© И. Алексеев, 2014
© ООО «Написано пером», 2014
Три повести научного сотрудника Ильи Ильича Белкина – размышления о современной силе соблазнов, давно предложенных людям для самооправдания душевного неустройства.
Из «Методики» автор выводит, что смысл жизни закрыт от людей, считающих требования явного мира важнее врожденного религиозного чувства.
В «Приготовлении Антона Ивановича» рассказывает о физике, всю жизнь оправдывающегося подготовкой к полезной деятельности.
«В гостях» показывает душевную борьбу героя, отказывающегося от требований духовного развития ради семейного блага и в силу сложившейся привычки жить, как все.
© И. Алексеев, 2014
© ООО «Написано пером», 2014
Вместо предисловия
Илья Ильич Белкин – принципиальный противник авторского права, с которым мы случайно встретились спустя двадцать восемь лет после окончания университета, – попросил по старой дружбе прочитать его повести и издать их под моим именем. Из дальнейшего станет понятно, почему я на это согласился.
Целью работы Ильи Ильича, как я ее понял, явилось намерение помочь людям, пытающимся узнавать правду, но нетвердым в своих мыслях.
Для достижения своей цели он специально концентрирует внимание читателя на сложных вопросах, от которых мы часто отворачиваемся, но без ответов на которые живем тяжело. Мы думаем, например, что вопрос «Зачем человеку жить?» для нас сложный, а он раз за разом напоминает о себе и все больнее с приближением старости нас беспокоит.
Илья Ильич говорит, что нет сложных вопросов, что для некоторых ответов нам просто не хватает подсказок, которые мы не замечаем в обыденной жизни, и нужной информации, спрятанной от нас под горами информационного мусора.
Надеясь научить читателя замечать подсказки и находить информацию, Илья Ильич придумал начать с «Методики», задача которой – помочь приподняться над жизненными ситуациями и шаг за шагом двигаться к ответам, с которых начинается творческое продолжение человека.
Сразу хочу оговориться, что его «Методика» мне показалась местами тривиальной, а местами весьма спорной. Взявшись за это предисловие, я даже предлагал Белкину ее исключить или сделать приложением к его повестям. К сожалению, он не согласился. Не оспаривая моих аргументов, он настаивал на том, что ему было важно зафиксировать возможность прозрения и необходимые для этого условия: уметь прислушаться к голосу совести, да добавить немного наблюдательности, критичного отношения к информации и труда на ее осмысление. И что в целом «Методика» дает направление правильного движения и показывает, как не сбиться с прямого пути, – а значит, выполняет свою задачу.
Я специально привел здесь аргументацию Ильи Ильича, чтобы дать почувствовать некоторые слабости автора, определенным образом его характеризующие.
Чтобы было еще проще представить его личность, я собираюсь поделиться некоторыми юношескими воспоминаниями, вызванными во мне чтением повестей студенческого приятеля. Воспоминания эти касаются главным образом некоторых чувств, которые я разделял с автором в пору нашей молодости, и которые подрастерял с возрастом.
Почти год мы с Ильей жили в одной комнате в общежитии и в это время часто вместе угадывали смыслы нашего существования.
Иногда эти смыслы казались лежащими на поверхности. Хорошо помню, например, наше открытие сомнений вседержителя, разрешающиеся радостью в конце каждого дня сотворения. Мы читали «и увидел бог, что это хорошо», ощущали прикосновение к тайнам мира и верили в возможность их познания.
Прочитав первые повести Белкина, я вспомнил и некоторые другие наши рассуждения, пригодившиеся Илье Ильичу для представления движущей силы развития в виде разрешения конфликта, обусловленного противоречивой природой человека.
Надо сказать, что Илья Ильич, описывая известные ему истории, умеет вызвать у прототипов своих героев некоторую неловкость. Для меня, например, было неловко читать про заболевшего сочинительством героя. Этот эпизод списан с моих признаний про будто бы понятое мое предназначение.
Вроде бы в словах Ильи Ильича и нет для меня ничего предосудительного, и даже никто бы не узнал, что эпизод про сочинительство списан с меня, если бы я сейчас не признался, но стоит мне подумать об этом, и становится беспокойно. По мнению Белкина, мое беспокойство должны сглаживать мысль о ничтожности людских пересудов и его призывы приподниматься над своими проблемами, – но что-то не очень сглаживают.
В отличие от меня, в пору юношеских дерзаний Белкин не писал. Он мало говорил, любил слушать, почти не улыбался и постоянно о чем-то думал. С такими людьми трудно разговаривать, – не знаешь, слышат они тебя или нет.
Со слов Ильи Ильича, решение сочинять созрело в нем на пятидесятом году, когда он понял ничтожность результатов своей жизни. Вопрос, почему не осуществляются наши надежды, которые в свое время казались обоснованными в точном соответствии с тем, что бог не возлагает на человека больше того, что он способен совершить, захватил его. Суть своего ответа он нашел у Л.Толстого в виде соблазнов, сбивающих людей с прямого пути. Идея проверить современную силу соблазнов составляет вторую задачу его работы. Как он считает, это поможет колеблющимся людям разумно преодолеть предстоящие в скором времени изменения.
К сожалению, на ожидающие нас перемены он только намекает. Из его соображений об отказе от категорий времени и пространства, об установлении приоритетов общественных процессов по их продолжительности и закономерности, вроде бы вытекает ложность сложившейся в обществе иерархии власти, собственности и денег, но прямо он этого не говорит. Конкретных мыслей о решении вопроса социальной справедливости, который в юности был важной точкой нашего соприкосновения, в первых повестях Белкина я не нашел. Его можно понять таким образом, что социальное устройство автоматически придет в соответствии с промыслом, когда статистически значимое количество людей включится в процессы более высокого уровня. Мне кажется, что Илья Ильич не чувствует здесь возможного подвоха.
Надо сказать, что одной из нитей нашего с Ильей взаимного притяжения была общность происхождения, – мы с ним из бедных семей. Хотя бедность в период нашей учебы еще не считалась зазорной, но признаки будущего снисходительного и почти презрительного отношения к бедным тогда уже проявились, и мы не могли их не замечать.
Расклад нашего студенческого существования в принципе позволял сводить концы с концами. Сорок рублей стипендии, талоны в столовую на тридцать рублей от профсоюза, варенье или сало из дома – это плюс. Восемь рублей за проживание в общежитии, питание из расчета по 1 талону (60 копеек) на средний обед и ужин или по два талона на очень хорошие, расходы на кино и театр – минус. Но вот на одежду и обувь помоднее или на заграничные джинсы и трикотажное барахло от фарцовщиков денег, конечно, не было. Не хватало и на вкусный бутерброд в театральном буфете, на салаты и коктейли в кафешках на Новом Арбате и на другие приятные столичные мелочи. Я не жалуюсь, но хочу заметить, что и тогда среди нас были те, кому хватало на все, и ближайшее будущее оказалось за ними.
Жажда справедливости особенно остра в юности. Тогда четко видно унижение человеческого достоинства – особенно при взгляде со стороны. Здесь кажется уместным рассказать про деревенскую девчонку, которую мы с Ильей Ильичем видели в рабочем общежитии льнокомбината, когда на последнем курсе работали в студенческом строительном отряде.
Стройотряд окунул нас в не видный со столичных высот мир. Бетонные работы целый день, без душа и бани. Добыча еды, – чего стоят только выделявшиеся нам утки, которых надо было самим поймать, свернуть им головы, ощипать и долго готовить в деревенской печке. Наверное, мы были прообразом современных гастарбайтеров.
Частью этого мира было общежитие в Смоленске, куда после московского поезда и перед заброской в деревню нас привез командир, однокурсник и мой знакомый по спортивному клубу, оказавшийся обладателем жуликоватых способностей предпринимателя.
На первом этаже общежития жили молоденькие ткачихи, с которыми командир успел раньше познакомиться и к которым повел нас перекусить. Я шел первым и первым увидел открывшую дверь невысокую стриженую девчонку в трусах. Она завизжала, бросила тряпку, которой мыла полы, и побежала за халатом. Пока она визжала, прикрываясь руками и выглядывая, чтобы рассмотреть нас, я разглядел ее аккуратные груди и стройную фигуру.
В большой угловой комнате девушек было одно большое окно, пять кроватей с тумбочками, стулья и обеденный стол, за который мы уселись пить чай с московскими конфетами и вином. Девушек было трое. Все из деревни, после восьмого класса приехали в городское училище при льнокомбинате, закончили его и почти год, как работали. Встретившая нас нагишом девчонка казалась хохотушкой и заводилой, хотя единственная она разрумянилась без вина, – не пила, как ее не уговаривали. Еще она не очень жаловала нашего командира, напустившего на себя важный вид руководителя и пытавшегося ее прижимать.
На следующий день в деревню мы не уехали, потому что командир встречался с заказчиками, и вечером снова зашли к девчонкам. Открыв дверь, мы опять увидели голую хохотушку, побежавшую за халатом. За столом продолжился неоконченный накануне разговор ни о чем. Хохотушка продолжала раззадоривать командира.
Поздно вечером в открытое окно комнаты залезла троица фабричных парней с бутылкой. Молчавшие с нами другие девчонки оживились, в комнате стало шумно. Мы с Ильей почти сразу ретировались из беспокойной компании. Вскоре к нам вернулся и командир.
В деревне мы присоединились к бригаде ребят, заливавших бетоном полы строящегося коровника. Там мы с Ильей Ильичем проработали три недели, до следующего приезда в деревню командира, выживая на подножном корму. Когда нам надо было уезжать, командир предложил поработать еще, сказав, что нашел контакт с руководством. Если останемся до осени, то получим по 35-ть рублей за день или больше, а пока он не может заплатить больше 25-ти, причем сделает это в виде исключения, по-товарищески, и это будет окончательный расчет.
У меня была путевка в университетский лагерь под Анапой, а у Ильи Ильича – место спасателя в лагере под Пицундой. Несмотря на шевелившийся червячок жадности, мы захотели по 25-ть. Командир достал из кармана пачку денег и отсчитал нужную сумму. Такую нарочито купеческую легкость обращения с деньгами тогда я видел впервые. И она неприятно кольнула несправедливостью, – во-первых, несопоставимостью заработанных нами денег с обычными заработками большинства людей, которых я знал, а во-вторых, вероятностью неконтролируемого получения командиром еще больших денег за организацию нашей работы.
На обратном пути мы снова остановились в рабочем общежитии и заглянули в знакомую комнату.
На этот раз стриптиза не было. Одна из девчонок после смены спала в темном углу, еще две гуляли с ребятами на улице. Посмотрев на открытое окно, я подумал, что они в него и вылезли.
Хохотушка была скромна и не дерзила командиру, который помогал ей собирать на стол и держался как дома.
Так я и запомнил – не столько эту девчонку и ее наивную игру, сколько в ее лице очевидный обман надежд на лучшее будущее, который мы тогда, согретые бумажками в карманах, по глупости нашей к себе не относили.
Мысль о бедности и несправедливости, разрушающей надежды людей, и о людской слабости, поощряющей несправедливость ради ложно понятых собственных благ, мелькала во мне на следующий день, когда мы выбирали на Новом Арбате костюм Илье Ильичу и покупали какие-то другие вещи, которые казались нам тогда крайне необходимыми. Впереди у нас был отдых с девушками нашего круга, в кармане – деньги, на которые можно было с ними погулять. А позади был тупик, о котором хотелось забыть. Тупик был и в рабочем общежитии, и в безлюдных нечерноземных деревнях, и в принятых нами отношениях урвать-обмануть.
Сопоставляя былое с настоящим, я смотрю со стороны на нашу случайную встречу с Белкиным на семинаре в актовом зал некогда преуспевающего столичного института, где два десятка пожилых ученых вместе со своими аспирантами собрались главным образом в заботах о грантах, заказах и деньгах для продления своего привычного существования, – и отчетливо вижу тщетность желания Ильи Ильича переделать понимание людей.
Впрочем, повести Белкина наполняют меня не одной только грустью. Странным сочетанием наивности, надежды и возможности перемен они будят фантазию. Отступая по сюжету назад, с каждым шагом открываешь новые возможности для героев, среди которых всегда есть прямой путь, на который зовет автор. И невольно думаешь, что если переведутся наивные люди, заставляющие нас вспомнить лучшие чувства, то кто еще сможет нас растормошить?
Вместо постскриптума мне остается еще раз отметить желание Ильи Ильича не называть повести своей фамилией и добавить, что это мое предисловие он одобрил.
Ожидая от Белкина продолжения, я с большим удовольствием и чистым сердцем рекомендую повести Ильи Ильича людям, желающим идти по жизни прямым путем. Надеюсь, что читатель, и особенно молодой, по совести разделит с автором лучшие чувства, которые помогают нам приходить в соответствие с замыслом творца и вседержителя.
Иван А. Алексеев
30 апреля 2012 г.
«Человеку даже не нужно самому придумывать оправданий своих грехов, – они уже придуманы раньше него, и ему нужно только принять готовые, составленные соблазны»Л.Н. Толстой
1. Методика
Предложение
Пришел крошка-сын и предложил писать в электронный журнал простые и понятные студенческой молодёжи тексты.
Как интересно устроилось с появлением сети – миллионы людей каждый день пишут новые тексты, и стать писателем ничего не стоит.
– О чем писать, на какую тему, что вам интересно?
– О чем хочешь, – ответил сын. – О болезнях общества. О потребительстве, например.
Чем наивнее предложение, тем охотнее оно принимается. К тому же я знаю, о чем писать. В редких и коротких беседах с сыном и его приятелями я несколько раз слышал те же вечные вопросы о смысле жизни, какие занимали в юности меня. В возрасте сына мне казалось, что я знаю ответы на эти вопросы. Сейчас я вижу, как туманны и сложны они были, как мало мне помогли, и что теперь я могу ответить проще.
Что мне помогает отвечать? Чем я отличаюсь от себя в молодости? Только одним – миропониманием, которого тогда не имел.
Вот только мое понимание мира вряд ли пригодится молодому уму, который может посчитать его за обноски, поеденные молью, – это один из законов жизни. Ведь каждый понимает мир через собственное усилие и по-своему. И каждый способен его понять, если только не сходит с прямого пути.
Поэтому я не собираюсь озвучивать свои ответы.
Все, чего я хочу, – подсказать, что надо замечать подсказки, которые помогут не заблудиться.
Аромат творца
Сразу надо признаться, что людей я полагаю излишне самонадеянными, потому что сам такой же. Я не сомневаюсь, например, что могу писать, хотя, когда раньше я пробовал это делать, у меня получалось плохо.
Сейчас, правда, я научился писать некие научные тексты, которыми зарабатываю на жизнь. Но всегда относился и отношусь к этому занятию, как к отвлечению от настоящего призвания.
Свое призвание я узнал в 16-ть лет, посмотрев фильмы И. Пырьева «Идиот» и «Братья Карамазовы». Их показывали в малом зале кинотеатра «Комсомолец», в неудобное для людей дневное время. Зато мне это время было очень удобно, а билеты на дневное кино тогда стоили всего 10 копеек.
Трудно описать, как ладно легли мне на душу и князь Мышкин, и Настасья Филипповна, и Митя Карамазов, и Иван, и Алеша, и Катерина Ивановна. Инфернальные женщины, душевный надрыв, выворачивающие душу монологи – никогда я не видел подобного. Точно творец раскрыл мне изнанку своих созданий.
Я тогда много и беспорядочно читал – все, что находил в библиотеках. Но после этого кино почти все оставил, и целый год зачитывался Достоевским. Он открыл мне канал к знаниям, которые я должен был освоить и передать благодарному человечеству.
На следующий год я поступил в университет и между занятиями начал писать, подражая Федору Михайловичу, выдумывая переживания и пытаясь их накручивать. Я наслаждался творческим блаженством. Я отрывался от тела. Я мог летать. Я был и близко, и далеко. Всего себя я готов был отдать людям.
Мой первый рассказ вернулся из журнала с вежливым отказом и пожеланием успехов.
В другом вся главная моя работа над отражением душевных переживаний героя на похоронах бабушки почти не взволновала первого читателя – отца, который отметил лишь мою наблюдательность к деталям.
Отцы умеют приземлить. Я понял, что преувеличил свои таланты.
Однако тот, кто попробовал сладкой власти слова, в каком-то смысле хуже наркомана.
К тому же после разговора с сыном мне был знак.
Под утро, когда забытье от чрезмерной усталости после чтения за компьютером стало проходить, я увидел во сне абсолютную тьму. Мне казалось, что я смотрю в нее открытыми глазами.
Сначала тьма была полностью неподвижной. Потом, под действием моего взгляда, она начала слегка колебаться. Потом заклубилась. Потом среди мрака стали появляться серые очертания, напоминающие лик. Эти черты начали светиться отраженным светом, проявляться все отчетливее и увеличиваться в размерах. А потом мрак расступился, и явился свет. Он приглашал, он звал, он был живой.
Когда я проснулся, то волновался, как молодой. Я чувствовал аромат творца. Я был счастлив.
Очевидное
Очевидное объяснять труднее всего. Как объяснить, зачем нам жить?
С самого детства человек знает, что живет для счастья. Счастьем представляется накопление блага. Но какие блага надо копить?
Когда мы не знаем чего-то, мы всеми возможностями пытаемся это узнать.
Что же мы видим вокруг и что можем посчитать благом?
Первое – это блага для тела. Но сколько ни копим, благ этих почему-то всегда не хватает. И вместо счастья – одно беспокойство.
Беспокоит нас то, что наши блага, накопленные трудами праведными и неправедными, могут отнять. И то, что жизнь наша конечна, – для кого копим?
А еще беспокоит чувство, что нас обманывают, что мы копим ненужные нам вещи, и что из-за них счастье постоянно ускользает от нас.
Но что нам нужно?
Когда ученый не может объяснить понятное ему утверждение, он говорит: это очевидно. Почему? Потому что не хочет этого делать; ему доказательство не нужно, а времени на него может уйти много.
Получается, что ученый в очевидное верит.
На чем основана его вера?
Вера ученого основана, во-первых, на знании доказательств других утверждений, связанных с очевидным. Во-вторых, на умении рассуждать от противного. И, в-третьих, на его опыте.
Ученый видит связь вещей и понимает, что если очевидное не верно, то вся наука не верна.
Так и любой человек верит, что жизнь имеет смысл. А на чем основана его вера?
Рассуждения, что надо жить, что все живут, что предки жили и нам завещали, – не убедительны. Ведь в наш информационный век уже многие люди знают столько же, сколько раньше знали лишь избранные. И эти знания рано или поздно приводят к пониманию, что так жить нельзя.
Рассуждать от противного тоже не получается; жизнь была до человека и будет без него.
Остается признание собственного существования и желание жить. Но на чем оно основано и кем поддерживается?
Образы
Чтобы ответить на вопрос, нужно его понять, особенно если ответ представляется очевидным. Понять вопрос помогают образы.
Образное восприятие многократно умножает наши слабые возможности по обработке информации (ученые полагают, что оперативно мы можем работать не более чем с 9 единицами информации со скоростью до 15 единиц в секунду).
Простые образы предпочтительны. Чем проще образ, тем больше шансов на понимание.
Образы зависят от условий и момента жизни и усложняются по мере развития человека.
Возможность работы с образами я почувствовал, когда пошел в школу, под влиянием бесед с бабушкой.
Моя бабушка верила в бога. Про бога было написано в толстой книге с обернутой старой газетой обложкой, которую она читала в свободную минуту. Книга была библией 1895 года издания, с ятями. Книгу она читала много раз и много лет, до смерти. В книге было много ей близкого и понятного. Книга помогала ей отвечать на мои вопросы. Например, она знала, зачем человек живет. Правда, меня ее ответы не удовлетворяли, но для нее они были понятны.
Бабушка знала молитвы, старалась не пропускать церковные службы и выполняла православные ритуалы.
Из церкви она приходила умиротворенная. Хотя прошло много лет с ее смерти, я помню, как ее лицо светилось радостью нового знания; наконец-то после проповеди священника она поняла что-то, что ее мучило. И помню, как скоро лицо бабушки потухало за заботами. А потом она снова садилась читать книгу, потому что знание, которое она как будто поняла, уже ускользнуло от нее.
Причины того, что нужное знание ускользает, бабушка видела в себе. А самой главной причиной считала неумение быстро читать. Она чувствовала, что понимание зависит от быстроты чтения. Несколько раз она давала мне попробовать почитать свою книгу и завидовала, как быстро я складываю слова, даже не зная всех букв старого алфавита.
Читала бабушка медленно. Читать ей было трудно. Она не читала даже, а разбирала слова по буквам.
Читать она училась в детстве за увечным братом, который один из всей многодетной семьи ходил в школу. Научиться читать тогда было не просто. Каждая буква алфавита имела имя, которое надо было называть. Почти каждое имя буквы было понятием или предметом. Читая слово, нужно было сначала называть имена составляющих его букв. В результате в голове возникал ряд понятий и предметов. Потом надо было заставить себя сообразить, какие слоги складываются из прочитанных букв, и эти слоги произнести. Потом сложить прочитанные слоги в слово. Если попытка сложения была успешной, то дважды прочитанное, по буквам и по слогам, слово волшебным образом узнавалось.
Тогда я не понимал бабушкиных трудностей, осознал я их совсем недавно, когда прочитал про старую методику обучения чтению у Н.Морозова («Христос», том 3).
Самым наглядным для бабушки был образ бога.
Из библии она знала, что Иисус вознесся на небо, где сидит рядом с богом. Еще она знала, что бог создал человека по образу своему. А еще она была очень маленького роста. Поэтому бога бабушка представляла большим человеком, сидящим в облаках.
Этот образ был прост и убедителен. Кроме того, он не противоречил другому месту в книге, где было написано, что бога никто и никогда не видел. Это ей было совершенно понятно. Почему не видел? Потому что небо высоко, облака далеко, а за облаками не видно.
Когда бабушке было 70-ть лет, она первый и последний раз в жизни летала на самолете. Перед полетом она не боялась за себя, но мучилась возможным развенчанием своего образа. Она спрашивала у мамы: раз мы будем лететь выше облаков, мы увидим его? Слава богу, они его не увидели.
После поездки она несколько раз и у разных людей спрашивала: а кто-нибудь другой, когда летал, видел бога? Летчики видели? А космонавты?
Все ответы были отрицательны, и бабушкина душа успокоилась. Ее образ бога чуть усложнился, зато теперь ему ничто не угрожало. Теперь она знала, что бог сидит на другом небе, где не летают ни летчики, ни космонавты, и где никто из людей его никогда не увидит.
Даже сейчас я чувствую вновь воцарившийся в ее душе покой; раз образ правильный, то и знания, которые она накопила, и вера, без которой не может жить, – правильны.
Пример образа
Ответ на вопрос, зачем жить, связан с вопросом, кем и как мы себя представляем.
Сегодня трудно спорить с тем, что человек излучает слабые биополя, которые некоторые ученые научились регистрировать и рисовать в виде ауры, окружающей тело.
По этим красивым рисункам проводят анализ наших жизненных сил и возможностей, делают прогнозы.
Тело, окруженное аурой, – понятный образ, но грешит недосказанностью. Он востребован западной цивилизацией, признающей существующим лишь то, что поддается регистрации и измерениям. Душа существует, потому что регистрируется аура. Наблюдаемые изменения ауры легко отождествить с проявлениями души, полагая ее тонким механизмом настройки и регуляции всех органов тела, обеспечивающим выполнение конкретных практических задач.
Но такой образ не помогает понять, зачем человеку улучшать жизнь. В таком понимании человек трудно отличим от другого животного, душа которого проявляется похожим образом.
А еще в западный образ человека не вписываются нимбы, изображенные на иконах вокруг ликов святых. Лик, окруженный нимбом, – другой образ человека. Можно назвать его восточным, потому что он направляет к духовному просветлению, к связи с высшими материями, к переходу в другое измерение. Возможность регистрации колебаний приборами здесь не важна, главное – чувство и вера. Здесь тело уступает душе вплоть до самоуничтожения.
Мне хочется совместить эти образы в один, представляя человека с нимбом над головой и в окружении ауры. Любители анализа могут насчитать в этом совмещенном образе семь сущностей. Для меня в нем важны три: тело в нашем мире, душа как дар мира высшего и их единство в промежуточном измерении.
Мне нравится считать, что душа не только охраняет жизнь, но трудится на земле, выполняя известное ей предназначение. Труд здесь ключевое слово. Сначала он учит нас умению преодолевать трудности, обеспечивая блага для тела. Потом он помогает раскрыться, наполняя необходимым для творчества знанием, истинность которого проверяется связью с высшим смыслом.
Связь сохраняется, если есть вера тому, кого в нашем мире нельзя увидеть. Она есть с рождения, поддерживает наши творческие порывы, расширяя скромные возможности человека, связывая нашу конечность с бесконечностью колебаний.
Нет веры, и пропадает связь; остается одна аура, – дух, обслуживающий тело.
Анализ
Любое явление содержит в себе противоречие. Чтобы разрешить противоречие, надо суметь увидеть явление с противоположных сторон. Этому учили все пророки и учителя человечества, как любил говорить Л. Толстой.
Известно, что человеческий ум – угадчик. Для нас разрешить – значит угадать. Но чтобы угадать, не достаточно видеть. Требуется больше – надо понять. Образное восприятие без последующего анализа этого не гарантирует. Чтобы понять, надо суметь разложить увиденное на части, выделить главные и угадать их связи.
Рассмотрим противоречие, связанное с природой человека, – конфликт плоти и души. Простое разрешение этого конфликта, исходя из подсказанной мысли, что мир лежит во зле, – скорее всего, будет ложным. Это пример выбора из неправды – согласиться с миром, лежащим во зле, или восстать на него. Если мы соглашаемся, а мир лежит во зле, то нам важнее блага плоти, а душа мешает, и ее надо обманывать, прячась за интересы семьи, дела, товарищества, государства, человечества и вселенной. Но, ущемляя душу, мы становимся почти зверьми, отличаясь от них только игрой услужливого и изменчивого воображения и большим страхом смерти. Учитывая, что, выбрав настоящее, мы отказались от будущего и фактически умерли, последнее – самое удивительное и может объясняться только оставленной нам до последнего дыхания возможности одуматься.
Если же мы восстаем на мир, а мир лежит во зле, то надо ущемлять свою плоть и забыть интересы семьи, дела, товарищества, государства, человечества и вселенной ради спасения души. Но разве развитие души возможно без тела, – без трудов, поступков, чувств? Разве телесное неустройство ведет к душевной радости? Убивая тело, мы умираем для настоящего, останавливаемся в развитии, а значит, как угадаем будущее?
Мысль о том, что мир лежит во зле, отупляет и не дает сообразить, зачем нам тело и свобода воли. Но стоит только признать возможность добра в нашем мире, как все становится на свои места.
Стремление к телесному благу и плотским радостям сопровождает нас с ранних лет и пробуждает душу. Стремление к духовному развитию заставляет трудиться. Естественный конфликт плоти и души является двигателем нашего развития. Я думаю, что в этом состоит разрешение кажущегося противоречия.
Наш путь грешит ошибками. Но если мы в свете, если нашей целью остается развитие души, если мы слушаем совесть, то мы различим ошибки и можем вернуться на прямой путь.
Если телесные блага не противоречат духовным, – мы на прямом пути.
Если душевные радости не противоречат телесным, – мы на прямом пути.
Если не идем против совести, – мы на прямом пути.
Тело, душа и совесть – наша святая троица и компас в пути.
В начале пути, когда душа только просыпается, нас ведет плоть, инстинкты и стремление к телесному благу. Осознавать свои ошибки на этом этапе, не посчитать телесные блага целью жизни помогает нравственный закон внутри нас. Пока мы не понимаем, можем его не послушать. Но чем больше искушаем себя, тем нам становится совестливее, больнее и неустроеннее. Мы можем упорствовать, преодолевая угрызения совести, но тогда для неустроенной души наше живое тело будет мало чем отличаться от мертвого.
Выполняя нравственный закон, мы всегда вернемся на прямой путь, даже если свернули с него по ошибке.
Чем больше ладим с совестью, тем вернее устраиваем в теле душу.
Устроенная душа открывает путь к новым благам, позволяя неограниченно расширить нашу телесную ничтожность. Мы начинаем понимать внутренний нравственный закон и выполнять его осмысленно. Мы учимся творить и видим в этом радость и смысл жизни. Но здесь нас поджидают новые ошибки. Мы можем слишком увлечься открытыми перспективами, особенно если до этого долго блуждали в пустыне плотских радостей. И снова угрызения совести могут заставить нас сомневаться в правильности выбранного пути. Когда это происходит?
Это происходит, когда мы ошибемся. Когда полностью поверим своей душе и, забыв о теле, не будем ее проверять.
Очень легко ошибиться, буквально восприняв призывы мудрых спасать свою душу. Поняв и услышав себя, слишком легко возгордиться.
Все, что мы придумываем, надо проверять. Ибо как поверить, что придуманное хорошо, если не увидеть его? Что толку, если веру имею, а дел не имею?
Наше тело, чувства, горе и счастье, боль и радость, дела и поступки, реакция других людей – это дано, чтобы проверять изменчивую игру нашего воображения и правильность наших отгадок, чтобы сознавать допущенные ошибки и возвращаться на прямой путь.
Поэтому все три – тело, душа и совесть – едины и важны.
Я думаю, что с этой троицей люди издавна связали образы бога, сатаны и веры, но кое-что перепутали, желая приукрасить себя.
Старые легенды говорят, что сатаной был лучший из ангелов-помощников бога. Он соучаствовал в создании человека. Я думаю – создал тело, в которое бог вдохнул душу. В этом случае понятно предание о том, что бог обращается к душе по совести, а сатана – через тело. Из легенд не понятно другое: почему сатана возгордился и захотел стать как бог и выше бога? Как мог не предусмотреть этого творец и вседержитель, и почему попускает соблазнять человеческие души?
Легенды – произведение человека. Часто они лукавят, как лукавит человек, пытаясь представить себя в лучшем свете, свалив свои ошибки на стечение обстоятельств. Это желание есть прямое требование плоти, необходимое в борьбе за выживание.
Но если жить разумно, то есть по нравственному закону, в ладу с совестью, то вырабатываемой трудом тела энергии хватит и на выживание, и на бесконечный внутренний монолог с обратной связью, обеспечивающий развитие души.
Данные нам различение и чувство меры помогают не выйти за рамки разумного поведения. Потратишь на просветление чрезмерную энергию, – истощишь ауру, сгоришь и потухнешь, не реализовав свое предназначение. Потратишь энергию на чрезмерные блага и телесные удовольствия, – аура лишится нимба и обратной связи. Тогда не сможешь узнать, зачем живешь.
Последнее есть признак утраты души или подчинения ее сатане. И значит, сатана, бесы, шайтаны и прочие властители заблудших душ порождены и подпитываются психической энергией отказавшихся от своего предназначения людей.
Отказываясь от положительной связи, которая заставляет трудиться, но которой можно управлять по мере возможностей, человек получает отрицательную связь, которой управлять уже не может. Положительная связь естественна и не требует чрезмерной психической энергии, потому что это связь с источником жизни, который в энергии не нуждается. Отрицательная – это связь с порожденным людьми злом, в котором нет другой энергии, кроме нашей. Зло ничего не отдает, оно только медленно отбирает или высасывает энергию, как и представляется человеку в кошмарах.
Вера и культы
Как любой человек происходит от одной прародительницы, так и исторически сложившееся многообразие культов имеет один корень. Этот корень – в данной человеку с рождения связи, которую назвали религией. Звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас (Кант) соединяют имеющего глаза и душу человека с бесконечностью, и дают нам веру в целесообразность нашего конечного животного существования.
Вера поддерживает и утешает в горе, отчаянье, слабости, болезни, старости. Но для полного утешения человеку необходимы образы, выработанные самостоятельно или готовые, предлагаемые различными исторически сложившимися культами.
Культы научились искусно эксплуатировать веру человека, не желающего думать. Но все больше людей готовы думать самостоятельно, сохраняя свою веру чистым источником разумной жизни.
Понятные мне образы веры, как помощника жизни, а религиозных культов, как обузы, проанализированы Л.Н. Толстым («Исповедь», «Христианское учение» и др.) и авторами Концепции общественной безопасности («Вопросы митрополиту санкт-петербургскому и ладожскому Иоанну и иерархии русской православной церкви», «Диалектика и атеизм: две сути несовместны» и др.).
Поставленная творцом общественная цель рисуется в виде создания на земле идеального охранителя людей, отражающего образ царства божьего внутри нас. Вера не только поддерживает этот образ, но и помогает каждому из нас собственным усилием войти в это строительство, является необходимым условием выживания и становления на земле соборного человечества.
В рассуждениях о вере необходимо упомянуть о многих необъяснимых фактах, согласно которым вдохнувшими в наших предков религию и давшими нашему конечному существованию бесконечную надежду, могли быть создания, стоящие на более высоком уровне космического творения.
Эту возможность подкрепляют красивые гипотезы, связанные с олимпийскими богами и титанами, пирамидами, следами ядерной войны, неопознанными летающими объектами, провидцами и прорицателями и т. д.
Эту возможность подкрепляет присущая людям рабская психология и заложенная в нас готовность трудиться на самых неблагодарных и изнурительных работах. Пастыри и овцы, господь и рабы, хозяин и слуги, запрет познания добра и зла, покорные стада народов – все это признаки клонирования или иной технологии нашего создания высшим разумом.
Но отрицает ли все это идею построения царства божьего на земле и необходимость веры для разумного человека?
Даже ограниченный догматическим богословием придворный астроном Ватикана, признавая возможность участия пришельцев в нашем творении, говорит о том, что они в этом случае имели просто более высокий уровень тварного развития, и что это никак не противоречит вере человека. Почему мы должны считать иначе? И почему мы должны на этом основании отказываться от решения осознанных нами задач и от веры, многократно умножающей наши скромные возможности и утешающей нас связью с бесконечностью звездного неба над нами и нравственным законом внутри нас?
Колебания и схлопывание
Невозможность разумного существования человека без веры демонстрируют постоянно обновляемые модели нашего представления об окружающем мире.
Появляется все больше критиков теории относительности и квантовой теории, и все больше сторонников теорий эфира, вакуума и торсионных полей, струн и других, пытающихся исправить выявленные ошибки и противоречия с известными и новыми экспериментальными данными.
В современных теориях электрон представляется волной или колебанием, которое в один и тот же момент проявляется в любом месте пространства, но при регистрации приборами приобретает свойства материальной частицы, или схлопывается, как говорят ученые. Подобным образом проявляются и другие частицы, которыми сложен наш мир.
Осознание возможности схлопывания волновой энергии в материю приводит к интересным выводам.
Получается, что колебание превращается в материю благодаря нашему наблюдению. Что многие категории представления о мире, – например, пространство и время – придуманы нами, а это уже близко с представлениями души, для которой времени нет.
И появляется образ, согласно которому из колебаний, которые повсюду, в зародившуюся душу схлопывается информация. В этой информации есть все знания сотворенного мира, раз родившие ее волны в любой момент всюду присутствуют и все наполняют. Но какова причина схлопывания? Если следовать за аналогией с электроном, – должен быть наблюдатель.
В образе колебаний и схлопывания много ответов на вечные вопросы.
Понятно, например, почему нам не дано увидеть наблюдателя: это колебание имеет такую низкую частоту и такой большой период, которые мы не можем различить на фоне других колебаний, а можем только обозвать непонятными словами «пустота», «вакуум» или «бесконечность».
Позитивная энергия души после смерти тела превратится в полезные информационные волны, необходимые для следующего этапа космического творения. Освобождающаяся негативная энергия, скорее всего, блокируется колебаниями высшего уровня, лишается всепроникающей волновой способности и насыщает бесполезные фоновые колебания вроде земной составляющей демонического бессознательного.
Внутренний монолог и соблазны
Каждый помнит, как укрепляется наш дух по мере развития и укрепления тела. Постепенно мы осознаем врожденную потребность развиваться, двигаться, становиться собой. Когда тело достаточно укрепляется и останавливается в развитии, мы определеннее понимаем, что жизнь заключается не в беспорядочном, а в целенаправленном движении. Вот только мы заранее не знаем правильного пути, а знаем только, что движет нами внутренний монолог. Чем интенсивнее монолог и внутренняя работа, преодолевающая наши сомнения и ошибки, тем быстрее движение. И если с нами все в порядке, и мы слышим и слушаем себя, то мы движемся в правильном направлении, в согласии с собой. А если неправильно повернули, то мы найдем ошибку, и вернемся на прямой путь.
Ни одно дело мы не умеем начать и продолжить без ошибки. Но без осмысления ошибок, без бесконечного прокручивания возможных и невозможных ситуаций, без эмоций, без боли за потери и радости от находки – ни одного начатого дела мы бы никогда не закончили.
Внутренний монолог – наш учитель, внутренний охранитель, судья поступкам, мерило желаний, в нем рождаются и проверяются наши чувства. Но он же и первый обманщик. Он слишком связан с телом и, если в душе нет веры, не может выйти из круга противоречий между животной и духовной жизнью. Неразрешенность противоречий выливается в совершение дурных поступков или грехи, как принято говорить в церкви.
Неверующий человек вместо того, чтобы не грешить, противореча требованиям совести, употребляет свой разум на придумывание внутренних оправданий безнравственных поступков, преуменьшая их последствия и попадая в готовые ловушки или, по-гречески, соблазны.
Каковы же эти ловушки, давно придуманные и используемые людьми для обмана нравственного закона внутри нас и ослабления укоров совести?
Вот как их назвал Л.Н. Толстой:
«1. Есть пять соблазнов, погубляющих людей: соблазн личный, или соблазн приготовления; соблазн семейный, или соблазн продолжения рода; соблазн дела, или соблазн пользы; соблазн товарищества, или соблазн верности; соблазн государственный, или соблазн общего блага. 2. Соблазн личный, или соблазн приготовления, состоит в том, что человек, делая грехи, оправдывается тем, что он готовится к деятельности, которая в будущем должна быть полезна людям. 3. Соблазн семейный, или продолжения рода, состоит в том, что человек, делая грехи, оправдывает их благом своих детей. 4. Соблазн дела, или пользы, состоит в том, что человек оправдывает свои грехи необходимостью ведения и окончания начатого им и полезного для людей дела. 5. Соблазн товарищества, или верности, состоит в том, что человек оправдывает свои грехи благом тех людей, с которыми он вступил в исключительные отношения. 6. Соблазн государственный, или общего блага, состоит в том, что люди оправдывают совершаемые ими грехи благом многих людей, народа, человечества. Это тот соблазн, который выражен Каиафой, требовавшим убийства Христа во имя блага многих».
Все перечисленные являются ловушками потому, что стоят на твердых жизненных основаниях и отвечают требованиям нашего развития. Но стоит только правильно упорядочить процессы, в которых мы участвуем, как все эти ловушки проявятся и потеряют свою опасность.
Иерархию процессов часто выстраивают по числу задействованных в них людей.
Например, процесс личный или приготовления к деятельности в самом низу иерархии, потому что касается одного человека. Семья – выше, потому что объединяет двух людей, их детей и родителей, и должна давать благо всем им. Дело – еще выше, потому что объединяет многих людей и направляет их к общему благу этих людей. Государство и человечество – на самом верху, потому что заявляют своей целью благо многих людей и народов.
Не все так очевидно, если представлять процессы разночастотными колебаниями.
В этом случае каждый процесс имеет свой период и свое время. И может протекать в любом месте и в любое время. А иерархию процессов надо строить с учетом их продолжительности.
Дело и товарищество оказываются в самом низу иерархии процессов, в которые включен человек, потому что во многих делах за свою жизнь он может поучаствовать и со многими людьми вступать в исключительные дружеские отношения. Выше них согласная с совестью деятельность по призванию, включая приготовление к ней, потому что занимает весь период жизни человека. Семья, которая сохраняет род на протяжении многих поколений, может быть важнее непрочного государства, построенного на обмане. А самым важным осознается участие по совести и нравственному закону в бесконечном процессе жизни, устроенном творцом и вседержителем. Стоит только это осознать, как проясняется картина мира, и видятся устроенные человеку соблазны.
Один мой приятель-старик, давно потерявший сына, часто видит себя с ним во сне на рыбалке на Оби, откуда родом. Давным-давно он оттуда уехал, всю жизнь проработал на Волге и сына приучал к рыбалке на Волге, а вот во сне видит себя с ним на Оби и удивляется, что так происходит.
Я не сказал ему, что не вижу в его снах ничего удивительного. Он бы меня не понял. Хотя из его рассказа прямо следует то, чем я хочу завершить методику.
Пусть мы живем по совести и нравственному закону, то есть готовы понять мир. Но если мы не только готовы, а хотим понять мир, то вот что следует сделать в первую очередь – отказаться от ограничений временем и пространством, которыми нас связали.
Мы способны одновременно входить в разные процессы, жить в разном темпе, быть в разных местах. Отказ от ограничений временем и пространством есть необходимое условие перехода от восприятия мира к его пониманию.
Достаточное условие такого перехода есть умение различить и обойти приготовленные нам соблазны, современную силу которых проще всего рассмотреть на конкретных примерах, к чему я теперь и собираюсь перейти.
2. Приготовление Антона Ивановича
Антон Иванович очнулся в полтретьего ночи. Сна не было. «Четвертая ночь подряд, – подумал он. – За что?»
На прошлой неделе ему казалось, что подступившая к горлу жуть неизведанной безысходности ушла вместе с бессонницей. Каждый день в течение этой недели в одиннадцать вечера он мгновенно проваливался во тьму и, как мертвый, был до семи утра. Точнее, без двух минут до семи. Он открывал глаза ровно за две минуты до звонка будильника, как автомат, и эти минуты смотрел в потолок и ничего не видел.
К двум минутам до звонка с открытыми глазами он привык когда-то давно. Тогда, за мгновение перед тем, как проснуться, он мог увидеть себя со стороны, и две минуты ему были нужны, чтобы пережить увиденное и вернуться. Теперь он ничего не переживал, потому что разучился видеть себя, и относился к этим двум минутам, как к досадной бессмыслице, которыми заполнена жизнь.
Антон Иванович разозлился на глупости, которые лезли в голову, и почувствовал, как тяжелеет голова и мутнеет в глазах. Он спустил ноги на пол, нащупал тапки и побрел на кухню за таблетками от давления.
Он запил две таблетки водопроводной водой, отстаивающейся в эмалированном ведре с серебряными полтинниками на дне. Свет на кухне показался ему мутно-желтым. Он подумал, что надо протереть люстру. Маша не приходила уже больше месяца, да и последние два-три раза забегала практически на ночь, вряд ли у нее было время протереть пыль.
Маша была его подругой, отношения с которой понемногу заканчивались, потому что им исполнилось пять лет. Антон Иванович читал о том, что отношения между мужчиной и женщиной заканчиваются через пять лет, если не приобретают новое качество. В его жизни это правило выполнялось: отношения с женщинами длились как раз пять лет, нового качества не приобретали и заканчивались.
С первой подругой он жил, как считал, по любви, но не женился, потому что у них не было детей. Через пять лет любовь прошла, и они как-то очень просто и безболезненно разбежались.
Пять лет он прожил и с первой женой. Они жили, как все, родили сына, и расходиться не собирались. Но жена заболела и за полгода сгорела. Он запомнил, как первые три месяца болезни она верила в его обещания, ходила по врачам и целителям, делала зарядку и обливалась вместе с ним холодной водой из ведра, хотя всегда была неженкой. Как в следующие два месяца вера в исцеление начала ее покидать, и она уже меньше ходила и больше лежала. И как в последний месяц, когда боль отступала, она слушала его, не веря, и смотрела сквозь него большими коровьими глазами, глубина которых увеличивалась с каждым днем.
Вторая жена ушла от него к любовнику и тоже через пять лет. Антон Иванович пытался ее ненавидеть, но в глубине души был ей благодарен за помощь в воспитании не родного ей сына, и за комфорт, который вернулся к нему после ее ухода. Последний год жизни с ней он почти всегда без причины хотел уйти из дома, а когда уходил, то не знал, что делать, и, побродив час-полтора по улицам, возвращался назад с тайной надеждой, что жена уснула.
У своей последней подруги он прожил четыре года, на пятый вернулся в свою квартиру, и теперь они встречались все реже.
В ночных новостях показывали прямое включение с космодрома Байконур. Подготовка к старту «Прогресса», который был назначен на семь утра, заканчивалась. Ракета на стартовом столе чуть подрагивала в свете прожекторов, как будто показывала свою мощь, и диктор ровным баритоном убеждал в предстоящем успешном запуске грузовика. После двух предыдущих осечек третья могла оказаться роковой для экипажа космической станции.
Во рту горчило. Антон Иванович зачерпнул из ведра полковшика воды и почти всю выпил крупными глотками. Пока глотал, в горле было неприятно. Но муть в глазах начала пропадать и стало повеселее.
Маша вечером опять не позвонила, хотя обещала. В обед он звал ее погулять на набережную – отказалась. «Холодно». Что за дурь? Ну да, поземка, ветерок, но скоро будет еще холоднее, тогда вообще не надо выходить?
Антон Иванович прислушался к ровным посапываниям сына из спальни. Андрей вчера утром удивил: «Папа, померь давление». Было 150-т. Дал ему таблетку и сказал, чтобы не сидел ночами за компьютером. Что за ерунда в 18-ть лет? Вроде не пьет. Курит, конечно. Последняя мысль уколола. Антон Иванович много раз пытался бросить курить, но у него не получилось, и он знал, что в этом одна из причин курения сына.
За окном завелась и уехала машина. Ее облаяли бродячие собаки. По ночам они собирались в стаю и бегали по дворам окрестных девятиэтажек. Лай не умолкал, собаки теперь не успокоятся часа полтора.
Вдруг затылок взорвался и заколол. Антон Иванович начал массировать заболевшее место и осторожно крутить шеей. Последний год у него регулярно как будто лопались какие-то сосудики. «Может, скоро умру?» – попробовал он испугаться. Не получилось. Антон Иванович знал, что не умрет. Он не может умереть, пока не исполнит предначертанное, как ни высокопарно это звучит. Никто никогда не понимал, что жизнь Антона Ивановича – это подготовка к реальному делу, полезного людям. Как же ему умирать, когда он наконец-то почти приготовился: в голубой папочке лежали переписанные набело листки с расчетами, а в голове третий месяц кружила идея, которая, он чувствовал, вот-вот должна была родить объяснение гипотезы о природе эфирных взаимодействий.
Пять часов. В шесть начнет клонить в сон, надо готовиться его перебороть, чтобы не проспать на работу.
Антон Иванович открыл книжку «Физика эфира» И.Железнова и перечитал одно из неприятно поразивших его мест о физической несостоятельности опыта Майкельсона. Интерферометр в этом опыте никогда не показывал смещения интерференционных полос от лучей, разность хода между которыми Майкельсон полагал пропорциональной квадрату отношения скорости земли к скорости света и оценивал в 10–15 секунды. По расчетам Железнова, порядок хода лучей в опыте был 10–23, так что отразить эту малость прибором Майкельсона было невозможно. Неприятность для Антона Ивановича состояла не в критике опытов Майкельсона и постулатов теории А.Эйнштейна, – критиков и без Железнова было достаточно, – а в самом результате. Железнов, как и Антон Иванович в своей модели, полагал, что эфир истекает из вещества подобно газу, но оценил разность хода лучей пропорционально четвертой степени отношения скорости земли к скорости света, а в модели Антона Ивановича она была пропорциональна третьей степени этого отношения. Неприятно было оттого, что Антон Иванович был убежден в своей правоте и не хотел разыскивать Железнова, чтобы сверить модели.
Но большей неприятностью для него была сама книжка. Железнов отказался не только от магнитных зарядов, как Ампер, но и от гравитационных полей. Все взаимодействия объяснял единственными элементарными частицами – частицами Планка, которые представлял вихрями эфира. Антон Иванович раздраженно листал книжку, понимая в глубине души, что она раздражала его не ошибками, а тем, что давала еще одну довольно стройную физическую теорию. Антон Иванович раздражался и раньше, при появлении других новых теорий: и теории струн, и теории вакуума и торсионных полей, и теории Васильева. Главная причина раздражения была в том, что среди новых теорий не было теории Антона Ивановича. А он знал еще с учебы в университете, что должен был ее написать, но все откладывал, потому что никак не мог устроить свою жизнь. Пока с работой разобрался. Пока старался получить жилье. Женщины его никак не понимали, все организовывали какую-то суету и по вечерам, и в выходные, и в отпуск, – когда тут соберешься написать?
Обиднее всего ему было, когда год назад он в Интернете прочитал про модель Васильева.
Железнова, Шипова, Акимова и американцев Антон Иванович не знал, а с Васильевым вместе учился и в физико-математическом интернате при университете и потом в университете. Странный такой застенчивый паренек из деревни. Никогда он особо не выделялся, и потолок его был – третье место на тамбовской областной олимпиаде по физике. А вот оказался не прост и написал то, о чем Антон Иванович все только думал.
«Ладно», – Антон Иванович закрыл Железнова и зевнул. Захотелось спать, значит, пошел седьмой час.
Почему-то вспомнился Васильич. Надо к нему сходить, пока тот не попал в дурку. Васильич был еще один его однокурсник, – из тех, что учились только в сессию. После университета он кадрировался и уехал на полигон. Через два года уволился, пришел в институт, куда распределили Антона Ивановича, восстановился в армии, быстро защитился и несколько лет с увлечением экспериментировал и писал прожекты, способные спасти отечественную военную науку. О них он рассказывал многим и, в том числе, Антону Ивановичу, которого считал своим приятелем. Рассказывая, он убеждал в нужности проектов больше себя, чем собеседников. Он был слаб на водку и женщин. Когда от него ушла жена, он разочаровался в своей писанине, перестал напиваться и петь на улице про Красную Армию, которая всех сильней, отпустил бороду и начал вставлять в научные отчеты бессмысленный семимерный интеграл, который решал, по его словам, все задачи. Когда Васильича уволили по болезни, он начал рисовать этот интеграл на доске объявлений в подъезде института. Интеграл появлялся раз в месяц, когда Васильич получал пенсию. Причем на каждом новом рисунке пропадали какие-то старые обозначения, так что последний рисунок на доске, который запомнил Антон Иванович, стал действительно универсальным, почти иероглифом: крючок интеграла, несколько бесконечностей и символы объединения множеств. Последний год рисунки на доске не появлялись. Либо Васильич не приходил, либо его прогоняли.
Заскрипел и поехал лифт. Подъезд начал просыпаться. Осталось перетерпеть полчаса.
Антон Иванович пошел в комнату и стал рыться в шкафу. Он нашел свою старую тетрадку с выцветающими чернилами на пожелтевших листах, а в ней – то место, которое раньше его всегда волновало.
«…Часто начинаешь делать новое дело, и дело спорится и идет быстро, и поддаешься гордости, радуясь своему умению. До тех пор, пока вдруг вспоминаешь, как уже учился этому раньше, и когда-то прошел все положенные стадии сомнений и ошибок. Гордость уступает место неловкости и разочарованию, что забыл, но и радости, что вспомнил.
Иногда радость приобретает оттенки жути. Становится просто жутко, когда после долгих блужданий осознаешь, что когда-то ты, может и не очень хорошо, но понимал и знал, зачем здесь, а потом забыл и вот только вспомнил. Так жутко, будто ты стоял над обрывом без дна, каждый миг готов был сорваться, не сознавал этого, но пронесло, и ты понял, что мог пропасть.
Удивительна способность человека забывать, а потом заново открывать давно и много раз открытые вещи. Но главное удивление состоит в отказе видеть очевидное и признать правду, а не долго придумывать какие-то невозможные объяснения, кружить вокруг, чтобы, наконец, вспомнить известное и истинное знание.
А ведь нам каждому подсказывают остановиться, подумать, понять и вспомнить, зачем мы здесь.
Удивительно, как эти подсказки, если мы не были внимательны и не смогли сразу осознать их, сохраняются в памяти.
Помню один сон. Его материальным источником можно считать мои сидения в библиотеке высотного здания на Воробьевых горах. Там, примерно на двадцатом этаже, в некоторые особенно неприятные дни промозглой московской осени молочно-свинцовые облака опускались низко к земле, и, смотря в окно, я видел, как в них растворяются стены здания и очертания земли.
Аскетичное ретро-убранство комнаты, все эти добротные, но старые, сталинских времен, шкафы с книгами, столы, тумбочки, – и облака, скрывшие землю и стены здания под тобой, – все это рождало сомнения в реальности окружающего нас мира. Включенный верхний желтый свет и свет в зеленых стеклянных абажурах настольных ламп, несколько одиноких фигур за письменными столами, почти домашние тепло и уют, – и какой-то особенно неприятный гуд в вентиляционных каналах от гула ветров. Все настраивало на романтически-мистические чувства, обостряемые молодостью и непривычкой тела к большому городу и высоте. И все же, все же… Почему это помнится?
Снилось примерно следующее.
Я куда-то шел среди высоких серых стен, облицованных гранитными плитками. Шел не внутри старого, еще крепкого, но требующего ремонта дома, а вне его. Наверное, я хотел попасть внутрь. Я был высоко над землей, я ее не видел. Видел только ближний круг, ограниченный молочными облаками с рваными краями. Я то поднимался, то опускался, то перелезал, то пролезал среди лабиринта стен, увитых увядающими растениями, частью еще зелеными. Людей никого не было. И звуков никаких, кроме стука собственного сердца. Чем дольше шел и лез, тем чаще оно стучало. Вот побежали мурашки по коже, потому что страшно. Я все куда-то лез внутрь и не мог там оказаться и не знал, зачем мне туда, и кто меня направляет. Движение ускорилось, и мурашки чаще, и сердце бьется… Я точно целую жизнь бегу, а усталости нет. Я все лезу, и кружу, и обегаю. Потом меня начинает трясти и охватывает жуть, потому что я гляжу вниз и не вижу опоры. Но я ясно помню, что не летел, а именно шел и лез, и пролезал! Значит, опора была и вдруг пропала. А я падаю. И мне смерть в этой тишине, среди этих чужих гранитных стен и облаков. Но тут же холодное ясное понимание, что не падаю я, и опоры никогда не было, и что я – это не тело. И не было мурашек, потому что не было кожи. И сердце не могло стучать, потому что как ему жить без тела? И не надо мне внутрь этого старого дома. Что я еле выбрался из него, зачем же назад? Что была смерть, и что все мои бывшие чувства – обман. А правда – то еле пробивающееся и робкое чувство жизни без тела. И так же во мне остались мурашки, но без кожи. И так же что-то стучало, как сердце. И все мои чувства со мной и все знакомо, как в теле. И я отдельный, но невесомый, растворенный в окружающей меня облачной мгле. Вокруг бесконечное небо. И я бесконечный. И от души отлегло, и постепенно она успокоилась, и прилив успокоения сменился блаженством. Я вокруг стен, среди облаков, вокруг меня небо, и я живу. А ведь только что я мог пропасть, потому что был мертвый…»
Раньше чтение этого места оживляло Антона Ивановича: он вспоминал себя молодым. Почему-то теперь оно в нем никак не отозвалось. Антон Иванович бросил тетрадку назад в шкаф и пошел пить чай.
В семичасовых новостях порадовали состоявшимся успешным запуском «Прогресса» и его выводом на заданную орбиту. Социологические опросы обещали единороссам очередную победу на выборах. Зима снова откладывалась.
Наступал новый день, и ночные мысли Антона Ивановича уступили место его обычным заботам.
Перед трамваем, в котором Антон Иванович ехал на работу, маршрутка притерлась к легковушке. Чтобы успеть купить уткам хлеб, пришлось пересаживаться на автобус.
От булочной до работы Антон Иванович всегда шел набережной. Она успокаивала. Чуть спустишься к реке, и городской шум практически пропадал.
Без снега было темно, хотя фонари с развешенными между ними гирляндами лампочек освещали обрезанные каштаны на набережной и тротуарную плитку, выложенную таджиками в прошлом году.
В небе, на фоне падающего полумесяца, двигались яркие огоньки, точно габариты неопознанных объектов. В этих огоньках с трудом можно было узнать редкие предутренние звезды, иллюзию движения которых создавали проплывавшие низко над землей бледные клочки облаков.
Несильный западный ветер поднимал на черной воде рябь, которая играла полосами огней, отраженными с противоположной стороны реки. Около воды дремали утки. В темноте они казались булыжниками, ряды которых с небольшими промежутками тянулись вдоль берега от моста до памятника Пушкину. Утки давно прижились в городе. В районе кормежки их собиралось больше трех сотен. Готовясь к холодам, они перестали бояться людей и враскачку бежали к ним с наетыми зобами, готовые есть с рук и щипаться за кусок друг с другом.
Навстречу попадались редкие случайные прохожие и утренние завсегдатаи: три бегуна – дама сильно бальзаковского возраста в красной шуршащей ветровке и два деда-бодрячка за семьдесят в спортивных костюмах; три собачника; щелкающий семечки охранник из банка; женщина-девочка с прыгающей туристической походкой, из тех, кого не берут замуж.
Антон Иванович подошел к памятнику, где, как всегда, собралась перед работой компания сотрудников, пенсионеров и почти пенсионеров, давно работающих и, как говорил про них и про себя Антон Иванович, дохаживающих, пока не уволили. Ему нравилось это слово, оно было близко по смыслу к доходягам. Вместе наскоро обсудили последние новости и потянулись на работу.
Голова была ясная. Чувствуя прилив сил, Антон Иванович быстро поправил и отдал редактору сборника докладов на последней научно-технической конференции два навязанных ему текста ребят из Воронежа. Потом дописал заключение для заказчика по открытию новой работы и теперь с удовольствием попивал утренний чай в компании, обсуждая проблемы своей машины. Он уже решил после чая начать-таки записывать свою теорию эфира, когда все испортил начальник.
– Ты, Иваныч, подожди, – убеждал его перед этим один из чаевников. – Будешь мучиться, как я со своей шестеркой. Возьми «логана», почувствуй себя человеком.
– Да я со своей особо не мучился, – неспешно отвечал Антон Иванович. – С девяносто шестого езжу на дачу и обратно, нормально. И еще бы ездил, но на битой не хочу.
– Машину разбил, Антон Иванович? – подключился вошедший начальник.
– Сыну дал съездить к друзьям в деревню. А он решил с деревьями в лесу пободаться. Помял крыло и дверь. А тут знакомые предлагают трехлетку – дешевле ее взять, чем мою править и красить. Ребята, правда, приехали ее вечером показывать, а с фонариком особо не посмотришь. Ты кстати зашел. Хотел у тебя отпроситься на завтра. Машинку посмотреть.
– Я тебя послезавтра отпущу. Завтра съезди в Москву по «Простору». Надо сегодня срочно написать чего-нибудь по нашей модели и отвезти, они первый этап закрывают.
«Нет, ну ты посмотри, – озлобился Антон Иванович. – Как нарочно. Только соберешься заняться делом, как тебя обламывают»:
– Петрович, какая Москва? Мы же с тобой договаривались.
– Иваныч, больше некому. Ты же знаешь, мы у них втроем устроены, а у них, кстати, завтра выплаты – получишь заодно за всех за два месяца. Я завтра к заказчику на Фрунзенскую. А Влад выписывает счета на стенд. Остаешься ты. Чего там дел? Ну, посидишь сегодня, особенно не заморачивайся, скопируй, что можно, из «Багульника». На экспрессе туда-обратно. Заодно выспишься.
– Петрович, а ты читал их материалы? Знаешь, как они собираются закрывать достоверность? У них же все виртуальное: метод измерений, вариант измерительного комплекса. Они будут виртуально мерить на математической модели и так же виртуально оценивать ошибки измерений – ты такое раньше видел?
Почему из-за бреда, в который его окунают, как в дерьмо, он должен опять откладывать свою настоящую работу? Когда все уже обдумано, почти до деталей, и надо просто собраться и записать. Но не дают. Ничего не дают. И ведь нельзя отказать. Всю жизнь никому ничего нельзя отказать. Можно, конечно, уйти. Но как жить? Все равно нужны какие-то деньги. И ему, и всем его близким и знакомым всегда были нужны деньги. И начальнику нужны деньги. Главное, для него все очень оправдано и нравственно: себе не все берет, раздает неучтенные премии, а разве без этих компенсаций к зарплате можно прожить?
И тут Антон Иванович понял, что завтра в Москву не поедет. Он понял это очень точно, как всегда понимал урок, вкладываемый в него толковым учителем.
– Да не горячись ты. И не дуйся – давление подскочит, – продолжал начальник. – Все равно надо ехать.
Начальник был уверен в лояльности Антона Ивановича. В некогда большом институте после успешно проведенной военной реформы остались редкие сотрудники, каждый из которых должен был держаться за свое рабочее место.
Но если бы начальник умел почувствовать действительно разгорячившегося внешне Антона Ивановича, он бы удивился воцарившемуся внутри него холодному равнодушию.
– А ведь я, Петрович, не поеду, – спокойно ответил Антон Иванович.
– Надо ехать, надо. Я скажу Надежде Васильевне, она выпишет командировку и предписание, – не поверил ему начальник и пошел по своим делам.
Антону Ивановичу было все равно. Он увидел недоступную ему раньше реальность. В этой реальности, похожей на спокойный эфир, из ничего родилась и прочь разлеталась пара противоположных частиц, две мысли. Первая – сомнение в жизни, представившейся ему земной тропой, приведшей к забору. Вторая – небесная радость, как лучистое летнее солнышко, как лесные птицы, разноголосо убеждающие в силе жизни. «А ведь не умру, – подумал Антон Иванович. – Буду жить и чахнуть над своим эфиром, как Кащей над золотом. Ведь не освобожусь, пока не напишу».
Он захотел услышать голос старшей сестры, которая жила в их родительском доме на Украине. Сестра сразу откликнулась на звонок и, как всегда, минут двадцать рассказывала новости про родственников, претендующих на его половину дома, и о своих планах скоро приехать за пенсией и заодно проголосовать за коммунистов.
– В декабре не поеду, тут не важные будут выборы, – говорила она. – Хочу в марте приехать побрехать. Ты чего молчишь? Как Андрей? Как Маша?
– Ты Андрея гони ко мне зимой, я ему тут глазастую одну приметила. Да и сам приезжай. Как с Машкой связался, так не показывался. Пенсию мою пока не снимай. И с квартирой проверь, чтобы платили, – это она про вторую квартиру, однокомнатную «хрущевку», оставшуюся ему в наследство от первой жены. В эту квартиру он не любил наведываться, и с тех пор, как сошелся с Машей, с удовольствием сдавал «хрущевку» ее замужней дочери за квартплату.
– Да все нормально. Андрей, может, приедет. Я-то не смогу. Ладно, кончай болтать, никакого льготного тарифа на тебя не хватит.
После разговора с сестрой Антон Иванович четко увидел на миг ее лицо, а потом вместо него – старые деревянные счеты, которые были у продавщиц магазинов в их детстве. Счеты были без одного края. Направленные в сторону этого края костяшки не могли остановиться и падали, пропадая. Он увидел, как туда съехала и пропала очередная костяшка, и их осталось на счетах всего три штуки.
Через пять минут позвонила Маша из Ярославской области, куда, оказывается, помчалась чуть ли не хоронить младшего брата-алкоголика, попавшего в реанимацию. Ее брат существовал в ее понятиях как никому не нужный сорняк. Жены у него никогда не было. Как и на что он жил, было не понятно. Он всегда был ей обузой. Но и теперь отмучиться от него не получилось: к ее приезду он пел в больнице песни. Врачи требовали его забирать, и она еле отговорилась обещанием приехать через неделю. В надежде на сочувствие она выдала все это Антон Ивановичу и в награду добавила томным усталым голосом, что завтра приедет к нему.
– Приезжай, конечно, хотя я не знаю, как буду завтра, – неожиданно для себя услышала она от Антона Ивановича. «Вот козел», – разозлилась она на него. Маша чуть не расплакалась, вспомнив, как последний раз распалившийся Антон Иванович заставлял ее делать вещи, которые раньше она всегда брезговала, никогда ни с кем не делала и надеялась, что этого ей никогда не придется делать.
Ее боль отозвалась в Антоне Ивановиче слабым раскаянием, ничтожно малым по сравнению с охватившей его тупой окаменелостью перед еще одной скатившейся в бездну костяшкой счет.
«Завтра не буду я», – раскаянье и окаменелость слились в нем в торжественную музыку, в которой он узнал первый концерт Чайковского, такты которого прибивали к полу бессчетных пародистов рук пианиста Эмиля Гилельса.
Просидев до обеда за столом и ничего больше не сделав, Антон Иванович вспомнил про уток.
Почти на весь световой день самые смелые утки поднималась по бетонному откосу на набережную, где кормились из рук, вместе с голубями и галками. Сегодня среди них не было голубя-доходяги, которого Антон Иванович последние дни защищал, отгоняя заклевывающих его птиц. Он уже почти скормил им свою буханку, когда увидел окоченевший труп бедняги за елью, – комок перьев на боку с открытым глазом.
Антон Иванович быстро покидал птицам оставшийся хлеб и закурил с подошедшими мужиками из соседнего отдела.
– Уровень то зачем? – спросил он щеголя, одетого в хорошее кашемировое пальто, с дипломатом и инструментом под мышкой. – Дачи у тебя нет. Чего в квартире строить?
– Все, что хочешь. Жена решила, что без уровня нельзя.
– Чего нельзя? Жену строить?
– Не строить, а ровнять, – с готовностью подхватил его товарищ. – Как ты ее без уровня правильно наклонишь?
– То есть жену наклонишь, а уровень ей на спину? – понял и развеселился Антон Иванович.
Немного посмеялись.
– Антон, ты свою новую пенсию знаешь? – щеголь перевел разговор на любимую в последнее время тему.
– Да нет.
– Так узнай. В военкомате уже посчитали. Двадцать седьмой разряд с полной выслугой – двадцать восемь четыреста. До 25 декабря получим.
– У меня двадцать второй и выслуга по минимуму, – Антон Иванович отчетливо поймал себя на мысли, что ему все равно, какой станет его пенсия, хотя еще вчера это казалось ему важным.
Еще когда звонила сестра, он почувствовал, а теперь уже совсем понял, что деньги ему не нужны. И то, что раньше он больше позировал, говоря, что тридцать лет гниет в институтских коридорах за чечевичную похлебку и что проживет без нее, стало теперь совершенно определенным. Пора уходить. Он знал теперь две важные вещи: что не умрет, пока не напишет свою теорию, и что всю свою жизнь был самым удобным рабом – рабом, который считает себя свободным. Этой же весной он уволится и займется, наконец, тем настоящим, чем ему не дают заниматься.
Обед кончился, но Антон Иванович пошел не на работу, а в противоположную сторону, через сквер.
«Ведь совершенно ясно, почему мы не делаем дело, которому предназначены, а мучаем себя нелюбимой работой или бездельем», – шел и разговаривал с собой Антон Иванович.
«Мы так поступаем потому, что окружающий информационный шум подавляет наши детские и юношеские стремления, представляя их все никчемными. То есть, если мы согласимся с окружающим, скорее всего свое призвание даже не распознаем.
Во-вторых, если даже и распознаем, увидев подсказки, то будем его скрывать, чтобы не выделяться из окружающих. Наше призвание не востребовано обществом, которое цепляется за состояние умственного иждивенчества, называя его жизнью».
Мимо него пролетела и приземлилась метрах в пятидесяти впереди, на полянке тающего снега среди тонких стволов берез, стая галок.
Небольшие черные с фиолетовым отливом птицы начали деловито и молча шарить на полянке, не обращая внимания на приближающегося Антона Ивановича. Налетела мимолетная грусть от того, что он здесь не нужен. Антон Иванович увидел себя со стороны – начавший горбиться пожилой человек среднего роста, в черном пальто с поддевкой, воротником из искусственного меха и с рукавами длиннее рук, в цветастом мохеровым шарфе и черной шапке-«жириновке», неспешно бредущий без дела.
Потом ему померещилось, что каждая двигающаяся галка оставляет на своем пути новых птиц. Галки быстро размножились, как мухи. В глазах помутнело. Он встряхнул головой и поморгал. Мухи пропали, и снова на снегу появились птицы. Две или три ближние галки наклонили головы и посмотрели на него, потом кто-то из них почти крякнул, как утка, они поднялись и перелетели подальше, оставив на тонком сером снегу следы лап до черной земли.
Антон Иванович вышел из сквера, перешел трамвайную линию и оказался перед одной из четырехэтажных хрущевок, в которой жил Васильич.
Два окна квартиры Васильича на первом этаже были без занавесок, с немытыми стеклами, сквозь которые был виден тусклый свет горевшей в комнате лампочки.
Рассматривая его окна, Антон Иванович вспомнил рассказ жившей по соседству сотрудницы, которая ранним утром пробегала мимо дома, в котором светилось единственное окно. В окне она увидела показавшегося ей огромным голого по пояс мужика с осанистой бородой и крестом на шее, в котором она не сразу признала Васильича. Мужик крестился и кланялся в ее сторону, на запад. Он так ее напугал, что когда ей пришлось через неделю в это же время повторить свою пробежку, она выбрала другой, обходной путь.
Васильич встретил Антона Ивановича в синих тянучках и облегающей живот видавшей виды красной шерстяной рубашке в крупную черную клетку. Его зеленые зрачки поблескивали в полусумраке крошечной прихожей, а ровно подстриженная седая борода придавала благообразный вид помятому круглому лицу с крупным мясистым носом.
В туалете журчала вода, в квартире пахло сыростью.
У окна, на старом журнальном столике со следами огня, стояли недопитая бутылка портвейна, два мутных стакана и тарелка с остатками квашеной капусты и рыбных консервов. В центре комнаты, под свисающей с потолка лампочкой, – большой белый мешок из-под сахара, наполовину заполненный окурками, а у дальней стены, рядом с полированным трехстворчатым шкафом, – кровать, застеленная прожженным ватным одеялом. За кроватью, вдоль стен и всюду на полу были узлы с тряпьем, коробки с книгами и старыми газетами и разная грязная одежда вперемежку с обувью.
На кровати сидела пьяная худощавая женщина неопределенного возраста, с невыразительным узким лицом, в трико и белой вытянутой футболке, одетой на голое тело.
– Иди, иди, – хозяин радостно подталкивал Антона Ивановича в комнату. – Света, это мой друг, тоже физик.
– Иваныч, садись на стул, я тебе сейчас покажу, – он полез в дальнюю коробку с книгами и вытащил несколько вырванных печатных листов. – Вот, смотри, тут все константы и единицы измерений, все, что нужно, ты понял?
Он полез в другую коробку и достал лист, на котором в трех разных местах и разным размером был неаккуратно нарисован знакомый интеграл, и неразборчиво заговорил в бороду:
– Это аналог аттрактора в интегральном виде. Я всем показываю, но вы не хотите признать. Тут все есть. Вся механика. Хочешь теплоту – бери константу и ставь на третье место в интеграле. Электричество – бери константу. Ядерные силы – константу. А гравитации нет, – помнишь, я тебе объяснял? Все поля идут насквозь и истекают в поверхностном слое. Всего семь измерений, как семь небесных сфер. Все просто, ребенок понимает. Светка сразу поняла.
Света качнулась и открыла рот, показав пожелтевшие от курева зубы с аккуратными железными коронками по краям.
– В небе все равны, – звезды, планеты, туманности, – все летят. Мы летим, – с важным видом и гордо поднятой головой понесла она околесицу, которая казалась ей, как любому пьянице, очень глубокими мыслями, проясняющими суть вещей.
– Ты Луну видел, – пристала она к Антону Ивановичу, повышая голос. – А Марс? Ты видел, как они летят?
Решив, что сказано уже достаточно, она повела плечами, и, красуясь, запела с чувством, чуть не со слезой, дребезжащим прокуренным голосом: «Крутится, вертится шар голубой, крутится, вертится над головой».
– Ты это, пойдем, пойдем, – Васильич увлек Антона Ивановича на кухню и стал рассказывать, как ее нашел, иногда перемежая рассказ скабрезностями и посмеиваясь.
– Я ее на той неделе встретил, она дворы сейчас убирает. Слушай, она тебя не узнала. А ты? Ты ее помнишь? Помнишь, мы на турбазу ездили на Новый год, а она с девками каталась на горке. Потом мы к ним в комнату пошли. Я со старшей возился, подурней, а ты с этой Светкой.
Антон Иванович не удивился, что ее не узнал. В не очень опрятной женщине на кровати мало что осталось от розовощекой толстенькой и решительной девушки, которую он помнил.
– Вижу, вижу, что помнишь, – сладострастно, влажно и громко зашептал ему Васильич почти в самое ухо. – Она говорит, искать тебя потом хотела. Запал ты ей. Руки, говорит, у тебя теплые. В трусы залез, а ноги боялся раздвинуть. Теперь-то, брат, поздно. Я тут ее по самое не хочу отрабатываю. Видал груди? Как у девки.
Это приключение лет тридцать назад Антон Иванович, конечно, помнил.
Тогда резко завернули крутые морозы, и на лыжной турбазе, куда профсоюз организовал поездку молодежи, сломалось отопление. Делать вечером было нечего. А на горке катались три девчонки из другого домика и ждали, когда на них обратят внимание. Они учились в техникуме, были молодые, но бедовые.
Как-то быстро ребята оказались в их комнате. Выпили, пообжимались, разобрались по кроватям и засопели под одеялами, почти не раздеваясь от холода и иногда прерываясь, чтобы выпить. Вина было привезено много, и пили стаканами. Антон Иванович в обращении со своей пассией отстал от своих опытных товарищей, и потом долго ему было стыдно помнить, как его затуманенные мозги не могли понять, почему Светка сжимала ноги и не пускала его руки туда, куда они хотели.
– Ты давай помоги, раз зашел, чайку вскипятить, – переключился Васильич. – У меня консервы есть. Тушенка. Сгущенка. Жизнь трудная сейчас. Я пенсию получу, сразу на все консервы покупаю. Только рассчитать не удается. То жрать захочется и съем лишнее. То гости придут. Приходится иногда перед пенсией на хлебушек просить.
– А еду я на примусе готовлю, – продолжал он. – На газовой плите нельзя, вредно для здоровья. Газ из плиты закачиваю в примус, но с повышением давления, а то уснешь над примусом, пока чайник вскипятишь. Да ты не бойся, тут все просто.
Он вытащил из газовой плиты сувенирный туристический примус, пластмассовую воронку, шланг с резиновой грушей и начал прилаживать его к одной из конфорок.
Антон Иванович осмотрел кухню, в углу которой у окна уже были следы пожара, и ясно увидел, что здесь случится через несколько дней. Как задымятся тряпки на полу, как дым наполнит кухню и начнет выходить из окон, а под окном соберутся испуганные соседи. Приедет пожарная машина, пожарник наденет каску, разобьет стекло и залезет в окно. Разозленные соседки будут говорить о том, что они предупреждали и заявляли на хозяина во все инстанции. Выведенного на улицу заспанного Васильича увезут на белой карете в страну успокоительных уколов. Разбитые стекла закроют на первое время фанерой, потом заменят новыми, с некрашеным штапиком. И еще много лет голые, без занавесок, окна пустой грязной квартиры будут сиротливо глядеть на улицу, напоминая о пропавшем юродивом майоре, пугавшем в ночи случайных прохожих.
Антон Иванович затосковал, развернулся и пошел к выходу, не попрощавшись. Васильич не понял, что он уходит, а Светка не обратила на него внимание: она чесала гребешком жидкие волосы и смотрела в окно.
Он шел по улице, дыша полной грудью, и казался себе грязным. Ему остро, до чесотки в спине, захотелось попариться в бане. Он подумал, что уже три года, с тех пор как с ним случился гипертонический приступ, не был в бане, которую очень любил. Но сегодня он чувствовал себя абсолютно здоровым и решил нарушить запреты, – конечно, со всей возможной осторожностью. А главное, он был уверен, что странное слово «смерть», которое в последнее время его пугало, в переживаемый момент жизни к нему не относится. Он должен был жить, потому что четко видел план работы, которую должен сделать, и лучше других понимал, что эту работу за него не сделает никто. Польза его работы для общества была очевидна, вот только он не мог представить себе тех конкретных людей, которым его работа была нужна. Он отчетливо видел, что его близким, знакомым и всем людям, которых он встречал в жизни, его теория не нужна. Она не нужна и тем, которым он хотел помогать: сыну, покойной жене, сестре. Не нужна и другим, которым он помогать не хотел, – аморфной массе людей, извращающих жизнь. Он чувствовал странное бесплотное существо, порожденное этими людьми, целью которого было заставить всех людей стать интеллектуальными иждивенцами. Все несчастья людей он представлял теперь идущими от этого существа, которое отучало думать. А его счастье состояло в том, что он может думать и может с ним побороться. Для этого надо освободить себя от теории эфира, которую давно выносил. Ее нужно записать, больше это нельзя откладывать. В этом состоит лучшая страховка его жизни.
Антон Иванович пошел непривычно быстро, как уже разучился ходить. Плечи его распрямились. Все обыденные заботы: и родные, и Маша, и новая машина, и работа, которую он раньше никогда не пропускал, и завтрашняя командировка, в которую не собирался ехать, – его не занимали. Запреты, какие до этого дня были в его жизни, казались ему сейчас искусственными.
В бане оказалось много новых лиц, но были и старые знакомые, искренне обрадовавшиеся его появлению. Два или три раза он объяснил, почему долго не ходил, выслушал положенные сочувственные слова и советы, и ощутил себя вновь принятым в голое сообщество, окруженное специфической атмосферой, в меру душной и влажной, пахнущей распаренными вениками и пивом.
Он зашел в парилку и постоял внизу; смотрел, как мастера подкидывают воду, которая охватывает самые горячие камни и мгновенно испаряется со слабым уханьем, и как мужики наверху радостно хлещутся вениками. Один из веников был эвкалиптовый, – его запах прочистил нос.
Антон Иванович вышел из парилки и постоял под душем. Потом обернулся полотенцем и вышел подышать на улицу. Уже стемнело. На душе было покойно. Сердце билось ровно.
Отдохнув, он снова зашел в парилку, потом еще раз.
Голова постепенно очищалась от мучивших его мыслей, в теле появилась легкость.
Внизу стало казаться недостаточно горячо, очень захотелось подняться наверх.
Наверху было хорошо, только подковыривал всех маленький плотно сбитый Дима, прилегший на лавку. Если бы он молчал, Антон Иванович быстрее спустился бы вниз, а так пришлось задержаться.
Еще один завсегдатай, постаревший волосатый Вова, степенно спускавшийся вниз, поскользнулся и прокатился задом по ступенькам, чуть не сбив Антона Ивановича. Он помог ему подняться, и они вышли вместе.
Стоя под душем, Антон Иванович почувствовал участившееся сердечко. Раньше он успокаивал сердце в холодном бассейне, но теперь лезть туда побоялся, остался под душем и пустил на себя воду похолодней.
Сердце продолжало частить и сбивалось с ритма, наполняя тревогой.
Вышедший, наконец, из парилки Дима заметил посиневшие губы Антона Ивановича.
– Да все нормально, – успокоил его Антон Иванович. – Холодно внизу. Хочу согреться. Давно не был, чуть сердечко пошаливает, уже прошло.
И действительно прошло. Все в нем опять работало, как положено. Внутри привычно засосало. Антон Иванович достал сигареты и пошел во двор, присоединившись к компании веселых и очень не худых ребят, отдававших уличному воздуху накопленный пар. Вполуха он слушал их междусобойчик с подколками и наслаждался необычно теплым для декабря вечером.
В раздевалке его подозвали знакомые из академии, половины имен которых он позабыл. Они отмечали день рождения. Он отнекивался, но очень хотелось пить, и Антон Иванович в несколько глотков выпил полбутылки вкусного немецкого пива.
Потом он ответил сыну, который уже несколько раз ему звонил, и пообещал скоро прийти домой.
Почувствовав дрожь в теле, он решил последний раз зайти в парилку, а потом помыться и начать одеваться.
Парилка опустела. Кроме Димы, дремавшего на лавке наверху, и неспешно постукивающего себя веником бритого с головы до ног мужика, похожего на распаренного красно-белого поросенка, никого не было. Попросив разрешения, Антон Иванович бросил пару ковшиков в печку, на минуту поднялся на полог, согрелся и пошел мыться.
Под душем ему стало нехорошо.
Напротив него намыливался и напевал от удовольствия здоровый бородатый мужик с золотой цепью и крестом на груди, похожий на Васильича. Антон Иванович хотел уступить ему душ, но не смог пошевелиться. Голый мужик все больше походил на Васильича. Завороженному движениями его рук Антону Ивановичу почудилось вдруг, что он крестится, но неправильно, по католическому обычаю. В том, что это был Васильич, теперь не было никаких сомнений.
Выпрямившийся Васильич стал увеличиваться в размерах и приближаться.
Антон Иванович покачнулся от него назад, попытался схватиться левой рукой за кран холодной волы, но промахнулся и, потеряв равновесие, медленно осел на скользкую плитку. На полу он постепенно вытянулся во весь рост. Глаза его закрылись, дыхание почти остановилось, и только пальцы левой руки медленно поворачивались, как будто открывали кран.
К нему подскочили и попытались поставить на ноги. Тело Антона Ивановича не слушалось крепких мужских рук и валилось на пол.
В соседнем душе мылся врач. Он велел вызывать скорую и вынести Антона Ивановича в коридор.
Его вынесли и положили на простынку напротив гардероба.
Голый Дима поднял и держал его ноги, – сначала сгибал и разгибал их, потом перестал и просто держал, – а врач делал искусственное дыхание и прямой массаж сердца.
Прошло больше двадцати минут.
Антон Иванович не подавал признаков жизни, но худенький врач не прекращал реанимационных усилий.
Несколько раз на обездвиженного Антона Ивановича подходила посмотреть женщина из кассы и снова уходила звонить, поторапливая скорую, которая не приезжала.
Ожидая развязки, часто выглядывали женщины из кафе и гардероба.
Мимо, стараясь не смотреть на умирающего, проходили люди, жизнь которых продолжалась.
Уставшего врача сменил Дима. Он энергично и шумно вдыхал воздух в легкие недвижного тела и с силой мял его грудную клетку.
Кто-то вынес в коридор и положил на диван вещи Антона Ивановича.
Нашли его телефон и позвонили сыну.
Из раздевалки вернулся обернувшийся полотенцем врач. Он прикрыл срам умершего и сменил Диму.
Врач с Димой продолжали трудиться над телом Антона Ивановича уже по инерции, ожидая неспешную скорую помощь и не надеясь на чудо.
За минуту перед приездом бригады Дима вдруг снова зачастил, сгибая и разгибая податливые ноги Антона Ивановича. Через мгновение за Диминой спиной и почему-то сразу все вместе оказались женщины, потерявшие было интерес к процессу.
Потом один глаз Антона Ивановича открылся, и он редко задышал.
Потом доморощенных реаниматологов сменили приехавшие врачи. Они слушали, щупали и кололи ожившее тело, говорили про клиническую смерть и удивлялись, поддерживая возникшее окрест волнение.
Рядом с лежащим Антоном Ивановичем появился растерянный долговязый парень в кожаной куртке и спрашивал, зачем отец сюда пришел, как будто это было важно.
– А хорошо бы умереть в бане, – сказал Вова, дыша самогонным духом. – Бабам с тобой никаких забот, обмывать не нужно.
– Зря он вернулся, – поддержал его одевавшийся врач. – Быть ему теперь лежачим.
– Холодно ему было. Говорил, что мало пара, – объяснял Дима. – И пива еще хватил.
– Зачем ты сюда пошел, – ругал Антона Ивановича сын, комкая в сумку его одежду.
Антон Иванович не чувствовал, что делают с ним врачи и что говорят собравшиеся вокруг него. Он только радовался им всем и больше всего сыну, которого увидел краем глаза.
«Посмотри, смерти нет, как я и думал, – громко и уверенно, собрав остаток бывших у него сил, обратился он к сыну. – Я тебе только вчера говорил, что не могу умереть. Я слишком долго ждал, чтобы умереть».
Собравшиеся вокруг слышали нечленораздельные звуки мычавшего Антона Ивановича и видели, как затуманился его открытый глаз, из которого вытекла слеза, растекшись вдоль носа и по щеке до небритого подбородка.
3. В гостях
Как все (1)
К девятиэтажке на улице Сурикова в Восточном микрорайоне Дорохов подъехал к двенадцати. Зимины к поездке были еще не готовы. Они поздно встали, как обычно в субботний день после трудовой недели, умылись-поели и перед Женькиным звонком как раз обсуждали последние события в жизни его семьи.
Зимины познакомились с Евгением Дороховым и его супругой Викторией двадцать лет назад. Приехавшим по распределению после окончания института Анатолию и Надежде Зиминым дали комнату в типовом пятиэтажном общежитии оборонного предприятия – две лестницы по краям здания, душевые в подвале, тридцать одинаковых комнат вдоль длинного коридора на каждом этаже с общими кухней, умывальной и санузлом в разных концах коридора. В четырех комнатах на их этаже жили семьи, а в остальных – холостые инженеры.
Полученная комната была первым жильем новой ячейки общества. Надежда с удовольствием устраивала быт, осваивала искусство приготовления пищи, баловала мужа холодцом и выпечкой и любила угощать его друзей-соседей. Ребята были молодые, образованные, мало пили, много говорили. Надя любила атмосферу их разговоров и выделяла одного из них, Женьку. Когда она увидела его с кареглазой Викой, мало говорившей, с ямочками на щеках от смущенной улыбки, то сразу поняла, что они скоро сойдутся.
Поженившимся Дороховым выделили комнату в том же общежитии. Через год после свадьбы у Дороховых родилась девочка, с черными волосиками и маленькая как куколка, и примерно в эти же дни у Зиминых – мальчик.
После рождения детей и Дороховы, и Зимины получили от предприятия похожие однокомнатные «хрущевки» на первом этаже. Жили они неподалеку и поначалу часто ходили друг к другу в гости: отмечали дни рождения, много разговаривали, планировали будущее, – но, постепенно и особенно после победы демократов, линии их жизни расходились.
Вику Дорохову после декретного отпуска ушли из проектного института. Обида на мир подтолкнула ее бороться за материальное благополучие и вырасти в решительную деловую женщину. Она устроилась в творческую мастерскую, на волне открывшегося хозрасчета стала зарабатывать хорошие деньги, а в демократические времена – очень хорошие.
Материальные успехи супруги давили на Евгения. Он стал тяготиться маленькой зарплатой, купил подержанную машину и употреблял инженерный талант на ее ремонт; потом уволился с предприятия, лет пять скитался по разным конструкторским бюро, пока не пристроился на приличный заработок.
После того, как Дороховы переехали в двухкомнатный кооператив, в который Виктория удачно вступила перед либерализацией цен, Зимины стали видеться с ними не чаще одного или двух раз в год, – обычно, на дне рождения детей. В каждый приход к Дороховым они видели новых знакомых Вики и новые приобретения в квартире: то мягкую мебель, то шкафы-купе в прихожей, то кухню со встроенной техникой, – чего сами не могли купить.
Зимины продолжали жить скромно. Как многие люди, разменявшие деньги на сберкнижке на либеральный миф о свободе, они работали на почти останавливающемся предприятии и стояли в очереди на квартиру, которую уже никто не собирался давать.
Впрочем, Зимины Дороховым не завидовали, – еще и потому, что вместе с видимым улучшением материального достатка приятелей все чаще они чувствовали наэлектризованную атмосферу их семейных отношений. Женька грустил, а Вика все чаще ругала его на людях, называя мужа тормозом, не способным реализовать открывшиеся возможности и мешающим делать это ей.
То, что Вика изменяла Женьке, и они год уже, как развелись, Зимины узнали неделю назад. Пикантность ситуации добавляло то, что Зимины часто видели их вместе в Женькиной машине, хотя Вика давно уже водила сама. Как раз это Зимины обсуждали вчера, когда после долгого перерыва Дороховы пригласили их в деревню – отметить Новый год и заодно, задним числом, день рождения дочери; и продолжали обсуждать сегодня утром, когда позвонил Женька и сказал, что Вика с дочерью уже уехали, а у него задание – забрать Зиминых и подкупить продукты.
Чтобы не терять время, пока Надежда собирается, Анатолий и Женька решили съездить в магазин.
Разогретый разговором с женой, Анатолий спросил:
– Не помирились?
– А зачем? – спросил Женька. – Для меня все решено.
– Я ей два раза прощал. Последний раз три года назад. Она божилась, что образумилась и бросит его. Она была как обкуренная. Согласная на все. А в глазах – шальные огоньки. Я его хотел убить, но как-то это театрально мне все показалось.
– Что она в нем нашла, не знаю – скомканное лицо, опухшие глаза, серое пальто, двое детей, жена. В общем, баловство, служебный роман. Он мне еще не понравился манерой держаться. Глядит свысока, как будто не видит. Отошли мы в сторону. Я говорю: «Что же ты, сволочь, делаешь? Ведь она тебе не нужна. А она этого не поймет, пока ты ей не скажешь». А он ведет себя, как Вика. Вроде, со всем соглашается, говорит разумные слова. Что все понимает не хуже меня и что у него тоже есть дети. Но в глазах те же нехорошие огоньки, как у Вики.
– Потом поговорил с Викой. Пытался все как-то убедительно разложить ей по полочкам. Говорил, что Настю надо на ноги поставить. Ну и лишнего много наговорил. Сказал, чтобы решала, и что если не может без него, надо расходиться.
– И что же решили?
– Да ничего хорошего, как потом выяснилось, – говорил Женька. – Три месяца жили отдельно. Я спал на диване. Готовил себе сам в скороварке. Вика присмирела. Опять начала курить. Было видно, что переживает. Потом я понял, что она с ним разошлась. Проверил… В общем, как-то после вечеринки на работе мы с ней снова сошлись.
– Так зачем же развелись? – не понимал Анатолий.
– А что было делать? Понимаешь, мне показалось, что у нас все наладилось. Может, только казалось, а она все равно налево похаживала. Но огоньков в ее глазах не было. А год назад я их снова увидел. Спросил ее, а Вика ответила про него, что он разводится.
– Ты читал «Крейцерову сонату»? – неожиданно спросил Евгений.
– Давно, после школы.
– Когда Вика сказала, что он разводится, мне себя стало жалко до слез. Мне показалось, они надо мной издеваются. И чтобы мне жить, надо Вику убить. Или меня убить, если ей жить. Дня три мне это в голову закладывали. Наверное, если бы я не читал «Крейцерову сонату», я бы ее убил.
– Убить не убил, – продолжал Дорохов, – но в душе стало холодно. В общем, мы развелись. Вика уехала к нему. Месяца три не показывалась. Потом вернулась.
– Замуж не взяли?
– Я же говорил тебе, скользкий тип. Что почем я не спрашивал, как-то все мне это надоело. Вика тоже не говорит.
Подъехали к дому. Пока Надежда обходила машину, Анатолий успел еще спросить:
– Как же вы дальше будете?
– Ты знаешь, сплю на кухне. Мирно сосуществую. Вожу ее по магазинам. Или вот в деревню, если ее машина в ремонте.
– Мальчики, почему у вас не новогоднее настроение? – кокетливо прервала Надежда неприятный для Дорохова разговор, и они поехали в деревню.
Деревня Новая, куда они направлялись, представляла собой расположенную в поле улицу с пятью десятками домов, в полукилометре от которой, с одной стороны, была опушка леса, а с другой, – река Волга. Как и все подобные деревеньки в радиусе пятидесяти километров от города, она жила благодаря асфальту, подведенному к ней при советской власти, и усилиям дачников, – теперь, по большей части, москвичей.
Семь лет назад Вика купила в деревне дом, сложенный по карельскому обычаю, людская половина которого с печкой была крепкой, а другая, холодная, с сенником, нужником и сараем – подгнившей и покосившейся.
Отметить покупку дома по старой памяти пригласили и Зиминых.
Это было поздней осенью; на земле под яблонями еще лежали крупные плоды желтой кисло-сладкой антоновки и подгнившие остатки сладкого полосатого штрифеля, а на кустах калины висели красные ягоды. Надя Зимина с удовольствием кусала яблоко и радовалась вместе с хозяйкой ее капитальному приобретению, ничуть не завидуя. Животным инстинктом, который обостряется у людей в лихую годину, когда нужно перетерпеть общую беду ради выживания рода, она лучше Дороховых и своего хорохорившегося мужа понимала, что для их семьи загородный дом не по карману. Потолком для них была квартира в новом районе, чудом купленная год назад на родительские и Толины деньги, которые он понемногу зарабатывал и откладывал, меняя на доллары. Знающие люди направили ее в нужное место, когда снизившиеся после обвала рубля цены на жилье снова готовились поползти вверх, и ей удалось перехватить квартиру в доме для бюджетников. До сих пор ей тревожно было вспоминать, как кассирша пересчитывала доллары, пахнувшие плесенью из-за того, что они с Толей хранили их в подвале, – и как она боялась, что какую-нибудь зеленую бумажку забракуют, а их было ровное число, без запаса.
В тот приезд в Новую Надя, решившая свою жилищную проблему, искренне желала счастья всем другим людям и особенно своим старым, таким близким и хорошим друзьям, как Вика и Женька. Она много говорила, ела и пила, веселилась, как раньше веселилась в общежитии и «хрущевке», а потом с удовольствием спала почти до обеда под толстым ватным одеялом. И было ей хорошо, как в детстве у бабушки в калужской глубинке, у печки в старом доме, за окнами которого шуршали мимо брянские электрички, по которым, за неимением в доме часов, сверяли время…
Приехав в деревню, Зимины с Женькой увидели во дворе дома видавшую виды девятку их сына и Викин «гетц», на котором обычно гоняла дочь Дороховых, стриженая брюнетка с хорошим голосом, певшая в церковном хоре и на караоке в ночных клубах. Кроме хозяев и детей, Зиминых встречали еще незнакомые им Иван Антонович и Тамара Ивановна Макаровы.
Тамара Ивановна до выхода на пенсию работала с Викой, а теперь уже год, как подрабатывала экскурсоводом на автобусных турах выходного дня. Вике она импонировала любовью к народным искусствам, необычным платкам, красивым говором с аккуратным произношением слов, тем, что разбиралась в музыке и поэзии, была театралка и ходила в музеи.
Иван Антонович, благодаря стараниям супруги, выглядел импозантно – был чисто выбрит и подстрижен, модно одет, хорошо пах, знал о новинках культуры и мог поддержать разговор на любую приличную тему. По жизни он был хорошим инженером и обеспечивал семью, командуя производством на одном из выживших цехов местного завода.
Выпавший за неделю до Нового года снег в деревне растаял: остались только небольшие ледяные наросты у домов и серые островки на задах огородов и на межах. На улице было привычно тепло, как почти все последние годы. Воздух был по-весеннему вкусный, гости и хозяева бродили вокруг дома и по участку – идти в дом не хотелось.
За семь лет загородное хозяйство Вики сильно обновилось. Вместо холодной половины дома появились веранда и второй этаж с широким балконом, с которого хорошо просматривались деревни на противоположном берегу реки. Речка накануне вскрылась от тепла, а затем снова замерзла и представляла теперь странную картину замершего ледохода.
Многие постройки во дворе были новые. Вика показала Наде и Анатолию сарай и просторную двухэтажную баню с мягкой мебелью на первом этаже, где жила, пока перестраивала дом, как она рассказала им слегка шепелявым своим ласковым голосом. Вика теперь почти не снимала очки, а в остальном почти не изменилась. У нее было открытое лицо и приветливые молодые глаза. Кожа на лице и шее была такой же гладкой и почти без морщин. Она слегка растолстела. Но сохранила легкость порывов тургеневских барышень с тонкими талиями, которые удивительно контрастировали с ее ширококостной фигурой. Анатолий разглядел в ней барышню, когда она взмахами рук подсказывала Зиминым открывающиеся с балкона близкие и далекие виды.
Дети разжигали угли в мангале на лужайке перед верандой. Настя, недавно оставшаяся без друга, немножко кокетничала с Андреем, которого помнила по детским догонялкам.
Начало смеркаться. Вика с Тамарой накрыли стол на веранде с закусками и позвали перекусить, пока совсем не стемнело. Сразу после здравицы именинницы поскучневший Женька, сославшись на усталость, неожиданно засобирался домой. Надежда принялась его останавливать, объясняя с присущим ей порывом правильной женщины, что он всех обидит, если сейчас уедет, – и, в первую очередь, дочь. К ней присоединился Иван Антонович, Анатолий и вместе еле уговорили. Пока уговаривали, Вика молчала и курила.
Глядя на очередную комедию, разыгрываемую мужем, Вика злилась, ощущая несправедливость. Она теперь не понимала, зачем он требовал от нее верности, если она удовлетворяла его желания и, пересиливая себя, хозяйничала по дому, когда хотелось отдохнуть от рабочей кутерьмы. Она не понимала, в чем состоит ее долг, если финансово она была абсолютно независима, в семье все были одеты и сыты, задачу продолжения рода она выполнила, дочь выросла. Разве она виновата, что ее не удовлетворяет размеренная жизнь мужа, отсутствие у него стремлений к переменам, к путешествиям, к жизни за городом, наконец. Ведь она искренне подарила ему всю себя: свою молодость, силы и здоровье. Раньше она была очень хорошей хозяйкой. Все горело в ее руках, и ей это нравилось. Женька всегда считал это само собой разумеющимся. И она раньше тоже так считала. Но ведь жизнь так быстро меняется. И почему всю жизнь она должна ему принадлежать? Все люди одинаково свободны и сами решают, чего хотят. Ведь надо к чему-то стремиться, развиваться, вокруг столько нового! Почему она должна задыхаться в четырех стенах? Она сполна отработала семейный долг. А что дальше?
Виктория все еще верила в новые манящие возможности жизни. Люди вокруг менялись, и она встречала много умных людей. Таясь от себя, она искала среди них интересного мужчину, и однажды ей показалось, что нашла. Конечно, она ошиблась. Но почему ее надо за это презирать? Разве нет и Женькиной вины в ее ошибке? Разве она виновата, что он ворчит на все вокруг, как противный старик? И Настя вся в него, правдолюбка. Смотрит, как учительница на ученицу, лучше бы замуж выскочила. Ровесницы уже давно рожают. Родила бы внука, он бы всех примирил.
Вика была сильной женщиной. Она привыкла и не боялась действовать, но в тонком строительстве личного счастья ее действия выходили наперекосяк. Сейчас она чувствовала себя в тупике и пока не видела выхода. Если бы мама была жива! Мать ее всегда понимала и могла бы помочь, ведь род их вели по жизни женщины, а мужчины в нем были только обязательным приложением. Она бы рассказала матери, как с большим трудом, перемогая себя, пыталась примириться с бывшим мужем. Как пекла пироги, которые он ел. Как сдерживала свой язык и почти не ругалась. Как два раза приходила ночью к нему на диван, чтобы делать, что положено. Как они начали завтракать и ужинать вместе. И как Женька согласился с ее желанием подремонтировать кухню. Хотя она видела, что он по-прежнему далек от нее, но считала, что хорошо его знает и набирает правильные очки, которые ей зачтутся.
Но то, что он сейчас говорил, при всех, было ужасно. Он ее ни во что не ставил. Она бы заплакала, если бы не хлопоты о сервировке стола.
На столе ее заботами стояли привычные уже для многих горожан закуски: бутерброды с красной икрой и красной рыбой, в двух больших тарелках – белые, желтые и оранжевые рыбные ломтики и зелень, в мисках – кружки тепличных огурцов и помидоров, маринованные оливки и корнишоны. Еще были нарезка из окорока, корейки и плохо жующегося балыка, домашнее сало с рынка и сырокопченая колбаса.
Рыбу и икру ели с удовольствием, мясо – похуже, колбаса оставалась почти не тронутой. Поздравили Настю. Проводили старый год. Женщины пили коньяк и французское вино – из тех, что продают в супермаркетах. Мужчины, кроме Женьки, – водку.
Женька пил минералку и сок. Уже два года, как он отказался от алкоголя, мешавшего перестроить навязанное ему, как он считал, восприятие окружающего мира, которое не помогало жить, а заводило в тупик, обманывая лубочными картинками, рассыпающимися под ударами судьбы, как стеклышки в калейдоскопе.
А до этого он часто вином снимал стресс и умственную усталость и, бывало, крепко выпивал, – особенно, когда приходилось привыкать к новой работе и новым людям. И еще раньше он считал, что надо выпить и для души – с друзьями и приятелями, в гостях, в гараже или на рыбалке.
Теперь, смотря на гостей, опрокидывающих рюмки, он видел в них себя, каким был раньше, и с грустью думал, что его загулы тоже были одной из причин разлада с женой.
Возможность переосмысления всего и вся появилась, когда он получил на работе доступ к Интернету. Но к решению реализовать эту возможность он пришел не сразу. Сначала в этом не было нужды. Было просто интересно узнавать много нового и недоступного раньше. Он находил и распечатывал редкие схемы и описания раритетных автомобилей, коды для ломки программ, советы по ремонту. Потом увлекся паровозами, самолетами, танками и другим оружием; полемикой по военной истории и истории вообще, разными неизвестными книжками. И только когда началась война за жену, он увидел, что копилка его знаний никак не помогает защититься от ударов людей, никчемных, по его мнению, но умеющих использовать чужие слабости, и что ему надо искать замену многим принятым на веру понятиям, оказавшимися ложными.
Как любой хороший инженер, он обратился к первоисточникам, критически их осмысливая и выбирая из них только то, что отвечало здравому смыслу и совести. Между атеизмом и верой богу он выбрал веру, – она лучше цементировала кирпичики собиравшегося в нем знания. Вместо веры в одного из многоликих богов он выбрал внеконфессиональную веру без подчинения непонятным ему ритуалам.
Одно ему мешало: среди моря новой информации оказалось столько важного, чего он никогда не слышал, но что давало простые и понятные объяснения происходящему вокруг, что он слишком увлекался частным в ущерб общему пониманию вещей. Открыв для себя новые идеи, на некоторое время он безраздельно подпадал под их влияние, восхищаясь мощью родивших их чувств и интеллекта. Он начинал рассуждать почти цитатами нового текста и спорил с их помощью, пока не увлекался следующей книжкой. Увлекался он тогда, когда различал в тексте разговаривающего с ним живого человека. Еще в школе, когда заставляли читать классическую литературу, он открыл этот признак настоящей книги, – в ней жили ее создатели, они разговаривали, их чувства и эмоции были открыты и понимаемы.
Сначала его забрала тема масонства и еврейства. Потом – арии и славяне. Монархисты и Распутин. Новое открытие марксизма и псевдосоциализм. Социалистический проект как прообраз божьего царства. Самопроизвольное развитие общества или взгляд на историю, как на заговор. Народы и их пастухи. Тупик человеческого развития и русская цивилизация. Сталин и троцкисты. Евразийские идеи о возрождении империи и генное оружие…Чем только он не переболел!
Он прошел видеолекции профессора Жданова и два месяца тренировал глаза. Правда, победить старческую дальнозоркость не получилось. Зато антиалкогольный удар профессора, совпавший по времени с последним ударом жены, достиг цели: мочиться собственными мозгами Женька больше не хотел. Кроме того, у него был мотив – показать пример дочери. Он не выносил вида девушек с пивом и не хотел видеть такой свою Настю. И он помнил, как они поговорили пять лет назад, когда у нее из куртки выпали сигареты. Она тогда хотела доказать матери свою самость: назло ей надевала черные ажурные колготки, короткую юбку, открывавшую ноги напоказ, и закурила. Убедить ее отказаться от курева он смог только личным примером: выбросил ее сигареты вместе со своими; сказал, что бросает и сдержал слово.
Когда на улице совсем стемнело, еду и напитки перенесли в дом. К полуопустевшим тарелкам с закусками добавились приготовленные на мангале куски сочной свинины и аппетитной баранины. Все уже наелись, но послушно накладывали в тарелки мясо, которое дымилось и вкусно пахло костром.
В непьющего Дорохова еда больше совсем не лезла.
– Пропустил бы для аппетита, – посоветовал ему разрумянившийся Иван Антонович. – Такая закуска пропадает.
– Пятьдесят граммов даже полезно для сосудов, – поддержала Тамара Ивановна, цитируя один из любимых медицинских мифов.
– Том, ты к нему не приставай, бесполезно, – махнула рукой Вика.
– Нет, но интересно же знать, в чем причина? Сейчас многие перестают выпивать, особенно молодежь, причем не только из-за руля. Мы хотим знать – почему?
Тамару Ивановну поддержала Надя. Женька видел, что они почти не пили, и подумал, что с ними можно разговаривать.
– Причина самая простая, – ответил он им. – Мне жалко свои мозги.
– В нашей небольшой голове очень много клеток, и питающие их сосудики, соответственно, очень узенькие. По одиночке эритроциты проходят в них свободно, и клетки дышат, а если склеятся, то застрянут в этом сосудике, и клетка задохнется. В свободном токе крови они не могут соединиться, отталкиваются друг от друга, потому что имеют отрицательный электрический заряд. Когда в кровь попадает алкоголь, он разрушает поверхностный слой эритроцитов. Они перестают нести отталкивающий электрический заряд, начинают слипаться и закупоривают узкие сосудики. Когда «зашумело в голове», то это задыхающиеся нейроны шлют вам последние приветы.
– Ты нас не пугай, мы же не запойные пьяницы. Если это и правда, сколько этих клеток погибает? Не миллионы же. Тысячи, наверное, ну, десятки тысяч? – высказался Анатолий, у которого в голове давно зашумело, но шум этот до Женькиных слов казался ему приятным.
– Не знаю. Какая разница? Хоть каплю выпьешь, все равно сколько-то погибнет.
– Нет, разница здесь большая. Все живое все равно постоянно умирает. Но гибнут всегда слабые, ненужные – это закон жизни. И пусть бесполезные умирают, – может, от них голове только хуже. Этих нейронов у нас сотни миллиардов. А работают из них процентов пять и даже меньше. Остальное – про запас, как я понимаю.
– Люди просто не знают меры, особенно, мужчины, – поддержала его Тамара Ивановна. – Врачи говорят, что немножко вкусного красного вина даже полезно для здоровья. И душа веселится. Просто себя надо уважать и пить достойные напитки, о которых и стихи складывают, и песни.
– Глупо лишать себя маленьких радостей! – продолжал Анатолий. – Вот смотрю я на тебя и вижу скучное лицо. Хоть бы расслабился! Посмотри, как все вкусненько. Какие вокруг нас красивые женщины, какие умные дети. Все друг другу радуются, а ты куксишься. Вот давайте послушаем специалиста. Что по данному вопросу говорит нам современная наука?
Специалистом он выбрал учившегося на врача сына. Но Андрей как раз думал, что папка зря его увлек в свою веру. Другие выпьют, и проблем у них нет и с девчонками сойтись, и безобразия вокруг не замечать.
Андрей улыбнулся и стал очень похож на маму:
– Медицина говорит разное. И отец прав. И Тамара Ивановна права. Что касается меня, то я не пью. Хотя не скажу, что этому рад. Для жизни, наверное, более предпочтительна позиция дяди Толи.
– Да как хотите, – сказал Женька. – Я ведь не уговариваю никого. Может, я выгляжу скучным, потому что устал и не научился еще радоваться без причины, но на отраву больше не ведусь. Все по-честному. Водка для меня больше не напиток, снимающий стресс, а отрава, как в детстве. В забродившем соке я чувствую порчу и кислятину, а не будущее вкусное вино, воспетое поэтом. И так далее. Просто мне дали информацию, и я ее воспринял. Каждый человек собственным усилием входит туда, куда хочет. Пусть это покажется вам смешным, но я хочу – в царство божие. Толя вот хороший физик советского образца, значит, он атеист. Я тоже был физик, хоть и похуже Толи. Но я не верю в торжество слепого случая. Чтобы мы появились, должно было произойти слишком много случайностей. Люди вообще придумали понятия случая и вероятности, чтобы описывать то, чего не понимают и чем не умеют управлять. А ведь из созданного нами работает только то, чем мы управляем. Все неуправляемое – разваливается. Точно также управляют и нами, раз мы пока живем и продолжаем чудить. И нет у нас никакого лишнего ресурса. Нам просто даны возможности, когда мы будем готовы, настроиться на то бесконечное, чего мы не понимаем, но что нами управляет, и во что мы верим. Затуманенному алкоголем мозгу это не может быть доступно. Мозг со следами алкоголя не может выйти даже на пик своей интеллектуальной активности, даже на те пресловутые проценты. Говорят, что надо три года не употреблять алкоголь, чтобы полностью очистить мозг. Только тогда будешь готов к работе на максимуме своих возможностей.
– В общем, еще год, и ты нас удивишь, – подтрунила Вика.
– А мне кажется, он прав, – сказала Надя, внимательно слушавшая Женьку. – Я в детстве часто думала, что мы не просто так появляемся на свет. Есть кто-то, у кого мне всегда хотелось узнать, а что потом будет, а что дальше? Пусть у меня в жизни все будет хорошо, я вырасту, выйду замуж, у меня будут дети. Дети вырастут. Родители состарятся, заболеют. Мне будет страшно их потерять. Я буду молиться за них, просить бога, но они умрут, потому что ничто живое не вечно. Потом я состарюсь, заболею, обо мне будут молиться мои дети, и я умру. А что будет потом, и зачем была моя жизнь?
– Когда Настя стала петь в хоре, мы с ней начали ходить в церковь, – вступила Вика. – Там очень хорошо чувствуется сила, которая управляет. Особенно, когда молишься. И когда подходишь к батюшке.
– У нас батюшка хороший, – продолжала она и, решив поскромничать, потупила глазки. – Мы исповедуемся, да…
– Странное чувство бывает, когда молюсь. Иногда эта сила отталкивает, а иногда забирает с собой и становится легко. Кажется, что все понимаешь и знаешь ответы на все вопросы. Обидно, что потом снова все забываешь и опять остаешься с этими вопросами: а зачем жизнь, что потом, почему, кто? … Я смотрела передачу о работе мозга. Сейчас не помню имен – два профессора, американец и русский, – рассказывали, что происходит, когда человек молится. Они исследовали священников и монахов. Оказалось, что в процессе глубокой молитвы отключаются две самые активные в обычном состоянии области мозга – лобная, которая отвечает за нашу ориентацию в пространстве, и затылочная, ответственная за эго и ориентацию в культуре. А мозг в это время работает на частоте ребенка – три герца вместо двенадцати, то есть три раза в секунду. И синхронно с непонятной нам гармонией бесконечности.
– Будьте как дети, – очнулся захмелевший Иван Антонович.
– Да замолчи ты, – одернула его супруга.
– Почему? Я это помню. Там сказано: и дано будет вам. Или ваше будет царство божие. Или: блаженны нищие духом, ваше царство божье.
– Зачем все сводить к молитве? – спросил Анатолий. – Почитайте Пушкина. Он писал, что испытывал состояние почти юродивого в болдинскую осень. Но он вошел в него в процессе творчества. И еще надо поспорить, что святее. Если вы хотите верить и молиться богу, зачем вам церковь? Еще одни посредники, нацеленные управлять, потому что управленческий труд самый высокооплачиваемый.
Речи Анатолия не понравились женщинам, уже настроившимся в равной степени на умиление, таинственность, восторг, страх, бескомпромиссность и другие чувства, свойственные дамам, разговаривающим на святые темы.
Возникшее волнение сгладила Вика, давно порывавшаяся показать гостям свой ночной труд – компьютерную презентацию ко дню рождения дочери. Как всегда, когда она принималась за дело, все перемешалось. Все искали в доме рабочую розетку и помогали ей подключить ноутбук и колонки. Гостей из-за стола передвинули в угол к дивану. Наконец, загрузили программу, притушили свет, и Вика начала показывать слайды, рассказывая о Насте, как их самом удачном с Женкой совместном проекте.
– Это я перед свадьбой. Это Женька несет меня на руках. Наша свадьба. Наши родители. Я после роддома. Настя на руках у Женьки. Голопопик поднимает голову. Мы в коляске около общаги. А вот Андрей делает Насте рожки. Это на дне рождения: Надя, Толя, Женька и дети. Это мы в песочнице. Первый раз кормим уток, – называла фотографии Вика.
Вика постаралась. Было видно, как какие-то только им понятные детали прожитого трогают сердце не только Вики, но и Женьки, и Зиминых.
Надя, например, вспомнила, как помогала встречать Вику с двумя сумками и чемоданом, и как они устали тягать вещи и присматривать за шкодливой четырехлетней Настей, а Настя на них обиделась и назвала маму вонючкой. «Ты как с мамой разговариваешь?» – стала воспитывать ее Надя, а та и тете ответила: «И ты вонючка». И, подумав несколько секунд, уверенно подтвердила: «Вы – две вонючки».
Надя Зимина увидела трехлетнюю Настю в тот вечер, когда Дороховы, приглашенные в ресторан, оставили ее у них. И как она умилялась на кухне спокойному и чистому голосу Насти, укладывающей после ужина кукол в детской кроватке, – до тех пор, пока не прислушалась и неожиданно для себя не услышала, как девочка жаловалась куклам: «Дали два блинчика с мясом, и больше жрать не дают».
Анатолий вспомнил, как водил зимой сына с Настей на горку, и как все дети катались на санках, а обычно резвая Настя вдруг села в сторонке на пеньке и сидела, не двигаясь, с отстраненным видом. Она не плакала и просто сидела, – в синей вязаной шапочке, розовой курточке и красненьких потертых ботиночках, – и смотрела мимо всех. Анатолий не понимал, на что она обиделась, но у него разрывалось сердце. Он метался от сына к ней и несколько раз пытался ее уговаривать, пока брошенный им сын не попал под чужие санки и не упал, разбив лоб. Они побежали в скорую помощь, он нес на руках сына, приподнимая ей голову, чтобы меньше капала кровь, но видел и Настю, которая бежала следом, – такую же серьезную и спокойную, как на пеньке.
Женька смотрел на воодушевившуюся Вику, почти забывшую про одышку, мучившую ее последнее время, на ее уже погрузневшее, не очень гибкое тело, и, удивленный, видел знакомые ямочки в уголках губ и слышал молодые, задорные, такие родные и так раньше нравившиеся ему нотки ее голоса. Вместе с картинками детей перед ним отматывалась назад их с Викой совместная жизнь, до тех пор, пока он не увидел бывшую супругу молоденькой щекастой и худенькой девчонкой в студенческом общежитии в трогающий его душу день, когда расстояние между ними, которое выдерживала Вика два месяца их знакомства и которое оставалось, даже когда он обнимал и целовал ее, вдруг пропало.
День был выходной, ее соседки по комнате уехали к родителям. На Вике был цветастый халатик в красных тонах. В ее глазах он видел огонек, похожий на болотный, обманывающий и зовущий одновременно, и подрагивающим от счастья пальцем водил по линии ее припухшей верхней губы, на которой ощущал не видный глазу пушок. Вика казалась очень домашней, от нее кружилась голова.
Он сел на табуретку и потянул Вику к себе на колени. Она села к нему, скинув с голых ног тапочки, и обняла его левой рукой. Охватившая Женьку нежность к теплому живому человечку, готовому стать его продолжением, боролась с поднимавшимся в нем темным нетерпением. Он расстегнул верхние пуговки ее халата и гладил рукой ее спину и не большие груди с крупными сосками. Он не мог совладать с дрожащими руками и боялся сделать ей больно. Женька пытался целовать Викину грудь около соска, она что-то нашептывала, он не понимал. И не мог говорить от запаха ее тела. Он целовал Викину грудь и поднимал руку по ее ноге, уже выше того места, где она раньше разрешала. Рука почти не касалась кожи, но чувствовала ее шелковистость и отдельные волоски.
Ему казалось, что среди новых ощущений, которые он испытывал, были и Викины. Он чувствовал, что Вика плохо владела собой. И как она не смогла сжать руками его руку, как обычно это делала. Вместо этого ее ноги слабели и раздвигались. И как она чувствовала Женькину руку, постепенно оказавшуюся между ее ног, около трусов, испытывая страх и любопытство и ощущая сладость, но смотрела на себя точно со стороны, как будто все происходило не с ней.
Женька не знал, что делать. Ноги Вики были ему подвластны, пальцами он ощущал ее трусики, внутри все дрожало. Внутренний голос ему подсказывал, что нужно поднять Вику на руки, отнести на кровать и раздеть, но она казалась ему такой беззащитной, что он медлил. Наконец, решился, положил Вику на кровать и осторожно спустил до колен ее трусики. Халатик, еде державшийся на двух нижних пуговицах, распахнулся от трясущихся Женькиных рук, оголив низ плоского живота с черными волосами. Он лег на ее живот, чувствуя свою власть над ней, но почему-то перестал ощущать трогательную близость от прикосновений, которая только и казалась ему настоящей и дорогой. Ему стало стыдно, и он понял, что надо остановиться, и с этого момента темнота перестала его подталкивать. В теле пропала дрожь, а голова стала светлой. Он оделся, сел на кровать и неизвестным верхним чутьем принюхался к вновь возникавшему аромату близости между ними. Вика села рядом, запахнув халатик, через который он видел ее грудь, робко обнимала его, и он снова был счастлив, выбравшись из искусственной и ложной ситуации, в которую был готов попасть, сохранив хрупкое чувство единения, только-только родившееся между ними. Роившиеся в голове мысли попрятались, уступая новой и странной пока для него мысли о женитьбе.
Викин фильм закончился, и вместе с ним растворилось Женькино видение.
В голосе супруги пропали задорные молодые интонации и послышались хрипы курильщицы. Женька уже не мог представить ее молодой.
Он вспоминал, как они пытались заработать денег, – сначала вместе, а потом поодиночке. И как ему удобно было спрятаться за Вику, когда она мечтала о большой квартире. И как он отговаривал ее рожать второго ребенка. И как не мог найти работу и приходил домой пьяный, а, найдя работу, тоже приходил пьяный, считая себя правым. И как отвечал ненавистью на ненависть жены.
«Боже мой, что мы с собой сделали! – ужаснулся Женька. – Зачем мы так жили, если можно было иначе?» Он вышел подышать на веранду, потому что в доме ему не хватало воздуха, и, глотая свежую прохладу, смотрел, как в себя, на черное, без звезд, небо, край которого освещали фейерверки, зажигавшиеся за рекой нетерпеливыми людьми, боящимися опоздать с встречей Нового, 2012 года.
Сон Ивана Антоновича (2)
Через час после полуночи местные любители фейерверков угомонились, и в деревне стало тихо.
Дети, встретив Новый год, уехали, и в доме воцарилось камерное настроение, созвучное деревенской тишине и благодушию и сытости оставшихся. Зиминым здесь очень нравилось. Они без слов, как умеют понимать друг друга близкие люди, пожалели, что не имеют возможности жить в деревне или хотя бы бывать здесь по выходным.
Компания за столом разделилась. Мужчины больше молчали, а женщины затянули бесконечные душевные разговоры.
Беседу вела Вика. Она рассказывала, как ходит в церковь, как к этому готовится, как выстаивает всенощную, как участвовала в крестном ходе и как ездила в монастырь, где несколько дней работала и разговаривала с матушкой. Тамара Ивановна поддерживала разговор, рассказывая о своих впечатлениях от поездок с туристами по святым местам. Слушавшая их Надя не полностью верила восторженно-сентиментальным чувствам, сопровождавшим церковные рассказы, потому что видела в них элементы хвастовства и желание представить себя лучше, чем в жизни. Как большинство женщин, Надя знала бога, веру и церковь на уровне инстинктов и не пыталась осмысливать эти понятия, а следовала принятым правилам. К церкви она относилась с опаской и ходила туда только по случаю крестин, похорон и поминок, прилежно выполняя положенные церковные предписания, от одежды до поведения, как известные ей, так и подсказываемые другими. Сознавая сложность церковного образа жизни, она сомневалась и в искренности рассказов женщин. Она видела иначе. «Сначала нагрешат, – думала она. – А потом бегут замаливать».
Еще Вика рассказывала, как ездила худеть в санатории, где мучили диетой и жестким массажем, и о своих заграничных турах, запечатленных на фотографиях. Слушать про заграницу Наде было интересно, потому что там она не была. Она считала, что заграничные туры были не для Зиминых. Во-первых, они привыкли ездить всей семьей, а для того, чтобы всем ехать за границу, надо много денег. А во-вторых, у них не было заграничных паспортов из-за работы на оборонном предприятии. Тамара Ивановна, напротив, выезжала и заранее подбирала страну для очередной поездки. Туры обходились ей не дорого – она ездила одна и, в основном, по горящим путевкам, в которых, благодаря многочисленным знакомым, хорошо ориентировалась. Сейчас, рассматривая фотографии, она заинтересовалась видами Сахары, миражами, гонками по пустыне на джипах и водителями-арабами, которые напоминали горячих кавказских мужчин, смущавших ее и других девчонок-туристок в студенческие годы.
Анатолий и Женька скучали от женских разговоров. После каждого второго тоста, подталкивая Ивана Антоновича, они уходили передохнуть на веранду.
Частые вставания из-за стола Ивану Антоновичу не очень нравились. Он отяжелел от вина, а больше – от еды, и предпочел бы сидеть – женская беседа ему не мешала, и он даже пытался ее оживить. Вот только его попытки заговорить вызывали резкую реакцию Тамары Ивановны. Душевное равновесие Ивана Антоновича сильно зависело от отношения к нему жены, и когда она была не в духе и ставила его на место, ему становилось нехорошо. Последний месяц, после того, как уехала приезжавшая погостить старшая дочь с внуком, Тамара Ивановна почти каждый день была не в духе. Мало того, что она не допускала к себе соскучившегося Ивана Антоновича, но при каждом удобном случае еще и попрекала его всякой мелочью, словно провоцировала на скандал. Все это было очень не похоже на ровные и уважительные отношения, которые она сама установила в их семье, и к которым привык Иван Антонович. Он не знал, что думать. Он боялся, что она заболела неизлечимой болезнью и страшится сказать ему об этом. Он молил, чтобы оказалось не так, как он думал, и чтобы не рушилась их налаженная и спокойная жизнь, без которой он себя не представлял.
Вот и сегодня уже несколько раз она тыкала его тем, что он напился. Это очень не шло ее красивым манерам и стало заметно другим: ему сочувствовали и Анатолий, и Женька. Чтобы вытерпеть несправедливые, как казалось Ивану Антоновичу, попреки, он выходил с мужчинами подышать и успокоиться.
Ничего интересного в мужских разговорах тоже не было.
– Лучше совсем не смотреть новости. Инфляция – 6 %, кто ему это считает? Колбаса, которая год назад стоила 300–400 рублей, теперь 500 и 600. Это шесть процентов? «Беломор» до октября был 14 рублей, а сейчас – 21.
– А как он спрашивает про бедных! Мол, почему их количество не уменьшается, если в финансах такие успехи? Для кого они показывают этот спектакль? Перед кем отчитываются?
С подачи Ивана Антоновича поговорили о книжках про войну, в которых он открыл новые для себя взгляды на уровень подготовки командиров и техники Красной Армии в период финской компании. Для Дорохова это оказалась одной из больных тем. Он читал не только те книжки, о которых говорил Иван Антонович, но и много других. А главное, он бывал в Карелии и представлял, как трудно там было воевать. Поэтому всякие новомодные идеи о том, что у нас было все плохо, его бесили. Особенно, когда эти идеи озвучивали дилетанты вроде Ивана Антоновича. Женька горячо и с удовольствием высказывал ему свою точку зрения про финскую войну и не успокоился, пока не выговорился и не пообещал дать Ивану Антоновичу соответствующую литературу.
Выговорившись, Женька захотел спать. Он много ел за столом, и, хоть не пил, но из-за обильной закуски и влияния компании чувствовал себя выпившим. Так с ним бывало раньше после хорошего застолья – то же чувство завораживающей усталости и желание прилечь. Он хотел в город, куда его не пустили, на свой диван, и, вспомнив, как мучается дома от храпа бывшей супруги, слышного даже через закрытую дверь, с тоской представил, как будет спать среди храпящих пьяных гостей.
Беседа уставших женщин выдохлась, кружа вокруг одних и тех же тем, и постепенно затухала. Зевающая Вика предложила начать стелиться. Мужчины в очередной раз пошли на веранду.
– Стыдно-то как, – сказал погрузневший Иван Антонович. – Наверное, она права. Ослабел я последнее время. Вроде, все как обычно, – хорошая закуска, хорошая компания, – а поднабрался.
– Все нормально, – возразил Анатолий. – Не слушай ты Тамару. У моей тоже так бывает – сорвется, накричит, а потом жалеет.
– Да нет, я знаю, что она права. Она не ошибается. Меня еще надо потерпеть. Это мы сейчас думаем, что все в порядке, всех понимаем, а со стороны виднее. Я сколько раз себя на этой мысли ловил на следующий день. Так стыдно, хоть прощенья проси.
– И просил? – заинтересовался Женька.
– Нет. Стыдно просить. Да Тамара – она все понимает. Она меня, можно сказать, тащит. Ты думаешь, мы их выбираем? Как же, это Тамара решила, что я на ней женюсь. Если бы не она, я, может, уже пропал бы. В принципе у нас в семье она – двигатель. И девчонок растить, и когда квартиру получали, и с достатком. Мое дело простое. Мне скажут – я делаю.
– У них интуиция сильно развита. И они инстинктам больше доверяют, – сказал Анатолий. – Но я тебе скажу, когда проживешь вместе столько, сколько мы, то начинаешь без слов понимать друг друга, и даже думаешь похоже.
– Уж это точно, – улыбнулся Женька. – Что ты, что Надежда. Да вы всегда были похожи.
– Ну, нет, – сказал Анатолий. – Когда женились, я ее вообще не понимал. А она что понимала? Молчит больше и скромно улыбается. Но она, я тебе скажу, способная. И работать с ней теперь можно, понимаешь? Ты-то ее по институту помнишь, как я понимаю. А она теперь поднялась, научилась хорошо соображать. Вообще, удивительно, как они все успевают: и работа, и семья, и дети.
– Скромные, пока замуж не выйдут, – сказал Женька. – Ты думаешь, Вика мне скромно не улыбалась? Зато потом они в силу входят. Вот вы оба говорите, что они вами реально управляют. А почему? Вам так удобно – это я по себе знаю. И управление самое примитивное – инстинкты. А в инстинктах они сильнее. Вот и думай, чего в них больше – души, которую они согласны доверить церкви, или животного начала, которое готово в них проявиться в любой момент.
– Я с этим не спорю, – отвечал Иван Антонович. – Я о другом. Ты пойми, что они нам жизнь посвящают. Что мы без них? Как без них дети, семья, как все?
– А без вас они что? – переспросил Женька. – Согласен, вам с женами повезло. Или им с вами. Кому-то чуть больше. Но тут глубже вопрос. Вика не зря около него ходила. Пусть вы построили идеальную семью. Но для чего? Родить и воспитать детей? Вы родили и воспитали. Этой функции у вас больше нет. Стать совершенной парой и в логике, и в интуиции? Предположим, стали. И одинаково соображаете, и мысли угадываете, и по глазам читаете. А зачем вам эта функция? Что вы с ее помощью хотите совершить, к чему стремитесь? Если ваше совершенство нужно вам для жизни, а она скоро закончится, то зачем жили?
– И как нам бороться с этой темной энергией, которой они больше подчиняются? Ведь это не Тамара тебя, Иван Антонович, душит, а темная энергия через нее. У меня даже раньше была такая шальная мысль, что они специально к нам приставлены – следить и не пускать. Ведь они не могут остановиться, когда решают, что надо нас как-то останавливать. Они убить готовы. Сами не понимают, что творят, а делают.
– А ты бы делал, что Вика говорила, – обиделся Анатолий – Может, она и не загуляла бы. Задним умом мы все умные.
– Вот я и делал, что она говорила, – ответил. Женька. – Тоже все думал: ради детей, ради семьи. Главное, чтобы все было спокойно, пристойно. Все, как у людей. И чего я добился? А теперь я не хочу, как у людей. Скучно это, понимаешь. Я не вижу, зачем.
– Вы только посмотрите на наших женщин, – продолжал он. – Вспомнили о душе, пришло время. А их уже давно ждут: «Идите к нам. Мы вас пострижем немножко, но зато успокоим. Не виноваты вы в своих грехах. Сатана вас попутал». Адам, сатана, первородный грех. Какая примитивная и удобная легенда! Мол, даже ангелы не устояли от данной им свободы, что же ждать от нас, грешных? Глупо это и слишком похоже на ловушку для доверчивых людей, не умеющих признавать свои ошибки. Я думаю, что в каждом из нас живет и искуситель, и спаситель, и, кроме нас самих, нет нам истинных помощников. Всю жизнь в нас борются плоть и душа, потому что без этой борьбы не было бы нашего развития. Главное – научиться осознавать и признавать свои ошибки, чего не хочет наша плоть. Чему сопротивляется вся ее темная энергия. А мы в своей глупой гордости этой энергией не только себя пичкаем, но и в женщинах ее разжигаем, а потом удивляемся, что с ними – беда.
Женька говорил странные и понятные Ивану Антоновичу вещи, хотя раньше он об этом не думал. И даже в себе он почувствовал ту темную энергию, которую Женька приписывал больше женщинам. Эта энергия уже давно жгла его, а про Тамару шептала возмутительные речи.
«Она тебе не только помогла, но и использовала. Разве ты забыл, как Тамара все перевернула после женитьбы?»
Иван Антонович не забыл, что женился, когда уже не собирался и когда мысли об этом возникали у него только после родительских сетований.
В жизни у него не очень ладилось. После школы, которую он закончил одним из первых, давалось ему все трудно: и учеба в университете, и умение сходиться с людьми, и поиск себя. Когда он встретил Тамару, семья в его мыслях была на окраинах. Зато он начинал понимать другие грани жизни, и определенные соображения, зачем жить, у него уже были. Тем удивительнее стало для него, как быстро Тамара сумела переменить всю его жизнь, и как он согласился с этим.
Раньше он никогда не жалел, что за душевную и телесную легкость, которую ему подарила Тамара, забыл свои прежние желания, а ради семьи и продолжения рода иногда обманывал свою совесть. Это были небольшие, как он считал, обманы, хотя о них было неприятно вспоминать. Обманывал он хороших людей, которые ему верили, и всего несколько раз в жизни. Без этого, как считали они с Тамарой, они бы не получили квартиру, не уладили бы неприятности с учителями из-за старшей дочери, не улучшили бы жилищные условия, когда подросла младшая, не имели бы достатка в семье. Себя он успокаивал тем, что делал все ради самых близких своих людей, и что так в его положении поступают все. Еще его успокаивала и всегда поддерживала Тамара. Он принимал это как должное и с удовольствием ей подчинялся, потому что бессознательно знал, что подчиняется не только одному половому инстинкту, а женской интуиции, против которой любой бессилен.
А теперь Женька поселил в нем темный голос, который говорил: «Тебя любили, когда ты был нужен и слушался. Она использовала тебя. Тебе говорили: ты бы сделал, ты бы пошел, ты бы сказал – и ты делал, шел и говорил. А теперь ты не очень нужен, тебя можно не замечать и ставить на место. И зачем тогда ты лгал? И что ты получил? Через пару лет тебе на пенсию – будешь ездить с Тамарой на экскурсии?»
Когда мужчины вернулись, кровати и диваны в доме были уже расправлены. В небольшой передней комнате, с окнами на улицу, хозяйки постелили себе и Женьке. В зале, где гуляли, – гостям. Тамаре Ивановне и Ивану Антоновичу достался диван от мягкой мебели, которая стояла раньше в квартире Дороховых.
Иван Антонович не хотел спать. В голове шумело от выпитого, и сердцу было больно. Но свет в доме погасили, все улеглись, а в передней комнате даже похрапывали. Делать было нечего, и, с больным сердцем и тяжелой душой, Иван Антонович залез под одеяло к отвернувшейся от него Тамаре Ивановне.
Он лежал на спине, боялся пошевелиться, чтобы не заскрипел диван, и смотрел открытыми глазами над собой, в темноту, в которой как будто видел тонкие серые паутинки, которые скользили по воздуху и постепенно в нем растворялись, пока не пропали все. Он так и провалился в забытье, с открытыми глазами.
Очнулся Иван Антонович от дверного скрипа и шагов по полу. Тамара спала, как привыкла: развернувшись к нему и упираясь ногой в его ступню.
В натопленной комнате было душно. Пахло салатами и копченым мясом. Опутавшей дом вязкой тишине мешали только спящие люди. Дружно посапывали Зимины. Анатолий начинал низким тоном, а Надежда заканчивала более высоким. Вика в соседней комнате через длинные промежутки тревожно всхрапывала и всхлипывала. После очередного ее храпка поскрипывало старое раскладное кресло, которое определили Женьке.
Алкогольный жар в теле Ивана Антоновича прошел, и в голове перестало шуметь, – отравленные нейроны уже погибли. Организм пока мирился с покойниками – пить хотелось не сильно.
Не было ни сна, ни полного сознанья. Иван Антонович находился в состоянии покойного бесконечного безмятежья, когда нет сил пошевелить телом. Его мысли, – вроде запахов и шумов в доме, или той, что Женька тоже не спит, и что хорошо бы с ним договорить об инстинктах и интуиции, – были где-то на задворках. Эти мысли были слабыми сигналами, тонувшими в подчинившей его пустоте, и казались ему чужим, ненужным ему мусором. Состояние отчужденности и ожидания было главным, что он ощущал.
Заснуть не получалось, и тогда Иван Антонович начал фантазировать, подхватывая пронизывающие пустоту и ускользающие от него ниточки иллюзий.
Сначала он чувствовал, а потом начинал видеть.
Из духоты, которую он чувствовал, у него получилось лето и ожидание моря, как в первый раз в жизни или когда его долго не видел. Море появлялось несколько раз. Сначала как мгновенный восторг, который бывает, когда оно открывается с высоты, сразу и целиком до горизонта, как после перевала на крымской дороге. Потом как сдержанная радость при его появлении между холмами в долине и постепенном расширении по мере приближения к нему, как в местечках между Анапой и Новороссийском. Или как ровное нетерпение, когда море иногда пропадает из вида на извилистом пути вдоль кавказского побережья в Абхазию.
Наконец, море сформировалось и ожило, когда он оказался на окраине Пицунды. Он был студент, у него были чемодан с вещами в руках и льготная двадцатирублевая путевка в университетский лагерь во Втором ущелье. Автобус, как ему сказали, туда не ходил. Надо ждать попутку или идти пешком.
Через море ущелья были видны. Первое из них было совсем близко, и второе казалось недалеко. Туда вела тропа по каменистому пляжу вдоль берега, между валунами и мимо поросших лесом обрывистых гор, приближающихся иногда вплотную к морю. Лезть по тропе с тяжелым чемоданом не хотелось, и Иван Антонович пошел в обход по проселку, который ему показали.
Было ясное небо, середина дня, тихо. Извилистая дорога огибала склон горы с кустарником и редким лесом. Через полчаса, когда лощина, по которой шла дорога, начала сужаться, он догнал девчонку с рюкзаком за спиной, поверх которого лежали ракетки для бадминтона. Незнакомая местность и отсутствие людей настораживало, и девчонка искренно обрадовалась попутчику, даже такому тщедушному, как Иван Антонович. Она была с него ростом, черненькая, похожа на еврейку, одета в бриджи песочного цвета и импортные белые кроссовки, – показатель принадлежности к обеспеченной столичной семье. Она училась на другом факультете, на курс младше, в прошлом году уже была в лагере, и ей там понравилось. В лагерь можно было попасть в качестве обслуги, спасателя на пляже, или по путевке, достающейся по очереди или без нее, если ты общественник или спортсмен. Иван Антонович считался спортсмен, а она назвалась общественницей. Говорила она приятным голосом и очень естественно, не научившись еще цеплять по-женски.
Пеший путь по дороге оказывался долгим: чемодан оттянул руки Ивана Антоновича, а они еще не миновали и первого ущелья. К счастью, их догнал попутный грузовик с продуктами для соседнего лагеря, и через двадцать минут доставил в ущелье, в котором, по обе стороны от речки, превратившейся летом в окруженный камнями ручеек, расположились студенческие лагеря пяти московских институтов.
Иван Антонович рассеянно попрощался со своей попутчицей, не собираясь продолжать с ней знакомство. Она была не из тех, кто мог бы помочь ему стать мужчиной, а именно это было целью его поездки в лагерь.
В этом году Ивану Антоновичу исполнялось двадцать лет, он перешел на четвертый курс университета, а близости с женщиной у него ещё не было. Последний год его стали задевать разговоры и шуточки об этом. Он, как и раньше, не видел для себя никакой пользы в том сомнительном удовольствии, о котором рассказывали его приятели по спортивной секции и соседи по комнате в общежитии, но стал испытывать внутренний дискомфорт от не понимания того, что все вокруг понимают и чему приписывают исключительную важность. Ему показалось, что он отстает от других и рискует своим будущим.
Несколько раз у него возникало подобное ощущение своей возможной неполноценности на семинарах на кафедре, когда другие понимали, а он совершенно не понимал, о чем говорит и спрашивает научный руководитель. К счастью, по некоторым косвенным признакам он сообразил, что еще два слушателя тоже многого не понимали на этих семинарах, но умели делать понимающий вид. Наблюдая за ними, он легко открыл и в себе такое же умение притворяться. Этого оказалось достаточно, чтобы повысить внутреннюю самооценку и даже иногда прозревать с помощью неведомого духа, удивляя и успокаивая научного руководителя.
Тем же приемом притворства Иван Антонович собирался догнать других и в вопросе интимной близости. Свое непонимание этого вопроса он приписал исключительности интимных отношений среди всех других отношений между людьми. Судя по тому, что он слышал, в отличие от любых других отношений, где главным было установить взаимную духовную симпатию, в интимной близости важной считалась симпатия на уровне плотского вожделения.
Как всем молодым людям, иногда ему снилось что-то похожее, и следы этих снов оставались на его белье, но понять желание наяву у него не получалось. У него не было близко знакомых девушек. На его факультете, где учили точным наукам, девушек было мало. Куда-то идти и с кем-то знакомиться в сознательном состоянии он не умел, а в бессознательном было не очень принято.
Он попробовал возбуждать себя. Первый раз тело долго сомневалось, но потом все же выплеснуло Ивану Антоновичу то, что бывало на его белье после сна. Несмотря на примитивность испытанных при этом чувств, он увидел процесс возбуждения, и в нем поселился плотский червячок, которому было трудно противостоять, и который требовал удовлетворения, возникая иногда в самых неподходящих местах: на улице или в транспорте. Но это удовлетворение порождало только чувство стыда, никак не приближая к пониманию близости. Он хотел естественных отношений.
Летний студенческий лагерь был тем очевидным местом, где проще всего было познакомиться и сойтись с девушкой.
Жить предстояло в летних дощатых домиках с верандами и наклонными шиферными крышами. Домики были двух размеров: небольшие, из одной или двух комнат на два-три человека каждая, и длинные, трех или четырехкомнатные. Ивана Антоновича поселили в длинный домик, одна комната в котором была для ребят, а две другие – большая пятиместная и маленькая – предназначались девушкам. Веранда домика была разделена перегородкой на мужскую и женскую половину.
Соседями Ивана Антоновича оказались галичанин Володя с географического факультета и историк Юра из дальнего Подмосковья. Парни были его ровесниками, но выглядели взрослее. Смуглый Володя походил на мужика: высокий, широкоплечий, с отливающими синевой бритыми скулами. Только по скромной манере общения можно было сделать правильный вывод о его возрасте. Юра тоже давно брился, он был выше среднего роста, с завораживающими карими глазами и щегольскими усами.
Пока устраивались, познакомились с девчонками-соседками из большой комнаты. Иван Антонович и Юра помогли им занести недостающую кровать и растерялись среди их вещей. В комнате был очаровательный беспорядок, а на веранде, куда перенесли мешающую тумбочку, уже сушились их купальники и полотенца. На веранде ребята встретились с девушками из соседней с ними маленькой комнаты. К удивлению Ивана Антоновича, он увидел грудастую красавицу Аллу со своего курса, которая славилась умением притягивающе краснеть полными щечками и решительно всем отказывать. С ней была светленькая девушка с чубчиком и широко открытыми голубыми глазами, юная и застенчивая.
Когда они шли через комнату обратно, лежавшая на кровати Лариса, в очках с вычурной оправой и цепочкой, показавшаяся самой приставучей, пригласила их заходить почаще. Двое ее соседок смеялись над ее шутками, а две другие молчали. Одна из молчаливых, маленькая, остроносенькая, причесанная под каре, в синих джинсах, подчеркивающих стройную фигурку, зацепила Ивана Антоновича взглядом на выходе.
Сердце Ивана Антоновича постукивало, возбуждая сладкие догадки о том, что собравшихся в лагере девчата имеют схожие с ним желания, и он легко достигнет поставленной цели.
С этим воспоминанием первая созданная его воображением картинка закрылась и поднялась на уровень восприятия.
Разные чувства рождались и умирали в Иване Антоновиче, и, пока не умерли, создавали разные картинки, каждая из которых по отдельности с непонятной очередностью то четко фокусировалась, то расплывалась маревом или казалась миражом. Все эти картинки просвечивали и виделись вместе. Поочередная расфокусированность их оживляла, но путала очередность событий.
Одна из сфокусировавшихся картинок показала веранду столовой, на которой толпа отдыхающих веселилась на празднике открытия смены душным вечером, переходящим в теплую влажную ночь. Студентов разделили на отряды, как в пионерском лагере, и организовали между ними спортивные и культурно массовые соревнования. Иван Антонович не любил самодеятельность и на праздник не пошел. Он гулял по опустевшим асфальтированным тропинкам и смотрел, как в южном небе зажигались все новые комбинации звезд, красота которых его завораживала. Неподалеку от входа на импровизированную сцену, в кустах, он неожиданно наткнулся на Юру в позе охотника, поджидающего дичь.
– Ты слышишь, как поет? – спросил у него Юра. – Она у нас комсомольский секретарь. Выделывается, конечно, но человек очень хороший. Она на всех концертах выступает. Сейчас будет танцевать.
– Стой, – Юра крепко сжал его руку.
По ступенькам с веранды сбежала девушка. До нее было не меньше двадцати метров, но Ивана Антоновича опахнуло ее энергией азарта, страсти и волнения. Замолчавший Юра сдавил его руку и поблескивал глазами.
Девушка оглянулась по сторонам, быстро сняла через голову платье, оголив крепкие груди, и нагнулась, доставая из сумки другую одежду. Из тени кустов переодевание на фоне освещенной сцены было хорошо видно.
– Не смотри, – давящим шепотом потребовал Юра, и они отвернулись. Иван Антонович затылком увидел девушку уже убегающей на сцену, в блузке и цыганской юбке, сказал об этом соседу, и только тогда смог от него вырваться.
Южные картинки всплывали в памяти Ивана Антоновича, собираясь в многослойный фильм, дополняемый звуковым фоном приглушенного шума моря, пляжного гула и медленных мелодий Джо Дассена и итальянцев. Изредка звук фильма подскакивал, подхлестываемый модными песнями про плохой барабан и бога-барабанщика или про голосок малиновки, которые поочередно, день ото дня, напрягали утреннюю тишину ущелья и плохо просыпающийся по утрам мозг студентов.
Проявилась новая картинка, на которой Иван Антонович и сосед Володя увлеклись турниром по минифутболу. Кряжистый Володя был лучшим в их команде, его усилиями она дошли до финала. Иван Антонович мог обвести и дать пас, но не умел плотно бить по воротам, особенно в контактной борьбе, и поэтому почти всегда был запасным. Когда его выпускали на поле, он старался, потому что за них болели почти все девушки их отряда, которых собирал на матчи самый высокий в лагере воспитатель – сорокалетний бывший баскетболист.
Другим развлечением был волейбол, где у Ивана Антоновича, несмотря на невысокий рост, получалось лучше. В волейбол приходили играть две плечистые пловчихи. Одна, поменьше ростом и помладше, когда играла в команде Ивана Антоновича, смотрела на него с интересом, улыбаясь уголками красивых губ. У нее была короткая стрижка, открытое лицо, широкие плечи и прямой взгляд. Иван Антонович приосанивался и поднимал подбородок, чтобы компенсировать пару сантиметров не хватающего ему до нее роста. В каждой партии он искал удобный момент, чтобы заговорить с ней, но не решался и откладывал на следующий раз. В игре он старался отличиться, и, подавая изо всех сил, перестарался и потянул плечо, которое всю жизнь потом напоминало ему об этом.
А к компании девушек из домика Ивана Антоновича примкнули два парня, работавшие спасателями. Особенно активничал Гоша – невысокий, на прямых крепких ногах, цыганистого вида, говоривший, что в нем течет армянская кровь. Гоша много смеялся и двигался, успевая поговорить с каждой девчонкой и приобнять томную Ларису, которая снисходительно отводила его руки. У Ларисы было худое, но не тощее тело с бледной кожей, краснеющей на солнце. Она загорала в экстравагантном пляжном наряде – белом вязаном шерстяном купальнике, привлекающем взоры парней. Через ее плавки светилась попа, показывающая натуральную белизну кожи. Такими же белыми были ее небольшие груди с вялыми сосками, плохо прячущиеся в просвечивающем лифчике.
Молодые женские тела, открытые солнцу, переставали волновать к одиннадцати часам дня, когда пляж полностью заполнялся, и начинало сильно припекать. С этого момента и до обеда можно было просто греться, лежа на гальке с закрытыми глазами, и часто и подолгу плавать около буйков, наслаждаясь мягкостью легкой морской воды.
Полный восторг Иван Антонович испытал от купания в шторм. Их пляж был закрыт спасателями, и они с Юрой отправились в сторону Первого ущелья на дикие узкие пляжи под отвесными скалами. Пасмурное небо гнало на берег двухметровые волны, которые казались не страшными, если отплыть от берега. Полдня они катались на них, с замиранием сердца проваливаясь вниз, как на огромных качелях, и подныривая под особо грозную волну. Когда возвращались обратно в лагерь, рассчитывая успеть к ужину, встретили Володю на пару с Аллой. Хохол смутился и сказал, что они идут в бар. Про этот бар на окраине Пицунды, с живой музыкой и коктейлями, в лагере были наслышаны. Сводить туда девушку стоило денег, которых у большинства парней не было, и представлялось высшим шиком. Неприступная Алла пунцовела. Она убрала волосы ленточкой и собрала свои большие груди за блузкой круглыми шарами. Иван Антонович подумал так про ее груди, потому что видел их накануне. Мужские и женские умывальники и душевые в лагере были под одной крышей и делились тонкими перегородками, в которых были дырочки от вылетевших сучков. В одну из таких дырочек Иван Антонович увидел умывающуюся Аллу, голую до пояса, и ее груди, висевшие почти до пупка.
Самые интересные дырочки были в душевых. Подсматривать в них было грешно и сладостно. Чтобы не попасться, надо было оказываться в них взглядом как бы случайно, не приближаясь близко. Из-за этого было не рассмотреть лиц и того, что ниже живота, чего особенно хотелось и что должно было дорисовывать воображение. Но два раза он видел больше обычного. Один раз – тело стройной загорелой девушки, упругость которого ощущалась на расстоянии. В движениях ее рук по груди с набухшим соском и плоскому животу и в ровном голосе, которым она переговаривалась с подругой, чувствовалась женская уверенность. Разговаривая, она отошла назад, и Ивану Антоновичу приоткрылась не загоревшая часть ее живота. Он напряг глаза, но в решительный момент девушка развернулась, показав ему только белый треугольник ниже спины.
Второй раз Иван Антонович увидел почти все, что хотел. Стоявшая под душем худощавая девушка опустила руки и не шевелилась, предоставив струйкам воды свободно собираться по мраморно белой груди в область солнечного сплетения с двумя родинками, капать с ее приподнятых сосков на выделяющиеся ребра и стекать по светло-коричневому загорелому животу к пупку, переходя границу загара. То, что он видел, казалось по-детски некрасивым в сравнении с точеными женскими фигурками и круглыми формами, но очень трогательным и притягивало к себе. Иван Антонович не удержался, нагнулся к дырочке и увидел, как вода стекает по гладкой белой коже с курчавыми рыжими волосами, которые постепенно густеют и закрывают от нескромного взгляда самый низ живота. Глаза посмотрели наверх, он увидел лицо и, узнав чубчик соседки Аллы, подумал о странном отличии цвета волос на ее голове и животе. Вдруг стало горячо и стыдно за то, что он подсмотрел, и он отпрянул, чтобы не встретиться с девушкой взглядом. Он мог поклясться, что она его не заметила, и бояться было нечего. Но так же верно его беспокоило чувство, что кто-то его все равно видел и упрекает, как неразумного ребенка. Он закрыл краны, наскоро вытерся, быстро оделся подрагивающими пальцами и потихоньку ушел.
Подглядывание в душевых с тех пор перестало занимать Ивана Антоновича, – наверное, еще и потому, что в тот же вечер он сошелся на танцах с малышкой Надей, закрутившей его в водоворот событий, представлявшихся ему тогда важными.
Танцевать они ходили в соседний лагерь, переходя речку. Партнерши, которых выбирал Иван Антонович, держали его на расстоянии, не позволяя слишком близко прижиматься, как хотело его тело, и как делали некоторые другие пары. Он чувствовал выставляемую невидимую границу и не знал, как ее преодолеть. Он видел, как другие что-то нашептывают на уши своим избранницам, но не знал, о чем можно разговаривать с девушками. Когда он пригласил Надю, эта граница сразу пропала. Девушка прижималась к нему, как он хотел. На ней были синие джинсы с фирменной меткой и, в тон им, клетчатая рубашка навыпуск. Он поглаживал руками по ее гибкой спине, ощупывая пальцами бретельки и замочек бюстгальтера, и касался телом ее груди. Они танцевали так близко, что через рубашку он ощущал теплоту ее кожи, и легкое чувство влюбленности кружило ему голову.
В свой лагерь они возвращались вместе. Иван Антонович повел Надю прямо через разделившуюся ручейками речку, перепрыгивая их по белеющим в темноте камням. Он помогал ей спрыгивать с больших валунов, прижимая к себе и целуя в губы. Надя не сопротивлялась, подсмеиваясь глубоким гортанным звуком, и отвечала крепкими поцелуями.
Потом они сидели на женской половине веранды их домика в компании девчонок, которые ждали весельчака Гошу с другом, в круге падающего из комнаты света, разгоняющего темноту. Сидячих мест не хватало, и Надя очень естественно оказалась на коленках у Ивана Антоновича. Лариса оценивающе осматривала Ивана Антоновича и пикировалась с Надей. В висках Ивана Антоновича стучало, и он плохо понимал их слова. По лагерю объявили отбой. Гоша не пришел, и разочарованные девчонки решили послушаться прошедшего снизу домика воспитателя-баскетболиста, предложившего расходиться по комнатам.
Иван Антонович не хотел отпускать Надю, и она сказала соседкам, что они еще посидят. Лариса велела сидеть тихо и не мешать спать. Надя отвела Ивана Антоновича с табуреткой к перилам веранды, где они устроились в мертвой для посторонних глаз зоне, напротив промежутка стены между окнами. В комнате Аллы свет выключили еще до отбоя, а скоро он потух и в Надиной комнате, и они остались вдвоем с ней в густеющей темноте теплой южной ночи, кружащей им головы чувственной влажностью морского воздуха, приглушенным гулом волн и монотонным стрекотом кузнечиков или цикад.
– Корчит из себя опытную, – шепотом жаловалась Надя на Ларису, переводя дух между поцелуями. – Больше выделывается. На нее из-за купальника только и смотрят. Придумала себе образ грешницы. Даже противно.
Иван Антонович не хотел слушать про их разборки; он наслаждался Надиной близостью, все больше распаляясь страстью желаний. С ним наяву происходило то, о чем грезилось во снах. Надя покорно сидела у него на коленях, а его руки уже давно были под ее рубашкой, трогали грудь, одетую в бюстгальтер, гладили плоский живот и останавливались перед джинсами. Поцелуи становились длительнее и изысканнее, а Надины губы – жестче и требовательнее, они учили его целоваться и вели за собой в сладкую бездну. Потом он почувствовал кончик язычка, который то проникал в его губы, то шаловливо ускользал от них, а потом и весь ее маленький острый язык, который глубоко и по-хозяйски стал орудовать во рту. Сначала это не очень понравилось Ивану Антоновичу, но, поддавшись ей, он тоже стал запускать свой язык в Надин рот, и неприятное ощущение прошло, сменившись страстью.
Скоро первые острые ощущения глубоких поцелуев сгладились, и Иван Антонович начал искать новые. Он расстегнул верхние пуговки Надиной рубашки и через полупрозрачную сеточку верхней части лифчика целовал ее груди, чувствуя, как поднимаются на них пупырышки сосков, а потом подлез под низ рубашки и поцеловал голый живот девушки выше пупка.
– Почему ты меня выбрала? – спросил Иван Антонович.
– Потому что подошел и пригласил, – ответила Надя, поглаживая его вихры. – Если бы подошел раньше, я бы выбрала раньше.
– Я тебе нравлюсь?
– Да, – шепнула Надя,
– Ты мне тоже, – посчитал своим долгом признаться Иван Антонович.
– Ты знаешь, я так счастлив, – продолжал он, хотя не знал этого наверное. – У меня еще не было девушки.
– Я знаю, – довольным горловым смехом пощекотала его в ухо Надя.
– А у тебя был кто-то? – он понял, какая мысль его беспокоила.
– Был, – сказала Надя.
– Я тебе не верю, – сказал Иван Антонович, потому что это ломало образ юной прелестницы, который он хотел любить, хотя и подтверждало его догадки.
Девушка ответила благодарным поцелуем, который затянулся и снова стал повышать градус сладострастия.
– Можно расстегнуть? – попросил Антон Иванович, путаясь не слушающими пальцами в крючках лифчика.
– Подожди, – Надя сняла рубашку, расстегнула крючки и сбросила бюстгальтер. Потом накинула рубашку, застегнув ее на одну верхнюю пуговицу, и стала целовать Ивана Антоновича, дразнясь языком.
Он еле оторвался от ее губ и левой рукой полез под рубашку к грудям, сначала поглаживая их пальцами, а потом осторожно целуя слегка припухшими губами и трогая языком соски. Надя держала и не отпускала его правую руку, иногда сжимая ее с такой силой, которую трудно было ожидать.
Иван Антонович наслаждался. Ему казалось, что при этом он должен что-то говорить, хотя не знал, что. Поэтому он нашептывал, что сходит с ума от счастья. Отрываясь на миг от волнующейся Надиной груди, он замечал мелькающую на ее лице тень озабоченности и, волнуясь ее волнением, шептал в уши ласковые слова и целовал, дожидаясь больных сжиманий руки. Наконец, исступлённость достигла в нем высших пределов, и с ним произошло то, что всегда происходило, когда он возбуждал себя руками.
– Если хочешь, можем пойти ко мне, – сказала решившаяся Надя, не заметив произошедшей с ним перемены.
– А как же соседки? – удивился Иван Антонович, не представляя, как они будут в комнате, полной девушек.
– Они давно должны спать, – сказала она решительно.
– А если не спят? Или проснутся?
– Пускай. Если хочешь, пойдем.
– Неудобно. Я не могу, – желания Ивана Антоновича сменились усталостью. Он передернулся, почувствовав ночную прохладу.
– Тогда пойдем спать? – ласково обняла его Надя, полагая причиной отказа заботу о ее спокойствии.
Прощаясь, они поцеловались стоя. Поцелуй опять затянулся; Надя шалила язычком и жала его руки. Оторвавшись от него, она подняла лифчик и ускользнула в свою комнату, а Иван Антонович осторожно перелез по перилам на свою половину веранды. В его голове все путалось, и он мгновенно уснул, как провалился.
Следующие дни Иван Антонович проводил вместе с Надей. Они встречались у двери ее комнаты после утренних процедур, зарядки и завтрака, и прощались там же перед отбоем. Их близость окружающие принимали, как должное. Через день даже Лариса перестала обращать внимание на состояние влюбленности, в котором они находились.
Надя нашла в Иване Антоновиче доверчивого слушателя и как могла откровенно рассказывала ему о некоторых своих проблемах, как будто хотела избавиться от них таким образом. Ее рассказы расстраивали, превратив невинную в его глазах девочку в женщину, у которой уже было несколько мужчин. Его чувства коробило и проскальзывающее в ее интонациях отношение к нему, как к мальчику. Узнав, что она женщина, он стал придумывать разные возможности, чтобы овладеть ею.
Гуляя по лагерю, они много целовались, и Надя страстно жала ему руки, как ночью на веранде, но совершить задуманное здесь, где столько подглядывающих глаз, казалось Ивану Антоновичу невозможным, и он подговаривал Надю на прогулки по окрестностям, где их никто не увидит.
Надя соглашалась идти, куда ему хочется, и два раза до обеда они сбегали из лагеря.
Первый раз Иван Антонович повел девушку вверх по ущелью. Он хотел взять с собой одеяло, чтобы постелить его на травке в укромном месте, но в последний момент не взял. Они миновали лагеря. Ущелье начало сужаться. Людей не было видно. Романтичные места тоже не попадались.
– Почему ты к нему пошла? – спросил у Нади Иван Антонович, продолжая ее признания.
– Не знаю. Польстило, что каждый день меня встречал после работы и провожал до общежития. До него за мной никто не ухаживал. Он был таким взрослым и успешным, а жаловался на жену, которая его не понимает, и казался мне очень несчастным.
Надя рассказывала, как ее соблазнил мужчина, от которого уехала на время жена с двумя детьми. Был год Московской олимпиады, учеба в столичных институтах закончилась в апреле, а с мая иногородние студенты разъехались на каникулы, освободив свои общежития для обслуживающего персонала. Надя не хотела на все лето к родителям, поучилась на горничную и осталась в обслуге. Но в Москве ей оказалось тоже не очень интересно. От уборки гостиничных номеров она уставала. Подружек не было. Билеты на стадион им выделяли по остаточному принципу, и посмотреть интересные соревнования можно было только по телевизору. Светлым пятнышком был пятнадцатилетний тайваньский парнишка, который удивил ее электронной игрушкой, каких в Союзе тогда еще не было. Но дружить с ним казалось ей несерьезным, а дружить хотелось и очень хотелось нарушить тошное однообразие посменной работы и ночного одиночества. Поэтому одним из теплых летних вечеров, гуляя со сменщицей после работы по опустевшим московским проспектам, она не испугалась познакомиться с хорошо одетым мужчиной, проявившим к ней интерес.
– Конечно, я зря к нему пошла, – продолжала Надя. – Мы сначала так хорошо с ним разговаривали и слушали музыку. Толя показывал фотографии детей и их рисунки. Они хорошо рисуют. Потом мы потанцевали, поцеловались. А потом я сама не поняла, как оказалась раздетой и в кровати. Но ты не думай, что он сразу получил, что хотел. Он со мной полночи мучился.
– Через две недели к нему вернулась жена, и я оказалась лишней. Потом он меня нашел осенью в общежитии. Я от него убегала и пряталась, а он приносил букеты красивых гвоздик и оставлял девчонкам. Потом он меня встретил на вокзале после зимних каникул и все-таки уговорил подвезти на своем «Москвиче».
Рассказ Нади раздваивал сознание Ивана Антоновича. С одной стороны, он сопереживал непонятным ему девическим надеждам и чувствам. С другой, – удивляло отсутствие в ней предвидения своих поступков и непонятная мужчине последовательность действий, которую она считала само собой разумеющуюся. Его маленькая и казавшаяся невинной Надя, нарядившаяся в подростковые шорты, с прической под мальчика, острым носиком, узким морщившимся лбом, выдающим попытку решить нерешаемую для нее задачу, оказывалась скрытной женщиной с неведомыми и ненужными, на его взгляд, желаниями. В ее рассказах и поступках, диктуемых разбуженными инстинктами, была грязь, которую хотелось не замечать. Себя из круга людей, рождающих грязь, Иван Антонович исключал и не трудился предвидеть последствия своих действий, волнуясь мутившим голову томлением Надиной близости.
Чувствуя в своих рассказах плохое, Надя пыталась оправдаться в том, что не могла отказывать использующему ее мужчине, и винила Игоря, своего ровесника, сына хороших друзей ее родителей, с которым была знакома с самого детства, и который стал у нее первым, когда она решила не отставать от своих школьных подруг. Но он учился не в Москве, и виделись они редко. А еще он увлекался непонятными ей альпинистскими походами, и с каждым годом она понимала его все меньше.
– Игорь весь в своих походах. Я для него как подружка. Я его так ждала всегда, когда приезжала к родителям на каникулы, а он придет пару раз, и все разговоры – где был и куда снова пойдет. Однажды, правда, приезжал ко мне в Москву, – что-то нашло на него, захотелось. Но мне такая близость совсем не нравилась, хотелось красивых отношений, внимания. А Толя, хоть и умеет воспользоваться, видит во мне женщину. Он умеет дарить подарки, всегда готов встретить, проводить. Сюда меня тоже провожал, отвез в аэропорт.
Игорь был дополнительной каплей, распалявшей Ивана Антоновича, а он все никак не мог найти удобного местечка. Вокруг было безлюдно и сыро. Невысокие и некрасивые деревца с белесой расплетающейся корой и паутиной между засыхающими ветками отпугивали. Травка под ними была редкая, садиться на нее не хотелось, – еще и потому, что глина вокруг была утыкана следами лошадиных и бараньих копыт, кругами и шариками навоза. Наде не хотелось идти дальше, да и Ивану Антоновичу было здесь неуютно. Он крепко обнял ее, пытаясь успокоить и ее, и себя, но, ощупывая податливое Надино тело, больно сжал ее грудь. Она отшатнулась, уперевшись в него кулачками, и дурные мысли Ивана Антоновича отступили.
На другой день он уговорил ее пойти загорать в Третье ущелье. По утреннему холодку, в тени высоких прибрежных скал, они дошли туда за час. Пока шли, Надя рассказывала о вчерашних событиях.
– Девчонки опять после отбоя принимали Гошу с другом. Свет выключили и разделись. Лариска друга к себе на кровать затянула обниматься, а остальные дуры в простынях сгрудились перед Гошей с гитарой.
– Голос у него такой томный, сладкий, дрожит. Девки наши балдеют, а мне смешно – и от его расстроенной гитары и от французского – не могу. Ты бы слышал его прононс!
– Для меня что армянский, что французский, – сказал Иван Антонович. – Я и не знал, что ты понимаешь по-французски.
– Просто у нас в школе была хорошая учительница, а язык мне всегда нравился. Он такой горячий. И еще у меня музыкальный слух, и я все песни Дассена разучила. А тут и в такт не всегда попадает, и гнусавит вдобавок. В общем, я терпела, терпела и не вытерпела – рассмеялась. А он, дурачок, подумал, что я с ним заигрываю. «Иди, – говорит, – к нам, сладкая. Следующую песенку посвящаю только тебе».
– Ты пошла?
– Нет, конечно, не переживай. Там без тебя полно защитников. Я говорю: «Ты сначала научись, а потом заманивай». Он, конечно, обиделся: «Ко мне нареканий не было. Девушкам очень даже нравится». Я говорю: «Вот им песенки и посвящай. И вообще, я не сладкая, и я сплю». И Лариска ему говорит: «Гоша, зря стараешься. У нее любовь».
– Так он отстал от тебя? – спросил Иван Антонович.
– Отстал, конечно. Очень я ему нужна. Там много желающих. На лежаках забавляться. Как оторванные, даже противно.
– Чем забавляются, где, когда? – заинтересовался Иван Антонович.
– Тем самым. На лежаках, которые выносят сушить на бетонные ступеньки около пляжа. Под утро, когда все спят.
– Но откуда ты знаешь? И что там могут делать? Там все на виду. Это Лариса фантазирует!
– При чем тут Лариса, об этом все говорят! – посмеялась над ним Надя и с превосходством женского всезнания подытожила. – А тебе об этом лучше не знать. Чтобы тебя не выносило, как меня в десятом классе, когда я пела в хоре.
– Ты об этом не рассказывала.
– А рассказывать не о чем. Для меня это было очень давно. Я семь лет пела в хоре. Он был известный в городе. Все девочки в белых платьях, с бантами. Все так чисто и порядочно. Все стараются, и от этого мурашки бегут по коже. Особенно, когда тянешь «Аве, Мария», то будто летишь по небу. А потом видишь довольных родителей, восторгающихся своими ангелочками, а тебе кажется, что они вдруг увидят тебя насквозь и узнают, чем ты с Игорем занимаешься, и какая ты дрянь.
Открывшийся пляж Третьего ущелья был пуст, если не считать похожей на них парочки, спрятавшейся в его начале между камней. В центре пляжа в море вытекал грязный ручеек, недалеко от которого с визгом ныряли на мелководье две девчонки лет десяти. За ними, в ста метрах от берега, из воды поднимались обрубки разрушенной скалы. Ручей стекал с расчищенной площадки, похожей на строительную. Признаков жилья и людей в глубине ущелья, закрытой лесом, видно не было. За ручьем пляж казался ровнее, без больших валунов. Иван Антонович и Надя перешли ручей и расположились на крупной гальке. Далеко справа был виден мыс Пицунда, а ущелье, в котором располагался их лагерь, скрывали скалы.
Надя плавала плохо, боялась далеко заплывать и сидела в воде рядом с берегом, дожидаясь, пока Иван Антонович наплавается. Выходя из воды, они немножко пошалили. Иван Антонович подтолкнул девушку, они упали и, хохоча, начали выползать на берег. Иван Антонович оказался на Наде, но она вывернулась, как змея, и стала его целовать, не давая вдохнуть воздуха. За это его рука залезла к ней в плавки и сжимала половинку попы.
Потом они загорали. Совсем привыкшая к нему Надя сняла лифчик и расслабленно лежала рядом, смотря закрытыми глазами на все выше поднимающееся желтое солнце. Ее распределившиеся по телу груди с белой незагоревшей полосой кожи и вялыми сосками притупили желание Ивана Антоновича. А еще страшила мысль, что они были открыты любому случайному взгляду. И все сильнее припекало солнце, постепенно отбирая силы и отодвигая намерение обладать ею.
Когда после обеда они вернулись в лагерь, обе женских комнаты в их домике оказались закрыты. «Ты понял, какие они?» – Надя последними словами принялась ругать своих соседок, дружно уехавших на дневную экскурсию и не оставивших ей ключ от комнаты.
У Ивана Антоновича сладко заныло в груди. Это был его шанс. Надо было попасть в ее комнату, и ему уже никто и ничто не помешает завладеть девушкой.
Через комнату парней они с Надей прошли на веранду и перелезли на женскую половину. Дверь на веранду и створки окна в Надиной комнате были закрыты на шпингалеты. Ивану Антоновичу потребовалось не больше пяти минут, чтобы с трудом, но протиснуться в открытую форточку, дотянуться до нижнего шпингалета и открыть окно.
В комнате было жарко. Надя, разгоряченная обидой на соседок и лазанием по веранде и окну, фурией ходила взад и вперед по комнате, переодеваясь и разбрасывая по соседним кроватям свои вещи. Чтобы не мешать, Иван Антонович расположился на ее кровати в дальнем углу комнаты и, все больше смущаясь, наблюдал за раздеваниями девушки.
– Мне отвернуться? – спросил Иван Антонович, когда Надя осталась в одних синих плавках.
– Можешь смотреть. Я плавки снимать не буду, а все остальное ты уже видел.
– Вообще, снять лифчик – одна из любимых женских уловок, когда нам чего-то не хочется делать, – Надя вдруг рассмеялась и остановилась.
– Дома я пользовалась ею с тринадцати лет. Папа заставлял гулять с собакой, а утром так не хочется! Я притаюсь и жду. Он раз пять покричит, что опаздывает, и чтобы я одевалась. Потом не выдержит, заскочит в мою комнату, а я – без лифчика и растерянно хлопаю глазами. Чертыхнется и бежит сам.
Голая Надя задразнила воображение Ивана Антоновича, и он больше не мог сопротивляться своим желаниям. Он вскочил с кровати и поднял ее на руки, не чувствуя веса. Чтобы не упасть, она обхватила его за шею и оказалась под ним, на своей кровати.
Иван Антонович решил, что все разрешено, и стал неумело стягивать с нее плавки, оголяя низ живота с черными волосами. Неожиданно для него Надя начала сопротивляться, придержав плавки одной рукой выше колен и сжав ноги.
– Не надо. Я не хочу, – сказала она. – Не получишь. Все равно ты ничего не получишь.
Иван Антонович лежал на девушке с наполовину спущенными, как и у нее, плавками, чувствовал ее теплые голые живот и ноги и пытался толкаться в сжатую развилку между ними. У него не получалось. Он не знал, как себе помочь, и продолжал бесполезно ерзать по телу девушки, не умея сдержать желание своего тела, и физически ощущая ее защиту, до спазма в ногах.
– Не получишь, – все увереннее повторяла Надя натужным шепотом, который обжигал Ивана Антоновича нарастающим сладострастием и ощущением большого обмана.
Не добившись желаемого и чувствуя подступившую разрядку, Иван Антонович вскочил с девушки, закрываясь рукой. Действуя автоматически, он схватил стоявшую на тумбочке банку с цветами, подбежал к двери на веранду и водой из банки обмыл пальцы, освобождаясь от возникшего чувства брезгливости.
– Я же говорила, что не получишь, – сказала Надя, натянув плавки и продолжая лежать на кровати.
– Меня женатый мужчина, отец двоих детей, не смог сразу взять. У него только на третий раз получилось.
Солнца в комнате убавилось. Оно передвинулось по небосклону и кидало лучи теперь не в окно, а почти вдоль него, лишь слегка задевая ближний к окну угол стены с подорванными полосатыми обоями над кроватью Ларисы.
Надя продолжала что-то говорить, но опустошенный и растерявшийся Иван Антонович перестал ее слышать и не хотел видеть. То, к чему он стремился и что было в его руках, ускользнуло, как вода, как птица из утренней песни. К счастью, Надя над ним не посмеялась. Она казалась даже довольной. Иван Антонович сказал, что ему нехорошо, и потихоньку ретировался через веранду.
В его комнате был только Юра, мирно дремавший после обеда, как и положено в мертвый час. Иван Антонович упал на свою койку и уснул.
Спал он недолго и проснулся от озноба, несмотря на то, что в прогретом за день домике было жарко и душно, и что во сне он залез под одеяло. Юра уже ушел на пляж. В тяжелой голове медленно варились мысли о Наде. Пересилив себя, он поднялся, ощущая ломоту в теле, и с облегчением понял, что можно нарушить заведенный распорядок и не заходить за девушкой. Слова, которыми он с ней расстался, материализовались, – он заболел.
Ночь он промучился в жару, среди обрывков мелькающих образов девушек, моря, ночной веранды, солнечной комнаты, оголенных женских тел и своих рук, снимающих плавки. Приступами озноба и болезненного вожделения эти обрывки собирались в причудливые непрочные цепочки, которые сами собой рассыпались, увеличивая пот и ломку костей.
Утром он дошел до медпункта и оказался в изоляторе, став единственным больным за всю лагерную смену. Принимая лекарство и потея, он пролежал там весь день до вечера. Когда действие лекарства заканчивалось, и поднималась температура, к нему во все более явных формах возвращался ночной бред. В нем он представлял себя с Надей, стягивал с нее синие плавки с подорванной сзади ниткой на резинке и оголял ее срам, закрытый почему-то рыжими волосами, как у девочки из соседней комнаты, за которой он подсмотрел в душе. Несколько раз за день дрожь озноба смешивалась в нем с дрожью вожделения, пока, пропотев в очередной раз, он не понял, что выздоровел.
Слабое успокоившееся тело больше не мешало думать, и Иван Антонович принялся раскладывать в голове все последние события, решая, как поступать дальше. Его чувства к Наде изменились. Ее рассказы о мужчинах, с которыми она была, поколебали его первоначальную открытость и доверчивость. Кроме того, испытанная им неудача казалась связанной не только с тем, что Надя не хотела, а он не мог преодолеть ее сопротивления. Получалось, что его желания вызвали цепь событий, которыми он не мог управлять. Еще у него в голове вертелось слово «любовь». Того, что он понимал под этим словом, в их отношениях с Надей не было. Он допускал, что любовь к женщине, еще недавно чужой и вдруг сделавшейся близкой, может иметь какую-то особенность в сравнении с той обычной любовью между людьми, которую он понимал, – но был уверен, что смог бы эту особенность различить, как всегда с детства различал любое новое для себя чувство. Про себя он знал, что хотел от девушки только близости, особенно после того, как разочаровался в ее невинности. Но и в Надиных отношениях к себе он сомневался. Они оба поддались соблазну быстрее стать, как все, только в разное время. И оказались теперь в круговороте вожделений, как в замкнутом круге. Надя его в этом обогнала, но не казалась ему от этого более счастливой. Лучше бы она оставалась похожей на бесхитростную рыжую соседку. Лучше бы он тоже жил, не оглядываясь на окружающих, в естественном для себя темпе жизни, которая сама всему научит, когда придет время.
Весь следующий день он тоже провел в изоляторе. Температура больше не поднималась. Делать было нечего. В голову лезли дурацкие мысли. Одна из них была о том, что с инстинктами нет проблем только у животных, к которым себя он не относил. Другая – об уколах ретаболила, которые перед соревнованиями ему делал тренер, и которые могли повлиять на его половую функцию. Еще одна – о захватившем его сладострастном воображении, и о том, что, нарушив правильный ход вещей, он навлек на себя высшие силы, показавшие ему языком жизненных обстоятельств его ошибку. И что ровно так же поступают со всеми нарушителями, – как с Надей, например. Наконец, он решил жениться на Наде, – чтобы, с одной стороны, искупить свою вину перед ней за то, что обманывал и хотел только ее плоти, а с другой, – чтобы получить над этой плотью власть.
Измаявшись в одиночестве изолятора, он несколько раз просился на свободу, но врач не отпускала. Перед обедом Юра принес ему книжку и рассказал, что пригласил свою комсомольскую богиню купаться в Третье ущелье. Ближе к вечеру в окно постучали Володя с Аллой. Они смеялись, показывали, что идут на пляж и призывали убежать.
Надя пришла поздно вечером, когда Иван Антонович уже перестал ее ждать.
С ней пришла страсть, которая захватила его с новой силой. Он забыл свои переживания, обрадовано обнял ее и попытался поцеловать. Надя засмеялась и отстранилась:
– Ты же больной!
Потом она серьезно сморщила лицо и стала его успокаивать, говоря, что он не смог ее взять из-за болезни и что в следующий раз у него все получится.
– Надя, давай поженимся, – неожиданно для себя сказал Иван Антонович.
– Ты хорошо подумал? – спросила она, совсем не удивившись предложению. – А что скажет твоя мама? Я ей, наверное, не понравлюсь.
– Мама ничего не скажет. Хочешь, поедем к ней со мной после смены? – предложил Иван Антонович и вдруг испугался, что она согласится.
Надя не ответила и приласкалась к нему. Они обнялись. Руки Ивана Антоновича потихоньку залезли к ней под футболку, поднялись по животу и начали щупать груди. Она покраснела и стала говорить, чтобы он остановился, что к ним могут зайти, и что у них еще будет время. Иван Антонович остановился, хотя знал, что врач не придет до отбоя. Надя оправилась и, поцеловав его на прощание, ушла.
Оставшись один, Иван Антонович задумчиво походил взад и вперед по комнате, потом сел на кровать. Он понял, что не хочет, чтобы она согласилась на его глупое предложение, и боялся, что она согласится.
На следующий день он уговорил врача выпустить его из изолятора. Жадно вдыхая привычно жаркий воздух с пряными влажными запахами, окунувшись в многоголосый гам вокруг, Иван Антонович почувствовал, как одичал от одиночества, точно прошло не два дня, а полжизни. Душа после болезни успокоилась, будто обновилась. Хотелось жить и радоваться жизни.
До окончания смены оставалось три дня. Юра рассказал, что в последнюю ночь будет прощальный костер и самодеятельность. Праздник устроят на холме над лагерем. От их домика напрямую до места можно было добраться за пятнадцать минут, поднявшись на сто метров по довольно отвесному склону. Активисты уже лазили туда собирать дрова и любоваться с высоты панорамой моря. Увлеченность многих парней и девчат предстоящим мероприятием казалось Ивану Антоновичу ребячеством. Он решил туда не ходить, – судя по размаху приготовлений, событие займет полночи, если не больше, а перед дорогой лучше выспаться. Надя тоже сказала, что не пойдет.
Ему опять было интересно вдвоем с Надей, он проводил с ней все свободное время: Они дружно наслаждались оставшимися днями отдыха, – вместе ходили на пляж и в столовую, гуляли по лагерю, разговаривали, обнимались и до боли в губах целовались в укромных местах, вызывая и поддерживая друг в друге постоянное, но умеренное сладострастие. Уровень вожделения не зашкаливал, потому что следующую попытку обладать девушкой Иван Антонович отложил до осени. Он выспросил у Нади про порядки общежития на проспекте Вернадского, где она жила, про ее соседку, и понял, что там у них будет много возможностей уединиться.
Улетали они разными рейсами, и чтобы не ждать в аэропорту, записались на разные по времени автобусы. Ивану Антоновичу предстояла проводить Надю, которая улетала первой.
Последний вечер в лагере они провели особенно трогательно, на опустевшем к ночи пляже, в тени грозно нависающих прибрежных скал, в романтической обстановке ленивого моря с лунной дорожкой и ярких южных звезд над головой. Они прощались до осени, договорившись встретиться сразу после начала учебного года. Иван Антонович молча попросил Надю не пользоваться услугами своего московского приятеля и не звонить другу детства, и так же без слов она ему это пообещала.
Лагерь перед отбоем встретил их непривычной тишиной и темными окнами домиков, – почти все его обитатели были на прощальном костре.
Проводив девушку, Иван Антонович лежал, не раздеваясь, в пустой комнате, привыкая к расставанию с райским местом у моря. Задумавшись, он не сразу заметил Надю, проскользнувшую к нему в комнату через открытую дверь на веранду, и вскочил на ноги, когда она была уже около его кровати.
– Не спишь? – спросила Надя, знакомо посмеиваясь.
Она подкрасила брови и ресницы, как на танцах, когда они познакомились, и одела белое длинное платье с короткими рукавами и расширяющимися ниже пояса воланами. Иван Антонович, видевший ее до этого только в джинсах и шортах, чуть замешкался с ответом:
– Не сплю. А куда ты нарядилась?
– Просто так.
– Пойдем смотреть костер?
– Как хочешь.
Она отбежала в центр комнаты и повернулась. Воланы на ее платье заволновались, надувшийся подол приподнялся, оголив ноги. Подскочивший Иван Антонович поцеловал подставленные ему жесткие губы, пытаясь поймать маленький шаловливый язычок, сворачивающийся трубочкой. Он прижал ее к себе, поддерживая за спину. Она поддалась, запрокидывая голову и обмякая в его руках.
Он поднял девушку на руки и положил на кровать. Пальцы, расстегнувшие пуговки на платье, нащупали груди и, поглаживая, высвободили их из платья. В попадавшем в комнату рассеянном свете от уличных фонарей он видел переход на ее груди от области загара к белой коже около сосков. Ближе к соскам кожа была особенно нежной, солоноватой на вкус и пахла морем.
Надя закинула руки за голову и прикрыла глаза. Иван Антонович, путаясь в воланах и комкая платье, спустил с нее тонкие белые трусы. Растерзанное платье, налившиеся груди, вид голого живота, волосы на вожделенном междуножье, – все это вызвало в нем радостное предвкушение скорой победы. Боясь опоздать, как случилось с ним перед болезнью, он начал толкаться между ее ног, в спешке не чувствуя и не сознавая, куда ему надо. Попасть в нее никак не получалось, несмотря на обманчиво податливый мягкий живот и, насколько это ей позволяли не полностью снятые трусы, раздвинутые ноги. Не умея помочь себе руками, он делал попытку за попыткой, все короче, нетерпеливей и требовательней. С каждой новой неудачей внутри него нарастала паника. Предчувствуя скорый конец, он замер, услышав тревожно бьющееся в унисон Надино сердце, и через мгновение в отчаянье вскочил с нее, натягивая трусы и растирая выплеснувшуюся жидкость. Зачем-то он кинулся к веранде, потом вернулся к Наде, которая стала его укорять.
– Что ты наделал, – повторяла она, как автомат. – Что ты наделал!
– Я тебе никак не мешала. Я бы тебе помогла, если умела. В чем я виновата?
Сидевшая на кровати в расстёгнутом и помятом платье, она казалась опозоренной девочкой, которой надо было обязательно помочь. Иван Антонович подсел к ней, попытавшись обнять и успокоить, но натолкнулся на невидимый барьер.
– Ты не понимаешь, что со мной сделал. Я тебя ненавижу. Я пойду теперь и отдамся первому встречному мужчине.
Надя говорила холодно. Иван Антонович не верил, что она может так с ним поступить. Он попросил ее успокоиться, остаться у него и обещал все поправить. Говоря, он сам не верил своим словам, находясь в странном состоянии отрешенности, – как будто неудача произошли не с ним, а с другим человеком, за которым он наблюдал.
Впрочем, ему показалось, что Надя к нему прислушалась. Она перестала повторять свои заклинания и начала одеваться.
Потом она ушла. Иван Антонович трусливо подумал, что так для них будет лучше, и что утро вечера мудреней.
Не дождавшись соседей, загулявших на празднике, он заснул и всю ночь проплавал среди скользких ленивых медуз.
Утром он встал одним из первых и, быстро умывшись, принялся дежурить у дверей Надиной комнаты, тревожась от предстоящих ему объяснений.
Нади все не было, хотя раньше она всегда выходила первой. Устав ждать, он подошел к заспанной Ларисе, выходившей всегда последней.
– Разве она не с тобой? – вопросом на вопрос ответила ему удивившаяся девушка.
Ничего не понимая, Иван Антонович пошел кружить знакомыми дорожками и около столовой встретил Надю.
– А, это ты, – она никак не отреагировала на его радость.
– Где ты была? – спросил Иван Антонович. – Я всюду тебя искал. Скоро твой автобус.
– Я иду собираться. Только знаешь что, – она остановилась и посмотрела на него, как чужая. – Ты не ходи за мной, пожалуйста. Меня проводят. Ты в этом сам виноват.
Иван Антонович не понял и пошел за ней.
– Наверное, ты не отстанешь, если не рассказать, – сказала Надя. – В общем, вчера ты меня завел, и в результате я спала с другим мужчиной.
– Если бы Гоша не искал Ларису и не зашел к нам, может, ничего бы и не было, – продолжала она. – Но он зашел, и я пошла с ним. Для таких случаев они с другом используют веранду. Она закрыта с улицы диким виноградником. И на ней – надувной матрас с одеялом. Все продумано и удобно.
Они подошли к своему домику, и Надя еще раз попросила ее не провожать:
– Сейчас Гоша подойдет помогать нести чемодан. Пусть отрабатывает.
Огорошенный Иван Антонович отошел от домика и стал ждать. Появился Гоша, Надя вручила ему чемодан, и пошла рядом с ним. Иван Антонович провожал их в отдалении, прячась в тени деревьев и наблюдая, как Гоша что-то ей рассказывает, размахивая свободной рукой, а она смеется.
Навстречу им уже шли вновь прибывшие студенты. Одна из девушек, похожая на Ларису, окликнула Гошу. Приблизившийся к ним Иван Антонович услышал, как она говорила Наде:
– Держитесь от него подальше, дорогая.
– Не пугай девочку. Я очень хороший, – ответил Гоша.
– Ты с ней уезжаешь? – спросила она его.
– Нет. Я в этом году слежу, чтобы вы не потонули. У меня здесь еще целая смена.
– Увидимся! – пообещала она ему и снова предостерегла Надю. – Вы ему не очень верьте. Он хороший, но может обмануть.
Невысокий Гоша, в обрезанных выше колен старых джинсах и футболке с американской надписью, спешащий с чемоданом за маленькой Надей, блестя вспотевшей залысиной, казался смешным. Иван Антонович развернулся и пошел прочь, размышляя, каким же представляется он, если так смешон в его глазах удовлетворивший Надю Гоша.
Все произошедшее с ним и услышанное сегодня казалось глупостью и фальшью. Он пробовал убедить себя, что опозорен и унижен, но среди суеты лагерной пересменки, в окружении солнечного света и южного благоуханья, не верил в невыносимость своего дальнейшего существования. К тому же о его позоре знали только он и Надя, которая уедет, и с которой он больше вряд ли увидится. Конечно, было неприятно сознавать, что у него оказались проблемы там, где он их не ждал. Но окружающее перевешивало любые проблемы, все вокруг жило и звало жить, и всем своим живым духом подталкивало стремиться к счастью.
Место на пляже, на котором они привыкли загорать с Надей, было занято компанией незнакомых девушек. Они пока держались особняком, смущаясь и привыкая к новому месту, но уже оценивающе поглядывали по сторонам. Солнце, которое было прямо за ними и морем, обожгло глаза. Иван Антонович прикрыл веки и, не отворачиваясь, принял его вызов. Внутри глаз зажглись маленькие кружки на бесконечном темном фоне. Потом они собрались в одно маленькое яркое пятнышко, сияние которого постепенно разогнало темноту, оживив проявившуюся пустоту кружением изгибающихся светящихся лучей, похожих на обрывки паутины.
Ему открылась внутренняя бесконечность души, поразительно просто соответствующая бесконечности окружающего мира, на миг озарившая его жалостью к себе и ко всем, кого он узнал, не различающим красоты гармонии, заблудшим в своей гордости, путающим и усложняющим свое существование в ложном поиске телесных удовольствий.
Иван Антонович устал балансировать на грани сна и бодрствования, и картинки в его воображении начали расплываться. Последние две он так и не смог четко сфокусировать.
На первой из них он ехал из аэропорта домой. Была ночь. Фары такси выхватывали из тьмы пыльные заборы и дома, деревянные столбы с фонарями и пустые тротуары. Знакомые городские улицы казались ему чужими.
На второй мутной картинке была квартира его родителей. Он поздно проснулся, родители ушли на работу, и он опять был один и без дела. По телевизору показывали, как сильная сборная Союза по футболу проигрывала команде Бельгии. Наши не могли удержать бельгийского нападающего, и тот хладнокровно забил с угла вратарской два решающих гола. Болельщицкая жилка Ивана Антоновича слабо откликнулась на очередное крушение футбольных надежд. Все в нем замедлилось и потускнело – и эмоции, и желания, и чувства, и стремления, и отношение к людям.
Соблазн привычки (3)
Иван Антонович очнулся от деревенской полудремы с мыслью о своей ненужности и о том, что надо все начинать сначала, словно пережитые им фантазии молодости вернули что-то важное, давным-давно беспокоившее его, и, как он думал, позабытое. Было странно и неприятно, как будто его жизнь оказалась бесцельной.
Ему надо было с кем-то поговорить об этом. Он знал, что Женька тоже не спит, и что хорошо бы поговорить с ним. Но сила сна других людей перевешивала.
Он подумал о прижавшейся к нему Тамаре Ивановне. Она крепко спала, от нее шло смиренное тепло. Подумав, что она вряд ли могла ему помочь сообразить, в чем он ошибся, и почему все ошибки в его жизни кажутся похожими друг на друга, он вспомнил, как они познакомились.
Было это весной, через полгода после его распределения в незнакомый и чужой ему город. Всю весну и лето отношения между ними были холодными, они боялись поверить друг другу. У него после Нади не доставало решительности. Тамара Ивановна, как он узнал позже, не могла освободиться от последствий несчастной любви, которая случилась с ней на первом курсе института, и о которой она за всю их совместную жизнь не рассказала ему ничего конкретного, а говорила только, что сама виновата.
Но жизнь продолжалась, и как они не боялись близости, в один из осенних дней она случилась, причем в последний момент и неожиданно для себя Тамара Ивановна помогла Ивану Антоновичу получить, что он хотел.
Первые три года после женитьбы они жили очень счастливо. В памяти Ивана Антоновича от этого времени остались слезинки в глазах любимой, не верящей их счастью, и ее искренние слова, на которые хотелось ответить еще большей искренностью. В трогательные минуты взаимных признаний он рассказал ей о себе все, что мог, – и много лишнего, о чем потом пожалел. Единственное, что утаил, – благодарность за мужскую состоятельность, которую она ему вернула. Первое время он очень хотел признаться и в этом, но в последний момент срабатывала защита, точно в ответ на то, что и она не все рассказывала ему о своей первой любви. Впрочем, эта фобия скоро стала казаться ему смешной и неинтересной. Научившись обращаться с женщиной, он понял, почему не совладал тогда с Надей, и теперь, задним умом, знал, что надо было тогда делать.
После долгого периода влюбленности в их семейной жизни наступила черная полоса, – из-за того, что Тамара Ивановна не могла забеременеть. Гордая, справедливая и рассудительная во всех делах, дома она начала срываться, мучая его словами, что он издевается над ней и презирает ее, упрекая за ранний аборт. Хотя такие мысли в нем проскакивали, вслух он об этом никогда не говорил, и ему казалось обидным выслушивать ее наговоры.
Спать после ссор приходилось на одной кровати, потому что в их маленькой комнате, заставленной наполовину ненужными вещами, другого спального места не было. Они лежали как могли врозь, но этого было слишком мало, чтобы не чувствовать злобы и обид друг на друга. Промучившись всю ночь, перед рассветом Тамара Ивановна соскальзывала с кровати и подходила к окну. Иван Антонович слышал приглушенные причитания, похожие на молитву, и чувствовал, как она плачет. Потом она ложилась и забывалась в беспокойном сне, а Иван Антонович пытался мысленно окружить ее собой, страстно желая успокоить, и просил кого-то ей помочь, как помогли ему.
К семейным проблемам добавлялась разрастающаяся бессмыслица на работе, где вместо дела говорили о перестройке и ускорении и обманывали скорым улучшением жизни. Усталость от бестолковщины была больше, чем от работы. Хотелось расслабиться, и все чаще Иван Антонович приходил домой взвинченным и выпившим.
В очередной семейной ссоре он безобразно сорвался, убеждая больше себя, что не может так больше жить и что им надо развестись. Тамара Ивановна молча принимала все его упреки, и вдруг расплакалась и сказала, что беременна.
После этого дня жизнь и семья для Ивана Антоновича соединились. Он не хотел больше ничего, кроме жены, детей, их общего благополучия, только в этом видел пользу и счастье собственной жизни и думал, что так будет всегда.
Теперь он в этом сомневался. Они с Тамарой сколотили себе определенный достаток, обеспечивающий их настоящее. Им помогали жить воспоминания о прошлом. Но он давно перестал понимать, что ждет их в будущем.
Он не мог сообразить, в чем и когда ошибся, чувствовал, что разгадка совсем рядом, но не мог ее ухватить, и жаждал помощи. Он привык к тому, что в минуты растерянности ему всегда помогали, стоило только этого очень захотеть.
Среди духоты и запаха перегара ему почудился холодок, тянущийся со стороны спальни и напоенный тем же покоем и смирением, какие он чувствовал от жены. Он вспомнил вечерний разговор женщин, и подумал, что это Вика, как и его жена, витает во сне в эмпиреях церковных грез.
Он подумал и о Зиминых. Надя Зимина была похожа на его первую подружку только именем. Во всех ее разговорах явно или неявно присутствовал супруг, ей не было дела до других мужчин. Он попытался представить Анатолия и не смог; тот расплывался, как и его мысли. Зимины были из тех, что «жили счастливо и умерли в один день», и помощи от них ждать не приходилась.
Иван Антонович искал свою ошибку, ускоренно прокручивая свой первый роман, и счастье с Тамарой Ивановной, и их ссоры, и самую безобразную сцену, закончившуюся самым удивительным чудом, и их девочек, и все, что с ним было, и чувствовал, как придуманное им кружение затягивает его вниз, лишая воли и почти разделяя на части. Готовый сдаться, он увидел над собой Дорохова и мысленно почти потребовал у него помощи, рванувшись вверх последним усилием.
Неожиданно ему стало так легко, как никогда не было раньше, и он увидел.
Он видел, как был не прав, когда считал, что жизнь вращается вокруг него, его желаний и его пользы.
Он видел, как были не правы почти все люди, которых он знал, которые считали точно так же.
Он видел, что и его жизнь, и жизнь его близких и знакомых только иногда и случайно попадала в такт процессов, существующих независимо от человека, и только когда попадала, обретала смысл, цель и пользу.
Он видел, что времени не было, а были только эти ритмы разной частоты и строгой иерархии: чем ниже частота, тем выше уровень сопровождаемого ритмом процесса.
Он видел все ритмы, обязательные разумному человеку, – ритм семьи тоже был среди них, но не был самым важным.
Высоко над собой, в бесконечной звездной иллюзии, он видел самые медленные колебания, – они были важнее всего и звали его к себе, укоряя за долгое отступничество.
Где-то над ними был еще самый главный и медленный ритм, – неслышное дыхание и бесконечный взгляд, неразличимые среди абсолютных покоя и пустоты, – одна мысль о котором наполнила душу Ивана Антоновича блаженством.
Он видел робкий рассвет перед собой и уже готов был подняться еще выше, когда обеспокоенный внутренний голос подсказал ему, что он перебарщивает.
Иван Антонович точно споткнулся. Он понял, что смотрит чужими глазами, подумал, что готов был предать все, чего достиг в жизни, ради эфемерного рассвета, который мог быть навеян алкогольным бредом, – и поспешил эти глаза закрыть.
Глаза он открыл, когда видения пропали. В доме уже шаркали ногами по полу и скрипели дверями – компания просыпалась.
На улице Иван Антонович с удовольствием несколько раз глубоко вдохнул вкусного свежего воздуха. Из уходящей ночи уже проступали бесформенными пятнами деревья и дворовые строения, – значит, было больше десяти часов утра. Мутная рассветная серость казалась ему родной и более красивой, чем привидевшееся сияние. Ночное беспокойство менялось на уверенность в себе.
Вика уже накрывала на стол и подшучивала над бесцельно слоняющимся по комнатам Евгением. Он казался самым помятым из всей компании, хотя единственный не пил. Унылый и молчаливый, всем своим видом он показывал, как ему здесь надоело, как он устал и как хочет обратно в город. Позавтракав, он стал собираться. Зимины тоже подхватились и уехали с ним.
Иван Антонович и Тамара Ивановна решили остаться, составив компанию хозяйке, за которой вечером должна была приехать Настя.
Женщины чаевничали, Иван Антонович гулял во дворе. Он несколько раз обошел дом, зашел в баню и сарай, рассмотрел колодец, проверил прочность забора, чуть не зацепив брюки за металлическую сетку ограды, перетрогал все яблони, потом пошел на зады, за огород, и долго смотрел на речку и на деревни за ней, тихие и безлюдные, с редкими дымами топящихся печек. Он дышал полной грудью, радуясь всему, что видел. С каждым мгновением все больше клеточек его организма попадало в такт вселенских колебаний и дружно вибрировало, облегчая тело, освобождая мысли и принося бессознательное счастье принадлежности к окружающей его гармонии природы.
– Это ведь тоже нужно, – услышал он голос Вики, когда вернулся в дом и снимал в прихожей обувь. – Это простая необходимость, как жажда или голод. Почему с ней нужно бороться?
– Я и не борюсь, я просто говорю, что мне не нужно, – услышал он Тамару Ивановну.
– В нашем возрасте, если об этом не думать, то и не будет никакой необходимости, – согласилась Вика.
Ему показалось, что они обсуждают его.
– Да ты совсем продрог, – пожалела его Тамара, когда он вошел в комнату. С самого утра сегодня она разговаривала с ним ласково и была такой домашней, какой он всегда ее любил, точно вчерашнее раздражение было пустым наваждением, – а может, его и не было вовсе, а он придумал свои обиды на пустом месте и только зря мучил себя. Ему показалось, что Вика тоже ему обрадовалась.
– Мы уже хотели тебя искать, – сказала Вика. – Остался в доме единственный мужчина и бросил женщин одних. Нам без тебя скучно.
Ему налили вина и положили салатов. Он поднял тост за женщин и с аппетитом поел, чувствуя их внимание.
За едой он почувствовал, что озяб. В комнате стало прохладно. Недавно растопленная печка еще не успела разогнать утреннюю сырость, набравшуюся в большой дом.
– Согревайся быстрей, не могу смотреть на твои мурашки, – сказала ему Тамара, кутаясь в шаль. – Вика, давай дров в печку подбросим. Совсем жара нет.
– Дров там хватает, надо подождать. А пойдемте в баню, – предложила Вика. – Поддержим в Новый год нашу традицию.
– Мы каждые выходные с дочкой паримся, – сказала она, обращаясь к Тамаре Ивановне. – Привыкли. Пока достраивали дом, так и жили в бане. Все равно там печку включали, чтобы согреться. Тамара, вы как относитесь к бане?
– Я с удовольствием. Только я не знаю, будет ли удобно. Надо учитывать Ивана Антоновича, он у меня заядлый парильщик. Иван Антонович, ты пойдешь?
– А как же!
– Вот, видишь. Будем в парилку ходить по очереди, – предложила Тамара.
– Том, чего ты придумываешь? – удивилась Вика. – У нас один мужчина, и тот под присмотром жены. Как получится, так и будем ходить.
– Может, Иван Антонович стесняется. Или ему неприятно будет на нас с тобой смотреть, с нашими жирами. Все-таки не девочки.
– Конечно, у тебя фигура постройнее. Но и я уж не до безобразия же толстая, – запротестовала Вика. – И еще не совсем старая. У меня, например, кожа очень даже молодая.
– Мне все будет приятно, – вставил Иван Антонович. – Если Тамара согласна.
– Нет, вы посмотрите, какой удалец! Кто бы сомневался, – рассмеялась Тамара Ивановна, довольная, что отметили ее фигуру, и, значит, ежедневные зарядка и гимнастика не пропадают даром. – Что я вам говорила?
Иван Антонович подумал, вспомнив нечаянно подслушанный конец их разговора, что Тамара Ивановна рассказала им, как она не хочет, но уступает, когда он к ней пристает. Он не очень расстроился, решив, что для него в этом нет ничего стыдного. Алкоголь начал отогревать нутро, жизнь казалась интересной, а окружавшие его женщины – почти красавицами.
Расшевелившись, он увязался за Викой, которая пошла в сауну включать печку.
Как и накануне, Вика провела его по комнатам и показала особенности парилки. Чувствовалось, что она строилась трудно и обстоятельно, и что деревенское хозяйство поглощало не только ее деньги, но и все свободное время.
Когда экскурсия закончилась, Вика стала рассказывать, что в Германии не считается стыдным мужчинам и женщинам париться вместе, и как она парилась с мужиками, и выглядела совсем не хуже немок. Она похвалилась, что за ней ухаживали мужчины, и как ее поразило, что немцы, как женщины, бреют интимные места.
Электрическая печка удивительно быстро разогревала сырую парилку, и уже принялась за большую комнату, задуманную как предбанник, в которой они стояли и разговаривали. Комната была заставлена мягкой мебелью, причем диван был разложен, на нем лежали подушки, простыня и одеяло в пододеяльнике, как будто здесь еще недавно ночевали. Вдруг Иван Антонович поймал себя на мысли, что примеривается к женщине, как будто хочет повалить ее на диван, около которого они стояли, и что только запах сигарет от нее, и ее более крупные габариты останавливают его от этой глупой затеи.
Они вышли на улицу. В облаках, закрывших небо, проступали солнечные пятна. Постепенно теплело.
Он подождал, пока Вика перекурит и, радуясь про себя, что устоял от соблазна, рассказал ей о том, что любит слушать пение птичек на солнышке, и что зимы еще не было, а птички уже скоро начнут призывать весну. Вика посмеивалась и поддакивала. Иван Антонович вспомнил, что говорила Вика про свою молодую кожу и бритых немцев, и мысленно раздел ее, представив гладкие ноги, полные груди и, возможно, бритый лобок. Почему-то его заинтересовала мысль о том, что она бреется, как Тамара, боровшаяся таким образом с сединой. Он представил их срам за узкой дорожкой короткостриженых волос и укорил себя за грешные мысли. «Неужели мы сами и есть искуситель для других людей, – вспомнил он Женьку. – И нет, и никогда не было сатаны, а есть только наше желание обладать всем, чем только можем и в любую минуту, если только представится такая возможность». Еще он подумал о том, как его плотские фантазии похожи на молодые, которые вспомнились ему ночью. Конечно, они волновали его не так остро, как в юности, но все еще волновали и как будто специально уводили в сторону от простого ответа на вопрос, зачем ему жить. Он подумал, что нечто похожее было в его жизни уже несколько раз, – именно тогда, когда на него находила грусть, и он начинал думать о том, зачем жил и зачем ему жить дальше.
Пока их не было, Тамара приготовила легкий обед.
Унюхав запах супчика, Иван Антонович почувствовал себя голодным. Женщины от него не отставали, удивляясь неожиданному аппетиту и объясняя его деревенским воздухом. После супчика и бокала вина в компании установилась особенная атмосфера взаимопонимания. Раскрасневшиеся дамы расслабились, подобрели и беспричинно веселились.
Подхваченный общей благожелательной волной, Иван Антонович тоже разговорился, похваливая женщин и объясняясь им в своем исключительном к ним расположении. Мысль о том, что они будут вместе париться, возбуждала. От избытка чувств он даже поцеловался с супругой, чего давно не делал не только на людях, но и дома.
Вдоволь насмеявшись, женщины засобирались в баню, которая уже должна была протопиться.
Перед баней Иван Антонович притормозил, решив не смущать женщин и дать им спокойно раздеться.
Пережидая, он вдруг затосковал, вспомнив ночные подсказки, заставлявшие его меняться. Но одно дело было прислушиваться к ним во сне или в бреду, – наяву это казалось ему слишком сложным, и он убеждал себя, что ничего этого не нужно. Он убеждал себя, что там, где удобно, не может быть большого обмана, а с Тамарой и с Викой, например, ему было и удобно, и просто. Они были частью белого света вокруг него, частью воздуха, которым он дышит, – всего того, что он привык видеть день изо дня, считал нужным, любимым и, не задумываясь, принимал правильным. Напротив, то, что ему виделось ночью, и о чем рассуждал Женька, казалось слишком неопределенным и даже ничтожным. Он удивлялся, как мог сомневаться в семье, которой посвятил свою жизнь. Он убеждал себя, что большого обмана для него тут не могло быть, а если и был обман, то маленький, с которым можно жить, как он жил до сих пор и как живут все люди вокруг него. Еще он убеждал себя, что успеет подумать об этом попозже, когда для этого будет достаточно времени и желания. Пока же он хотел просто жить, как все.
Иван Антонович совершенно убедился в собственной правоте и, решив, что женщины уже успели раздеться, зашел в предбанник.
Конец первой части