Смерть Дудышкина наделала много шума в великосветских кругах, но едва ли она внесла больший переполох куда-либо, чем в дом Свияжских.

Получив весть о кончине князя, Ольга Андреевна вздохнула, как узник, узнавший об отмене его смертной казни. Она сама поймала себя на той мысли, что ее чувство при получении печального известия не только мало походило на печаль, но было чуть ли не противоположно той, то есть представляло из себя радость. Правда, совесть тотчас же упрекнула ее: «Человек погиб, а я радуюсь? Грешно!». Но против воли мозг неустанно шептал, что она теперь свободна, что ей более не грозит противный долговязый князь.

Надежда Кирилловна, узнав, что князь убит, позеленела: его смерть разрушила все ее планы. Приходилось начинать все сначала. И она мысленно воскликнула:

«Ольге за Назарьевым не бывать! Надо найти кого-нибудь другого вместо князя, но… Пока сорвалось».

Когда она впервые на панихиде увидела Семена Семеновича мертвым, то почти с ненавистью взглянула на его неподвижное восковое лицо и подумала:

«Всю жизнь был глупцом, глупо и кончил».

Хоронили Дудышкина роскошно, и провожающих было много; среди них, конечно, не было Кисельникова, который лежал в горячке, происшедшей от сильного нервного потрясения.

А между тем над его головой собиралась гроза. У Дудышкина были влиятельные родственники, которые позаботились поднять шум, где следует. По городу ходили нелепые слухи о причинах, вызвавших дуэль. Говорили, что Александр Васильевич безобразный развратник, что он сманил у князя крепостную девушку и открыто держал ее при себе любовницей, а когда возмущенный Семен Семенович потребовал, чтобы он прекратил эту позорную связь и возвратил девушку обратно ее отцу, то Кисельников намеренно дерзкой выходкой побудил самолюбивого князя сделать вызов на поединок, и, прекрасно, якобы, владея пистолетом, без труда убил на месте. Эти толки производили надлежащее действие, несмотря на то что Лавишев с Назарьевым и молодым Свияжским старались опровергать их повсюду.

Что касается Евгения Дмитриевича, то он со смертью Дудышкина несколько воспрянул духом; правда, особенно блестящих перспектив впереди не предвиделось, однако была хоть отсрочка до первого сватовства Ольги кем-нибудь, а уж и это кое-что значило. Кроме того, Ольгу уже не прятали от него так усердно, как прежде, потому что Надежде Кирилловне, занятой созданием новых планов и искавшей человека, подходящего для замены Дудышкина, было на время не до них. Молодые люди свободно виделись и свободно беседовали, и каких только воздушных замков не строили они порой! Но брал верх рассудок, они падали с небес на землю, и разлетались их грезы как мыльные пузыри.

В такие минуты все чаще и чаще заводил речь Евгений Дмитриевич о единственно возможном, по его мнению, исходе — побеге. Однако Ольга Андреевна плакала и медлила принять роковое решение.

Однажды Назарьев пришел на свидание с ней очень взволнованным.

— Оля, родная! — заговорил он. — Теперь мы можем устроиться: я наконец получил долго ожидаемые деньги. Милая, если ты меня любишь, решись теперь же. Я все устрою. Нам ведь нечего ждать: явится другой такой Дудышкин, и всему конец. Пока не поздно, бежим!

— Ах, Боже мой! Но ведь это ужасно, ужасно! — заломив руки, воскликнула Свияжская.

— Но что же нам делать? Разве мы виноваты? Судьба!

Назарьеву пришлось долго уговаривать ее, подбирая нежнейшие названия, какие он только мог найти, и осыпая поцелуями ее руки. Наконец молодая девушка тихо промолвила:

— Что же делать, видно, придется красть наше счастье. Будь по-твоему, милый, я согласна. Бежим, устраивай!

Из глаз у нее брызнули слезы.

— Успокойся, птичка моя! Ну зачем же так убиваться? — прошептал Назарьев, целуя ее побледневшие губы.

— Боже мой! — вдруг поспешно поднялась она с испуганным видом. — Ведь мне сейчас надо на дежурство. Неужели опоздала? Государыня этого не любит.

Наскоро одевшись, Ольга поехала во дворец.

Время было послеобеденное. У государыни находился Бецкий, без умолку болтавший о своих филантропических планах, и звук его голоса доносился до Ольги Андреевны, сидевшей в смежной комнате, на случай, если императрица пожелает потребовать к себе дежурную фрейлину. Однако Бецкий вскоре ушел; он уже на пороге, откланиваясь государыне, все еще что-то говорил со своею обычною живостью. Затем у императрицы стало тихо.

Свияжская выбрала одну из французских книжек, сложенных столбиком на столике, стоявшем в углу, и стала перелистывать ее.

В книге описывались нежная страсть двух несчастных влюбленных, их страдания, борьба с препятствиями.

У Ольги Андреевны невольно создалась аналогия между описываемой любовной драмой и своей собственной, переживаемой ею; своя показалась ей куда тяжелее, и у нее зареяли мысли:

«Впереди только возможность побега. Боже! Зачем Ты допустил до этого? Идти против отцовской воли? Быть может, навлечь на себя его проклятие. Да и какой позор для него: дочь сбежала! Ведь этого никак не скроешь. На него будут пальцем показывать. Как ему не проклясть нас? А дальше какая же жизнь, какое же счастье под тяготой проклятья? Краденое счастье! Что же хорошего можно купить грехом?»

И в душу девушки закрадывалась беспросветная безнадежность. Ею овладело глубокое, печальное раздумье, и не замечаемые ею слезы одна за другой западали на страницу раскрытой, но уже не читаемой книги.

Тихо отворилась дверь. Свияжская не слышала и продолжала сидеть с уроненной на грудь головой, как прекрасная, юная статуя скорби.

— Деточка! О чем эти слезы? — послышался подле нее мягкий голос, и чья-то рука ласково легла ей на плечо.

Ольга Андреевна вздрогнула и оторопела: перед нею стояла императрица. Однако Свияжская опомнилась и быстро поднялась.

— Ваше величество! — смущенно залепетала она, стараясь смахнуть досадные слезы. — Простите! Я не слышала… Задумалась…

— Ты о чем-то грустишь, детка? Сядь-ка, сядь! О чем же? От матери грешно скрывать, а разве я для вас не та же мать?

Голос государыни проникал в душу, ясные глаза светились теплой, материнской лаской.

Какие-то новые струны задрожали в сердце Ольги; ей захотелось излить все, что наболело, как перед матерью, довериться, услышать слово участия.

— Я вам все скажу, ваше величество, только не браните меня за то, что я грешна… Я ведь и несчастна! — воскликнула Свияжская и затем в каком-то экстазе быстро, несвязно, но подробно поведала все государыне: о своей любви к Назарьеву, о сватовстве Дудышкина, наконец о задуманном побеге. — Простите меня, ваше величество! Я гадкая, грешная, нехорошая, — закончила она речь, целуя и обливая слезами руки императрицы.

Государыня была растрогана.

— Ты прежде всего успокойся, деточка, — сказала она. — И зачем так горько плакать и портить свои прелестные глазки? Все еще может устроиться… Особенно если я возьмусь за это.

— Вы?

— Да. Надо же сделать так, чтобы на этих глазках высохли слезы. Ты сегодня расстроена, можно сказать, не в себе, тебе не до дежурства. Поезжай домой и постарайся успокоиться. О твоем милом я спрошу кое у кого, каков он. Да, кстати, скажи своему отцу, чтобы он послезавтра приехал ко мне на прием: частным образом, повестки не будет. Ну успокойся же! — Императрица встала и пристально посмотрела на Ольгу. — Кажешься ты ангельчиком, а на самом деле маленький… бесенок, — промолвила она и, ласково кивнув Свияжской, удалилась.

Домой Ольга Андреевна приехала как в чаду, но первым долгом передала отцу приказание императрицы.

Старик всполошился. Он был лично известен государыне, однако далеко не пользовался ее вниманием, очень редко удостаивался беседы с ней и стороной знал, что Екатерина Алексеевна не совсем-то его долюбливает, так как слышала от злых людей о некоторых его делишках.

В назначенный срок Андрей Григорьевич отправился во дворец с далеко не спокойным сердцем и всю дорогу раздумывал, не дошло ли чего-нибудь до императрицы о его каких-нибудь недавних делах. Но, казалось бы, этого не должно быть: все устраивалось очень ловко. Вернулся он и взволнованный, и смущенный, тотчас позвал жену в кабинет и долго толковал с нею.

Потом туда же позвали и Ольгу. Взглянув на мачеху, молодая девушка подивилась той перемене, которая произошла в ней: та была бледна как полотно, а ее глаза блестели недобрым огнем.

А через несколько дней после этого в квартире Кисельникова произошла следующая сцена.

Александр Васильевич, только что оправившийся от болезни, бледный и исхудалый, с унылым видом бродил по комнате, как вдруг к нему вбежал Назарьев, взволнованный, дрожащий от радости.

— Ура! — закричал он и, схватив в объятия Александра Васильевича, закружился с ним по комнате.

— Женя! Что с тобой? — с недоумением спросил его Кисельников.

— Что со мной? Ох, дай дух перевести! Радость у меня, такая радость, что… Ну, одним словом, чудо из чудес. Фу-у! — проговорил армеец, опустившись на стул и тяжело дыша. — Понимаешь, — добавил он, — понимаешь: Олечку мою за меня отдают! Не чудо ли? До сих пор опомниться не могу.

Кисельников посмотрел на приятеля с недоверчивым изумлением.

— Ты думаешь, уж не рехнулся ли я? — продолжал Назарьев. — Не бойсь, нет! Ах, батенька мой, как это все дивно устроилось! Я уговорил Олю на днях бежать от отца и обвенчаться самокруткой. А вчера прихожу, она встречает меня такая радостная, какою я давно уже не видел ее, и говорит: «И без побега все устроится, только Богу молись», — «Как же это так может быть?» — спрашиваю. «А уж так. Пока ничего не скажу, а на днях узнаешь». Как я ни допытывался, так она ничего и не сказала. Только смеется и кричит: «Не спрашивай!». Прихожу к Свияжским сегодня, а лакей мне докладывает: «Их превосходительство Андрей Григорьевич просили ваше благородие к себе в кабинет». У меня сердце захолонуло: «Ну, — думаю, — от дома мне отказывать хочет!». Пошел, а сердце тут-тук! Ну и представь себе: Андрей Григорьевич вдруг мне чуть не на шею кидается, не знает, куда посадить, жмет руки… Одним словом, ангел, а не человек. Потом хлопнул меня по колену, да и говорит: «Что же, родименький, если такова воля нашей великой государыни, то мы можем с вами и породниться. Честным пирком, да и за свадебку. Знаю, — говорит и глазом этак подмигивает, — давно этого дожидаешься, зятек, хе-хе!». Я сижу и понять не могу сразу: что за притча? А он смеется: «Не ожидал? Скажу напрямик: государыня хочет, чтобы я за вас Оленьку выдал. Воля монархини — закон. Бери мою дочку! Давай обнимемся». Ну, расцеловались. Потом позвали Олю. Она и плачет, и смеется. Радости-то, радости, Господи! Вот дождался! Оля, оказывается, царице всю правду открыла про нас. Государыня и принялась за Свияжского. В приемной при всех сказала: «Я у тебя свахой, Андрей Григорьевич, хочу быть: есть у меня на примете жених для твоей дочки, армейский капитан Назарьев. Он бедный, но дворянин, и я о нем позабочусь. Дочка твоя и он любят друг друга, а это самое важное для счастья: слезы-то и через золото льются, а у них будет совет да любовь. Так принимаешь мое сватовство?». Свияжский, конечно, только знай кланяется да бормочет: «Слушаюсь, ваше величество!». Так вот, брат, дела какие. Через месяц свадьба. Радость-то какая великая! Ты у меня, конечно, в шаферах?

— Поздравляю, друг, от души поздравляю. Дай Бог тебе с молодой женой всего лучшего, — в волнении проговорил Кисельников, обнимая друга. — А вот уж шафером у тебя на свадьбе мне едва ли придется быть, — грустно добавил он.

Пришла очередь удивляться Евгению Дмитриевичу.

— Это почему?

— У тебя, друг, великая радость, а у меня великое горе. Вот прочти, прислали из коллегии.

Это было извещение военной коллегии, что Киселышков «из-за его зазорной и буйственной поведенции переводится в Энский пехотный полк тем же чином прапора, а как этот полк ныне на походе, то ему, Кисельникову, не мешало бы догнать его».

— Ай-ай, — покачал головой Назарьев. — Это все из-за дуэли. Бедный!

— Собственно, я-то не очень горевал бы: мне в Питере теперь житье трудное: все чуть не пальцем на меня показывают. А вот жаль огорчать отца. И еще есть у меня горе: знаешь, одна беда не приходит. Ты слышал, крымские татары ворвались в Россию?

— Слышал мельком. У нас не ждали, что турки так скоро начнут военные действия.

— Сорок тысяч ворвалось. Сожгли, пограбили, и как раз нашу елизаветградскую провинцию. Боюсь, не убили ли отца и… других там. Ведь татары изверги. А то в плен, может, увели. Так сердце тоскует.

— Полно! Может быть, все благополучно. Зачем напрасно тревожиться? А тебе кто говорил?

— Лавишев, а ведь он, знаешь…

— Знаю, что он часто пустяки звонит, — прервал Назарьев и поднялся: ему, счастливому, стало тяжело беседовать с опечаленным приятелем. — Мне пора!

Александр Васильевич не удерживал друга: его горе точно сильнее выделялось рядом со счастьем Назарьева.

«Не товарищ счастливец несчастному», — подумал он по уходе Евгения Дмитриевича, задумчиво глядя, как за окном в сером свете январского дня вились пушинки мягкого снега и медленно, но неустанно насыпали на подоконнике белую косую подушку.

Александр Васильевич был прав, говоря, что ему не удастся быть шафером на свадьбе Назарьева: уже через неделю он получил приказ отправиться догонять свой полк.

Проводить Кисельникова собрались только его близкие приятели: Лавишев, Николай Свияжский, Назарьев. Из них более всех грустил по отъезжавшем Николай Андреевич; быть может, это происходило от того, что и личная жизнь молодого Свияжского была очень невесела; Евгений Дмитриевич отдался своему эгоистическому счастью, и печали не было места в его сердце; Петр Семенович, по своей натуре, ко всему относился легко, и среди пирушек и забав вскоре потускнел в его памяти образ недавнего приятеля.

Перед отъездом Кисельников зашел и к Прохоровым. Сиротливо, пусто показалось ему в их убогой, но уютной лачужке: Маши уже не было. Она сдержала слово: обвенчалась с Ильей Сидоровым и последовала за молодым рекрутом в многострадальный путь женки солдатской.

Когда Александр Васильевич уезжал и за его санями опустился шлагбаум заставы, он оглянулся на покидаемый город и… не почувствовал сожаления к нему: чужд ему был и остался Петербург со своей мишурой, интригами, поддельною жизнью. Впереди предстояла жизнь иная, трудная, быть может, полная лишений и страданий, но Кисельников готов был бороться и чувствовал в себе силы для борьбы.

И грезилось ему в грядущем тихое счастье с юной, милой, далеко оставленной Полинькой. Ее образ жил в его душе и согревал, наполняя сердце, как путеводный огонек. Даже тревога, что отец и она могли пострадать от набега крымцев, мало-помалу улеглась. Новоиспеченный армеец решил:

«Не те ныне времена, не может этого быть!»