— Хорошо, что никого не встретилось до самого дома. Славно бы я выглядел в глазах добрых горожан…

Курт сцепил пальцы лежащих на коленях рук замком и покосился на наставника с болезненной усмешкой.

— И хорошо, что Бруно молчал всю дорогу. Если б он принялся меня утешать, меня бы, наверное, снова вывернуло.

— Тебе ведь все еще не по себе, — заметил отец Бенедикт тихо, и усмешка сама собой исчезла. — Тебя гложет это?

Курт молча посмотрел в пол у своих ног. Знакомый пол, со знакомыми трещинами в камне — знакомыми до каждого извива; сколько это было уже — вот такая странная исповедь, не в часовне академии святого Макария, а в ректорской зале…

— Гложет? — переспросил он медленно. — Нет, если вы хотели знать, не раскаялся ли я в том, что сделал. Я считаю, что был прав…

— Но? — осторожно уточнил наставник. — Ведь что-то есть у тебя в душе, не знаю, сомнения это или сожаление.

— В моей душе, отец, многое, — согласился Курт, все так же глядя в пол мимо своих сцепленных ладоней. — Сомнения? Да. Сожаление… Я не знаю, должно ли оно быть; если сейчас вы развеете сомнения, его не будет, если нет — я начну сожалеть… Я говорю путано, потому что мои собственные мысли не совсем ясны.

Отец Бенедикт сидел в тишине, когда он вновь умолк, не торопя его, и за это Курт был ему благодарен.

— Я не сомневался, — заговорил он снова спустя полминуты. — Когда сама мысль затеять все это пришла мне в голову — я не сомневался. И после, до самого конца… Может быть, я просто запретил себе все мысли об этом, чтобы не сорваться. Но теперь… Я как-то сказал Дитриху Ланцу, что готов предоставить свою душу для любых прегрешений, если это поможет делу, которому я служу, но тогда не думал, как верно могут сбыться мои слова. Сейчас это было просто… — он тяжело усмехнулся, — блудодеяние. Во имя справедливости. А что потом? На что я готов, как далеко я готов зайти? Ведь дело в том… понимаете, отец, дело в том, что я до сих пор не порицаю себя за это. Не сожалею. In hostem omnia licita — вот чем я руководствовался, и так считаю до сей минуты. Меня это не тревожит, вот в чем дело. Меня не тревожит то, что я в течение месяца методично вел к смерти и лгал в лицо — с улыбкой лгал — женщине, которая меня любила. Которую всего несколько дней назад любил без памяти. Это все исчезло, когда я узнал, что она такое. Просто исчезло. Ушло. Тотчас. И у меня в душе не дрогнуло ничего; вы понимаете? Но это должно быть, ведь так? Это свойственно человеку, это в порядке вещей. Тогда почему все случившееся не взволновало меня?

— Это и есть твои сомнения? — тихо уточнил наставник; он кивнул. — Ты ведь пытался объяснить все это сам себе, верно?

— Да, — снова кивнул Курт. — И ей, когда она спросила об этом.

— Это я знаю. Я читал твои отчеты и записи допросов… Но в чем же еще тогда колебания?

— Мне нужно ваше слово, — решительно отозвался он, подняв, наконец, голову и посмотрев наставнику в лицо. — Я прав? Имеет ли право служитель Конгрегации на такие мысли и такие убеждения? Или другие были правы, и прошлое дело поломало меня, и теперь…

— … у тебя с головой не в порядке? — без церемоний договорил тот, и он усмехнулся снова.

— Да.

— О, Господи Иисусе, — вздохнул отец Бенедикт тяжело, но как-то наигранно. — Воспитал я вас на свою голову… Это, вообще, занятие неблагодарное — пытаться влезть в душу тому, кто обучен сам влезать в душу другим; а ты, мой мальчик, научился этому неплохо, сам знаешь. Никогда не приходило тебе в голову, насколько это зрелище странное и почти противоестественное — беседа двух инквизиторов о проблемах одного из них? И чем старше вы становитесь, дети мои, тем трудней мне с вами… — Курт молчал, снова уставясь в пол, и духовник вновь разразился тяжким вздохом — теперь искренне. — Вот что я тебе скажу. Служитель Конгрегации — имеет право и даже обязанность мыслить и поступать именно так. Поступать так — приходится. Мыслить — это дано не каждому… и, возможно, это даже к лучшему. Я понимаю твои опасения: ты боишься очерстветь. Боишься, что со временем подобное равнодушие овладеет тобою не к месту, что когда-нибудь ты поступишься чем-то вовсе недозволительным — и тогда пострадает невиновный. Насколько мне известно, это в твоей работе твой самый большой страх…

— Да. Я боюсь.

— Боишься себя самого, — подытожил наставник тихо и, помолчав, договорил: — И это хорошо. Бойся. Бойся как следует, и ничего подобного не произойдет. Сейчас ты снова ждешь от меня вердикта, как прежде?.. Вот он: совершённое тобою справедливо. Это главное. Раскаиваться тебе не в чем. Ведь ты знал, что я скажу именно это, верно?

От того, как почти по-приятельски духовник толкнул его локтем в ребра, Курт на мгновение смутился.

— Знал, — неохотно выдавил он сквозь невольную улыбку. — Но мне надо было это услышать от вас, отец.

— Наставника инквизируешь, — укоризненно вздохнул тот и посерьезнел. — А теперь, если это все, что хотел спросить ты, спрошу тебя я. Как ты спишь?

Улыбка слетела с губ, точно последний, иссохший лист с ветки поздней осенью, и Курт снова уронил взгляд в пол.

— Не вернулись ли кошмары, хотите спросить… — отозвался он чуть слышно. — Да, поначалу… В первую ночь. Сначала снова снился замок фон Курценхальма, снова огонь… а потом…

— А потом — она, — договорил отец Бенедикт уверенно, когда он замолчал.

— Да. А потом она, — подтвердил Курт. — Когда я проснулся, очнувшись от кошмара с замком, я увидел… это. То, что от нее осталось. Рядом. В своей постели. И после этого проснулся снова. Это повторялось еще несколько раз, но сейчас, спустя почти две недели… Понимаете, сейчас — я сплю, как младенец. Потому я и хотел слышать именно ваши слова, именно от вас узнать, что я не чудовище. Я очень быстро все это забыл, понимаете? Когда разум привык разделять воспоминания о том, что было со мной, и о том, что я видел на площади Кельна, когда все это перестало переплетаться у меня в рассудке — я тут же все забыл. И успокоился. Но даже когда все это еще было, когда я вот так просыпался в холодном поту — я ведь и тогда знал, что она снится мне не потому, что я страдаю о ней. Я знал, понимал, что причины всего две: мои собственные переживания год назад и… — Курт помедлил; слово казалось неподходящим, излишне грубым даже по отношению к той, что больше не волновала душу, однако договорил: — и брезгливость. Стоило вспомнить, как мы с ней… и подкатывала тошнота. Я даже засомневался… — он осекся, удивляясь тому, что не разучился до сих пор краснеть, и чувствуя пристальный взгляд наставника. — Засомневался в том, что в будущем это не будет всплывать перед глазами, когда… гм…

— И как? Проверил? Не всплыло? — медовым голосом уточнил духовник, и теперь покраснели даже уши.

— Только ради эксперимента, — пробормотал он, не поднимая головы.

— Двадцать раз «Ave», майстер инквизитор, — строго и безапелляционно повелел отец Бенедикт. — Каждый день до конца этой недели. Да и попоститься не помешало бы, верно?

— Да, отец, — откликнулся Курт кисло; тот улыбнулся.

— Добро пожаловать домой.

Он закрыл глаза, вслушиваясь в эхо последнего слова, и тяжело перевел дыхание.

— Домой… — повторил Курт медленно и, подняв голову, снова посмотрел наставнику в лицо. — Это становится традицией — возвращаться в академию после каждого дела — для лечения либо телесного, либо душевного…

— Хорошая традиция, — заметил отец Бенедикт, и он вскользь улыбнулся.

— Да.

— Что еще у тебя на уме? — вдруг спросил тот, заглянув ему в глаза и нахмурясь. — Ведь ты сказал и спросил не все, что желал; что еще тебя тревожит?

Курт вновь опустил глаза, нервно потирая пальцем ладонь, и несколько мгновений молчал, не отвечая. Тревожило многое, и собственные переживания уже задолго до возвращения в академию, уже в Кельне, довольно скоро отступили на задний план под натиском обстоятельств: когда завершилось то, что с трудом поворачивался язык назвать судебным разбирательством, когда свершился приговор, не замедлили проявиться и последствия.

Еще когда город спал, когда арестованных только вели и несли к двум башням Друденхауса, ворота Кельна были на запоре. Ночью это никого особенно не удивило — таковы были правила любого города, однако поутру запоры не отомкнулись, тяжелые створы не распахнулись, и собравшихся перед воротами с обеих сторон ожидала неприятная неожиданность: приказом бюргермайстера особам любого положения на неопределенный срок запрещался как въезд, так и выезд. Исключение составляли лишь служители Друденхауса, проводящие обыск замка графини фон Шёнборн, выезжающие за пределы стен в сопровождении охраны. По всем улицам и закоулкам стояла стража, как и при первом аресте Маргарет, но теперь вооруженные люди были и на стенах, и далеко за границы Кельна были высланы дозорные. Бюргемайстер и без советов Керна, которые, тем не менее, были даны, сам осознавал вполне четко один непреложный факт: вассалы герцога Райнского, одного из семи курфюрстов, не останутся сидеть по домам, узнав о его аресте. О вмешательстве подданных архиепископа никто особенно не беспокоился: лезть в «церковные разборки» никто из них не стал бы, наличествующее в городе епископское малое воинство вкупе с причтом сидело тихо, стараясь не высовываться и не попадаться лишний раз на глаза, и лишь какой-то заикающийся от страха несчастный был послан к дверям Друденхауса, дабы осведомиться о происходящем. Гвидо Сфорца вышел к оному лично, и внушительный вид кардинала, еще не отошедшего от ночного сражения, произвел впечатление даже, наверное, большее, нежели сказанные им слова.

В самом Кельне неуклонно развивалась тихая паника, которая лишь немыслимыми усилиями бюргермайстера не превратилась в громкую, хотя несколько видных горожан и явились в магистрат с запросами объяснений, а кое-кто — прямо к воротам с требованием выпустить их немедленно. А на следующий после казни приговоренных день дозорные ворвались в город с известием о том, что весьма внушительное войско на подходе: если и не все, то большинство вассалов герцога фон Аусхазена оказались верными данной ими присяге и не посмели оставить своего правителя в беде. Наследник герцога из какой-то уже немыслимо разбавленной ветви рода, единственный кровный преемник, сумел собрать по первому же зову почти всех подданных своего заключенного под стражу именитого родича, и город оказался окруженным уже через считанные часы после поднятой дозорными тревоги. На требование немедленного освобождения курфюрста был получен неутешительный для осаждающих ответ, каковой недвусмысленно подтверждали доносимые со стороны города ветром легко узнаваемые пепельные запахи, и на некоторое время воцарилась напряженная неподвижность: город ждал, а собравшаяся за стенами знать, оставшаяся без господина, явно проводила срочные совещания на тему своих дальнейших действий. Совещание завершилось ближе к вечеру, и под стены подле главных ворот явилась делегация во главе с наследником фон Аусхазена, требующая на сей раз объяснений и грозящая в случае неудовлетворительности оных взять Кельн приступом. Бюргемайстер в ответ на все порицания лишь заметил, что все произошедшее не находится в юрисдикции властей города, и дальнейшие обсуждения велись уже с майстером обер-инквизитором. Курт был призван в сопровождение, и на вопрос, что, собственно, на переговорах такого уровня забыл следователь четвертого ранга, Керн, одарив его хмурым взглядом, отозвался без малейшей тени усмешки: «Хочу, чтоб ты увидел собственными глазами, что ты здесь заварил. Чтобы знал, на что замахнулся».

Взошедши на стену, Керн, поглядывающий на пришельцев в буквальном смысле свысока, коротко, но четко прояснил ситуацию, предложив всем, у кого еще остались вопросы, оставить снаружи слуг и оружие и войти в ворота, дабы провести беседу, как полагается приличным людям, не надрываясь в крике. Наверняка не последней причиной к тому было его изрядно пошатнувшееся от всех переживаний последних дней здоровье — за минувшие со дня казни сутки Курт ни разу не услышал от своего начальства не только крика, но и излишне громкого звука, лишнего слова, не видел лишнего движения; до состояния Гвидо Сфорца ему было далеко, однако сердце главы Друденхауса явно переживало не самые здравые свои дни.

Очередное затишье по ту сторону стен исторгло из себя герольда герцогского наследника, каковой, будучи пропущенным в город, зачитал обращение своего господина. Обращение пестрело угрозами и требованиями, кои были выслушаны майстером обер-инквизитором со спокойствием камня. В ответ вестник лишь получил клятвенное заверение в том, что при личном появлении его господина тому не грозит ни смерть, ни арест в случае его достойного поведения, и уже при приближающихся сумерках, в глубокой тиши, оглашаемой сверчками, в ворота вошла делегация, состоящая из троих герцогских вассалов различного достоинства и наследника фон Аусхазена. Назвать поведение явившихся достойным можно было с большой натяжкой, разговор пошел на повышенных тонах, однако прервался, едва начавшись. Керн, в очередной раз изложив вкратце свершившиеся события, заметил, что расследование Инквизиции, вообще говоря, не есть дело светских властей или управителей, при любых сомнениях желающие, у которых достанет на то смелости и наглости, могут обратиться за разъяснениями лично к Императору, а для анафематствования тех, кто продолжит угрожать городу, находящемуся под личным покровительством престолодержца, и служителям Конгрегации, в Друденхаусе наличествует сеньор Гвидо Сфорца, кардинал и нунций понтифика. Излишне настойчивым было невзначай предложено задержаться под стенами Кельна и дождаться появления императорских войск, которые, согласно просьбе майстера обер-инквизитора, бюргермайстера и прочих значимых в городе людей, должны уже быть на подходе.

Неведомо, что именно из аргументов возымело свое действие, однако же тон делегации несколько снизился, притязания поутихли, а за последующие два дня мало-помалу, нехотя, рассосалась и собравшаяся вокруг стен трехтысячная армия. Не ушли лишь несколько либо особо упорных, либо особо преданных, либо особенно заинтересованных, включая герцогского наследника; оставшиеся разложили неподалеку небольшой лагерь подчеркнуто мирного характера, в соответствии с советами Керна таки дождавшись появления войск, возглавляемых в том числе и «старшим надзирателем стражи безопасности земель Империи». Лишь тогда снятый с осадного положения город распахнул ворота, приняв в свои недра небольшую часть приведенной с ним армии, и вновь, теперь на встречу с императорским представителем, Керн взял подчиненного с собою, на осторожно высказанные сомнения блюстителя безопасности ответив, что этому следователю начального ранга известно больше, чем всем придворным советникам вместе взятым.

Беседа с императорским комиссаром прошла в обстановке куда более спокойной, угрозы обсуждались вполне внятные, а главное — общие, ситуация оценивалась четко. Территория Кельнского архиепископства и владения герцога переходили под прямое императорское управление «до выяснения всех обстоятельств», впереди была грызня наследников, посему прибывшие войска должны будут оставаться в ближайших окрестностях и самом городе еще не вполне определенное, но вполне протяженное время. В завершение прибывший заметил, что господин Император пока еще пребывает в неведении относительно итогов судебного процесса и наверняка не останется равнодушным, проведав о его результатах, на что Керн лишь тяжело усмехнулся: «Узнав, что мой парень снял с него двух курфюрстов с голосами „против“? Один из которых — прямой претендент на Германский трон? Еще бы. Какое уж тут равнодушие». Тот дернул бровью, скосившись на безмолвного свидетеля их разговора, и в ответ промолчал. Так же, как лишь молча вздохнул последний высокий гость, навестивший Кельн — посланник Папы, который не смог обойти вниманием настолько громкие дела, начатые новой и de facto неподвластной ему Германской Инквизицией. К счастью, обещанных покойным герцогом эмиссаров из Авиньона так и не появилось, а с прибывшим из Рима собратом кардинал Сфорца столковался быстро, мирно и тихо, уединившись с оным для беседы в часовне Друденхауса.

Город с трудом успокоился спустя неделю, хотя тема для всех разговоров по-прежнему была преимущественно одна, вслед майстеру инквизитору по-прежнему смотрели, шепчась, а по улицам то и дело расхаживали вояки имперской гвардии.

И вся эта суета прошла мимо лишь одних людей в Кельне: зондергруппы во главе с хмурым, как ночь, шарфюрером. Ни на что не надеясь, ничего не ожидая, он снова и снова прочесывал катакомбы, обшаривал улицы, понимая при том, как и сам Курт, что найти безликого по имени Мельхиор в пределах города — мысль безумная. Запертые круглые сутки ворота явно не остановили его, если он вздумал уйти, а перепутанные улицы, бесчисленные дома и домики укроют кого угодно, не только чародея невероятной, немыслимой силы, сталкиваться с которой еще не приходилось…

— О чем твои мысли? — повторил наставник, и Курт, встряхнувшись, снова обернулся к духовнику. — Что есть еще, о чем не было тобою сказано?

— Да, — согласился он, наконец. — Есть еще одно. Я не упомянул об этом ни в одном отчете — не знаю, стоит ли оно того, ведь это всего только мои предположения, не более. Если вы скажете сейчас, что я должен это сделать, я так и поступлю.

— Я слушаю тебя, — подбодрил его наставник, когда он умолк снова.

— Имя того, безликого, — пояснил Курт тихо. — Вот что меня настораживает. Человек, с которым я столкнулся на своем прошлом дознании, из-за которого я прячу руки и, бывает, просыпаюсь в кошмарах — он ведь тоже был довольно… в некоторых отношениях… сильным чародеем. Я тогда просто подвернулся ему под руку, ему был нужен просто один из следователей, чтобы подставить его под убийство членов баронской семьи и тем самым опорочить саму Конгрегацию. Как ни посмотри на это — но это заговор. В самом мерзостном смысле. Мне повезло, и я выкрутился…

— Ты «выкрутился», — возразил наставник, — потому что достоин звания, которое носишь.

— Неважно, отец. Главное в том, что у него почти ничего не вышло. «Почти» — ибо слухи все равно разошлись, неприятные слухи о следователе, который пренебрег добросовестностью в работе и стал виновником гибели людей. Можно ли произошедшее считать частью, началом большой войны с Конгрегацией? — Курт бросил взгляд на хмурое лицо наставника и вздохнул. — Теперь — то, что случилось в Кельне. Тот, кто был там, этот безликий — он тоже сильный. Сильнее, чем первый. Опаснее. Можно было бы предположить, что между собою они не связаны, что один — участник заговора, а другой просто пытался обезопасить себя знатными союзниками, лишь чтобы выжить, однако… Имена, отец. Первого звали Каспар. Ничего подозрительного — заурядное немецкое имя, non factum даже, что настоящее, и мне бы в голову не пришло заподозрить неладное, если бы не этот, второй. Мельхиор, она сказала. Каспар, Мельхиор… — он пристально посмотрел в глаза наставнику. — Означает ли это, что где-то есть и Бальтазар? Что они связаны? Что они — часть одной сети, которую плетет некто с целью уже не скомпрометировать, а — уничтожить Конгрегацию? Значит ли это, что я с первого своего дела ввязался во что-то нешуточное? Значат ли эти имена — библейские имена — что заговор против Конгрегации ведет тот, кто… — он запнулся на миг, но все же договорил: — тот, кто является сейчас ее самым непримиримым и сильным противником? Что Инквизиция на пороге теперь уже явной, не скрываемой войны с папским престолом? И Кельн… Я достаточно увидел, чтобы понять: когда в одном городе Конгрегация обосновывается с таким размахом, это неспроста. Огромный Друденхаус (в сравнении с другими городами), обер-инквизитор и два следователя… теперь уже три… штат охраны, курьеры, свои конюшни… Если распределить это на те города, где нас еще нет вообще, хватило бы на многие из них, но — мы этого не делаем. Значит, Кельн — негласная столица новой Конгрегации? Пробный камень… за пазухой? Это означает, что мы готовимся? Что я поторопил события, привлек внимание прежде времени? Все это приходило мне в голову еще до того, как явился папский посланник. Хорошо, что из Рима; и спасибо Его Высокопреосвященству. Хорошо, что Авиньон поленился вмешаться. Хорошо, что посланник застал уже пепелище; а если бы обвиняемые были еще живы — что произошло бы? В самом деле процесс продолжился бы — до победы, нашей или их? Скорее всего — так; верно? И когда-нибудь именно это и произойдет, и тогда уже, быть может, мы даже пойдем на конфликт нарочно, сами? Ведь к тому моменту и готовимся — когда все это можно, нужно будет завершить. Так?

Отец Бенедикт сидел молча, сгорбясь, и снова Курт подумал о том, насколько стар его духовный отец, насколько изможден и как близок к отдохновению, от которого уже не восстанет…

— Не понимаю, почему ты, — тихо вздохнул тот, наконец. — Сколько выпускников со способностями — хоть какими-то; а ввязался в это ты, не одаренный ничем, кроме стойкости и интуиции. Почему именно тебя просто-таки выносит на подобные дела?..

— Выходит, я прав? — уточнил Курт едва слышно, и наставник вздохнул снова.

— Господи Иисусе… Ты прав, мальчик мой, почти всецело; не прав лишь в одном — война уже началась. И — да, прав; то, что случилось в Кельне с твоей подачи, подхлестнуло события… Не пиши никаких добавлений к своим отчетам, — повелел духовник почти шепотом. — Те, кому положено это знать, знают все и без того. Что же до тебя — пойми, почему я по-прежнему настаиваю на том, чтобы следовательскую службу ты отринул. Ты уже дважды перешел им дорогу, и я боюсь за тебя; гибель любого из вас — удар по моему сердцу, а я опасаюсь, что ты… буду говорить открыто… что ты не переживешь этой войны. У тебя нет защиты перед теми, с кем приходится сталкиваться. Да, эта женщина была права: ты сильный. Ты способен выдержать — но лишь немногое, доведись повстречаться с кем-то схожим в одиночку, без помощи наших одаренных братьев — и ты…

— Могу погибнуть? — договорил Курт, когда наставник умолк. — Отец, я знаю это. Но разве не для того меня взращивали, чтобы я противостоял подобным людям?

— Аd impossibilia nemo obligatur, - возразил тот. — Не я. Для того ли я воспитывал всех вас… растил тебя десять лет, чтобы после потратить еще полчаса на панихиду?

— Мы ведь идеальны для службы в Конгрегации, — заметил он негромко. — Выпускники академии. Одинокие, без семьи, родителей, без всего того, что связывает человека с миром. Ведь и потому тоже сама идея святого Макария была так заманчива, разве я не прав?.. Каждый служит самозабвенно, и если один из нас погибнет, о нем некому будет страдать.

— Я страдаю — о каждом, — сухо откликнулся наставник. — У меня больше сотни детей, и несчастье каждого — это мое несчастье.

— Я знаю, отец, — улыбнулся он, тут же посерьезнев. — Но службы не оставлю. Разумеется, вы можете своей властью лишить меня моей должности, но я знаю, что вы не поступите так со мной. Я останусь там, где я есть, и пусть все будет, как будет. Кому суждено быть повешенным…

— По меньшей мере, будь осторожен впредь. Я не призываю тебя страшиться каждого куста или в каждом новом расследовании видеть нити большого заговора, однако же — следи за собой. И окружающими. А кому и что суждено… — духовник скосил на него пристальный взгляд, качнув головой, — этого не дано знать никому.

— Вы ведь теперь ждете, когда я перейду к главному, ведь так, отец? — спросил Курт уже напрямую. — Я же знаю, что вы знаете, что я об этом спрошу.

— Опять инквизируешь духовника, — заметил тот, теперь почти серьезно.

— Возможно, — не стал возражать он. — И вот — я спрашиваю о самом главном. Теперь, после всего того, что я уже наслушался и насмотрелся — теперь меня допустят во вторую библиотеку?

— Сомнения? — уточнил отец Бенедикт, и он решительно качнул головой:

— Нет. Ничто из узнанного и даже увиденного мной не поколебало меня ни в вере, ни в уверенности. Подозреваю ли я, что сказанное мне — правда? Да, подозреваю, что частью — именно так. Изменит ли это что-нибудь? Нет. Если Тот, Чьим именем я исполняю свое дело, лишь «один из», я все равно с Ним. Если… — Курт помедлил, все так же глядя духовнику в глаза, — если даже никогда бы не было Бога Иисуса Христа, даже если никогда не существовало бы человека Иисуса — это ничего не меняет. То, что мы делаем, касается справедливости как она есть и в своей сути неизменно.

— Он был, — коротко возразил наставник, и Курт кивнул.

— Тем лучше. И — тем более, я хочу знать больше, чем знаю. Ведь я заслужил это, не так ли?

— О да. Ты заслужил, — вздохнул тот. — Кроме того… Я горд своим воспитанником; говорю тебе это уже не в первый раз, помнишь?.. Так вот, мой мальчик, я горд и твоей рассудительностью, и твоей твердостью, однако же, я не хочу, чтобы сомнения, возможно, проявились в будущем. Это вторая причина, по которой — да, я впущу тебя во вторую библиотеку.

— Ведь там сейчас «Трактат», из-за которого завертелось все это? — уточнил Курт. — И многое другое, о чем на занятиях не рассказывали и о чем не всякому положено знать.

— Там многое, — смерив своего духовного сына долгим оценивающим взглядом, словно пытаясь найти что-то, что, быть может, упустил прежде, подтвердил наставник, понизив голос.

***

«… Что же до поднятого вопроса, каковы силы, с коими довелось сойтись нашему служителю, и каковы носители и адепты оных, а также начатки их верований и основы их культа, по долгом размышлении и восстановлении ведомых мне знаний и сведений ответить могу следующее.

Первое, о чем подобает упомянуть. Сии силы — есть стоящие за пределами порядка, блюдомого самою природой вещей, губительные и для человеческого рода в самом его существовании, и для мироздания в целом, зиждущегося на взаимнососуществующих основах бытия, природы и равновесных законах. Впрочем, осужденная и сама не отпиралась от служения своего силам древнего Хаоса, посему доказательства сказанного мною будут излишними.

Второе. По прочтении протоколов допроса осужденной, из повторенных ею слов, читаемых при совершенном ею обряде, а также по сравнении их с речениями ее наставника и при приложении к сему изложенного ею учения, надлежит заметить, что в упомянутом ритуале совмещались две силы, действующие совокупно, но принадлежащие к различным течениям одного, впрочем, порядка, о коем и было мною сказано выше.

Третье. Показания осужденной о собственных верованиях, чаяниях и воззрениях, о назиданиях ее наставника, из коих сии воззрения изначально произросли, а также порядок и построение проводимого ею обряда свидетельствуют о следующем. Не будучи твердо убежденным в том, что осужденная воспримет в полной мере все его учение, сущность коего заключается в полном отвержении и разрушении всего сущего миропорядка, именуемый ею (и в дальнейшем здесь) „Мельхиором“ адепт некоторым образом вводил вверившуюся ему ученицу в заблуждение. Будучи лишь женщиной, пусть и наделенной сверхобычной силою, однако с понятиями, стремлениями и представлениями приземленными и заурядными, осужденная не могла бы искренне принять сторону истого адепта древнего Хаоса, ибо даже и малефикам таковые личности и их идеи кому мерзки, кому страшны, кому неудобны, но уж подлинно не единомысленны, ибо тяга к властвованию или богатству, или иному чему, что подвигает упомянутых малефиков на их деяния, не имеет вероятности материализации без существования Мира, людского рода и всего, что окружало и окружает их и что они хотели бы лишь переменить или подчинить, но отнюдь не разрушить. Посему, лишь приоткрыв завесу, отделяющую великое и неприглядное Сокрытое от простых смертных, сей Мельхиор не раскрыл осужденной тайны всецело, но лишь означил некие ее очертания, каковые отвечали бы ее душевным устремлениям, созвучны были бы ее желаниям, но не могли бы отпугнуть ее и подтолкнуть к отрицанию его идей. Далее, пользуясь ее неосведомленностью и доверием, сей адепт (со слов осужденной и по логическому допущению) настоял на необходимости его участия в отправлении ритуала, по его словам — ради поддержания и вспомоществования, по разумному же рассуждению — во имя утверждения и воплощения собственных замыслов и привлечения благосклонности истинных своих Хозяев, о вмешательстве каковых осужденная не была уведомлена. Замечу здесь, что не все адепты первородного Хаоса стремятся к полному уничтожению зримого мира и порядка в нем, надеясь подчинить себе силы древних богов и властвовать с ними, что, как понятно, не есть возможно даже in potentia и все равно завершится разрушением мироздания.

Далее. Полагаю необходимым пояснить, в чем суть различие и грани упомянутых мною здесь различных течений одного учения, кое, впрочем, никогда не бывало ни единым, ни собственно учением.

Совокупные истоки таковых и подобных впоследствии разобщившихся культов лежат в преданиях о сущностях, коих не могу назвать персонами, из первородного Хаоса, уничтожаемых собственными порождениями, с каковых преданий и возникают деления в пантеоне и обычаях. В традиции греческой имелось сказание о Кроносе, поядающем детей своих, и Зевсе, сокрушившем оного, et ceteraque his similia у прочих народов и культов. Такова их история: на смену властвующему приходит новое поколение богов, каковое разрушает власть прежнего, и каждое следующее поколение все более тщится строить упорядоченность в мироздании, противопоставляя себя древнему Хаосу. В наличествующем ныне образчике мы зрим легенду о Тиамат, коя была побеждена собственным исчадием, и, как во многих прочих примерах, при оном исчадии возникает супруга, мать-богиня, на каковую впоследствии переносятся атрибуты, свойства, черты и качества прежнего женского божества, в особенности же ее разрушительный и воинственный aspectus, чего, опять же, обвиненная и не таила и открыто исповедовала свою заинтересованность именно в темной стороне лика упомянутой богини, известной под именами Иштар, Эстер или Астарта, в зависимости от места обитания и языка ее почитателей. Как показывает нам история, почитания богинь-матерей неизменно восходит к породившему их Хаосу и, даже если начинается весьма невинно, дабы женщины тешили себя имением покровительницы своего активного начала, завершается неизменно извращением начального посыла в разрушительность, озлобление и кровопролитие, и уж достоверно — в непотребства плотского характера, каковые в древних народах и культах всегда были в большом почете и распространении.

К сему полагаю необходимым приложить упоминание и мое видение событий, описанных в Библии, а именно — разумею Esther, каковая повествует о вещах, для божественного предания странных и туманных, однако приобретающих свет и ясность, ежели взглянуть на них иначе. Как известно, в оной Книге поведано о том, как персияне, притесненные и ущемленные на собственной земле иудейскими дельцами, соблазнили царя своего Ксеркса дать им дозволение на избиение еврейских пришельцев, и известно также, что Эсфирь, царица, хитростью выманила у супруга своего благословение на обратное деяние. Известно, что иудеи, снабженные царским одобрением, перебили в те дни многие тысячи человек из величайших персидских родов. Однако не известно следующее, что становится вероятным при тщательном рассмотрении сей истории. Первое. Эсфирь, по-гречески, есть Эстер, что на языке иудеев, что римлян; и сие есть, как было мною уже упомянуто, произношение имени Иштар или Ашторет, или же Астарта. Второе. Брат же ее, способствующий и помогающий всему свершившемуся, звался Мардохей, что и есть инакое Мардук, супруг сей богини. (Думаю, верно будет вывести, что предание было лишь подведено к всеобще известному толкованию иудейскими хронистами — быть может, ради вселения в народы страха перед племенем, каковое долгие поколения пребывало в рабстве и позабыло уже само времена, каковые ознаменовывались победами оружия его и трепетом врагов. Тех, рассудили их мудрецы, кто избил безнаказанно стольких многих, станут трепетать и опасаться. Но сие не суть важно и в обсуждаемом случае неинтересно). Третье. Никакие правители, сколь угодно подвластные своим женам, не сумели и не возжелали бы дать свое благословение на убийство тысяч своих единоплеменников в угоду и защиту инородцев, как бы ни была велика известная зависимость от их деятельности, и в случае крайностей поступают с ними так, как французский король поступил с рыцарями Храма, да смилуется Господь над душами всех их. Итог сказанного таков. Первое: сестра и брат Эстер и Мардук есть не иначе как жрец и жрица культа сих божеств, состоящие явно в кровосмесительной связи, обычной для их культа, и сие не пробуждает удивление, ибо зачастую служители оставляли свои имена, обретенные при рождении, и нарекали себя именами своих кумиров. Второе. Ничего необыкновенного нет также и в том, что некто из персиянской знати внушил правителю мысль о избиении культистов, каковые могли вызывать нарекания у прочих подданных чем угодно, вплоть до излишнего рвения в жертвованиях, до каковых, кровавых и извращенных, боги сии весьма большие охотники, в особенности же собственно Ашторет. И третье. В таком свете нет и ничего невозможного в том, что жрица, будучи супругой правителя (наложницей, любовницей или кем еще, что не имеет значимости), сумела обратить его мысли вспять и заполучить от него противное прежнему распоряжение, ибо, как ведомо даже самому необученному хронисту и исследователю, жреческое сословие, явно или неявно, имело влияние на царей всегда, неизменно и крепко. И, как мы видим на примере нашего служителя и обвиненной, таковые жрицы имеют в особенности на мужчин воздействие и иного порядка, и Бог весть, что учинил бы оный служитель, ежели б совершённое над его душою не было пресечено вовремя и не оказался бы разум его в силах хоть вмале противиться сим чарам, на каковой факт рекомендую обратить внимание особо, как и на то, что упоминаемый выше „Мельхиор“ был обманут им, хотя и обладал властью видеть мысли и чувствования людские.

Также считаю необходимым предоставить мое краткое повествование для ознакомления сему служителю, дабы не попустить смятению и сомнениям поселиться в его душе и разуме, каковой постиг истины и свидетельства, прежде ему не ведомые и вступающие в некое противоречие с известным ему до сей поры учением. Полагаю, что сей юноша вполне разумен и способен к тому, чтобы воспринять подлинное положение вещей в мире земном и надземном, а недостаток же познаний и прямое замалчивание перед ним приоткрывшейся ему истины способны пробудить к жизни мысли неверные и вредоносные.

Далее. Что касаемо слов, используемых при совершаемом обряде. Перечтя все то, что обвиненной было повторено, а нашими служителями записано, могу сказать с верностью, что сие есть язык халдеев вавилонских, каков он был до времен персиянского владычества, каковое оный язык впоследствии извратило. Каковы же истоки словес „Мельхиора“, с убежденностью говорить не могу, ибо единое лишь изречение есть материал для исследования недостаточный. Склоняюсь к мысли о том же вавилонском наречии, однако ручаться за то не стану.

Далее. Что касается личности сего адепта. Собственного знакомства с оным ни подтвердить, ни опровергнуть не могу, ибо приметы весьма расплывчаты и банальны, а сила и возможности его есть нечто для ему подобных типичное. Имя же, как известно, есть вещь эфемерная, непостоянная и зависящая также и от произволения его носителя.

Итог же произошедшему могу подвести следующий: сей адепт не станет укрываться и таиться, своих деяний не прервет и не оставит тщаний и впредь вершить нечто, подобное тому, что ныне удалось пресечь. Да не прозвучит сия острота дурно, но могу сказать, что нехватка информации о „Мельхиоре“ еще будет возмещена в будущем».

***

Absolute clam.

(supplementum ad praeceptо)

… В свете вышеизложенного и выводов из предоставленных следователем четвертого ранга Куртом (Игнациусом) Гессе отчетов, а также после изучения ваших заключений, рекомендуется крайняя осмотрительность по возвращении к месту службы вышеупомянутого следователя, возведенного отныне во второй ранг, минуя предыдущую ступень. Не имея полной информации о причинах столь необыкновенной устойчивости упомянутого следователя к известным воздействиям, а также собрав некоторые сведения о произведенных им ранее расследованиях, не известные нам на данный момент, однако совершенно явно могущественные силы могут принять решение об устранении столь опасного служителя Конгрегации. Пока мы не видим причин к установлению постоянного наблюдения за вышеупомянутым следователем, однако рекомендуем тщательно контролировать его окружение.

Данное предписание не ограждает следователя второго ранга Курта (Игнациуса) Гессе от исполнения службы, связанной с риском. Также рекомендуется и впредь поддерживать инициативы упомянутого следователя в расследованиях, каковые им будут сочтены заслуживающими внимания.

Июль 2007