— Ты гляди, он и не думает переставать, — тихо заметил Ланц, скосивши взгляд в окно; рамы были выставлены, и в рабочую комнату майстера обер-инквизитора проникал влажный, душный воздух, пропитанный моросью, висящей в воздухе вот уже вторые сутки.

Керн переглянулся с подчиненными, покривив губы, и вздохнул.

— Вот и я о том же, — согласился Дитрих все так же негромко. — А если это будет еще с неделю? Не навес же над ними сооружать…

— Полагаешь, — уточнил Курт с сомнением, — что приговор удастся вынести в ближайшие дни?

— А у нас выбор имеется? Абориген, ты прикинь, сколько времени может потребоваться, чтобы до папского слуха дошло все то, что затевается здесь; и еще не известно, какой именно из святейшеств вздумает обратить на все происходящее свое внимание. Положим, от Рима мы еще как-то сумеем отбрехаться — на то здесь мессир Сфорца; но если Авиньон… Хоть ты лопни, а суд должен пройти скоро, и когда в Кельн явится гневный курьер с указанием пересмотреть дело, мы должны уже смести пепел в совочек. И никакие улики, никакой арест на месте преступления нам уже не помогут; даже сейчас вполне может выясниться, что попросту одинокая вдовушка развлекалась с любовниками в катакомбах, за что ей не костер полагается, а покаяние с постом. Ну, может, князь-епископа с места снимут — и все… И я уверен, что люди герцога наверняка уже собрались в армию с намерением взять Кельн приступом. Два курфюрста, арестованные разом; вообрази только! такого никогда, ни разу за всю историю Империи, не бывало. Город обложат, как Трою, и дай Бог, чтоб не с теми же итогами. Дня три у нас есть, не более.

— Причем, все должно смотреться чинно и мирно.

Голос Сфорцы так и остался спустя уж сутки после пережитого им удара надтреснутым и сухим. По возвращении из катакомб сердце кардинала все же воспротивилось полученному насилию, и Райзе более четверти часа бился над умирающим, пока экстренно вызванный профессор Штейнбах спешил в лазарет Друденхауса. Откачать страдальца удалось лишь к вечеру, и сейчас Сфорца, держась за висящую на перевязи левую руку, сидел у стены, привалясь к ней затылком, и говорил мало, коротко и с явным усилием. Левый уголок бледных губ кривился в навсегда застывшей усмешке, отчего при взгляде на его лицо становилось не по себе.

— Если мы не станем дожидаться приличествующей событию погоды, — пояснил он едва слышно, — станут говорить, что дело завершено слишком спешно. И задумаются над его верностью.

— Или, — возразил Курт, глядя в окно, на мелкие капли, туманящие облик города, — скажут, что сам Господь осудил преступников, усугубляя вынесенный приговор.

Керн вновь перекинулся с подчиненными долгими взглядами и кашлянул, задумчиво предположив:

— Подразумеваешь продление процесса казни?..

— Дрова можно будет выжимать, если все это не прекратится, — кивнул он, не оборачиваясь к начальству. — Однако же ухищрения вроде избыточного количества смол, масел или навесов лишь подчеркнут тот факт, и без того явный, что мы спешим, а стало быть — чего-то боимся. Стало быть — неправы. Все, что нужно — простите меня за прямоту, наплевать на все; пусть идет, как идет. Надо лишь подсказать добрым горожанам верное истолкование происходящего.

— А я себя полагал циником… — тихо пробормотал Ланц; майстер обер-инквизитор покосился на Курта, глядя пристально и придирчиво, и встряхнул головой, будто отгоняя какие-то несвоевременные сейчас мысли.

— Бог с ним, — подытожил он решительно. — Пусть так; в самом деле, и без того немало вопросов, какие требуют решения. Пусть люди говорят о Божьей каре.

— Понял, — отозвался Райзе коротко. — Сделаем.

— Не пора ли вернуться к делу? — прервал его Курт. — Сколько он уже… — губы покривила невольная усмешка, похожая на теперь вечную гримасу кардинала Сфорца, — в подвешенном состоянии?

— Да уж с часок есть… Завести вторую допросную, что ли…

Ланцу никто не ответил.

Вообще, то, что сейчас происходило в главной башне Друденхауса, сложно поддавалось какому-либо нормотворческому установлению; общение с арестованными подпадало как под понятие «допрос», так и под определение «судебное разбирательство». Протоколы составлялись по ходу дела, причем одновременно — и протоколы допросов и, тут же, после обсуждения наскоро, черновик протокола суда; новости по делу приходили ежечасно, доставляемые служителями, что рыскали, как никогда похожие на псов, по катакомбам, замкам арестованных, по кельнскому собору, снова возвращаясь, после чего кто-либо из них с докладом торопился обратно в Друденхаус.

Всяческие премудрости, как называл их Ланц, относительно правильности употребления понятий «арестованный» и «обвиняемый» были забыты даже обычно щепетильным в этом вопросе выпускником номер тысяча двадцать один; с минуты, когда он вышел на ночной двор собора под плотную стену ливня, с той ночи, когда брел к чернеющим в темноте башням Друденхауса, ощущая холодные струи дождя на лице, внутри словно что-то переключилось — как сдвигается механизм арбалета, удерживающий в напряжении струну. С той минуты стрела сорвалась, и теперь летела, прошибая преграды, которые когда-то казались незыблемыми, обязательными и верными. Или, быть может, это случилось еще раньше, когда следователь Гессе решил для себя, что готов смириться с риском потерять наживку при попытке застать Маргарет фон Шёнборн на месте преступления. Когда, призадумавшись, понял, что, будь на месте князь-епископа другой человек, не виновный ни в чем, кроме того, что ему предстоит играть роль червячка, на которого Конгрегация будет ловить крупную рыбу — он и тогда в критический момент, в тот самый момент истины, думал бы не о том, как спасти жертву. Точнее, он об этом не думал бы вовсе. Приоритеты — так называли это наставники, которые забраковали курсанта Гессе, отбирая кандидатов для особых курсов, где воспитывались агенты…

Или — произошел этот внутренний щелчок еще раньше? В те минуты, когда, сидя у алтаря в пустой часовне Друденхауса, он привыкал к возникшей в нем мысли, когда он уже знал, что и как надо сделать, чтобы исполнить то, что должен? Когда в его мозгу появился план всей этой долгой, муторной и, вообще, авантюрной затеи с «внедрением». Когда, рассказывая о своих планах сослуживцам и Керну, видел их взгляды — ошарашенные, пристальные, удивленные, придирчивые; когда, встречая эти взгляды, понял вдруг, что в нем самом ни одного из этих чувств нет. Что их нет вовсе. Никаких. Потому что к тому моменту он уже понял, что важно. Свои приоритеты к тому времени он расставил. Потому что тогда уже знал: главное — не взгляды, не шепот за спиной, не открытая неприязнь или похвала. Facere debentia fieri. Остальное несущественно.

Сейчас он действовал все так же — расчетливо, спокойно и отстраненно, снова время от времени видя все те же обеспокоенные взгляды, понимая, что от него ждут срыва, ждут тоски, хотя бы хандры, по меньшей мере; Курт принимал эти взгляды молча, ничего теперь не объясняя, не возражая и уже не злясь, потому что понял — от него ожидают того, чего ждали бы от себя. Втолковать Ланцу или Керну, чем он так отличен от них, почему ничего подобного в его душе не зародилось, он едва ли смог бы, как не мог пока объяснить даже самому себе — просто принял свое безучастие как факт, а посему лишь молча исполнял все, что сейчас требовалось исполнить, не вдаваясь в споры и пререкания.

Когда Керн приказал «не совать носа» в допросную, где проходила беседа с Маргарет, он лишь пожал плечами, все так же равнодушно откликнувшись «слушаюсь». Сказать, что он потерял прежний интерес к делу, утратил азарт, с которым ухватился за подвернувшееся ему дознание два месяца назад, было нельзя — Курту все так же не терпелось быть везде, где сейчас хоть что-то происходило. Он все так же жалел, что не может быть сразу в нескольких местах — в замке фон Шёнборн, где обыск теперь шел уже не силами всего двух усталых следователей, а немалой ордой специалистов; что не может оказаться при этом и в городском доме герцога тоже, где обнаружили подробнейшие планы подземных лабиринтов Кельна (один из ходов которых, к немалому изумлению даже Керна, оканчивался замурованной дверью в старую башню Друденхауса), в покоях князь-епископа, в соборе, в катакомбах, где прибывшие с кардиналом люди нашли комнату с книгами и рукописями, в том числе и тем злосчастным «Трактатом», каковой, никому более не попадаясь на глаза, исчез в небытии. На любые вопросы о нем Сфорца хмурился и повелевал заниматься своим делом…

За стенами Друденхауса происходило множество всего того, что проходило мимо него, а вот допросы арестованных — это единственное, что Курта занимало всего менее: ничего нового или существенного узнать он уже не мог.

Что касалось князь-епископа — от него теперь кто угодно вряд ли смог бы добиться хоть одного вразумительного слова: напуганный близящейся смертью, обрадованный спасением, тот, очнувшись в тюрьме Друденхауса, поначалу не сразу понял, где находится, а когда это дошло до его рассудка, рассудок отказался служить своему хозяину. Сейчас святой отец, связанный, дабы не рвал с вен бинты, никем не тревожимый, пребывал запертым в самой дальней камере, перемежая слезы истошным смехом и долгой, но путаной декламацией псалмов. По временам он замирал, молча уставясь в стену напротив, и не реагировал ни на что вовсе; даже когда ради очистки совести в его бедро вонзили длинную, словно шило, иглу, в расплывшемся отстраненном лице ничто не дрогнуло — лишь плечи передернулись, словно сгоняя назойливую муху.

Маргарет снова молчала. Она не требовала свидетелей в свою защиту, не грозила вмешательством высоких покровителей и не кричала о своей невиновности; она молчала в прямом смысле этого слова — как когда-то Рената. Разница состояла в том, что Маргарет вполне воспринимала обращенные к ней слова и вздрагивала, когда слова эти становились слишком прямыми, а по дороге в допросную разразилась настоящая истерика с бессильными и бессмысленными попытками вырваться, слезами и криками. «Она сама не видит смысла в собственном упорстве, — со вздохом признал Ланц после очередного допроса. — Это своего рода stupor, только мысленный, без телесного оцепенения и нечувствия. В подобном состоянии пребывают попавшие в невероятную ситуацию и пытающиеся убедить себя, что спят; это пройдет и само… Вот только ждать мы не можем».

Рудольф фон Аусхазен в состоянии шока не был — его упрямое молчание, какового, по чести сказать, Курт от него не ожидал, было иной природы. Герцог был сейчас той самой собакой — раненой, умирающей собакой — разлегшейся на охапке сена и не подпускающей к ней никого. Точнее сказать, то была собака, знающая, где спрятана эта охапка, и готовая унести тайну с собой в могилу. В городском доме фон Аусхазена, принадлежащем de jure архиепископу, нашли записи — целую кипу тонкого пергамента с инициалами и цифрами, каковые яснее любого признания говорили о том, что герцогская казна оплачивала благополучие многих, и не следовало обладать недюжинным умом, дабы понять, что суммы с таким количеством знаков навряд ли являлись подношениями к именинам и Рождеству; единственное, что надо было успеть выбить из обвиняемого — это люди, скрытые под двумя-тремя буквами напротив этих цифр.

Что же до Маргарет, то, учитывая все, что из нее удалось выудить за этот месяц, невыясненным оставался лишь один вопрос: имя. Только одно имя — имя безликого чародея. Решиться на слишком уж крайние меры при допросе заключенных Керн по-прежнему не мог, понимая, что хрупкая, привлекательная обвиняемая, какие бы слухи ни распустили в Кельне агенты Друденхауса, будет смотреться невинной жертвой, если ее облик скажет собравшимся для созерцания казни горожанам, какими методами от нее были получены некоторые сведения. Собственно, завершить суд и подмахнуть заключение можно было в любую минуту; признания своей вины арестованными не требовалось для вынесения приговора — доказательств этой вины было предостаточно, однако оставались невыясненными некоторые сведения, не интересующие (и которые, собственно говоря, не должны интересовать) добрых граждан Кельна, но весьма важные для Конгрегации.

Имя человека из попечительского отделения, благодаря которому следователь четвертого ранга Курт Гессе был признан добросовестным, все еще было неизвестно; попечительскому же отделению было не ведомо ни о всем том, что творилось в Кельне в этот месяц, ни об арестах. Завершение операции проходило под руководством академии святого Макария, силами Друденхауса и зондергруппы; мысль сообщить о предателе в рядах curator'ов даже не обсуждалась, ибо нельзя было ручаться за то, в чьи руки попадет такое донесение. Кельнское отделение Конгрегации по делам веры снова пребывало в состоянии предвоенного напряжения, пытаясь подсчитать, сколько времени необходимо на то, чтобы в город явились папские эмиссары и представители попечительского отдела; разговор и с теми, и с другими предстоял долгий и увлекательный. Керн полагался на свою давнюю дружбу с главой curator'ов Рихардом Мюллером, однако…

Герман Фельсбау был отпущен на свободу без предъявления обвинений лишь утром следующего дня — до того часа о нем, говоря честно, попросту забыли. Несколько ошалелый от столь неожиданного поворота событий студент был снабжен документом, свидетельствующим о том, что его арест был досадным недоразумением, не глядя подписал отказ от каких-либо претензий по поводу несправедливого обвинения, после чего был выпровожен из Друденхауса с обещанием побеседовать с ректором, если по причине произошедшей неприятной ошибки в университете начнутся проблемы.

Бруно пребывал в не меньшем шоке.

Поначалу он не сразу понял, что же вообще происходит; столкнувшись в коридорах Друденхауса с герцогом, идущим под присмотром двух стражей в допросную, он остановился и долго смотрел вслед — Курт видел это от двери на лестницу. А когда мимо подопечного прошел он сам, глаза бывшего студента остановились на Ланце и Райзе, идущих позади него; в лице промелькнула гремучая смесь ожесточения и сочувствия, а потом, когда от повязок на его руке взгляд спустился ниже, к ремню с оружием, тот замер, уставясь растерянно и непонимающе, и — это Курт ощутил затылком — долго еще стоял, так же глядя вслед уходящим. Сейчас он безвылазно сидел в «Веселой Кошке», исполняя полученный от Керна довольно туманный приказ «не путаться под ногами» и «смотреть в оба»; ни одного вопроса о происходящем он до сих пор так и не задал, с Куртом все еще не перемолвился ни словом, и какие мысли бродят теперь в его голове, было неведомо.

***

«… Этот человек появился в моем замке сам. Я не знаю, как он свел знакомство с Маргарет, я этого не видел и ничего не могу сказать по этому поводу. Она однажды рассказала мне о нем, заметив, что он и велел это сделать, дабы я подготовился к его визиту — он желал обсудить со мною „какое-то дело“.

Нет, согласия от меня не требовалось, мне лишь был сообщен сам факт.

Не помню, когда. Несколько лет назад. Он появился прямо во время утренней трапезы — просто вошел в залу и остановился напротив стола. Как его пропустила стража, я не знаю.

Разумеется, я могу это предположить: никто из присутствующих, кроме меня и Маргарет, его не увидел; надо думать, именно так он и вошел. Замечу, что он ушел и от ваших бравых парней в катакомбах — легко и на глазах у всех […]

Когда я с ним заговорил, прислуга посмотрела на меня, точно на помешанного, и именно по их взглядам на него, как на пустое место, я понял, что они его не видят. Он подал мне знак, чтобы я шел за ним, но я пребывал в растерянности и не сразу принял решение, следует ли подчиняться какому-то старику, которого я вижу впервые в жизни.

Нет, я не видел его лица. Я сказал „старик“, потому что видел его руки — они в морщинах. И еще голос…

Он что-то сказал или прошептал… или… Я не знаю, как это объяснить. Он что-то сделал. И разносчик упал замертво — прямо там, где стоял. После этого я, само собою, оставил все сомнения; чего бы он ни желал, а такой человек, согласитесь, способен заставить себя выслушать. Потом, когда мы уединились в моих покоях, он… Не знаю, что это было, иллюзия или… Он что-то сделал с моим рассудком.

Я же сказал — не знаю, что именно. Он как будто погрузил меня в меня же, в какие-то глубины меня самого. И показался мне сам. Это было… неприятно.

В самом прямом смысле, а в каком еще, по-вашему? Там… что бы это ни было… там была моя человеческая судьба, простая, как палка, я увидел свое будущее — банальная скучная жизнь и банальный тривиальный конец, в старческой немощи и безвестности. Там был я, слабый, ничтожный, и был он — сильный и всемогущий. Как будто меня поставили перед Богом. И Бог спросил меня — ты хочешь существовать так? И умереть хочешь таким?..

Да идите вы к черту, меня ждет костер заживо, куда еще хуже? Вы хотели, чтобы я говорил? Говорю, как могу. Если вам это не по душе, я могу снова замолчать […]

Нет, о свержении Императора тогда речи не шло.

Да понятия не имею, чего я хотел. Не хотел оставаться курфюрстом на вторых ролях, вот чего я точно не хотел.

Да, власть. Это вызывает у вас удивление? Отчего-то никто не удивляется, когда за германский трон цепляется выскочка-богемец, но все искренне изумляются, когда подобные мысли возникают у немецкого герцога…»

«… отыскано и может быть присовокуплено к уликам:

В покоях архиепископа

1. Наперсный архиепископский крест, камень в изножье вынимается, и под ним самостоятельно и весьма щербато пробито отверстие. Предположение: сквозь это отверстие Распятие может быть подвешено в перевернутом виде.

2. Составленный scaenarium проведения нечестивой мессы в нескольких вариантах (с животными и человеческими жертвами, а также без оных).

В отделении катакомб, соседствующем с местом задержания

1. Козлиная голова.

2. Жертвенный нож.

3. Причастная чаша со следами крови.

4. Требник, принадлежащий архиепископу (опознан служкой).

5. Самостоятельно выплавленные свечи грязно-серого цвета (явная неудачная попытка изготовить черные)…»

«… Двоюродный брат? Это, по-вашему, причина для того, чтобы проникнуться к нему состраданием? Да не будь он нужен, я удавил бы старого идиота уже давно.

Осточертел; как вам такое обоснование? Ему всего мало — мало власти, мало денег. Он ничего не желал делать сам, ни за что не желал отвечать, но хотел пользоваться всеми благами.

Да, это единственная причина.

[…]

Это был мой замысел. Одним махом освободиться от нахального и бесполезного груза, подвести репутацию Друденхауса под удар и избавиться, наконец, от вашего мальчишки. Тело архиепископа, найденное утром в соборе подле алтаря… Отличный повод для слухов. Друденхаус устранил неугодного ему высокопоставленного священнослужителя, и даже можно сказать, кто именно был исполнителем — разумеется, инквизитор с криминальным прошлым…

Все зависело бы от его поведения. Если б ваш парень встал на дыбы — что ж, его воля. Проявил бы благоразумие — и я помог бы ему отвертеться.

Разумеется, не просто так; я что же — похож на благотворителя?.. Какой разумный человек откажется иметь в своем распоряжении обязанного ему служителя Конгрегации, который, ко всему прочему, повязан такой тайной, как ритуальное убийство?

Откуда мне знать, зачем. Пригодился бы…»

***

К утру восемнадцатого июня, спустя двое суток после ареста, в башнях Друденхауса начала витать уже не напряженность, а почти подавленность: Маргарет продолжала хранить молчание, герцог выдавал информацию мелкими порциями, надеясь, видимо, унести с собою в могилу хотя бы небольшую часть своих тайн, и отчаявшийся Керн даже предпринял попытку вытянуть хоть что-то из бессвязных бормотаний князь-епископа. Промучившись с ним с полчаса, майстер обер-инквизитор махнул рукой на все свои усилия.

Курт с утра сидел над составлением судебного протокола, списывая начисто достаточно вольные наброски старших сослуживцев, размышляя над тем, что все происходящее — наглейшее, неприкрытое попирание всех норм и правил. Если curator res internis вздумает копнуть чуть глубже, когда явится в Друденхаус, он схватится за голову, ибо по всем положениям запертые в камерах люди будут казнены без суда и, собственно, следствия как такового…

Ланц и Керн, хмурые, как и все последние дни, вошли молча и тихо, словно он был замершим в кустарнике зверьком, которого можно спугнуть резким движением. К столу они не сели — остановились напротив, переглядываясь и явно не зная с чего начать; Курт со вздохом выпрямился, отложив перо, и тяжело поднялся.

— Да бросьте вы, — произнес он устало. — Уж столько всего случилось, и я столького уже навидался и наслушался… Говорите, в чем дело. Кто-то из них испустил дух на допросе?

— Если б так, я бы сейчас не вздыхал, — возразил Керн, не глядя на него, — а рвал бы на себе волосы и пил сердечные настои. Нет, Гессе, все живы, хотя и не здоровы; герцог таки заговорил — имена его сообщников известны. Всех, кроме предателя в попечительской службе — его знал только этот таинственный чародей… И Маргарет фон Шёнборн почти раскололась.

— Почти? — уточнил Курт, пытаясь по их лицам понять, к чему клонит начальство. — Как сие разуметь?

— Сперва я хочу сказать, Гессе, что это не приказ; понятно? То, что я скажу, не обязательное к исполнению указание, и…

— Короче, Вальтер, — оборвал он, и тот на миг приумолк, снова переглянувшись с Ланцем.

— Словом, вот что, — продолжил Керн все так же нерешительно. — Она готова говорить, но требует твоего присутствия на допросе.

— Ясно, — неопределенно отозвался Курт, пытаясь оттереть с пальца чернильное пятно.

— Я понимаю, чего она хочет. Ей плевать на то, кто ее будет допрашивать, просто понимает, что поговорить с тобой наедине ей не позволят, посему… Она просто хочет выговориться. Хочет устроить свою следующую истерику в твоем присутствии. Гессе, ты не обязан этого делать, повторяю, это не приказ. Я даже просить тебя об этом не имею права.

— Почему? — проговорил он равнодушно, пожав плечами. — Имеете. Полное.

— De jure — да, — согласился тот. — Как подчиненному — да. Но не хочу и не буду. Ни приказывать, ни даже просить.

Курт улыбнулся, оторвав глаза от упрямого чернильного пятна, и смерил хмурое начальство взглядом.

— Уже просите, Вальтер, — окончательно отметя обломки субординации в сторону, возразил он. — Я с ней поговорю, это несложно.

— Уверен?

— Я общался с ней тридцать один день. Полагаете, эти несколько минут будут чем-то отличаться?

— О, Господи, — вздохнул тот тяжело, усаживаясь у стола, и воззрился на подчиненного покрасневшими от бессонницы глазами. — Гессе, ты на самом деле столь спокоен, как желаешь показать? При всем уважении к тому, как ты держался этот месяц, я не могу поверить в то, что тебя совершенно не тревожит происходящее. Я хочу знать, я хочу, чтобы ты ответил мне — сей же миг и откровенно: что на самом деле сейчас происходит у тебя на душе и в разуме.

— Это, — не сразу отозвался Курт, — спрашивает обер-инквизитор или аббат?

— Есть разница? — уточнил Керн настороженно, и он кивнул.

— Немалая. Обер-инквизитору я не отвечу. Впрочем, аббату тоже. Разве что privatim, в часовне, на исповеди. Готовы выслушать?

— А тебе это нужно?

— Нет.

— Боже милостивый, — обреченно простонал тот, опустив лоб в ладони. — За что ты на мою голову…

— Будет вам, — мягко, словно престарелому отцу, сказал Курт, садясь напротив. — Сейчас важно не это. Я поговорю с ней. В конце концов, ad imperatum она имеет право «на очную ставку с инициатором обвинения» (помните?), «со свидетелем обвинения», и…

— Да брось, — покривился доселе молчавший Ланц. — Хрен с ними, с ее правами; а протокол судебного заседания ты сам пишешь. Найдешь, куда вставить замечание о том, что от очных ставок обвиняемая отказалась. Если тебе это претит, абориген, если на самом деле ты не уверен, что это не слишком после всего, что уже было — просто забудь о том, что сейчас было сказано. В конце концов, кое-что уже дали обыски; а что до нее — куда она денется, есть способы разговорить человека без особенных внешних повреждений. Дожмем.

— Я не сомневаюсь в том, что нужные сведения из нее можно выбить и без того, однако — когда это случится? Сегодня к вечеру? Завтра? Каждый час на счету. Какие слухи расползутся по городу за это время? Кроме наших агентов, в Кельне действует еще и немалая армия досужих сплетников, которым нечем себя занять, кроме как будоражить народ. Это primo. Secundo: кураторская служба не могла не прознать обо всем сейчас, спустя три дня; спорить готов — сюда уже направляется их представитель, и когда он явится?.. Tertio: (это помимо опасности со стороны герцогских вассалов, которые, убежден, уже на подходе к Кельну) подсчитайте скорость почтового голубя и переложите на расстояние до Италии и Франции. Убежден — хоть один папский посланник или курьер с указанием прекратить дело уже в пути. И, наконец, последнее: я не вижу проблемы в разговоре с Маргарет фон Шёнборн. Если это поможет делу — я с ней встречусь, Вальтер. И меня это совершенно не тревожит.

— Вот это и пугает… — чуть слышно проговорил Керн. — Ну, hac abierit. В любом случае, дольше тянуть уже нельзя, завтра я намерен объявить приговор и дату казни — как бы все ни повернулось.

— Хорошо, — кивнул он просто; старшие бросили в его сторону короткие взгляды и промолчали.

Курт осознавал, что молчат все о главном: не было никакой убежденности в том, что на вопросы, задаваемые следователями, у обвиняемой есть ответы. Доказательств тому, что имя безликого ей известно, не было, и единственное, что могло бы послужить (всего лишь!) предположением, был короткий разговор, произошедший за неделю до ритуальной ночи. На вопрос об имени своего таинственного наставника Маргарет не ответила «не знаю», а лишь отмахнулась, сказав, что это не имеет значения. Тогда Курт настаивать не стал, не без оснований полагая, что сможет добиться своего в скором будущем.

Добиться, однако, оказалось сложнее, нежели он рассчитывал, и сейчас, идя по узкой лестнице вниз, Курт думал о том, что сегодня нет сомнений, нет колебаний, которые терзали душу, когда вот так же всего два месяца назад он спускался по этой же лестнице, чтобы говорить с Отто Рицлером в том же подвале. И когда из раскрывшейся двери допросной пахнуло все тем же, таким же знакомо-тошнотным запахом раскаленного воздуха, пота и крови — даже тогда ничто не шелохнулось ни в нервах, ни в сердце, ни в разуме. Ничто не дрогнуло, когда встретил взгляд фиалковых глаз, устремленных на него с ожиданием, с болью, с негодованием, с мольбой и ненавистью — со всей невообразимой смесью чувств, какие могли только зародиться в женщине, стоящей в пяти шагах напротив.

— Перерыв.

Голос Райзе, сидящего за тяжелым столом рядом с по-прежнему бледным Сфорца, прозвучал буднично, словно это был голос каменщика, объявившего своим товарищам о том, что пора бы заморить червячка и передохнуть; Маргарет вздрогнула, губы ее шевельнулись, но не вымолвили ни звука, лишь фиалковые глаза все так же неотрывно смотрели на вошедшего, пытаясь отыскать в его лице то, чего там не было…

— Вы хотели его видеть, — продолжил все такой же обыденный, немного усталый голос Райзе, и глаза цвета луговых озер на миг метнулись к нему, деловито перекладывающему на столе разрозненные кипы бумаг. — Вот он.

— Я вижу, — тихо донеслось, наконец, из опухших губ, и Курт шагнул еще ближе, остановившись в двух шагах — почти вплотную.

С Маргарет эти дни не только разговаривали — это было видно сразу. Курт не назвал бы свой взгляд наметанным, однако кое-что — следы, отметины, кровоподтеки — было знакомым, было, он бы сказал, академичным. То, чего не разглядишь из толпы, что не бросается в глаза. Иглы. Они использовались не раз, и даже можно было с уверенностью утверждать, что это дело рук Ланца. Magicusbaculum Дитриха. Его почерк. Бич; не плеть, не розга — эти следы не узнать нельзя. Это Райзе.

— Хорошо держишься, — заметил Курт, бросив через ее плечо взгляд на исполнителя. — Не ожидал.

— Это должно было мне польстить? — чуть слышно произнесла Маргарет; он пожал плечами.

— Учитывая твоих следователей — разумеется… Итак, ты хотела меня видеть. Зачем?

— Зачем?.. — проронила та растерянно, с усталой злостью. — После всего, что ты сделал — ты спрашиваешь «зачем»?!

Курт не ответил, стоя все так же в двух шагах, глядя с выжиданием; она отерла лицо о плечо, стиснув в кулаки ладони поднятых над головой рук, и сжала зубы, пытаясь не дать себе заплакать.

— Я… — голос ее сорвался; Маргарет судорожно сглотнула, переведя дыхание, и договорила: — Я хочу знать, когда все, что между нами было, стало игрой.

— Всегда, — отозвался он просто и, перехватив ее взгляд, уточнил: — С того дня, когда я понял, что Филиппа убила ты. Ты это хотела узнать?

— Всегда?.. — повторила она потерянно. — Значит, все это… пьяная выходка в моем доме… наш день на Райне… все, что ты мне говорил… Все ложь?

— Не все. Я обещал, что герцог фон Аусхазен заплатит за совершенное, и ты это увидишь. Так и будет. По приговору ему предстоит умирать первым, после — князь-епископу и тебе, посему рассмотреть ты сможешь все в подробностях. И, как я и обещал, он умрет в муках: за покушение на инквизитора его участь — коптиться над углями, а это часа два-три.

Она засмеялась хриплым дергающимся смехом, опустив голову, и глаза подняла не сразу.

— Это что же, — спросила Маргарет надрывно, — такой особый инквизиторский юмор? Это должно быть, по твоему мнению, забавно?

— По-моему, да, — откликнулся он. — Но я не удивляюсь, что ты не оценила. Это все, что ты хотела услышать?

— Ты говорил, что…

Маргарет запнулась, боясь вымолвить хоть слово, боясь с первым же звуком выпустить на волю слезы; он вздохнул.

— Что люблю тебя? Говорил.

— И ты так просто… вот так просто… сменил любовь на ненависть?

— Ты хотела, чтобы я сказал тебе то, что ты и сама знаешь? Ты хочешь услышать это именно от меня? Хорошо. Слушай. Будем логичны, — предложил Курт по-прежнему спокойно. — Что есть такое — «любовь»? Это удовлетворение от того, что находишь человека, соответствующего твоим представлениям об идеальном друге и — любовнике. Любовнице, в моем случае. Идеальной любовницей ты была. Мне будет сложно найти нечто похожее в будущем… Но у меня впереди еще много времени. Что такое идеальный друг? Это тот, кто разделяет твои представления о мире, о человеке, обо всем; мелкие несхождения во взглядах допустимы, но ограничены. И отсюда, милая, возникает вопрос: а по какой причине я должен продолжать любить человека, который в корне отличен от меня? До того дня, когда я узнал, что ты вот так просто, словно муху смахивая со стола, убиваешь человека — это было… Однако, люби я тебя хоть и до полусмерти, до исступления, сколь угодно глубоко и искренне, это ничего бы не изменило — ну, разве, сейчас, стоя перед тобой, я, быть может, давился бы слезами, как ты. Ситуация проста, Маргарет: я инквизитор, а ты — уж прости за vilitas verborum — ведьма. Убивающая людей. Мой долг — остановить тебя любыми способами. Что тебя все еще удивляет?

— Долг? — переспросила она с болью. — Любыми способами? Стало быть, исполнение долга оправдывает подлость?

— Да, — кивнул Курт. — По отношению к противнику — вполне. Sycophantae sycophantari, Маргарет; я воспользовался твоим же оружием, всего лишь. Хочешь узнать, не терзаюсь ли я из-за этого? Вынужден тебя разочаровать. Нет. Что ты желаешь знать еще?

— Что с тобой случилось? — почти шепотом выговорила та. — Когда ты таким стал?

— Я таким был. Всегда. То, что ты этого не увидела, не поняла, не начала опасаться вовремя — это твоя ошибка. К чему ты потребовала этого разговора? Зачем? С целью пробудить во мне сожаление? Раскаяние? Чего ты хотела добиться?

— Может, чтобы ты сказал, что тебе жаль…

— Тебя? — уточнил он. — Мне жаль тебя и жаль, что все так сложилось. Все-таки, я тебя любил когда-то, и мне жаль потерять то, что мне нравилось; это primo. А secundo — я уже говорил, что сострадаю каждому, кто оказывается в твоем положении. К этому меня тоже обязывает мой долг инквизитора. А еще мне жаль четверых молодых парней, которые помешали тебе своим существованием, и их, Маргарет, мне жаль гораздо более — они виновны разве лишь в глупости, однако за такое обыкновенно не убивают. Ты все еще не поняла? Ты здесь не за то, что вздумала поклоняться кому-то, кому не поклоняюсь я. Мне все равно, кто и как проводит свое время, пока его вера не вступает в противоречие с Законом. И это не блажь Конгрегации, при любом государственном устройстве и любом правителе, в любой стране есть несколько непреложных правил, которые не должны меняться по первой прихоти. Одно из этих правил гласит: не отнимай жизнь.

— Вот как? А что намерены сделать ты и твои… собратья?! — почти выкрикнула она. — Будь последователен в собственных убеждениях!

— К сожалению, мне придется это сделать. Это приходится делать по всему миру многим судьям, чтобы сохранить справедливость. Это — если говорить о высоких материях. А если сказать проще, то — чтобы другим было неповадно. Для назидания в том числе. Я ответил на твой вопрос?

Маргарет всхлипнула, все-таки не сумев удержать слезы, опустила голову, ткнувшись лбом в плечо; Курт стоял неподвижно и молча, пока, вновь с усилием подняв взгляд, она не спросила тихо:

— Значит ли это, что мне не избежать… — голос снова осекся и снова упал до едва различимого шепота, — что я в любом случае…

— Попадешь на костер живой? — договорил он; та зажмурилась, закусив губы, и медленно кивнула. — К сожалению для тебя — да. Это первый суд над особами подобного общественного положения, и он должен быть показательным — ad terrorem ceterorum. Всем троим предстоит высшая мера.

— Ты откровенен…

— Если ты хотела не откровенности — для чего требовала встречи со мной?

— Уже не требую, — все так же шепотом отозвалась она. — Я услышала достаточно.

— А я — нет. Ты обещала назвать имя, — напомнил Курт. — Таков ведь был уговор?

Маргарет не ответила, отведя взгляд в сторону, и он повторил — тихо, но настойчиво и жестко:

— Имя.

— А если нет?

Это едва прозвучало, произнесенное одними губами, тихо, как ветер; Курт шагнул ближе.

— А если нет, — тоже понизив голос, ответил он, — я сменю на твоем допросе одного из следователей. И когда за тебя возьмусь я, поверь, ты возблагодаришь свою темную богиню, когда, наконец, будет оглашен и исполнен приговор — даже такой.

— Господи!.. — простонала она надрывно, и Курт кивнул:

— Самое время… Имя, Маргарет.

— Последний вопрос, — вдруг неожиданно твердо и решительно возразила та, вскинув голову, и он нахмурился, ожидая неладного. — Не поцелуешь меня на прощание?

— Гессе, нет! — голос Райзе прозвучал в каменной тишине резко, почти криком; скрипнул по полу табурет — тот поднялся, сделав шаг к ним. — Не прикасайся к ней.

— Боишься меня? — потрескавшиеся губы улыбнулись, и в фиалковых глазах на миг промелькнуло злое торжество. — А как же твой долг? Разве не твоя святая обязанность рискнуть ради того, чтобы его исполнить? Давайте, майстер инквизитор. Не испугаетесь же вы слабой женщины. Или призрак Филиппа стоит перед вашим взором?

— Гессе, не смей, — осторожно приблизившись на шаг, повторил Райзе; он не обернулся, не ответил, и Маргарет засмеялась, выпрямившись.

— Неужели не…

Договорить он не дал.

Губы ее были горячими, сухими, воспаленными, и на языке остался привкус крови…

— Имя, — повторил Курт, чуть отстранившись и видя, что в глазах ее застыло изумление, боль, смятение…

— Мельхиор.

Голос Маргарет прозвучал слышно всем, но вместе с тем словно несуществующе, бесцветно, мертво.

— Так он называл себя. Уверена, что имя ненастоящее, но больше мне сказать нечего…

Подле нее Курт не задержался больше ни на миг — коротко кивнув, развернулся и зашагал к двери. Тишина провожала почти до порога, и уже когда он взялся за ручку, потянув на себя, в спину настигло:

— Будь проклят.

— Да заткните же ее, в конце концов! — уже в полный голос крикнул Райзе, срываясь с места.

Курт сделал шаг через порог и медленно, неспешно прикрыл за собой дверь.

— Будь проклят! — снова донеслось до него, заглушенное звонким ударом по лицу.

***

«Маргарет фон Аусхазен, пфальцграфиня фон Шёнборн, герцог Райнский Рудольф фон Аусхазен и Гюнтер Вайзенборн, князь-епископ Кельнский и герцог Вестфалии и Энгерна, рассмотрев пункты, по которым вас обвинили и обвиняют, исследовав ваши показания и inquisitio Высокого суда, а также показания свидетелей, Высокий суд основывает свой вердикт на том, что было сказано и сделано во время разбирательства.

На законном основании мы заявляем, что вы, Маргарет фон Аусхазен, пфальцграфиня фон Шёнборн, герцог Райнский Рудольф фон Аусхазен и Гюнтер Вайзенборн, князь-епископ Кельнский и герцог Вестфалии и Энгерна, являетесь преступниками пред лицом Господа и людей, как по закону Божьему, предаваясь целиком греховным страстям, так и по закону человеческому, совершая убийства и смущение невинных душ человеческих. На основании разбирательства Высокого суда вы, Маргарет фон Аусхазен, пфальцграфиня фон Шёнборн, герцог Райнский Рудольф фон Аусхазен и Гюнтер Вайзенборн, князь-епископ Кельнский и герцог Вестфалии и Энгерна, бесспорно и несомненно обвиняетесь в убийствах многих честных граждан вольного города Кельна, распространении заразы еретичества и в заговоре с целью убиения Его Императорского Величества при помощи темных диавольских сил. На основании разбирательства Высокого суда вы, Маргарет фон Аусхазен, пфальцграфиня фон Шёнборн, герцог Райнский Рудольф фон Аусхазен и Гюнтер Вайзенборн, князь-епископ Кельнский и герцог Вестфалии и Энгерна, бесспорно и несомненно обвиняетесь в попытке покушения на свободу души инквизитора Конгрегации по делам веры Священной Римской Империи Курта Игнациуса Гессе.

Также на основании разбирательства Высокого суда вы, Маргарет фон Аусхазен, пфальцграфиня фон Шёнборн, герцог Райнский Рудольф фон Аусхазен и Гюнтер Вайзенборн, князь-епископ Кельнский и герцог Вестфалии и Энгерна, бесспорно и несомненно обвиняетесь в вовлечении в грех еретичества слушателя университета Кельна, Филиппа Шлага, а также в убийстве упомянутого слушателя университета Кельна. Филипп Шлаг по завершении разбирательства признан околдованным и посмертно оправдан.

По всем вышеперечисленным причинам Высокий суд объявляет вас, Маргарет фон Аусхазен, пфальцграфиня фон Шёнборн, герцог Райнский Рудольф фон Аусхазен и Гюнтер Вайзенборн, князь-епископ Кельнский и герцог Вестфалии и Энгерна, виновными во всех названных преступлениях.

Высокий суд, рассмотрев пункты обвинения и доказательства, представленные ему, вынес свой вердикт. Настоящим приговором вы будете преданы наиболее достойному и справедливому воздаянию в соответствии с установлениями закона.

Герцог Райнский Рудольф фон Аусхазен, обвиненный и осужденный по всем пунктам, приговаривается к истлеванию над углями, покуда душа не покинет его, после чего тело его будет сожжено и пепел его будет развеян за пределами города.

Гюнтер Вайзенборн, князь-епископ Кельнский и герцог Вестфалии и Энгерна, обвиненный и осужденный по всем пунктам, приговаривается к сожжению без предварительного удушения, после чего пепел его будет развеян за пределами города.

Маргарет фон Аусхазен, пфальцграфиня фон Шёнборн, обвиненная и осужденная по всем пунктам, приговаривается к сожжению без предварительного удушения, после чего пепел ее будет развеян за пределами города.

Да будет это наставлением каждому и укреплением в вере и добропорядочности, для чего приговор зачитан при всеобщем собрании, с молитвой, дабы Господь и Пресвятая Дева Мария милостивы были к душам грешников, аминь».

***

Сегодня Кельн был наполнен запахом зелени. Дождь так и не закончился, лишь превратился в постоянную капельную пелену, висящую в воздухе почти неподвижно, и солнце — это казалось выдуманным, ненастоящим — солнце по временам выступало с небес, невероятно жаркое в этом водяном окружении, распаривая ярко-зеленые от дождя листья. И Кельн одуряюще пах зеленью — влажной, горячей, насыщенной. Кельн плавал в запахе зелени, дождя и предощущения смерти…

Он закрыл глаза, отвернувшись от окна, и тщательно, аккуратно оправил рубашку. Новая куртка лежала на подоконнике; Керн даже не стал это обсуждать, не стал требовать написания запроса на возмещение ущерба, полученного при исполнении службы — просто заказал ее сам, за собственные деньги, и в тот же день Курт сжег старую, с порезанными рукавами и некогда распоротым воротником; черная кожа покрывалась прозрачными каплями, прилетающими из неподвижного воздуха — точно брызгами серебра, которое расплавил кто-то, а потом широким жестом расплескал…

Proba me Domine et tempta me ure renes meos et cor meum…

Еcce excoxi te sed non quasi argentum elegi te in camino paupertatis…

Курт вздрогнул, когда дверь за спиною растворилась — осторожно, тихо. Вздрогнул, хотя понял, не оборачиваясь, кто это.

— У студентов делают ставки.

Голос Бруно был тихим и похожим на голос лекаря у постели умирающего.

— Большинство уверено, что на площади тебя сегодня не будет.

— На что поставил ты? — уточнил он, и смех подопечного прозвучал, как скрип старых ворот заброшенной конюшни.

— На выигрыш, — откликнулся тот, тут же посерьезнев, и договорил спустя миг — почти утвердительно, почти не спрашивая: — Ты ведь не обязан там присутствовать.

— Не обязан, — согласился Курт, отошел от окна и уселся на постели у стены. — Но должен.

Тот не спросил «почему» или «зачем», просто прикрыл за собою дверь и медленно прошел в комнату, пристроившись на табурет у стола, глядя не на него, а в окно, на туманную взвесь в пропитанном зеленью воздухе.

— У меня спрашивают, — снова заговорил Бруно спустя минуту, — что это было — все это… Пока я с умным видом отвечаю, что не имею права раскрывать подобные сведения, хотя все, кажется, видят, что я сам ничерта не понимаю и не знаю. Я прав насчет сведений, или я могу задать этот вопрос тебе?

— Ты и без того поразительно долготерпеливо молчал, — кивнул Курт с бесцветной усмешкой. — Можешь задать вопрос.

— Так что это было? Освобождение Маргарет фон Шёнборн, ссора с Ланцем… все подстроено?

Он не ответил, лишь кивнув — чуть заметно; и Бруно тяжело выдохнул, взъерошив волосы и опустив голову в ладони.

— А эта прочувствованная речь в коридоре Друденхауса… Тоже игра? — уточнил он и, дождавшись очередного молчаливого кивка, понизил голос: — А в таком случае — что было бы, если бы я внял твоему «совету» и послал вашу Конгрегацию к черту? Только не так, как ты, а — искренне? Сейчас я был бы вместе с ними?

Курт ответил не сразу.

— Смотря насколько далеко ты зашел бы, — отозвался он, наконец, после полуминутного безмолвия, и тот нервно засмеялся, распрямившись. — Однако ведь, этого не случилось, верно?

— Ты на это рассчитывал? Или…

— Нет, мне не было все равно, — мягко перебил он. — Я тебя хорошо узнал за этот год. Знал, что ты будешь делать и как думать.

— Даже вот так… Скажи мне тогда еще кое-что: к чему было разыгрывать передо мной все это? Я не спрашиваю о том, почему я не был в курсе; понимаю, на каких я тут правах и с каким доверием, но зачем вы устраивали эти представления в моем присутствии? Если ты, как говоришь, знал, что я не встану на твою сторону, что не ввяжусь во все это…

— Именно потому, — снова не дослушав, ответил он негромко, и Бруно умолк, непонимающе нахмурясь. Курт вздохнул. — Я объясню. Primo: дело не в доверии, как его понимаешь ты. У меня была мысль посвятить тебя в происходящее… Да, была, — повторил он, встретив настороженный, недоверчивый взгляд подопечного. — Меня разубедили Дитрих и Вальтер. Не потому, что кто-то из них или я сам не верили тебе в том смысле, как ты подразумеваешь. Дело в другом. Невзирая на то, что у тебя уже был подобный опыт, я не был убежден в том, что ты сможешь притворяться должным образом.

— Опыт?

— Меня ты провел. — Бруно метнул на него напряженный взгляд, однако на этот раз смолчал, быть может, удивленный тем, насколько теперь это было упомянуто спокойно и почти безмятежно. — Тем не менее, как верно заметил Дитрих, ты играл в целом пару-тройку дней, к тому же — я вполне отдаю себе отчет в том, что тебе-то удалось надуть всего лишь меня, id est — зеленого юнца, выпускника, полного идеалов, самомнения и прочих мешающих работать мелочей. И даже при этом за минуту до твоего удара я засомневался, а за несколько секунд был уже почти уверен в том, что что-то не так; и не будь я уже настолько вымотан — был бы готов к подобному повороту дела. Именно потому твое участие в операции и было отклонено — по недостатку способностей лицедея. В собственных возможностях у меня тоже были сомнения, однако в этом вопросе выбора уже не было… Но и (secundo!) твоя помощь в этом деле мне тоже была нужна.

— Да? — неопределенно переспросил тот, и Курт усмехнулся.

— Не задавайся. Неоценимой или необходимой я ее не назвал, она была мне просто нужна. Мне припомнилась эта местная пословица о двух студентах, которые, если им что-то известно…

— Вот оно что…

— Ты тесно сошелся с ними, пропадал у них едва не каждый вечер, они доверяли тебе; ты был для них источником достоверных сведений из Друденхауса. Я был уверен, что ты обязательно расскажешь им о том, что произошло. Поскольку сведения нельзя было назвать секретными — весь Кельн знал об этом — ты вполне мог сообщать им детали. Бесноваться от того, что я вытворяю. Именно ты и подтвердил для всех тот факт, что мой поступок искренен, что я действительно предал пусть не Конгрегацию, быть может, но хотя бы Друденхаус. Об этом с твоей подачи заговорили студенты, а с их слов — и весь город, а когда о чем-то говорит весь город… Ну, кто усомнится в правдивости сказанного?

— Значит, — мрачно подытожил Бруно, — я, того сам не зная, исполнял работу агента Друденхауса; так?

— За службу агента в течение месяца тебе заплатят, если я напишу запрос.

— Напиши, — бросил подопечный почти с вызовом, и он пожал плечами.

— Хорошо.

Ненадолго вновь вокруг встала тишина; Курт, неспешно поднявшись, прошагал к окну и некоторое время неподвижно стоял, снова вдыхая запах зелени и мокрого солнца.

— Отец Бенедикт, — заговорил он спустя минуту, сдернув куртку с подоконника и встряхнув от капель, — снова оказался прав. Даже не думал, как скоро мне предстоит в этом убедиться.

— Прости? — уточнил тот непонимающе; он обернулся.

— Прощаю. — Бруно посмотрел пристально, однако теперь не стал переспрашивать, со вздохом отведя взгляд. Он усмехнулся. — Сейчас это произносится так спокойно и от души, потому что смысла в этом нет, верно?..

— Что-то изменилось? — спросил тот угрюмо. — Или хочешь сказать — квиты?

— Да, и это тоже, — отмахнулся Курт почти легкомысленно, — однако не мщение главное, если считать моей местью то, что я тебя использовал, как когда-то ты — меня. Месть приносит успокоение, быть может, удовлетворенность… удовольствие, в конце концов, однако не примирение; не вижу ничего плохого в мести при определенных обстоятельствах, хотя в данном случае мои действия такой цели не преследовали. Sed, если это успокоит тебя — да, квиты.

— И все же не совсем, — тихо возразил Бруно, покосившись на его ладонь, которой Курт упирался в подоконник; он кивнул.

— Вот именно. Вторая заповедь мести — она всегда должна быть равной или превосходить обиду. В нашем случае это сложно высчитать… да и не нужно. Я пытался это сделать почти год; напрасный труд. Все это, хоть и иными словами, ты высказал сам же, вот в этой самой комнате. Чтобы покончить с высокими словами, от которых у меня, сказать по чести, уже свербит в зубах, я выражусь просто: для полного примирения необходимо понимание. А я понял кое-что, когда сделал то же, что и ты — в точности: я втерся в доверие с намерением однажды нанести удар в спину… — Курт мгновение смотрел на подопечного, глядящего в пол, и вдруг усмехнулся. — И еще я понял, какое у меня было глупое выражение лица в тот момент.

Тот вздрогнул и отвел взгляд еще дальше в сторону.

— Это, — продолжил он уже серьезно, — не означает, что я жалею о сделанном. Твои приятели зря спорят, буду ли я на площади сегодня: буду. Ланц и Керн зря ждут от меня срыва. Райзе напрасно вздыхает мне вслед и боится произносить ее имя. Я сделал то, что считал и считаю нужным, я сделал бы это снова, и у меня нет сожалений — ни на йоту, ни миг. Я спокоен, потому что я прав. Как и ты думал тогда. Твой поступок нельзя назвать предательством, потому что предательство — измена своему. Тогда я не был своим. Ты исповедовал другие идеалы, я был чужим, я был противником и я — проиграл. Злобствовать я имею право лишь на это, на себя за то, что был невнимателен, неумен и слаб. На тебя — только в том случае, если бы ты оставался противником, каковым ты более не являешься; мало того — твои ошибки тобой осознаны и отринуты. Conclusio. Мы на одной стороне, и все, совершенное нами как неприятелями, должно быть… не забыто (снова прав отец Бенедикт), ибо полезно все, что знаешь и помнишь, а — переосмыслено. У меня была возможность и понять это, и — уже совершить, посему у меня с этим проблем нет. А у тебя?

— Черт… — не сразу откликнулся тот, поднявшись и нервно оправив рукав. — После такой проповеди я и слова добавить боюсь.

— У тебя ко мне тоже должны быть претензии, — согласился Курт спокойно. — Накопилось за почти год; понимаю. На собственные согрешения я закрывать глаза тоже не намерен. Обсудим это, или тебе нужно время?

— Забыли, — просто отмахнулся Бруно. — Если мы начнем выставлять взаимные счеты — ты прав, добром это не кончится. Буду тешить себя грешной горделивой мыслью о том, что я сделал первый шаг.

— Мир?

Бруно посмотрел на протянутую руку и, не колеблясь, шагнул навстречу, сжав ладонь в скрипнувшей черной перчатке.

— Мир, — подтвердил он нарочито торжественно и опасливо отодвинулся. — Обниматься не будем, ладно?

— Я уже наобнимался за последний месяц, — отозвался он, и подопечный согнал с лица улыбку, отступив и снова скосив взгляд в окно.

— Ты действительно пойдешь туда? — спросил он уже серьезно и тихо. — Наплюй на всех, тебе не обязательно там быть. Что и кому ты хочешь доказать?

— По протоколу там должен присутствовать следователь, ведший дознание, и я не вижу причин к тому, чтобы что-то менять. А доказать… — Курт помолчал, тоже переведя взгляд на висящую на улице пелену, и пожал плечами. — Если меня не будет на площади сегодня, многие уверятся в том, что в деле что-то нечисто. Что я чувствую себя неправым, быть может — даже виноватым, а это означает, что процесс неправомочен. И без того суд был, мягко говоря, скорым и мутным. Если я не приду — это подорвет репутацию Инквизиции как таковой, а она, как мы с тобой уже обсуждали год назад, и без того в состоянии…

— …плачевном.

— Сказано излишне сильно, — чуть улыбнулся Курт, — однако близко к истине. За год ничего не переменилось — разве что в худшую сторону. Близится большая распря с папским престолом; думаю, даже ты это понимаешь при всей твоей неинформированности… Просто нельзя давать ни тени сомнения — ни в чем.

— Тебе уже доводилось это видеть? — еще тише спросил Бруно, кивнув через плечо влево, где за окном, застланным водяной пылью, на площади высились три помоста; он кивнул.

— Разумеется. Однажды. Ближе к получению Печати. Это обязан увидеть любой будущий следователь — для назидания и, наверное, ideo in semet ipsum inquisitio, прошу прощения за lusus verborum; если ты не в состоянии смириться с тем, к чему приводят твои действия — стало быть, в инквизиторах тебе не место. Но Конгрегации…

— … нужны разные люди, я помню. Ты, значит, решил, что ты с этим смириться можешь…

— Смириться, — повторил Курт, выглянув в окно снова; определить что-либо по солнцу было почти невозможно, однако время близилось — он знал это и так. — Самое верное определение. Ты, я полагаю, останешься?

— Нет.

Ответ подопечного прозвучал четко и почти жестко; встретив взгляд Курта, тот пожал плечами, вздохнув.

— Я… так уж вышло… тоже с вами. Как бы там ни было. Можно сказать, что я тот самый «разный», который нужен Конгрегации, да? Хочу знать, в чем участвую. Чему помог и помогу исполниться — еще не раз, как я мыслю. Хочу это видеть. Точнее, — поправился он с нервным смешком, — видеть я этого не хочу совершенно. Но смотреть буду.

В стоячем влажном воздухе Кельна удушливый запах, пришедший с площади перед церковью святой Агнессы, вперемежку с дымом висел плотной пеленой, мешаясь с дождевыми каплями, оседая на лице, одежде, впиваясь в легкие. Глаза щипало, дым выжимал едкие, как кислота, слезы; в голове стоял туман, похожий на эту дымно-жаркую завесу, и тело услужливо подсказывало воспоминания — горящее нутро замка, дым, жар, неподвижность. Смерть. Вкус пепла на губах. Вкус крови на губах.

Рассудок отказывался разделять воспоминания годичной давности и то, что началось три с лишним часа назад и — все еще продолжалось за спиной, на площади. Курт ушел раньше — когда утихли крики и стало неузнаваемым то, что знал. На него больше не смотрели — и он ушел.

Бруно молча шел позади, но его шаги едва осознавались. В голове гудело пламя, все так же будя полузабытые воспоминания и так же переплетаясь с только что слышанным треском и свистом влажного дерева, заглушающим нечеловеческий непрекращающийся вопль. Пламя и смерть. Смерть, которой когда-то едва избежал сам. Пепел. В воздухе, в легких. На губах. Вкус пепла на губах. Вкус крови на ее губах; это было только вчера…

Споткнувшись, он едва не упал, ощутив, как рука поддержала под локоть; высвободившись, отмахнулся, не глядя.

— Я в порядке.

Своего голоса он не услышал, однако ладонь с локтя убралась, и он зашагал дальше, все явственнее ощущая привкус пепла и крови. Еще вчера. Словно только что. Словно — вот сейчас, те же губы…

Когда тошнота ударила в горло, Курт насилу удержался на ногах, упершись в стену какого-то дома ладонью и согнувшись пополам; его вырвало горькой, мерзкой слизью, и снова, и еще раз, а вкус пепла все оставался и, казалось, проникал сквозь кожу, в легкие…

Желудок уже опустел, и следующий приступ был просто спазмом, судорогой; ладонь соскользнула со стены, и под локоть снова подхватила рука, не давая упасть. На этот раз он не стал отталкивать эту руку и дальше шел, опираясь на нее, пошатываясь и слабо видя дорогу.