Антон Иванович очнулся в полтретьего ночи. Сна не было. «Четвертая ночь подряд, – подумал он. – За что?»

На прошлой неделе ему казалось, что подступившая к горлу жуть неизведанной безысходности ушла вместе с бессонницей. Каждый день в течение этой недели в одиннадцать вечера он мгновенно проваливался во тьму и, как мертвый, был до семи утра. Точнее, без двух минут до семи. Он открывал глаза ровно за две минуты до звонка будильника, как автомат, и эти минуты смотрел в потолок и ничего не видел.

К двум минутам до звонка с открытыми глазами он привык когда-то давно. Тогда, за мгновение перед тем, как проснуться, он мог увидеть себя со стороны, и две минуты ему были нужны, чтобы пережить увиденное и вернуться. Теперь он ничего не переживал, потому что разучился видеть себя, и относился к этим двум минутам, как к досадной бессмыслице, которыми заполнена жизнь.

Антон Иванович разозлился на глупости, которые лезли в голову, и почувствовал, как тяжелеет голова и мутнеет в глазах. Он спустил ноги на пол, нащупал тапки и побрел на кухню за таблетками от давления.

Он запил две таблетки водопроводной водой, отстаивающейся в эмалированном ведре с серебряными полтинниками на дне. Свет на кухне показался ему мутно-желтым. Он подумал, что надо протереть люстру. Маша не приходила уже больше месяца, да и последние два-три раза забегала практически на ночь, вряд ли у нее было время протереть пыль.

Маша была его подругой, отношения с которой понемногу заканчивались, потому что им исполнилось пять лет. Антон Иванович читал о том, что отношения между мужчиной и женщиной заканчиваются через пять лет, если не приобретают новое качество. В его жизни это правило выполнялось: отношения с женщинами длились как раз пять лет, нового качества не приобретали и заканчивались.

С первой подругой он жил, как считал, по любви, но не женился, потому что у них не было детей. Через пять лет любовь прошла, и они как-то очень просто и безболезненно разбежались.

Пять лет он прожил и с первой женой. Они жили, как все, родили сына, и расходиться не собирались. Но жена заболела и за полгода сгорела. Он запомнил, как первые три месяца болезни она верила в его обещания, ходила по врачам и целителям, делала зарядку и обливалась вместе с ним холодной водой из ведра, хотя всегда была неженкой. Как в следующие два месяца вера в исцеление начала ее покидать, и она уже меньше ходила и больше лежала. И как в последний месяц, когда боль отступала, она слушала его, не веря, и смотрела сквозь него большими коровьими глазами, глубина которых увеличивалась с каждым днем.

Вторая жена ушла от него к любовнику и тоже через пять лет. Антон Иванович пытался ее ненавидеть, но в глубине души был ей благодарен за помощь в воспитании не родного ей сына, и за комфорт, который вернулся к нему после ее ухода. Последний год жизни с ней он почти всегда без причины хотел уйти из дома, а когда уходил, то не знал, что делать, и, побродив час-полтора по улицам, возвращался назад с тайной надеждой, что жена уснула.

У своей последней подруги он прожил четыре года, на пятый вернулся в свою квартиру, и теперь они встречались все реже.

В ночных новостях показывали прямое включение с космодрома Байконур. Подготовка к старту «Прогресса», который был назначен на семь утра, заканчивалась. Ракета на стартовом столе чуть подрагивала в свете прожекторов, как будто показывала свою мощь, и диктор ровным баритоном убеждал в предстоящем успешном запуске грузовика. После двух предыдущих осечек третья могла оказаться роковой для экипажа космической станции.

Во рту горчило. Антон Иванович зачерпнул из ведра полковшика воды и почти всю выпил крупными глотками. Пока глотал, в горле было неприятно. Но муть в глазах начала пропадать и стало повеселее.

Маша вечером опять не позвонила, хотя обещала. В обед он звал ее погулять на набережную – отказалась. «Холодно». Что за дурь? Ну да, поземка, ветерок, но скоро будет еще холоднее, тогда вообще не надо выходить?

Антон Иванович прислушался к ровным посапываниям сына из спальни. Андрей вчера утром удивил: «Папа, померь давление». Было 150-т. Дал ему таблетку и сказал, чтобы не сидел ночами за компьютером. Что за ерунда в 18-ть лет? Вроде не пьет. Курит, конечно. Последняя мысль уколола. Антон Иванович много раз пытался бросить курить, но у него не получилось, и он знал, что в этом одна из причин курения сына.

За окном завелась и уехала машина. Ее облаяли бродячие собаки. По ночам они собирались в стаю и бегали по дворам окрестных девятиэтажек. Лай не умолкал, собаки теперь не успокоятся часа полтора.

Вдруг затылок взорвался и заколол. Антон Иванович начал массировать заболевшее место и осторожно крутить шеей. Последний год у него регулярно как будто лопались какие-то сосудики. «Может, скоро умру?» – попробовал он испугаться. Не получилось. Антон Иванович знал, что не умрет. Он не может умереть, пока не исполнит предначертанное, как ни высокопарно это звучит. Никто никогда не понимал, что жизнь Антона Ивановича – это подготовка к реальному делу, полезного людям. Как же ему умирать, когда он наконец-то почти приготовился: в голубой папочке лежали переписанные набело листки с расчетами, а в голове третий месяц кружила идея, которая, он чувствовал, вот-вот должна была родить объяснение гипотезы о природе эфирных взаимодействий.

Пять часов. В шесть начнет клонить в сон, надо готовиться его перебороть, чтобы не проспать на работу.

Антон Иванович открыл книжку «Физика эфира» И.Железнова и перечитал одно из неприятно поразивших его мест о физической несостоятельности опыта Майкельсона. Интерферометр в этом опыте никогда не показывал смещения интерференционных полос от лучей, разность хода между которыми Майкельсон полагал пропорциональной квадрату отношения скорости земли к скорости света и оценивал в 10–15 секунды. По расчетам Железнова, порядок хода лучей в опыте был 10–23, так что отразить эту малость прибором Майкельсона было невозможно. Неприятность для Антона Ивановича состояла не в критике опытов Майкельсона и постулатов теории А.Эйнштейна, – критиков и без Железнова было достаточно, – а в самом результате. Железнов, как и Антон Иванович в своей модели, полагал, что эфир истекает из вещества подобно газу, но оценил разность хода лучей пропорционально четвертой степени отношения скорости земли к скорости света, а в модели Антона Ивановича она была пропорциональна третьей степени этого отношения. Неприятно было оттого, что Антон Иванович был убежден в своей правоте и не хотел разыскивать Железнова, чтобы сверить модели.

Но большей неприятностью для него была сама книжка. Железнов отказался не только от магнитных зарядов, как Ампер, но и от гравитационных полей. Все взаимодействия объяснял единственными элементарными частицами – частицами Планка, которые представлял вихрями эфира. Антон Иванович раздраженно листал книжку, понимая в глубине души, что она раздражала его не ошибками, а тем, что давала еще одну довольно стройную физическую теорию. Антон Иванович раздражался и раньше, при появлении других новых теорий: и теории струн, и теории вакуума и торсионных полей, и теории Васильева. Главная причина раздражения была в том, что среди новых теорий не было теории Антона Ивановича. А он знал еще с учебы в университете, что должен был ее написать, но все откладывал, потому что никак не мог устроить свою жизнь. Пока с работой разобрался. Пока старался получить жилье. Женщины его никак не понимали, все организовывали какую-то суету и по вечерам, и в выходные, и в отпуск, – когда тут соберешься написать?

Обиднее всего ему было, когда год назад он в Интернете прочитал про модель Васильева.

Железнова, Шипова, Акимова и американцев Антон Иванович не знал, а с Васильевым вместе учился и в физико-математическом интернате при университете и потом в университете. Странный такой застенчивый паренек из деревни. Никогда он особо не выделялся, и потолок его был – третье место на тамбовской областной олимпиаде по физике. А вот оказался не прост и написал то, о чем Антон Иванович все только думал.

«Ладно», – Антон Иванович закрыл Железнова и зевнул. Захотелось спать, значит, пошел седьмой час.

Почему-то вспомнился Васильич. Надо к нему сходить, пока тот не попал в дурку. Васильич был еще один его однокурсник, – из тех, что учились только в сессию. После университета он кадрировался и уехал на полигон. Через два года уволился, пришел в институт, куда распределили Антона Ивановича, восстановился в армии, быстро защитился и несколько лет с увлечением экспериментировал и писал прожекты, способные спасти отечественную военную науку. О них он рассказывал многим и, в том числе, Антону Ивановичу, которого считал своим приятелем. Рассказывая, он убеждал в нужности проектов больше себя, чем собеседников. Он был слаб на водку и женщин. Когда от него ушла жена, он разочаровался в своей писанине, перестал напиваться и петь на улице про Красную Армию, которая всех сильней, отпустил бороду и начал вставлять в научные отчеты бессмысленный семимерный интеграл, который решал, по его словам, все задачи. Когда Васильича уволили по болезни, он начал рисовать этот интеграл на доске объявлений в подъезде института. Интеграл появлялся раз в месяц, когда Васильич получал пенсию. Причем на каждом новом рисунке пропадали какие-то старые обозначения, так что последний рисунок на доске, который запомнил Антон Иванович, стал действительно универсальным, почти иероглифом: крючок интеграла, несколько бесконечностей и символы объединения множеств. Последний год рисунки на доске не появлялись. Либо Васильич не приходил, либо его прогоняли.

Заскрипел и поехал лифт. Подъезд начал просыпаться. Осталось перетерпеть полчаса.

Антон Иванович пошел в комнату и стал рыться в шкафу. Он нашел свою старую тетрадку с выцветающими чернилами на пожелтевших листах, а в ней – то место, которое раньше его всегда волновало.

«…Часто начинаешь делать новое дело, и дело спорится и идет быстро, и поддаешься гордости, радуясь своему умению. До тех пор, пока вдруг вспоминаешь, как уже учился этому раньше, и когда-то прошел все положенные стадии сомнений и ошибок. Гордость уступает место неловкости и разочарованию, что забыл, но и радости, что вспомнил.

Иногда радость приобретает оттенки жути. Становится просто жутко, когда после долгих блужданий осознаешь, что когда-то ты, может и не очень хорошо, но понимал и знал, зачем здесь, а потом забыл и вот только вспомнил. Так жутко, будто ты стоял над обрывом без дна, каждый миг готов был сорваться, не сознавал этого, но пронесло, и ты понял, что мог пропасть.

Удивительна способность человека забывать, а потом заново открывать давно и много раз открытые вещи. Но главное удивление состоит в отказе видеть очевидное и признать правду, а не долго придумывать какие-то невозможные объяснения, кружить вокруг, чтобы, наконец, вспомнить известное и истинное знание.

А ведь нам каждому подсказывают остановиться, подумать, понять и вспомнить, зачем мы здесь.

Удивительно, как эти подсказки, если мы не были внимательны и не смогли сразу осознать их, сохраняются в памяти.

Помню один сон. Его материальным источником можно считать мои сидения в библиотеке высотного здания на Воробьевых горах. Там, примерно на двадцатом этаже, в некоторые особенно неприятные дни промозглой московской осени молочно-свинцовые облака опускались низко к земле, и, смотря в окно, я видел, как в них растворяются стены здания и очертания земли.

Аскетичное ретро-убранство комнаты, все эти добротные, но старые, сталинских времен, шкафы с книгами, столы, тумбочки, – и облака, скрывшие землю и стены здания под тобой, – все это рождало сомнения в реальности окружающего нас мира. Включенный верхний желтый свет и свет в зеленых стеклянных абажурах настольных ламп, несколько одиноких фигур за письменными столами, почти домашние тепло и уют, – и какой-то особенно неприятный гуд в вентиляционных каналах от гула ветров. Все настраивало на романтически-мистические чувства, обостряемые молодостью и непривычкой тела к большому городу и высоте. И все же, все же… Почему это помнится?

Снилось примерно следующее.

Я куда-то шел среди высоких серых стен, облицованных гранитными плитками. Шел не внутри старого, еще крепкого, но требующего ремонта дома, а вне его. Наверное, я хотел попасть внутрь. Я был высоко над землей, я ее не видел. Видел только ближний круг, ограниченный молочными облаками с рваными краями. Я то поднимался, то опускался, то перелезал, то пролезал среди лабиринта стен, увитых увядающими растениями, частью еще зелеными. Людей никого не было. И звуков никаких, кроме стука собственного сердца. Чем дольше шел и лез, тем чаще оно стучало. Вот побежали мурашки по коже, потому что страшно. Я все куда-то лез внутрь и не мог там оказаться и не знал, зачем мне туда, и кто меня направляет. Движение ускорилось, и мурашки чаще, и сердце бьется… Я точно целую жизнь бегу, а усталости нет. Я все лезу, и кружу, и обегаю. Потом меня начинает трясти и охватывает жуть, потому что я гляжу вниз и не вижу опоры. Но я ясно помню, что не летел, а именно шел и лез, и пролезал! Значит, опора была и вдруг пропала. А я падаю. И мне смерть в этой тишине, среди этих чужих гранитных стен и облаков. Но тут же холодное ясное понимание, что не падаю я, и опоры никогда не было, и что я – это не тело. И не было мурашек, потому что не было кожи. И сердце не могло стучать, потому что как ему жить без тела? И не надо мне внутрь этого старого дома. Что я еле выбрался из него, зачем же назад? Что была смерть, и что все мои бывшие чувства – обман. А правда – то еле пробивающееся и робкое чувство жизни без тела. И так же во мне остались мурашки, но без кожи. И так же что-то стучало, как сердце. И все мои чувства со мной и все знакомо, как в теле. И я отдельный, но невесомый, растворенный в окружающей меня облачной мгле. Вокруг бесконечное небо. И я бесконечный. И от души отлегло, и постепенно она успокоилась, и прилив успокоения сменился блаженством. Я вокруг стен, среди облаков, вокруг меня небо, и я живу. А ведь только что я мог пропасть, потому что был мертвый…»

Раньше чтение этого места оживляло Антона Ивановича: он вспоминал себя молодым. Почему-то теперь оно в нем никак не отозвалось. Антон Иванович бросил тетрадку назад в шкаф и пошел пить чай.

В семичасовых новостях порадовали состоявшимся успешным запуском «Прогресса» и его выводом на заданную орбиту. Социологические опросы обещали единороссам очередную победу на выборах. Зима снова откладывалась.

Наступал новый день, и ночные мысли Антона Ивановича уступили место его обычным заботам.

Перед трамваем, в котором Антон Иванович ехал на работу, маршрутка притерлась к легковушке. Чтобы успеть купить уткам хлеб, пришлось пересаживаться на автобус.

От булочной до работы Антон Иванович всегда шел набережной. Она успокаивала. Чуть спустишься к реке, и городской шум практически пропадал.

Без снега было темно, хотя фонари с развешенными между ними гирляндами лампочек освещали обрезанные каштаны на набережной и тротуарную плитку, выложенную таджиками в прошлом году.

В небе, на фоне падающего полумесяца, двигались яркие огоньки, точно габариты неопознанных объектов. В этих огоньках с трудом можно было узнать редкие предутренние звезды, иллюзию движения которых создавали проплывавшие низко над землей бледные клочки облаков.

Несильный западный ветер поднимал на черной воде рябь, которая играла полосами огней, отраженными с противоположной стороны реки. Около воды дремали утки. В темноте они казались булыжниками, ряды которых с небольшими промежутками тянулись вдоль берега от моста до памятника Пушкину. Утки давно прижились в городе. В районе кормежки их собиралось больше трех сотен. Готовясь к холодам, они перестали бояться людей и враскачку бежали к ним с наетыми зобами, готовые есть с рук и щипаться за кусок друг с другом.

Навстречу попадались редкие случайные прохожие и утренние завсегдатаи: три бегуна – дама сильно бальзаковского возраста в красной шуршащей ветровке и два деда-бодрячка за семьдесят в спортивных костюмах; три собачника; щелкающий семечки охранник из банка; женщина-девочка с прыгающей туристической походкой, из тех, кого не берут замуж.

Антон Иванович подошел к памятнику, где, как всегда, собралась перед работой компания сотрудников, пенсионеров и почти пенсионеров, давно работающих и, как говорил про них и про себя Антон Иванович, дохаживающих, пока не уволили. Ему нравилось это слово, оно было близко по смыслу к доходягам. Вместе наскоро обсудили последние новости и потянулись на работу.

Голова была ясная. Чувствуя прилив сил, Антон Иванович быстро поправил и отдал редактору сборника докладов на последней научно-технической конференции два навязанных ему текста ребят из Воронежа. Потом дописал заключение для заказчика по открытию новой работы и теперь с удовольствием попивал утренний чай в компании, обсуждая проблемы своей машины. Он уже решил после чая начать-таки записывать свою теорию эфира, когда все испортил начальник.

– Ты, Иваныч, подожди, – убеждал его перед этим один из чаевников. – Будешь мучиться, как я со своей шестеркой. Возьми «логана», почувствуй себя человеком.

– Да я со своей особо не мучился, – неспешно отвечал Антон Иванович. – С девяносто шестого езжу на дачу и обратно, нормально. И еще бы ездил, но на битой не хочу.

– Машину разбил, Антон Иванович? – подключился вошедший начальник.

– Сыну дал съездить к друзьям в деревню. А он решил с деревьями в лесу пободаться. Помял крыло и дверь. А тут знакомые предлагают трехлетку – дешевле ее взять, чем мою править и красить. Ребята, правда, приехали ее вечером показывать, а с фонариком особо не посмотришь. Ты кстати зашел. Хотел у тебя отпроситься на завтра. Машинку посмотреть.

– Я тебя послезавтра отпущу. Завтра съезди в Москву по «Простору». Надо сегодня срочно написать чего-нибудь по нашей модели и отвезти, они первый этап закрывают.

«Нет, ну ты посмотри, – озлобился Антон Иванович. – Как нарочно. Только соберешься заняться делом, как тебя обламывают»:

– Петрович, какая Москва? Мы же с тобой договаривались.

– Иваныч, больше некому. Ты же знаешь, мы у них втроем устроены, а у них, кстати, завтра выплаты – получишь заодно за всех за два месяца. Я завтра к заказчику на Фрунзенскую. А Влад выписывает счета на стенд. Остаешься ты. Чего там дел? Ну, посидишь сегодня, особенно не заморачивайся, скопируй, что можно, из «Багульника». На экспрессе туда-обратно. Заодно выспишься.

– Петрович, а ты читал их материалы? Знаешь, как они собираются закрывать достоверность? У них же все виртуальное: метод измерений, вариант измерительного комплекса. Они будут виртуально мерить на математической модели и так же виртуально оценивать ошибки измерений – ты такое раньше видел?

Почему из-за бреда, в который его окунают, как в дерьмо, он должен опять откладывать свою настоящую работу? Когда все уже обдумано, почти до деталей, и надо просто собраться и записать. Но не дают. Ничего не дают. И ведь нельзя отказать. Всю жизнь никому ничего нельзя отказать. Можно, конечно, уйти. Но как жить? Все равно нужны какие-то деньги. И ему, и всем его близким и знакомым всегда были нужны деньги. И начальнику нужны деньги. Главное, для него все очень оправдано и нравственно: себе не все берет, раздает неучтенные премии, а разве без этих компенсаций к зарплате можно прожить?

И тут Антон Иванович понял, что завтра в Москву не поедет. Он понял это очень точно, как всегда понимал урок, вкладываемый в него толковым учителем.

– Да не горячись ты. И не дуйся – давление подскочит, – продолжал начальник. – Все равно надо ехать.

Начальник был уверен в лояльности Антона Ивановича. В некогда большом институте после успешно проведенной военной реформы остались редкие сотрудники, каждый из которых должен был держаться за свое рабочее место.

Но если бы начальник умел почувствовать действительно разгорячившегося внешне Антона Ивановича, он бы удивился воцарившемуся внутри него холодному равнодушию.

– А ведь я, Петрович, не поеду, – спокойно ответил Антон Иванович.

– Надо ехать, надо. Я скажу Надежде Васильевне, она выпишет командировку и предписание, – не поверил ему начальник и пошел по своим делам.

Антону Ивановичу было все равно. Он увидел недоступную ему раньше реальность. В этой реальности, похожей на спокойный эфир, из ничего родилась и прочь разлеталась пара противоположных частиц, две мысли. Первая – сомнение в жизни, представившейся ему земной тропой, приведшей к забору. Вторая – небесная радость, как лучистое летнее солнышко, как лесные птицы, разноголосо убеждающие в силе жизни. «А ведь не умру, – подумал Антон Иванович. – Буду жить и чахнуть над своим эфиром, как Кащей над золотом. Ведь не освобожусь, пока не напишу».

Он захотел услышать голос старшей сестры, которая жила в их родительском доме на Украине. Сестра сразу откликнулась на звонок и, как всегда, минут двадцать рассказывала новости про родственников, претендующих на его половину дома, и о своих планах скоро приехать за пенсией и заодно проголосовать за коммунистов.

– В декабре не поеду, тут не важные будут выборы, – говорила она. – Хочу в марте приехать побрехать. Ты чего молчишь? Как Андрей? Как Маша?

– Ты Андрея гони ко мне зимой, я ему тут глазастую одну приметила. Да и сам приезжай. Как с Машкой связался, так не показывался. Пенсию мою пока не снимай. И с квартирой проверь, чтобы платили, – это она про вторую квартиру, однокомнатную «хрущевку», оставшуюся ему в наследство от первой жены. В эту квартиру он не любил наведываться, и с тех пор, как сошелся с Машей, с удовольствием сдавал «хрущевку» ее замужней дочери за квартплату.

– Да все нормально. Андрей, может, приедет. Я-то не смогу. Ладно, кончай болтать, никакого льготного тарифа на тебя не хватит.

После разговора с сестрой Антон Иванович четко увидел на миг ее лицо, а потом вместо него – старые деревянные счеты, которые были у продавщиц магазинов в их детстве. Счеты были без одного края. Направленные в сторону этого края костяшки не могли остановиться и падали, пропадая. Он увидел, как туда съехала и пропала очередная костяшка, и их осталось на счетах всего три штуки.

Через пять минут позвонила Маша из Ярославской области, куда, оказывается, помчалась чуть ли не хоронить младшего брата-алкоголика, попавшего в реанимацию. Ее брат существовал в ее понятиях как никому не нужный сорняк. Жены у него никогда не было. Как и на что он жил, было не понятно. Он всегда был ей обузой. Но и теперь отмучиться от него не получилось: к ее приезду он пел в больнице песни. Врачи требовали его забирать, и она еле отговорилась обещанием приехать через неделю. В надежде на сочувствие она выдала все это Антон Ивановичу и в награду добавила томным усталым голосом, что завтра приедет к нему.

– Приезжай, конечно, хотя я не знаю, как буду завтра, – неожиданно для себя услышала она от Антона Ивановича. «Вот козел», – разозлилась она на него. Маша чуть не расплакалась, вспомнив, как последний раз распалившийся Антон Иванович заставлял ее делать вещи, которые раньше она всегда брезговала, никогда ни с кем не делала и надеялась, что этого ей никогда не придется делать.

Ее боль отозвалась в Антоне Ивановиче слабым раскаянием, ничтожно малым по сравнению с охватившей его тупой окаменелостью перед еще одной скатившейся в бездну костяшкой счет.

«Завтра не буду я», – раскаянье и окаменелость слились в нем в торжественную музыку, в которой он узнал первый концерт Чайковского, такты которого прибивали к полу бессчетных пародистов рук пианиста Эмиля Гилельса.

Просидев до обеда за столом и ничего больше не сделав, Антон Иванович вспомнил про уток.

Почти на весь световой день самые смелые утки поднималась по бетонному откосу на набережную, где кормились из рук, вместе с голубями и галками. Сегодня среди них не было голубя-доходяги, которого Антон Иванович последние дни защищал, отгоняя заклевывающих его птиц. Он уже почти скормил им свою буханку, когда увидел окоченевший труп бедняги за елью, – комок перьев на боку с открытым глазом.

Антон Иванович быстро покидал птицам оставшийся хлеб и закурил с подошедшими мужиками из соседнего отдела.

– Уровень то зачем? – спросил он щеголя, одетого в хорошее кашемировое пальто, с дипломатом и инструментом под мышкой. – Дачи у тебя нет. Чего в квартире строить?

– Все, что хочешь. Жена решила, что без уровня нельзя.

– Чего нельзя? Жену строить?

– Не строить, а ровнять, – с готовностью подхватил его товарищ. – Как ты ее без уровня правильно наклонишь?

– То есть жену наклонишь, а уровень ей на спину? – понял и развеселился Антон Иванович.

Немного посмеялись.

– Антон, ты свою новую пенсию знаешь? – щеголь перевел разговор на любимую в последнее время тему.

– Да нет.

– Так узнай. В военкомате уже посчитали. Двадцать седьмой разряд с полной выслугой – двадцать восемь четыреста. До 25 декабря получим.

– У меня двадцать второй и выслуга по минимуму, – Антон Иванович отчетливо поймал себя на мысли, что ему все равно, какой станет его пенсия, хотя еще вчера это казалось ему важным.

Еще когда звонила сестра, он почувствовал, а теперь уже совсем понял, что деньги ему не нужны. И то, что раньше он больше позировал, говоря, что тридцать лет гниет в институтских коридорах за чечевичную похлебку и что проживет без нее, стало теперь совершенно определенным. Пора уходить. Он знал теперь две важные вещи: что не умрет, пока не напишет свою теорию, и что всю свою жизнь был самым удобным рабом – рабом, который считает себя свободным. Этой же весной он уволится и займется, наконец, тем настоящим, чем ему не дают заниматься.

Обед кончился, но Антон Иванович пошел не на работу, а в противоположную сторону, через сквер.

«Ведь совершенно ясно, почему мы не делаем дело, которому предназначены, а мучаем себя нелюбимой работой или бездельем», – шел и разговаривал с собой Антон Иванович.

«Мы так поступаем потому, что окружающий информационный шум подавляет наши детские и юношеские стремления, представляя их все никчемными. То есть, если мы согласимся с окружающим, скорее всего свое призвание даже не распознаем.

Во-вторых, если даже и распознаем, увидев подсказки, то будем его скрывать, чтобы не выделяться из окружающих. Наше призвание не востребовано обществом, которое цепляется за состояние умственного иждивенчества, называя его жизнью».

Мимо него пролетела и приземлилась метрах в пятидесяти впереди, на полянке тающего снега среди тонких стволов берез, стая галок.

Небольшие черные с фиолетовым отливом птицы начали деловито и молча шарить на полянке, не обращая внимания на приближающегося Антона Ивановича. Налетела мимолетная грусть от того, что он здесь не нужен. Антон Иванович увидел себя со стороны – начавший горбиться пожилой человек среднего роста, в черном пальто с поддевкой, воротником из искусственного меха и с рукавами длиннее рук, в цветастом мохеровым шарфе и черной шапке-«жириновке», неспешно бредущий без дела.

Потом ему померещилось, что каждая двигающаяся галка оставляет на своем пути новых птиц. Галки быстро размножились, как мухи. В глазах помутнело. Он встряхнул головой и поморгал. Мухи пропали, и снова на снегу появились птицы. Две или три ближние галки наклонили головы и посмотрели на него, потом кто-то из них почти крякнул, как утка, они поднялись и перелетели подальше, оставив на тонком сером снегу следы лап до черной земли.

Антон Иванович вышел из сквера, перешел трамвайную линию и оказался перед одной из четырехэтажных хрущевок, в которой жил Васильич.

Два окна квартиры Васильича на первом этаже были без занавесок, с немытыми стеклами, сквозь которые был виден тусклый свет горевшей в комнате лампочки.

Рассматривая его окна, Антон Иванович вспомнил рассказ жившей по соседству сотрудницы, которая ранним утром пробегала мимо дома, в котором светилось единственное окно. В окне она увидела показавшегося ей огромным голого по пояс мужика с осанистой бородой и крестом на шее, в котором она не сразу признала Васильича. Мужик крестился и кланялся в ее сторону, на запад. Он так ее напугал, что когда ей пришлось через неделю в это же время повторить свою пробежку, она выбрала другой, обходной путь.

Васильич встретил Антона Ивановича в синих тянучках и облегающей живот видавшей виды красной шерстяной рубашке в крупную черную клетку. Его зеленые зрачки поблескивали в полусумраке крошечной прихожей, а ровно подстриженная седая борода придавала благообразный вид помятому круглому лицу с крупным мясистым носом.

В туалете журчала вода, в квартире пахло сыростью.

У окна, на старом журнальном столике со следами огня, стояли недопитая бутылка портвейна, два мутных стакана и тарелка с остатками квашеной капусты и рыбных консервов. В центре комнаты, под свисающей с потолка лампочкой, – большой белый мешок из-под сахара, наполовину заполненный окурками, а у дальней стены, рядом с полированным трехстворчатым шкафом, – кровать, застеленная прожженным ватным одеялом. За кроватью, вдоль стен и всюду на полу были узлы с тряпьем, коробки с книгами и старыми газетами и разная грязная одежда вперемежку с обувью.

На кровати сидела пьяная худощавая женщина неопределенного возраста, с невыразительным узким лицом, в трико и белой вытянутой футболке, одетой на голое тело.

– Иди, иди, – хозяин радостно подталкивал Антона Ивановича в комнату. – Света, это мой друг, тоже физик.

– Иваныч, садись на стул, я тебе сейчас покажу, – он полез в дальнюю коробку с книгами и вытащил несколько вырванных печатных листов. – Вот, смотри, тут все константы и единицы измерений, все, что нужно, ты понял?

Он полез в другую коробку и достал лист, на котором в трех разных местах и разным размером был неаккуратно нарисован знакомый интеграл, и неразборчиво заговорил в бороду:

– Это аналог аттрактора в интегральном виде. Я всем показываю, но вы не хотите признать. Тут все есть. Вся механика. Хочешь теплоту – бери константу и ставь на третье место в интеграле. Электричество – бери константу. Ядерные силы – константу. А гравитации нет, – помнишь, я тебе объяснял? Все поля идут насквозь и истекают в поверхностном слое. Всего семь измерений, как семь небесных сфер. Все просто, ребенок понимает. Светка сразу поняла.

Света качнулась и открыла рот, показав пожелтевшие от курева зубы с аккуратными железными коронками по краям.

– В небе все равны, – звезды, планеты, туманности, – все летят. Мы летим, – с важным видом и гордо поднятой головой понесла она околесицу, которая казалась ей, как любому пьянице, очень глубокими мыслями, проясняющими суть вещей.

– Ты Луну видел, – пристала она к Антону Ивановичу, повышая голос. – А Марс? Ты видел, как они летят?

Решив, что сказано уже достаточно, она повела плечами, и, красуясь, запела с чувством, чуть не со слезой, дребезжащим прокуренным голосом: «Крутится, вертится шар голубой, крутится, вертится над головой».

– Ты это, пойдем, пойдем, – Васильич увлек Антона Ивановича на кухню и стал рассказывать, как ее нашел, иногда перемежая рассказ скабрезностями и посмеиваясь.

– Я ее на той неделе встретил, она дворы сейчас убирает. Слушай, она тебя не узнала. А ты? Ты ее помнишь? Помнишь, мы на турбазу ездили на Новый год, а она с девками каталась на горке. Потом мы к ним в комнату пошли. Я со старшей возился, подурней, а ты с этой Светкой.

Антон Иванович не удивился, что ее не узнал. В не очень опрятной женщине на кровати мало что осталось от розовощекой толстенькой и решительной девушки, которую он помнил.

– Вижу, вижу, что помнишь, – сладострастно, влажно и громко зашептал ему Васильич почти в самое ухо. – Она говорит, искать тебя потом хотела. Запал ты ей. Руки, говорит, у тебя теплые. В трусы залез, а ноги боялся раздвинуть. Теперь-то, брат, поздно. Я тут ее по самое не хочу отрабатываю. Видал груди? Как у девки.

Это приключение лет тридцать назад Антон Иванович, конечно, помнил.

Тогда резко завернули крутые морозы, и на лыжной турбазе, куда профсоюз организовал поездку молодежи, сломалось отопление. Делать вечером было нечего. А на горке катались три девчонки из другого домика и ждали, когда на них обратят внимание. Они учились в техникуме, были молодые, но бедовые.

Как-то быстро ребята оказались в их комнате. Выпили, пообжимались, разобрались по кроватям и засопели под одеялами, почти не раздеваясь от холода и иногда прерываясь, чтобы выпить. Вина было привезено много, и пили стаканами. Антон Иванович в обращении со своей пассией отстал от своих опытных товарищей, и потом долго ему было стыдно помнить, как его затуманенные мозги не могли понять, почему Светка сжимала ноги и не пускала его руки туда, куда они хотели.

– Ты давай помоги, раз зашел, чайку вскипятить, – переключился Васильич. – У меня консервы есть. Тушенка. Сгущенка. Жизнь трудная сейчас. Я пенсию получу, сразу на все консервы покупаю. Только рассчитать не удается. То жрать захочется и съем лишнее. То гости придут. Приходится иногда перед пенсией на хлебушек просить.

– А еду я на примусе готовлю, – продолжал он. – На газовой плите нельзя, вредно для здоровья. Газ из плиты закачиваю в примус, но с повышением давления, а то уснешь над примусом, пока чайник вскипятишь. Да ты не бойся, тут все просто.

Он вытащил из газовой плиты сувенирный туристический примус, пластмассовую воронку, шланг с резиновой грушей и начал прилаживать его к одной из конфорок.

Антон Иванович осмотрел кухню, в углу которой у окна уже были следы пожара, и ясно увидел, что здесь случится через несколько дней. Как задымятся тряпки на полу, как дым наполнит кухню и начнет выходить из окон, а под окном соберутся испуганные соседи. Приедет пожарная машина, пожарник наденет каску, разобьет стекло и залезет в окно. Разозленные соседки будут говорить о том, что они предупреждали и заявляли на хозяина во все инстанции. Выведенного на улицу заспанного Васильича увезут на белой карете в страну успокоительных уколов. Разбитые стекла закроют на первое время фанерой, потом заменят новыми, с некрашеным штапиком. И еще много лет голые, без занавесок, окна пустой грязной квартиры будут сиротливо глядеть на улицу, напоминая о пропавшем юродивом майоре, пугавшем в ночи случайных прохожих.

Антон Иванович затосковал, развернулся и пошел к выходу, не попрощавшись. Васильич не понял, что он уходит, а Светка не обратила на него внимание: она чесала гребешком жидкие волосы и смотрела в окно.

Он шел по улице, дыша полной грудью, и казался себе грязным. Ему остро, до чесотки в спине, захотелось попариться в бане. Он подумал, что уже три года, с тех пор как с ним случился гипертонический приступ, не был в бане, которую очень любил. Но сегодня он чувствовал себя абсолютно здоровым и решил нарушить запреты, – конечно, со всей возможной осторожностью. А главное, он был уверен, что странное слово «смерть», которое в последнее время его пугало, в переживаемый момент жизни к нему не относится. Он должен был жить, потому что четко видел план работы, которую должен сделать, и лучше других понимал, что эту работу за него не сделает никто. Польза его работы для общества была очевидна, вот только он не мог представить себе тех конкретных людей, которым его работа была нужна. Он отчетливо видел, что его близким, знакомым и всем людям, которых он встречал в жизни, его теория не нужна. Она не нужна и тем, которым он хотел помогать: сыну, покойной жене, сестре. Не нужна и другим, которым он помогать не хотел, – аморфной массе людей, извращающих жизнь. Он чувствовал странное бесплотное существо, порожденное этими людьми, целью которого было заставить всех людей стать интеллектуальными иждивенцами. Все несчастья людей он представлял теперь идущими от этого существа, которое отучало думать. А его счастье состояло в том, что он может думать и может с ним побороться. Для этого надо освободить себя от теории эфира, которую давно выносил. Ее нужно записать, больше это нельзя откладывать. В этом состоит лучшая страховка его жизни.

Антон Иванович пошел непривычно быстро, как уже разучился ходить. Плечи его распрямились. Все обыденные заботы: и родные, и Маша, и новая машина, и работа, которую он раньше никогда не пропускал, и завтрашняя командировка, в которую не собирался ехать, – его не занимали. Запреты, какие до этого дня были в его жизни, казались ему сейчас искусственными.

В бане оказалось много новых лиц, но были и старые знакомые, искренне обрадовавшиеся его появлению. Два или три раза он объяснил, почему долго не ходил, выслушал положенные сочувственные слова и советы, и ощутил себя вновь принятым в голое сообщество, окруженное специфической атмосферой, в меру душной и влажной, пахнущей распаренными вениками и пивом.

Он зашел в парилку и постоял внизу; смотрел, как мастера подкидывают воду, которая охватывает самые горячие камни и мгновенно испаряется со слабым уханьем, и как мужики наверху радостно хлещутся вениками. Один из веников был эвкалиптовый, – его запах прочистил нос.

Антон Иванович вышел из парилки и постоял под душем. Потом обернулся полотенцем и вышел подышать на улицу. Уже стемнело. На душе было покойно. Сердце билось ровно.

Отдохнув, он снова зашел в парилку, потом еще раз.

Голова постепенно очищалась от мучивших его мыслей, в теле появилась легкость.

Внизу стало казаться недостаточно горячо, очень захотелось подняться наверх.

Наверху было хорошо, только подковыривал всех маленький плотно сбитый Дима, прилегший на лавку. Если бы он молчал, Антон Иванович быстрее спустился бы вниз, а так пришлось задержаться.

Еще один завсегдатай, постаревший волосатый Вова, степенно спускавшийся вниз, поскользнулся и прокатился задом по ступенькам, чуть не сбив Антона Ивановича. Он помог ему подняться, и они вышли вместе.

Стоя под душем, Антон Иванович почувствовал участившееся сердечко. Раньше он успокаивал сердце в холодном бассейне, но теперь лезть туда побоялся, остался под душем и пустил на себя воду похолодней.

Сердце продолжало частить и сбивалось с ритма, наполняя тревогой.

Вышедший, наконец, из парилки Дима заметил посиневшие губы Антона Ивановича.

– Да все нормально, – успокоил его Антон Иванович. – Холодно внизу. Хочу согреться. Давно не был, чуть сердечко пошаливает, уже прошло.

И действительно прошло. Все в нем опять работало, как положено. Внутри привычно засосало. Антон Иванович достал сигареты и пошел во двор, присоединившись к компании веселых и очень не худых ребят, отдававших уличному воздуху накопленный пар. Вполуха он слушал их междусобойчик с подколками и наслаждался необычно теплым для декабря вечером.

В раздевалке его подозвали знакомые из академии, половины имен которых он позабыл. Они отмечали день рождения. Он отнекивался, но очень хотелось пить, и Антон Иванович в несколько глотков выпил полбутылки вкусного немецкого пива.

Потом он ответил сыну, который уже несколько раз ему звонил, и пообещал скоро прийти домой.

Почувствовав дрожь в теле, он решил последний раз зайти в парилку, а потом помыться и начать одеваться.

Парилка опустела. Кроме Димы, дремавшего на лавке наверху, и неспешно постукивающего себя веником бритого с головы до ног мужика, похожего на распаренного красно-белого поросенка, никого не было. Попросив разрешения, Антон Иванович бросил пару ковшиков в печку, на минуту поднялся на полог, согрелся и пошел мыться.

Под душем ему стало нехорошо.

Напротив него намыливался и напевал от удовольствия здоровый бородатый мужик с золотой цепью и крестом на груди, похожий на Васильича. Антон Иванович хотел уступить ему душ, но не смог пошевелиться. Голый мужик все больше походил на Васильича. Завороженному движениями его рук Антону Ивановичу почудилось вдруг, что он крестится, но неправильно, по католическому обычаю. В том, что это был Васильич, теперь не было никаких сомнений.

Выпрямившийся Васильич стал увеличиваться в размерах и приближаться.

Антон Иванович покачнулся от него назад, попытался схватиться левой рукой за кран холодной волы, но промахнулся и, потеряв равновесие, медленно осел на скользкую плитку. На полу он постепенно вытянулся во весь рост. Глаза его закрылись, дыхание почти остановилось, и только пальцы левой руки медленно поворачивались, как будто открывали кран.

К нему подскочили и попытались поставить на ноги. Тело Антона Ивановича не слушалось крепких мужских рук и валилось на пол.

В соседнем душе мылся врач. Он велел вызывать скорую и вынести Антона Ивановича в коридор.

Его вынесли и положили на простынку напротив гардероба.

Голый Дима поднял и держал его ноги, – сначала сгибал и разгибал их, потом перестал и просто держал, – а врач делал искусственное дыхание и прямой массаж сердца.

Прошло больше двадцати минут.

Антон Иванович не подавал признаков жизни, но худенький врач не прекращал реанимационных усилий.

Несколько раз на обездвиженного Антона Ивановича подходила посмотреть женщина из кассы и снова уходила звонить, поторапливая скорую, которая не приезжала.

Ожидая развязки, часто выглядывали женщины из кафе и гардероба.

Мимо, стараясь не смотреть на умирающего, проходили люди, жизнь которых продолжалась.

Уставшего врача сменил Дима. Он энергично и шумно вдыхал воздух в легкие недвижного тела и с силой мял его грудную клетку.

Кто-то вынес в коридор и положил на диван вещи Антона Ивановича.

Нашли его телефон и позвонили сыну.

Из раздевалки вернулся обернувшийся полотенцем врач. Он прикрыл срам умершего и сменил Диму.

Врач с Димой продолжали трудиться над телом Антона Ивановича уже по инерции, ожидая неспешную скорую помощь и не надеясь на чудо.

За минуту перед приездом бригады Дима вдруг снова зачастил, сгибая и разгибая податливые ноги Антона Ивановича. Через мгновение за Диминой спиной и почему-то сразу все вместе оказались женщины, потерявшие было интерес к процессу.

Потом один глаз Антона Ивановича открылся, и он редко задышал.

Потом доморощенных реаниматологов сменили приехавшие врачи. Они слушали, щупали и кололи ожившее тело, говорили про клиническую смерть и удивлялись, поддерживая возникшее окрест волнение.

Рядом с лежащим Антоном Ивановичем появился растерянный долговязый парень в кожаной куртке и спрашивал, зачем отец сюда пришел, как будто это было важно.

– А хорошо бы умереть в бане, – сказал Вова, дыша самогонным духом. – Бабам с тобой никаких забот, обмывать не нужно.

– Зря он вернулся, – поддержал его одевавшийся врач. – Быть ему теперь лежачим.

– Холодно ему было. Говорил, что мало пара, – объяснял Дима. – И пива еще хватил.

– Зачем ты сюда пошел, – ругал Антона Ивановича сын, комкая в сумку его одежду.

Антон Иванович не чувствовал, что делают с ним врачи и что говорят собравшиеся вокруг него. Он только радовался им всем и больше всего сыну, которого увидел краем глаза.

«Посмотри, смерти нет, как я и думал, – громко и уверенно, собрав остаток бывших у него сил, обратился он к сыну. – Я тебе только вчера говорил, что не могу умереть. Я слишком долго ждал, чтобы умереть».

Собравшиеся вокруг слышали нечленораздельные звуки мычавшего Антона Ивановича и видели, как затуманился его открытый глаз, из которого вытекла слеза, растекшись вдоль носа и по щеке до небритого подбородка.