пор содрогается, а другой вовсе распрощался с вышеупомянутой жизнью, причем, в свете последних данных, весьма соответствующим образом?..

Может, следовало все-таки задать этот вопрос Рицлеру?.. Но в тот момент это могло разрушить то, чего удалось добиться, и вся открытость запуганного переписчика могла запросто испариться, как только он услышал бы, что следователь, которому вдруг захотелось довериться, выговориться, оказался невежественное его самого. Стал бы он откровенничать дальше?..

И где же Дитрих…