Хозяйка, которую он попросил (почти велел) зашить снова порванный шов воротника, не посмела ни осведомиться об оплате своих услуг, ни справиться о судьбе своей племянницы, лишь смотрела снизу вверх, кивая на каждое слово, и нервно теребила полу платья. Попытка пробудить в себе жалость, согласно наставлениям Ланца, увенчалась крахом; однако примитивная бездушная справедливость по отношению к добрейшей матушке Хольц требовала того, чтобы ободряюще ей улыбнуться и как можно увереннее и мягче пообещать:

— Все будет хорошо.

Дожидаться результатов ее работы Курт не стал — вышел, в чем был, и шествовал по улицам Кельна в одной рубашке, вызывая косые взгляды горожан, под уже привычный шепот за спиной. Внутри так и осталась пустота, неподвижная и ледяная, стылая, словно осенняя лужа, неуместная на этой майской весенней улице; лед звучал в голосе, когда докладывал о случившемся Керну, лед был во взгляде, когда смотрел ему в глаза, в душе, в сердце…

Керн выслушал его мрачно, косясь с подозрением, глядя так, что, не сдержавшись, Курт выбросил устало:

— И это дело заберете?

Тот все так же хмуро вздохнул, отвернувшись, и указал на дверь:

— Работай. Но если мне не понравится хоть что-то, Гессе… Ты понял меня?

— Значит, ваша вера в меня внезапно умерла? — усмехнулся он криво, и Керн нахмурился.

— Верю я, Гессе, только в Господа нашего Иисуса Христа. И скажу тебе откровенно то, что ты понимаешь и без меня. Перед этим сосунком из кураторской службы я был готов вывернуться, но не сдать тебя на растерзание — тебя или любого другого, служащего в моем подчинении — однако мы все прекрасно осознаем ситуацию. Она такова: твое прошлое будет висеть на тебе вечно. И твое настоящее вызывает настороженность. Тот факт, что я все-таки даю тебе шанс остаться в деле…

— Я понял, — оборвал он резко — слишком резко для разговора с начальствующим; тот вздохнул.

— Даже если оставить в стороне все, что было, и смотреть на то, что есть — разбуди мозги, Гессе, и подумай сам: будь на твоем месте кто угодно, происходящее все равно выходит за рамки заурядных расследований. Мне следовало бы изолировать тебя, посадить под замок, пока не прибудет эксперт, имеющий способность определить, насколько ты сейчас адекватен, а я позволяю тебе определять это самостоятельно; что это, как не слепая вера? Посему, Гессе, не лезь мне в душу; моя вера тебе выражается в действиях, а не в искреннем уповании.

— Да, — отозвался он тихо; Керн был прав, тысячу раз прав, однако льда в душе лишь прибавилось. Nocentiae presumptio, неприменимая к арестованным, оказалась вполне применима к следователю, и удивляться здесь было нечему…

— Да, Гессе, последнее, — окликнул его Керн уже на пороге, и он обернулся, остановившись. — Припомни, почему в свое время ты получил от Конгрегации жизнь и относительную свободу. Кроме тебя, своей очереди к веревке дожидались еще несколько таких же, как ты. Ты думал о том, почему выбрали только тебя?

— Потому что поддавался дрессировке? — предположил Курт безвыразительно; тот кивнул.

— Именно; и не ерничай. Потому что оказался слишком толковым. Оставим в стороне размышления о христианском милосердии и довольно циничном подходе к твоей жизни, вспомним только это. Тебя взяли за ум и способность делать выводы.

— Я помню, — снова оборвал он. — К чему вы это?

— Я надеюсь, что ты сможешь за собою уследить. Что ты сумеешь просчитать собственные эмоции и не позволишь себе скатиться. Videas, Гессе… Я буду следить за тобой — как бы ни звучало это — для твоего же блага; и расследование передам другому, если вдруг что-то пойдет не так. Но я хочу, чтобы, помня все сказанное, ты не постыдился сам попросить об освобождении тебя от этого дознания, если почувствуешь, что не справляешься. Вопреки твоему обо мне суждению, я не бесчувственный старый пень и способен понять, что все происходящее — испытание довольно нешуточное для тебя. Не хочу ставить тебя на грань, где ты можешь не удержаться. Понял меня?

— Вполне, — кивнул он коротко и, не попрощавшись, вышел, остановясь в коридоре у двери, глядя в пламя факела на стене и прислушиваясь к себе.

***

В рабочую комнату старших он вошел решительно, лишь на миг промедливши у двери под пристальным взглядом оставшегося в коридоре Бруно; Ланц сидел за столом, наигранно спокойный, собранный, а Маргарет, растерянно озираясь, на табурете посреди комнаты, теребя пальцы сложенных на коленях рук. Курт остановился у стола, не садясь, прислонившись спиной к тяжелой столешнице, и она приподнялась, попытавшись шагнуть навстречу.

— Что здесь… — начала Маргарет просительно; он поднял руку:

— Сядь.

Она упала обратно, глядя изумленно и почти испуганно, и повторила тихо:

— Не понимаю, что здесь происходит?

— Тебе ведь сообщили об этом при аресте, не так ли? — он скосил взгляд на сослуживца, уточнив: — Ведь так?

— Арест проведен с полным соблюдением законности, — отозвался тот чеканно, словно на докладе в начальственном присутствии, и многозначительно присовокупил: — Госпожа фон Шёнборн знает свои права.

— Этого просто быть не может… — она улыбнулась — неловко и потерянно; Курт вздохнул.

— Прежде, чем продолжать нашу беседу, Маргарет, я обязан сказать кое-что. По предписаниям обыскивать тебя должна женщина; если для тебя это имеет сейчас значимость, придется повременить, и я поступлю в соответствии с правилами. Однако, согласись, это будет глупым и ненужным лицемерием.

— Обыскивать?.. Курт, милый, это какая-то нелепая ошибка…

— Ты осознаешь ситуацию? — оборвал он, и та умолкла, стиснув в тонких пальцах полу платья. — Маргарет, ты арестована. Сейчас тебя допрашивают здесь, а твою горничную — внизу, в камере, и это единственная поблажка, сделанная ввиду твоего общественного положения. Но все прочее — все совершенно — будет таким же, как и в применении к иным бывающим здесь подозреваемым. Это — понятно?.. Итак, я повторяю свой вопрос: ты будешь настаивать на соблюдении упомянутого мной правила, или мы не станем продлевать эти неприятные минуты, и тебя обыщу я?

— Как угодно, — чуть слышно ответила Маргарет после минутного безмолвия, обронив на Ланца быстрый взгляд, и на ее поблекших щеках проступили розовые пятна. — Мне… придется раздеваться?

— Не сейчас. Для начала сними кольца, серьги, броши, булавки — все украшения, и положи их сюда, на стол. Если ты будешь освобождена, и среди них не выявится ничего сверхобычного, все твои вещи будут тебе возвращены.

— Если? Что значит — «если»?

— Маргарет, не тяни время, — попросил Курт настоятельно. — Всем в этой комнате все происходящее неприятно, посему давай не станем затягивать.

— Да, — пробормотала она, поднимаясь и дрожащей рукой стягивая кольцо с пальца. — Конечно…

Курт стоял недвижимо, опираясь ладонями о стол позади себя, глядя на горку украшений и вспоминая, как это уже бывало — когда-то, словно давным-давно, словно жизнь назад, вечерами…

— Это все, — тихо выговорила Маргарет, отступив назад, и он, опомнившись, еще мгновение молчал, глядя на тонкие пальцы, теребящие друг друга.

— Нет, — возразил он тихо, наконец. — Серебряный гребень и две шпильки в твоей прическе. И распятие.

— Я должна снять покрывало?

— Госпожа фон Шёнборн, — вмешался Ланц со вздохом, — в вашем положении есть гораздо более серьезные вещи, о коих следует тревожиться, помимо распущенных волос и обнаженной головы.

— Но распятие — это мамино; майстер Ланц, вы ведь это знаете, оно осталось мне от мамы! Что в нем может быть дурного?

— Маргарет, — чуть повысил голос Курт, требовательно протянув руку. — Не усложняй. Сними, или это придется сделать мне.

Она помедлила еще мгновение, потом, отведя взгляд от Ланца, потянулась к золотой цепочке на шее. Когда зазвенел брошенный на стол гребень, до того сдерживающий собранные вместе золотистые локоны, ледяная пустота в груди на миг вспыхнула, будто пронзенная насквозь раскаленным лезвием, и угасла, оставив после себя непривычную, странную боль…

— Теперь стой на месте, — и голос тоже вдруг оборвался, едва не разбившись, едва не вырвавшись из-под контроля — на миг. — Приподними руки и не двигайся.

И на столь же короткое мгновение все вернулось, когда, приблизившись, коснулся вздрагивающих плеч — и прежний жар, и острое желание сорвать перчатки снова, отбросив, чтобы дотронуться до ее кожи, ощутить в пальцах шелк золотистых локонов, захотелось прижать ее, растерянную и беззащитную, к себе… И даже когда ушло мгновенное наваждение, происходящее все равно продолжало казаться противоестественным, безумным, словно все то, что еще день назад совершалось в полутемной комнате дома за каменной оградой, теперь творилось здесь, на глазах у постороннего, открыто и непристойно. И вздох, обороненный ею, когда руки коснулись чересчур нескромно, едва не заставил эти руки сжаться, остановившись…

— Кхм… — тихо, но настойчиво прозвучало за спиной, и Курт вздрогнул, отступив и отведя взгляд.

«Если почувствуешь, что не справляешься» — припомнилось; и все так же на долю секунды пришло в голову, что Керн прав, и следует отказаться от участия в этом, пока еще не поздно, пока не сорвался. И Ланц — тоже был прав: все его спокойствие этим утром было оттого лишь, что не успел еще понять, осмыслить все случившееся, осознать до конца…

Или, подумалось тут же, прав вновь внезапно пробудившийся рассудок, и происходящее при всей его двусмысленности просто и бесхитростно: перед ним женщина, красивая женщина, один взгляд на которую будит воспоминания вполне определенные, и в этой минутной слабости виновно единственно строптивое тело, не желающее расставаться с полюбившимися чувствами.

— Кхм, — повторил Ланц напористо, и он, прикрыв глаза, решительно выдохнул, вновь развернувшись к Маргарет.

— Сядь.

Твердость в голос возвратилась — оттого ли, что миновало не к месту ожившее желание, оттого ли, что рассудок снова взял верх, однако внутренняя дрожь ушла, охладился жар, опять уступая место холодной пустоте и бесчувствию, столь же внезапно, вмиг.

— Господи… — прошептала она, опустившись на табурет и прижав ладони к пылающему лицу; Курт вздохнул.

— Опусти руки, Маргарет, и смотри на меня.

Фиалковые глаза поднялись к нему медленно, глядя теперь с испугом, и он кивнул.

— Вот так. А теперь… Мне неприятно говорить эти слова тебе, но — все закончится быстро и просто, если мне не придется задавать тебе множество наводящих вопросов, и обо всем, что сделала, ты расскажешь сама, прямо сейчас и здесь. Честно, без утайки… дальше ты сама знаешь.

— Ничего не понимаю, — снова начала она; Курт поморщился.

— Это не оригинально, много раз мною слышано, а кроме того, Маргарет — бессмысленно. Послушай; весь Кельн уважает тебя за ум и рассудительность, так не вынуждай нас разочаровываться в тебе. По предъявленному тебе обвинению ты должна понять две вещи. Primo: есть доказательства совершенного, которые и дали, собственно, право нам на твой арест. И мы, и ты — все мы знаем, что для того, чтоб привести племянницу герцога в Друденхаус, мало одних подозрений, и мы должны быть уверены в своих действиях, дабы не затеять свару между Конгрегацией и светскими властями.

— Не могу поверить, что это ты говоришь, — тихо произнесла та, и он вздохнул, глубоко кивнув:

— И secundo. Мы общались с тобою несколько недель, в течение которых я имел глупость откровенничать и выдать несколько своих слабостей; так вот, Маргарет, если у тебя зреет план пробудить во мне жалость или неуверенность, или попросту воскресить былые чувства в надежде на то, что я помогу тебе выпутаться — это не имеет смысла. И дело не в том, насколько удачными окажутся твои попытки, а в том, что меня немедленно заместит другой следователь, как только мое поведение станет вызывать хоть тень подозрения.

— Да ты ли это? — проронила Маргарет потерянно, и он качнул головой.

— Нет, — отозвался Курт просто, упершись ладонью в столешницу и усевшись на стол в трех шагах напротив. — Это не я. Будет лучше, если ты выбросишь из головы все, что было. Хочу заметить: я говорю так не потому, что намерен отомстить тебе…

— Да постой же! — внезапно повысила голос она, сорвавшись едва не на вскрик. — Послушай меня, это же я! Неужели ты даже мысли допустить не можешь, что я ни в чем не виновата, что меня оговорили!

— Могу, — слыша позади остерегающее покашливание старшего, не вмешавшегося пока в разговор ничем иным, кивнул Курт. — Но не потому, что это — ты.

— Стало быть, все это ничего для тебя не значило?

— Госпожа фон Шёнборн… — начал Ланц строго, и он вскинул руку, остановив сослуживца на полуслове.

— Нет, Дитрих, погоди, — чуть сбавив жесткий тон, возразил Курт негромко. — Постой, я отвечу; это, в конце концов, правилам не претит.

Маргарет впилась в него взглядом — с ожиданием, надеждой, отчаяньем; он вздохнул.

— Для меня все, что было, значило и значит много.

Курт внезапно осознал, что в эту минуту, когда заговорил о самом основном, о самом болезненном, голос вдруг похолодел совершенно, а главное, никак не выходило понять, отчего — оттого ли, что впрямь все ушло, растаяло, умерло, или же сам собою в нем, Курте Гессе, пробудился следователь, говорящий сейчас всего лишь с арестованной…

— Это были лучшие несколько недель в моей жизни.

Слова выстраивались сами, и мысль отмечала, что именно их и нужно говорить, что человек напротив ждет и желает именно этих слов…

— Видеть здесь тебя, говорить то, что говорю — тяжело и неприятно.

И никак не получалось осмыслить, игра ли это, уже привычная и обыденная, или спокойствие его неподдельно.

— Но, — оборонил он, и Маргарет вздрогнула, выпрямившись и вжавшись в себя разом, — это не будет влиять на мои решения. Не от этого будет зависеть моя добросовестность. Я допускаю твою невиновность как вариант, потому что обязан. До конца. Будь ты кельнским князь-епископом или простой швеей — и тогда ничего бы не переменилось, я докапывался бы до правды с равным усердием. Вот что главное сейчас — для тебя главное. Я ответил на твой вопрос?

Маргарет отозвалась не сразу — отведя взгляд, сморгнула влагу с ресниц, дыша осторожно, точно бы пловец, окунувшийся в воду до самого лица, и, наконец, улыбнулась — слабо и напряженно.

— Не так, как я ожидала.

— Но другого ответа ты не получишь, — развел руками Курт. — А теперь, прошу тебя, давай не станем продолжать этот разговор, бесполезный и тяжелый, в первую очередь для тебя. Я буду задавать тебе вопросы, Маргарет, и прошу ответить на них. Ты ведь знаешь сама — для тебя же лучше, чтобы твои ответы были правдой; в последнее время я часто говорил это, но, наверное, никогда еще с такой искренностью. Это — понятно?

— Госпожа фон Шёнборн, — вмешался Ланц, когда ответа не последовало, — хочу также заметить, что уже сегодня в вашем доме в Кельне и в вашем замке будет проведен обыск. Вы ведь знаете, искать мы умеем. И все, что будет обнаружено, лишь усугубит существующее положение, если вы будете отнекиваться и впредь. Прошу вас, подумайте — ведь то, что вы сделали, не столь страшно, чтобы так упираться. Вам не грозит смерть, не угрожает изгнание, тюрьма или нечто в этом роде, и ваше молчание…

— Вот как? — с внезапным бессильным ожесточением оборвала Маргарет. — А как бы вы себя чувствовали, майстер инквизитор, если бы вам грозила «всего лишь» моя участь? Я не могу запереться лет на пять в монастырь на покаяние, и я не десятилетняя торговка, чтобы позволить себе роскошь быть прилюдно высеченной!

— По-твоему, скрыто, в нашем подвале — лучше? — столь же жестко уточнил Курт, и она вскинула голову, зло улыбнувшись.

— Тебя это возбуждает?

— Брось, Маргарет, — покривился он устало. — Я понимаю, чего ты добиваешься, уводя разговор в сторону. Вскоре весть о твоем аресте дойдет до герцога, и ты надеешься на то, что свою единственную племянницу он не бросит Инквизиции на растерзание. Князь-епископ — вторая твоя надежда; с такой родней, убеждена ты, тебе надо лишь ждать; и ты ждешь. Тянешь время. Пытаешься вывести нас из себя, чтобы на тебя махнули рукой и увели в камеру, а время между тем будет идти. Ты понимаешь, что более жесткие методы к тебе применить нельзя; но, Маргарет — пока нельзя. И твои слова сейчас, сказанные в сердцах, лишь все более убеждают в том, что ты виновна, а говорить не желаешь лишь из страха перед наказанием.

— Я не стану отвечать, — тихо сказала она — вдруг решительно и твердо, словно минуту назад не было готовых вырваться слез в этих глазах, будто голос этот только что не дрожал и не пресекался. — Я имею право требовать дополнительного расследования, и я требую. Я имею право привлечь свидетелей для своей защиты; требую призвать как свидетеля герцога Рудольфа фон Аусхазена. А до тех пор я не произнесу ни слова.

— Вот как, — качнул головой Курт, переглянувшись с Ланцем. — Ну, что же, пусть так. Право ты действительно имеешь, однако же — осознаешь ли ты, что все это, и молчание (тебя предупреждали об этом при аресте), и все сказанное сейчас, все это — будет отягчать приговор, когда твоя виновность будет доказана?

— «Когда» будет доказана? — переспросила Маргарет с дрожащей усмешкой, и он увидел, что слезы все же есть — глубоко, потаенно, в самой глубине глаз, похожих на луговые озера. — И ты говорил о своей непредвзятости?.. Всё, господа дознаватели, это — мои последние слова. Более вы от меня ничего не услышите.

— Вы делаете себе лишь хуже, — предупредил Ланц наставительно; она не ответила, отвернувшись, и тот вздохнул, поднимаясь и идя к двери: — Ну, что же. Видит Бог, мы пытались.

Когда Маргарет фон Шёнборн, все такую же молчаливую, прямую, словно трость, вывели в коридор, Курт медленно сполз со стола, обессиленно опустившись на табурет, где она сидела только что, а Ланц, разразившись очередным тяжким вздохом, подытожил:

— Ну, вот и поговорили… Чувствую себя полным идиотом, — добавил он тихо, потирая глаза пальцами. — А девчонка быстро освоилась.

— Может, — предположил Курт неуверенно, — я избрал неверную тактику? Может, не стоило всего этого говорить, и надо было продолжать просто давить на нее?

— Нет, абориген, не в том дело. Она просто слишком много знает; помнишь, я говорил о том, как нам придется туго, если в наши руки попадет чересчур осведомленный обвиняемый?.. Так что — ты был прав. Точнее, это она права: ее дело сейчас — просто тянуть время. А требование вызвать как свидетеля ее дядюшку — и вовсе удар ниже пояса, душевный удар, с каблука… Господи, парень, — улыбка Ланца была нервной и фальшивой, — дернуло же твоего наставника заслать тебя к нам, а? Пока ты не казал в Кельн свою смазливую морду, у нас не было неприятностей с герцогским домом, а теперь — влипнуть в такое дерьмо! Нет, — оборвал он попытку ответить, — брось, не всерьез же я; просто иногда начинаю скучать по старым добрым временам, когда «влипли» говорили герцоги, попадая к нам на прием.

— Стало быть, — послышался голос Райзе, возникшего вдруг на пороге, — и у вас пусто?

— «И у нас»? — повторил Ланц. — Неужто и горничная молчит?

— Молчит, — кивнул тот, проходя внутрь, и аккуратно прикрыл за собою дверь, так медленно и спокойно, что Курт понял — дверью тот хотел хлопнуть сейчас с грохотом и руганью. — Причем в самом буквальном значении этого мерзостного слова.

— Id est?

— А вот то и есть, академист. Просто молчит — смотрит в стену и молчит. Ни слова. Ни звука. Тишина. Безмолвие. Silentium. Таких мне еще не попадалось; у нее даже ресница не дрогнула!

— У нашей дрожала, — кисло отозвался Ланц. — Но толку от этого чуть. Она навесит на нас своего дядюшку: вызвала его как свидетеля. Готовься.

— Обыск надо начинать немедленно, — тихо вклинился Курт. — Сию же минуту — идти в ее дом. А после — в замок. Может герцог выкрутить право собственности так, чтобы возбранить нам доступ в замок ее покойного мужа?

Ланц и Райзе переглянулись, столь же синхронно обернувшись потом к нему, и Дитрих поднялся, неуверенно пожимая плечами.

— Насколько я знаю — нет, прав на ее имущество у него нет никаких, юридически с покойным графом он никак не связан, и она совершенная владелица имения. Однако же — герцог… Как знать, что он может измыслить, связи у него немалые. Абориген прав, надо поторапливаться — обыскать и допросить прислугу поскорее, дабы после не биться в замковые ворота лбом.

— Я направил в замок людей, — успокоил его Райзе, — посему пока биться лбом придется фон Аусхазену, буде ему взбредет в голову нам воспрепятствовать. Челядь под надзором, всё, что можно — на замке. В кельнском доме остались только повар с помощниками и пара телохранителей, оба обезоружены и заперты, однако здесь ловить нечего — наемники, не более; чуть умнее моего левого сапога. Хорошо хоть, этого хилого разума хватает на то, чтобы не выдрючиваться, сидеть тихо и отвечать четко, хоть и не всегда вразумительно…

— Густав, — оборвал его Курт, и тот закивал:

— Да, обыск, верно; надо поспешить. Нам бы управиться в пару дней, пока герцог не вмешался и не испортил нам все; к тому же, нашу малышку в городе любят, как бы не начались серьезные неприятности вроде нездоровых слухов. Предлагаю привлечь к делу старика — пусть разомнет свою дряхлую задницу в кои то веки, может, узрит что-то своим oculo experto.

— Даже при этом, — невесело покривился Ланц, — обыск городского дома и замка силами четырех следователей за два дня… Кроме того, Керну нельзя отлучаться из Друденхауса — вскоре сюда потянутся жалобщики, он должен быть на месте. Придется втроем… Credi non potest.

— Значит, — возразил Курт твердо, — работать будем круглые сутки. Если потребуется — без сна.

— Лучше раздельно: двое в замке и один в доме — ты; тебе будет легче, кое-что ты там уже знаешь.

— Не думаю, что Керн дозволит мне делать это в одиночку, Дитрих, хотя мысль, безусловно, дельная. Возьмешь на себя убедить его? — Ланц отвернулся, не ответив, и он наставительно кивнул. — Вот так-то. Идем, уже полдень, и времени все меньше.

Ланц взглянул в его сторону искоса, постукивая по столу пальцами, и Курт нахмурился:

— В чем дело?

— В твоей жажде деятельности. Ты в порядке?

— В полном, Дитрих, — отрезал он жестко. — Но если ты продолжишь допекать меня вопросами, я в самом деле взбешусь. Давайте-ка раз и навсегда подведем черту, — подытожил он, переводя взгляд с него на Райзе, внезапно притихшего. — Я в себе, способен работать и, невзирая на то, сколько раз за последнее время мне ткнули в морду моей неблагонадежностью, работать буду как должно.

— Перестань, академист, ни Дитрих, ни я тебя ни в чем не обвиняем и не подозреваем, просто тревожимся. И поверь, наше докучливое внимание — для…

— … моего же блага. Я знаю. Я то же самое сказал Беренике Ханзен, сажая ее за решетку. И если мы закончили с обсуждением моего душевного состояния и вопросов доверия, то, может быть, мы займемся делом? Я пойду вперед, — довершил он, направляясь к двери, и уже на пороге, не оборачиваясь, добавил: — К Керну с просьбами зайдите сами. Боюсь, если я стану просить его о чем-то, он заподозрит неладное.

Когда, выйдя, Курт позвал за собой подопечного резким кивком, тот вздохнул столь понимающе, что стало ясно: подслушивал, однако сейчас у него не было ни желания, ни сил отчитывать любопытствующего.

По лестнице он спустился, не оборачиваясь, чтобы взглянуть, поспевает ли тот следом, так же стремительно вышагал на улицу и, не задерживаясь, двинулся по ней прочь — но не напрямую к дому за каменной оградой. Войти туда в одиночку он не мог — тогда Керн и впрямь стал бы подозревать его во всех смертных грехах, а мяться у двери в ожидании сослуживцев было бы глупо и, кроме того, чревато мелкими, но досадными неприятностями вроде прохожих, могущих как просто одарить его косым взглядом, так и влезть в перебранку.

Прохожие косились на него и сейчас, и невольно подумалось о том, что более его не окружает ничто — лишь это. Косые взгляды горожан, для которых он навеки кто-то инородный, словно демон, не имеющий отношения к человеческому роду, косые взгляды подопечного, для которого он вечный надзиратель, взгляды сослуживцев и начальства, для которых он человек с бесчестным прошлым и теперь — с подозрительным настоящим. Прямо, в открытую, пусть и с вызовом, на него был направлен только один взгляд — той, что сейчас сидела в подвале Друденхауса на каменном холодном полу. Fortunae ironia…

— Чего тебя сюда занесло? — вторгся в его мысли негромкий и настороженный голос Бруно, и он встряхнул головой, приходя в себя и силясь понять, что, в самом деле, он делает на этой улице и почему она кажется столь знакомой. — Тебе, как будто, надо в другую сторону.

Курт не ответил, остановившись в десяти шагах от дома с полукруглым слуховым окном чердака, глядя на его стены с невнятным чувством, неопределимым и неясным; подопечный толкнул его в бок.

— Твое инквизиторство, уснул?

— Подожди тут, — неожиданно для самого себя бросил он и, перейдя улицу, толкнул дверь дома, войдя без стука и не спросив дозволения.

Память не подвела, и время мало что изменило — пекарская лавка по-прежнему была на месте, почти такая же, как тринадцать лет назад, когда он бывал здесь в последний раз. Но, если когда-то здесь вечно толклись любители выпечки и хлеба «с жару», то сейчас внутри царила тишина, а вместо былого аромата печеного теста витал запах старого дерева и пыли, сквозь который хлебный дух пробивался едва-едва.

Курт медленно прошелся вдоль стены, проведя ладонью по неровной поверхности; на перчатке остались серые следы пыли. Прилавок, стена позади которого отделяла лавку от кухни и жилых комнат, был так же неопрятен, место торговца за ним — пусто, и все вокруг было пронизано безлюдьем и тишиной.

— Хозяева? — окликнул он пустоту, и в ответ нескоро послышались спешные шаги — немного шаркающие и неловкие.

Старуха, выглянувшая на его голос, была ему чуть выше плеча; а ведь когда-то, вспомнилось, она казалась огромной и грозной, неколебимой, словно медведица у входа в свое логовище. Или, может, просто старость изогнула спину и склонила к земле?

— Кто тут? — опасливо осведомилась она, стоя чуть в стороне и глядя на него искоса. — Вам, господин, что тут нужно?

— Здесь раньше была пекарская лавка Пауля Фиклера, — сказал он, не ответив. — Это больше не так?

— Ах, вот что, — расслабившись, улыбнулась та. — Вас, верно, долгое время не было в Кельне. Больше здесь нет лавки, я только по временам пеку для соседей… Но если вам нужно, я…

— Нет, — оборвал Курт, оглядывая прилавок, стены и сгорбленную старуху напротив; время, похоже, все-таки изменило многое. — Просто когда-то я… близко знал Пауля; вернулся в город, и захотелось взглянуть, как он тут. А что случилось с ним? И почему лавка закрылась?

— Так умер мой Пауль. Давно, верно, вы тут бывали, если успели свести с ним знакомство — лет уж пять как его нет. Потому, изволите ли видеть, и лавка пришла в запустение — одной мне справляться тяжко, да и, наверное, нету у меня должного умения, чтобы подобрать хороших помощников. Я было нанимала, да они, мерзавцы, весь доход выгребли как-то раз, вещей моих набрали уйму и — в бега. Теперь уж и опасаюсь, и сил вовсе не осталось; пробиваюсь, как могу, в одиночестве.

— Вот оно что… — проронил Курт тихо, осторожно касаясь прилавка кончиками пальцев; прошелся вдоль него, задержав руку у самого края.

Воспоминания приходили исподволь, все более ясные, четкие; здесь, где сейчас его ладонь, когда-то остался смазанный след сукровицы, а над его виском — пятно глубоко ссаженной кожи. Даже голос над головой, звенящей от удара о твердое дерево, припомнился явственно до зубовной боли: «Смотри, что ты наделал! Оттирай немедля, сучонок, и чтоб сияло!»…

— Детей-то нет, — продолжала меж тем старуха, тяжело опираясь на прилавок и следя за тем, как он медленно шагает в обратную сторону, все так же ведя ладонью по шероховатой поверхности. — Обделил Господь. И родичей нет совсем, помочь некому.

Курт задержал руку, остановившись, и возразил, глядя на нее пристально и внимательно:

— А я слышал — у вас есть в Кельне сестра с семьей.

— Ох, да, — вздохнула та с таким сокрушением, что он едва не покривился. — Была сестра, была, однако ж скончалась — чума как прошла лет пятнадцать назад, и ее не стало. А семья у нее — нет, этим помощь в деле доверить никак было б нельзя: муж у ней был бездельник, да к тому ж пьянчуга, так и умер с бутылкой в руке, а если вы о племяннике моем, то этот и вовсе беспутный.

— Он ведь жил у вас какое-то время?

— Было такое, — закивала она, — было. Пришлось брать к себе мальчика, как сестра с мужем преставились — не оставлять же одного, верно? Около году прожил тут, мерзавец, а после сбежал. Уж не знаю, где этот неблагодарный сейчас, и слава Богу, что не знаю. Он ведь когда от нас ушел, сбережения наши прихватил — и немало, я вам скажу; после я слышала — он с уличным ворьем связался, так и подумать страшно, каков он теперь…

— Неправда, тетушка Ханна, — оборвал он резко. — Уходя от вашей заботы, я не взял у вас ни медяка. И мой отец трудился как проклятый всю свою жизнь, а что до выпивки — вы отлично знаете, он спился с горя после смерти мамы. А вы, я вижу, совсем не переменились.

Старуха умолкла, будто подавившись последними словами, и покачнулась, ухватившись за прилавок сухими пальцами; Курт усмехнулся:

— Что с вами, моя дорогая радетельная тетушка? У вас такой вид, будто вы увидели призрак.

— Господи Иисусе… — пробормотала та придушенно, отступив назад.

— Сомневаюсь, что вас Он услышит, — возразил он. — Тем более, как я посмотрю, свое наказание от Него вы обрели сполна.

— Ты ли это? — все тем же сдавленным шепотом проронила она, и Курт приподнял бровь с наигранным удивлением:

— Что такое? Не рады видеть своего единственного родственника, умудрившегося остаться в живых? В чем, правда, не ваша заслуга…

— Быть не может, — убежденно выговорила старуха, сделав еще один шаг к стене. — Кто вы такой? Что вам от меня надо?

— Там, — он кивнул на дверь позади прилавка, — возле лестницы, есть чулан, в нем хранится всякая рухлядь; там я спал. На кухне около полок висит всевозможная утварь вроде сковород и скалки; на ней временами оставалась моя кровь при особенно удачных ударах, как и на этом прилавке и даже на ваших башмаках, милая моя тетушка. А позади кухни находится кладовка, из которой я таскал вашу снедь, ибо вы частенько забывали меня накормить — ваша память в этом отношении терялась дня на два-три, если быть точным. Вижу, теперь я вас убедил?

— Курт, мальчик мой, — забормотала она, кривясь в дрожащей, неискренней улыбке, — я так рада тебя увидеть… Где ты столько времени был?

Он улыбнулся, качнув головой.

— Господи… Бросьте вы, тетушка Ханна, не надо, притворщица из вас плохая. Не надо. Не пытайтесь меня задобрить — я не стал головорезом и вернулся сюда не затем, чтобы поквитаться за всю вашу заботу обо мне. Где я был? Забавно, что вы не знаете. Как-то это не по-родственному.

— Что тебе нужно от меня? — уже обреченно спросила та. — Зачем ты пришел спустя столько лет?

— Зачем? — переспросил Курт медленно, не зная, что ответить даже самому себе, и пожал плечами: — Как я теперь понимаю — убедиться лишний раз в том, что высшая справедливость существует. А также хотелось взглянуть на тех, благодаря кому я оказался там, где оказался, и стал тем, кем стал.

— «Кем стал»?.. — настороженно попятившись снова, повторила она с напряжением. — А кем ты стал?

— Знаете, милая тетушка, сам удивляюсь, однако — я состою на службе в Конгрегации.

Старуха хлопнула глазами, растерянно глядя на него и даже забыв пятиться, и переспросила чуть слышно:

— В какой Конгрегации?

— Для верной католички вопрос довольно странный, — усмехнулся Курт, вытягивая за цепочку медальон и чувствуя, что скатывается в мрачное, глубокое злорадство при виде ее ужаса, но не имея сил с этим бороться. — Уйдя из вашего гостеприимного дома, я угодил в руки Инквизиции, которая (вот парадокс) отнеслась ко мне куда приветливей вас, моя милая добрая тетушка.

— Ой, Господи, — выронила она, снова попытавшись улыбнуться, и улыбка эта была похожа на гримасу удавленника, — надо же… Господи, я за тебя так рада, я так рада, что ты зашел ко мне, я всегда знала, что ты добьешься в жизни…

— Хватит, — оборвал Курт, понимая, что этот короткий мимолетный разговор надо закончить как можно скорее, пока его совершенно не снесло в ожесточенное измывательство. — Вот вам еще одна причина, по которой я пришел сюда. Вскоре, по многим обстоятельствам, вы обо мне услышали бы, рано или поздно догадались бы, кто я, а ввиду вашего нынешнего положения призадумались бы над тем, что состоите в довольно выгодном родстве. Так вот, тетя, дабы мне не приходилось грубить вам на глазах всего Друденхауса, куда вы бы вскоре явились, чтобы восстановить отношения, которых, к слову, никогда и не бывало, я выскажу вам все сейчас. Когда-то я вам был не нужен; теперь вы не нужны мне. По христианским заповедям и согласно должности я должен вас простить — и я прощаю. Venia est poenae meritae remissio; знаете, что это значит? «Прощение есть отпущение заслуженной кары». Свою кару за жестокосердие вы получили свыше, поэтому я отступаю. С моей стороны вам ничего не грозит. Но видеть вас я не желаю. Не желаю слышать, как вы за меня рады, как важно кровное родство и восстановление семьи, не желаю видеть, как вы передо мной стелетесь в надежде на покровительство. Если вы подойдете ко мне на улице, если явитесь к месту службы, если заговорите со мной не по делу… — Курт помолчал, ощущая настоящую злость, которая, как оказалось, не ушла с годами, и договорил уже чуть спокойнее: — Вот тогда я припомню все. И… Как вы там сказали, тетушка? «Что такое Конгрегация»? Просто преступное неведение, не находите?

— Я не говорила такого! — возмутилась та с дрожью, и Курт усмехнулся:

— Разве? А я это слышал. Так вот, чтобы я об этом забыл, не забудьте вы то, что я сказал. Не желаю видеть вас, слышать о вас. И если я узнаю, что вы рассказываете о нашем родстве своим соседям — я снова к вам приду, но уже не столь благостно настроенным. Прощайте.

Ответа, если он был, Курт не дождался — вышел на улицу торопливо, закрыв за собою дверь и стараясь дышать спокойно. За все сказанное сейчас было почти совестно — это отдавало выходкой мальчишеской, не приличествующей следователю Конгрегации, да и вовсе мерзкой, однако вместе с тем ощущалось сумрачное удовлетворение, пролившееся на душу бальзамом…

— Что это?

Голос подопечного вернул к реальности, выдернув из мира прошлого вместе со всей его болью, ненавистью и безысходностью; Курт встряхнул головой, обернувшись на приземистый домик, и отозвался — негромко и уже почти спокойно:

— Лавка пекаря. Была.

— Ах, вот оно что, — протянул тот, косясь на дверь, и неуверенно усмехнулся: — Навестил родню?

Он не ответил, обратясь к Бруно спиной и глядя в сторону, где виднелась крыша кельнского собора.

— Родню?.. — повторил Курт тихо. — Нет, родни я пока не навещал.

Когда, развернувшись на месте, он все тем же решительным шагом двинулся прочь, Бруно, нагнав его бегом, тронул за плечо — настойчиво, но с опаской.

— Слушай, — наставительно сказал тот, пойдя рядом, — я, конечно, не хотел бы лезть в твою работу, однако же, ты уже почти час шатаешься по городу; боюсь ошибиться, но, по-моему, тебя ждут в другом месте.

— Подождут, — бросил он только, ускоряя шаг.

— Да что с тобой сегодня!

Курт промолчал. Что с ним творится сегодня, он не мог понять и сам, не мог понять, почему вдруг так явственно всплыло в памяти все то, что, казалось, умерло, прошло бесследно. То ли дело было в случившемся сегодня, и он желал убедиться в том, что мир, где он оказался, есть его мир, и дело, которое он вершит, верное, нужное, правильное, и все, что осталось по ту сторону, не имеет с ним ничего общего; то ли попросту было это извращенным самоистязанием, дающим ему понять, что на самом деле он одинок, невзирая на колоссальную, великую и огромную Систему, частью которой считал себя до сих пор. Возможно, дело было в этих косых взглядах, окружавших его везде, и среди своих, и среди чужих, и надо было, обязательно было необходимо убедиться, что не это важно — не люди, не взгляды, не шепот за спиной или неприкрытые обвинения в лицо, что важным является что-то другое, что непременно надо увидеть и понять…

— Ты уверен, что тебе сюда? — хмуро справился Бруно, когда его нога ступила на кельнское кладбище у крохотной церквушки. — Местечко присматриваешь? Так это бедняцкая окраина, тебе надо ближе к церкви.

— Я пришел, куда нужно, — проигнорировав глумливый тон подопечного, отозвался он, замедлив шаг и осматриваясь.

— Кто здесь похоронен? — убавив насмешку, спросил тот; Курт повел рукой в сторону:

— Где-то здесь… не знаю, где… двое мальчишек, моих бывших пособников. А, как ты верно заметил, ближе к стенам церкви, тоже неизвестно, где и под какими именами… меня это тогда не интересовало… двое горожан. Четверо, на чьем примере я убедился, как легко умирает человек. Мое прошлое здесь похоронено, Бруно; похоронено и — встает порой из могилы и бродит за мной, как призрак. И портит мне кровь… Подожди здесь, — оборвал он сам себя, придержав подопечного за плечо и остановив. — Я ненадолго.

Курт шел неспешно, но не оттого, что не мог припомнить места — память была удивительно, неправдоподобно отчетливой, и место, когда-то бывшее невысоким холмиком, он нашел сразу, без колебаний отличив от многих других. Остановившись, он медленно присел на корточки, упершись в землю коленом, минуту сидя молча и неподвижно, и, наконец, вздохнул:

— Привет, пап. Это я.

Выслушав в ответ молчание — могильное, подумалось с невеселой усмешкой, Курт тихо улыбнулся.

— Забавно. Сюда ведь приходить было не обязательно, можно всего лишь подумать о ком-то, и этого довольно, однако же — я здесь, сижу перед осевшей горкой и говорю с травой. Но, знаешь, после того, как меня занесло к тетке, не придти сюда было бы верхом непочтительности. Что интересно: я ведь тебя не помню. Совершенно. И мамы не помню. Помню, что вы были, а лиц в памяти нет, хотя все остальное осталось; почему? Может, хотел забыть?.. Ведь я злился на тебя тогда, даже на погребении не появился. Вообще, согласись, пап, с твоей стороны это было весьма безответственно — вот так меня бросить; если б не это, может, все сложилось бы иначе… Даже не знаю, хорошо это было бы или плохо. Я обеспечен будущим, имею уверенное настоящее, и, выходит, должен быть благодарен своему прошлому — и тебе за твою слабость, и тетке за ее мерзость. Не окажись я в ее доме, не попади на улицу… — приняв еще минуту ответной тишины, Курт, посерьезнев, отвернулся, глядя на стену церкви вдалеке. — Не могу тебя понять. Стараюсь, а не могу. У тебя оставался сын, а ты так страдал об умершей жене, что забросил его, погрузившись в свой мир — с дурманом, болью… чем еще? Любовью? Это из-за нее все вот это — вплоть до ненависти к жизни? Она стоит всего этого?

На сей раз тишина висела дольше и, казалось, была еще безгласнее, чем прежде; он уселся на траву, опершись о колено подбородком, и проронил тихо:

— Это странно. Ты — здесь, а мама сейчас где-то там, за пределами города, уже в траве или в земле… Пепел. Там, вне людей, убийцы, отлученные… и она. Там многие жертвы чумы, но важно то, что там она, понимаешь? Мать инквизитора, сожженная до пепла, развеяна в чистом поле, куда я когда-нибудь буду отправлять других. Даже не знаю, смешно ли это или должно настораживать. Или в этом какой-то символ? Или прорицание? Или злая ирония… И я сам побывал в таком, что, ставя под приговором подпись, наверняка буду содрогаться, потому что знаю, каково это. Пусть не сполна, но мне уже и этого хватило. А это что? Может, судьба? Чтоб думал чаще…

— Слишком часто ты начал думать — и все не о том.

На внезапный голос позади Курт обернулся резко, глядя на Ланца в трех шагах от себя и не зная, на кого злиться — на сослуживца за вторжение или на себя за то, что не услышал того, как кто-то сумел подступить к открытой спине.

— Прости, не хотел подслушивать, — продолжил тот, приблизившись. — Так вышло.

— Почему ты здесь? — оборвал Курт неприязненно. — Следил за мной?

— Да, признаю. Следил, — кивнул тот, тоже бросив тоскливый взгляд в сторону, на церковные стены. — Судьба, говоришь… Может, и так. Ты в своем общении с нашим горячим помощником не одинок; помнишь историю с факелом, брошенным в мой дом? Мои потери в ту ночь — не только сгоревшая мебель и прерванный сон. Я ведь знаю, каждый раз, когда ты бываешь в нашем доме, тебе не терпится спросить, почему мы с Мартой бездетны после стольких лет брака; ты не спросишь — слишком обходителен, но я отвечу. Их было двое — мальчишки. Сейчас оба были бы чуть старше тебя.

Курт поднял голову, посмотрев на сослуживца вопросительно, и, когда тот кивнул, снова опустил взгляд в траву.

— Поневоле призадумаешься…

— Над чем? — уточнил Ланц строго. — Стоит ли наша служба такого? Или есть еще один вопрос «правы ли мы» — ты об этом, абориген?

— Нет… Не знаю, — поправился он тут же. — Скорее — начинаешь думать о том, что есть такое наша… не должность; сущность. Опошлели эти сравнения, но других нет; это — как свеча, которая опаляет все, что подступает слишком близко, и — себя. Aliisconcremare ipse inflammor, Дитрих… И воск тает, исчезает, а когда свеча полностью прогорит… Все. Суть потеряна, и это больше не свеча. Ничто. Конец.

— Надеюсь, твоя все еще светит.

— И жжет, — отозвался он тихо, поднимаясь, и мимовольно прижал к груди ладонь, ощутив под тканью рубашки четкую кромку Знака. — Пойдем работать.