Недели через две Карюху опять поставили в оглобли. Она вошла в них более чем неохотно. Знала, что так оно и будет, но не ожидала, что это произойдет так скоро. Когда отец подошел к ней с ее стареньким, обшарпанным хомутом, она задрала морду как можно выше. Карюха и прежде поступала так, когда ее запрягали, помнила по тем разам, что это не избавит ее от упряжки, и все-таки задирала голову. Раньше хозяин стукнул бы кулаком по ее ноздрям, но теперь не сделал этого, а только выругался тихо, про себя, подпрыгнул и с трудом протолкнул хомут в утолщенном у глазниц месте. Майка вертелась рядом, мешала отцу затянуть супонь, он шлепал ее ладонью по широкому, раздвоенному заду, отгонял.

– Папанька, возьми меня с собой, – попросил я.

– Полезай в телегу.

Отец попытался было оттеснить Майку от Карюхи и загнать в конюшню. Но это ему не удалось. Тогда он махнул рукой, сел на телегу рядом со мною, и мы поехали. Майка путалась под ногами матери, то забегала вперед, то жалась к оглоблям так, что, того и гляди, угодит под колеса. Отец потихоньку подхлестывал ее кнутом. Майка испуганно шарахалась в сторону или забегала опять вперед, под морду Карюхи. В конце концов она приноровилась и скакала рядом с Карю-хой по правую сторону, не мешая матери исполнять ее обязанности.

Мы ехали смотреть хлеба. Было воскресенье. Утро туманное, безветренное. Взошедшее солнце не скоро сорвало с земли белесое покрывало росы. Было прохладно, дышалось хорошо, вольготно – и нам, и Карюхе с Майкой. Перед Майкой открывались удивительные вещи. Она впервые увидала, что мир огромен и великолепен и что, кроме нее и ее матери, в мире этом обитает множество других существ. Только сейчас Карюхе пришлось остановиться и пропустить мимо нас коровье стадо; Майке при этом пришлось натерпеться страху: коровы шли так близко, что страшные их рога едва не задевали Майку. Потом темною рекою проплыло стадо овец. На самой горе возвышалось что-то серое и неуклюже махало такими же серыми крыльями – ветряная мельница. Но Майка не знала, что мельница – это мельница, коровы и есть коровы, овцы и есть овцы. Охваченная любопытством, она глядела во все стороны и совсем забыла, что ей пора бы уже пососать, ткнуться в теплое материно вымя. В одном месте Майка с ужасом увидела прямо под своими ногами что-то пестрое и живое. Это пестрое взмахнуло крыльями, жестко захлопало ими и полетело прямо на восходящее солнце.

– Это же стрепет, дурочка. Чего ж ты испугалась так? – ласково пробормотал отец, наклонившись и пошлепав Майкину спину.

У первой нашей делянки остановились. Отец отпустил чересседельник, ослабил подпругу, и Карюха сейчас же потянулась к пырею, седоватому от росы. Майка решила последовать ее примеру, но у нее поначалу ничего не получалось. Ноги оказались слишком длинными, и Майка не смогла дотянуться мордой до травы. В конце концов она сообразила, что надо пошире расставить передние ноги и тогда все получится. Мне было до слез смешно глядеть, как судорожными рывками морда жеребенка наклонялась все ниже и ниже и как она ткнулась наконец в траву и не знала, что с нею делать, и как задние, еще более длинные и неуклюжие ее ноги, напружинившись, дрожали струною.

Когда тронулись дальше, большой переполох наделал зайчонок. Его вынесла нелегкая от межи прямо на дорогу так неожиданно, что не только Майка перепугалась насмерть, но и мы с отцом вздрогнули, а потом, смеясь над своим страхом и пытаясь таким образом скрыть, затушевать друг перед другом неловкость, заорали, заулюлюкали вослед серому, который с перепугу не догадался даже свернуть в сторону и скрыться во ржи, а так чесал прямо перед нами полевой дорогой. У Дубового оврага Карюха вдруг остановилась и, вспрядывая ушами и всхрапывая, долго глядела куда-то вправо от нас. Отец погонял ее, а Карюха не слушалась. Майка терлась о хомут, прижималась к материной груди. Отец не утерпел и ударил Карюху кнутом – только после этого она тронулась, но уши ее по-прежнему сторожко вспрядывали, За Дубовым оврагом лошадь успокоилась, жеребенок тоже, и дальнейший осмотр хлебов продолжался почти без всяких приключений. Правда, то в одном, то в другом месте дорогу перебегали пестрые суслики, но их не пугалась даже Майка; после-стрепета и зайчонка могли разве ее испугать суслики?

Папанька мой пребывал сейчас в том редком состоянии душевного равновесия и благорасположения, когда его можно было попросить о чем угодно, и он не откажет. Я попросил вожжи. Он передал их мне охотно, а сам принялся сооружать козью ножку таких размеров, чтоб ее хватило до самого дома. Затянувшись, он выпустил через ноздри, кольцо за кольцом, предлинную синеватую цепочку дыма и запел песню, какую всегда певал на поле:

Отец мой был природный пахарь, А я работал вместе с ним.

Песнь была длинная до бесконечности, и ее также хватило бы до самого села. Но отец оборвал ее где-то на половине, потому что навстречу ехал мужик и впереди него бежала большая собака. Отец знал, что она наверняка бросится на Майку, та от страху поскачет в сторону, собака, ободренная этим, устремится за нею, будет хватать Майку за хвост, за ноги и, чего доброго, еще покалечит. Я видел, как лицо моего отца побледнело, по скулам ворохнулись желваки. Приказав мне покрепче держать вожжи, он спрыгнул с телеги и побежал навстречу незнакомому мужику. Остановил его на полпути, там они о чем-то договорились. Я видел, как мужик свернул влево, отъехал подальше от дороги и остановился. Собака, не приметив жеребенка, убежала еще дальше. Мы миновали опасное место и уж под гору рысью помчались в направлении села.

Майка скакала рядом с Карюхой, и скок ее был широк, свободен и размашист – так что она еще сдерживала себя, чтобы не оказаться впереди матери.

Дома нас встретила новость. Приходили сваты и предупредили, что ждать могут лишь до покрова, а не до будущей осени, как хотел отец.

– Что их так пришпичило? – спросил отец, сердито глядя на мать, будто она была в заговоре со сватами. – Не продам же я теперь вот Майку? Они что, с ума посходили все? Где Настька?

Но сестра наша вовремя убралась из дому: боялась отцова гнева. Под горячую руку он мог бы и выпороть невесту. А что могла поделать Настенька? Вчерашней ночью жених сказал ей, что ждать больше не может, мать и отец торопят его, сами они уже старые и им к уборочной нужна помощница: вспахали и посеяли они страсть как много.

– Вот подрастет Майка… – начала было сестра. Но он нетерпеливо и зло перебил ее:

– Майка, Майка!.. Я не на Майке, чай, женюсь, а на тебе!.. Настенька прикусила губу, чтобы не расплакаться, глянула на него и еще больше испугалась: в темных его глазах – ночью они были чернее черного – полыхали недобрые огоньки.

– Что с тобою? – спросила она.

– Да я ничего… Тятька с мамкой торопят. Жизни от них никакой нету…

– Ну, миленький, ну… уговори их как-нибудь… хочешь, я попрошу папаньку…

А теперь вот и не решилась попросить – убежала. Отец, однако, сам догадался сходить к будущим сватам. Пропадал он там долго, до полуночи. Вернулся под хмельком и совсем веселый.

– Уговорил. Погодят до будущей осени, – сообщил матери.

– Слава тебе, заступница, пресвятая наша богородица! – зашептала мать. – Успеем хоть какое-никакое приданое припасть, опять же постель. Сундук-то вон пустой. Ни подушек, ни одеяла, ни простыней – ничегошеньки нету, срам-то какой. Одна, скажут, дочь, и ту не смогли справить.

– Ну, ты… разошлась! Нишкни у меня, а то!..

Нужда брала нашу семью в жестокие клещи. Неизбежно придет зима, а на всех троих сыновей приходились одни валенки и один овчинный пиджак со множеством разного рода и размера заплат на нем. Ленька и Санька школу забросили совсем. Ленька, правда, сделал это даже с удовольствием. Наука явно не находила с ним общего языка.

Особенно не давались ему стихи, а их надо было заучивать наизусть, а потом декламировать перед всем классом. Твердит, твердит, бывало, сердешный, зубрит до звона в висках, до помрачения в глазах, а придет в школу – вылетят, улетучатся куда-то все до единой строчки. Два или три года Ленька задержался в одном классе – кажется, четвертом. Я уж догнал его, начали ходить в школу вместе. Ленька указал мне парту позади себя, с тем чтобы при случае смог я незаметно подсказать ему забытый стих. Начнет декламировать и сейчас же остановится. Энергичными жестами посылает свои SOS, даже кулак показывает мне за своей спиной: чего же, мол, ты молчишь? Давай выручай! Я шептал одну строку, но это было ему как мертвому припарки. Ленька повторял за мною, не расслышав как следует, безбожно перевирал текст и, остановленный учителем, умолкал до конца урока. В классном журнале против его имени ставился «неуд», грустный, вечный и привязчивый, как судьба. Неудивительно поэтому, что Ленька расстался со школой без малейшего сожаления. Потому-то ему пришлись против шерсти слова отца, сказанные в последние дни, когда все мы собрались за обеденным столом:

– Ничего. Вот вырастет Майка, окрепнем малость, оправимся, и Ленька опять пойдет в школу.

Все самые смелые и радужные упования в нашей семье так или иначе связывались с Майкой. Выходит, что на ее долю выпадало сделать всех нас счастливыми. Сестра должна выйти замуж за любимого, Ленька – закончить учебу, Санька – сделаться наконец обладателем собственных сапог и собственного пиджака, я – ходить в школу, не опасаясь, что завтра придется ее оставить, мать не будет вздыхать денно и нощно, не зная, во что нас всех обуть и одеть, чем напоить, накормить. Отцу не придется подыматься среди ночи, чтобы погасить тяжкие думы злейшим, оглушающим дымом махорки (он готовил ее сам; когда рубил в деревянном корытце, все мы, чихая и кашляя, выбегали на улицу), не нужно будет унижаться перед старшим и младшим братьями, всякий раз прося у них в помощь Карюхе Буланку или Ласточку.

Майка между тем росла, резвилась, радовалась земному бытию и не подозревала, что давно уже, еще задолго до своего рождения, стала главным действующим лицом в медленно разворачивающейся человеческой драме.