В то же самое время в Адлоне, в великолепной гостинице, где останавливаются короли, миллиардеры и международные прохвосты и где для Фредерико Главича обтянули мебель в цвета хорватского флага, а в вестибюле подвесили гамак, – произошли события, столь же важные для судьбы метрополитена, как и работы концессионеров в Москве. Кто может угадать каприз миллиардера, проснувшегося не в духе? Кто может предусмотреть, какая новая причуда осенит голову человека, когда он потягивает шерри-коблер на веранде, сплошь заставленной живыми цветами и так густо засеянной дамскими шляпками всех стран и рас, что ловкие кельнеры должны продвигаться меж ними не иначе, как высоко поднимая бронзовые подносики, словно это знамена или фамильные драгоценности? Кто бы посмел точно определить, о чем в настоящий момент задумался этот щедро набитый синеватым жиром мешок, у которого по Атлантическому океану плавают восемь пароходов, у которого вырабатывают дензнаки тридцать фабрик в Америке, в Германии, в Далмации, у которого в правом кармане жилета чековая книжка на два с половиной миллиона, отрыжка после вчерашней рыбы, разочарование во всем и геморрой? Нет, никто не в состоянии даже предположить, о чем может задуматься такой могущественный человек! И даже сам могущественный человек не знает, о чем он задумался. Прежде всего, ему жарко. Он обтер платком взбухший желваками лоб и приказал кельнеру подставить под стол два чана со льдом. Потом он подумал: хорошо бы ущипнуть вон ту блондинку в огненных волосах, лорнирующую прыщеватого принца справа; он пальцем поманил кельнера и спросил голосом заснувшего карася:

– Что за женщина?

Кельнер, мальчишка-херувим, какие водятся только в мутной воде больших европейских гостиниц, смазал медом в самое ухо:

– Если его светлость хочет, она постучит сегодня в половине двенадцатого в покои его светлости. Кажется, она – супруга министра.

– Пошлите ее к черту вместе с министром…

Потом он понял, что ему надоела музыка. Джаз-банд, громыхавший барабаном, кастаньетами, автомобильным рожком, битыми тарелками, нечто среднее между симфонией Баха и маршем сифилитиков, умолк, как зарезанный. Конечно, все благожелательно улыбнулись маленькому капризу: не каждому же из смертных приходится распивать кофе в обществе настоящего миллиардера.

И когда наконец кабардинцы в мокасинах проплясали казачка, потому что Главичу крыть свою скуку дальше было нечем, все посетительницы нашли, что светловолосая Кэтт – очаровательная девушка, хоть и несколько простовата для такого высокого жизненного амплуа, как любовница миллиардера. В тот день ее матовый лоб украшала диадема из светлых сапфиров, а платье было так же красно, как и цвет ее румянца.

– Кэтт, – вяло, словно он подавился битым стеклом джаз-банда, сказал миллиардер, – вы не находите, что всю эту сволочь, сидящую и справа от вас и даже слева, за пятьдесят долларов можно поставить вверх ногами, как пескарей? Если вам так же скучно, как мне, и если вас может развеселить подобное зрелище, я готов вам его доставить… Вы знаете, Кэтт, сегодня я чувствую себя демократом… Я почувствовал себя демократом еще во время утренней ванны… И, право, мне хочется сделать что-нибудь очень демократическое в этом отеле для отставных принцев…

Он вынул сигару, откусил кончик и выплюнул его в сливочный пломбир.

Тогда кругом зашелестел шелковый шепот:

– Смотрите: он плюет в пломбир! Вы не видели? Это просто изумительная привычка: плевать во все, что стоит на столе. Смотрите же! Он плюнул опять!.. Впрочем, говорят, что Карнеги… вы знаете? – тот самый, что усыновил попугая… еще остроумнее в своих причудах. Ведь Главич, в конце концов, просто «золотой осел» из Рагузы…

Джаз-банд просыпался свежим попурри на расколотых стаканах. Две пары пошли по залу в изломанном джимми, а джимми – это способ без помощи рук удержать на плечах спадающие штаны, и, когда мужчины все-таки удержали свои штаны, их разочарованно проводили аплодисментами. Нестерпимо воняло отравой дорогих духов, с лиц и подбородков сыпалась в пломбир и кофе пудра, и кто знает, была ли она примечательнее плевка ошалевшего от скуки миллиардера? До ужина, когда отель приступал к «настоящему делу», когда по коридорам его, с видом министров, спешащих на доклад, сновали кельнеры, а метрдотели, с достоинством придворных советников, наклонялись к тем же столикам, но успевшим принять деловой вид, к тем же людям, но во фраках и смокингах, к тем же дамам, но раздевшимся теперь на три четверти, – оставалось еще два часа. Самое никчемушнее в большом европейском городе время. В окна свисает не то закат, не то просто выжатый лимон. Фонари только пробуют свою силу. Глаза женщин еще не горят теми завлекающими огнями вечера, когда оживают даже дряхлеющие миллиардеры и собственная жена начинает казаться интересной женщиной.

Фредерикo Главич зевком едва не разорвал рот.

Он, приказав принести оранжаду, сказал:

– Кэтт, моя маленькая крошка, вам, должно быть, необычайно скучно с таким больным и старым человеком, как я. Вы были в Испании, в Италии, в Германии, но сумели сохранить в себе некоторую прелесть дыры, которую представляет собой ваша и отчасти моя родина. Моя – я говорю только потому, что имел неосторожность в ней родиться. Но мы, миллиардеры, как великие полководцы и великие мыслители, не принадлежим только одному народу, если даже имеем паспорт с его гербом. Я нахожу, что «негодяй» был прав в вопросах о вечности. Я не признаю простейшего способа удержаться в памяти человечества, притом такой способ испортил бы вашу чудесную фигуру. Вот почему я затеял историю с подземными богатствами и книгами московских царей, которых все равно нам с вами не прочитать. Это не только прихоть, Кэтт, как может это показаться дураку, которому не под силу тяжесть даже одного миллиона!

Закончив это любопытное предисловие, Главич сделал неожиданный вывод:

– Завтра мы улетаем с вами в Москву!