Сестра стала невестой, и, готовя к замужеству, мать старалась принарядить ее в ущерб нам.

В последнее время не только баранина, но и яйца, подсолнечное и особенно любимое мною, густо-зеленое, душистое конопляное масло уплывали мимо наших ртов прямо на базар. Туда же утекало и Рыжонкино молоко, превращенное тоже в масло, но уже сливочное. Все это, созданное общими усилиями двора и дома, обращалось в рубли, на них либо на базаре, либо на осенней ярмарке покупалось Настино приданое. На ее кровати уже горою возвышались нарядные подушки: внизу — самая большая, потом чуток поменьше, затем еще меньше, до самой крохотной, игрушечной, на вершине этой мягкой, манящей твою голову пирамиды (очень хотелось прыгнуть на эту гору, ткнуться в нее носом и утопиться в ней).

Одну из этих подушек пришлось и мне нести чуть ли не через все село к дому жениха, чтобы все могли видеть, что мы отдаем в богатый дом не бесприданницу. Шли медленно, чтобы глазеющие на нас отовсюду люди успели пересчитать не только количество подушек, но и одеял, вышитых полотенец, ковриков, дорожек, вытканных руками нашей мамы, и многое другое.

Для нас, ребятишек, никаких покупок не делалось, все мы щеголяли в штанах и рубахах из грубого холста, сотканного матерью на самодельном стане, которому на всю зиму отдавалось пол-избы и который надоедал нам так, что выдворение его по весне встречалось всеми с великим ликованием.

— Все Насте да Насте, а когда же нам? — срывался иной раз Санька, коему пора бы облачиться в рубаху и штаны «фабричные».

— Погодь маненько, сынок, будет и вам. Вот продадим телку, тогда уж…

Мать недоговаривала, ибо знала, что и «тогда уж» вырученные от продажи годовалого теленка деньги уйдут на свадебное снаряжение дочери. Отсюда и наша обида на нее. Мать видела это и, конечно, страдала, но ничего не могла поделать с нами. А сестре, кажется, было наплевать на Санькино ворчание. Целыми днями она вертелась перед зеркалом, примеряла наряды, придерживая куски только что привезенной из Баланды материи то подбородком, то руками, прижатыми к плечам, то закручивая их по тонкой талии и опуская концы до самого пола, наполняя горницу мягким, волнующим шелестом рождающегося девичьего платья.

А мы злились. Что же нам еще оставалось!

Двор не знал про то, что происходило в доме. Тут все занимались своим делом. Куры неслись, овцы от зари до зари выгуливались в степи, Карюха, как ей и написано на роду, почти не выходила из оглобель, Рыжонка в очередной раз, хоть и с большим опозданием, привела прямо во двор мирского бугая. Она не знала, конечно, что будет с очередным ее детищем, как распорядятся им хозяева. Эти, последние, не первый год подумывали о том, чтобы какую-то телочку оставить наконец при себе, дать ей вырасти рядом с Рыжонкой, стать настоящей коровой и заменить старую мать. Но когда вот приблизился такой час, мама начала вздыхать и, осмелев, заговорила:

— Можа, погодим с Рыжонкой-то ищо годика два, отец? Кто знат, какая она ищо будет, молодая-то? Как бы не оставить семью без молока…

Отец нахмурился:

— Опять ты за свое!

Но и на этот раз уступил, не употребил положенную ему власть над женой.

— Ну, черт с вами. Погожу еще. Но в последний раз, слышите?

Слышала одна мать, но она понимала, что суровое это предупреждение предназначалось одновременно и ей, и дочери. В таком случае, решила она, лучше промолчать. За два-то года немало воды утечет. Один Бог знает, как оно там все сложится. Так или иначе, а телка будет продана, и мы увидим однажды на сестре новенький, необыкновенной красоты сарафан. Невесте, однако, и в голову не придет, чтобы как-то отблагодарить Рыжонку, хотя бы погладить ее, почесать между рогов (Рыжонке это очень нравилось), принести из лесу мешок крапивы, напарить и угостить кормилицу.

Впрочем, не только Рыжонка, но и овцы могли бы рассчитывать на Настенькину благодарность: и баранину, и шерсть отдавали они, в сущности, ей одной. Из шерсти вязались перчатки и варежки, валялись чесанки и для невесты, и для ее жениха — в подарок, так вроде полагается по свадебному ритуалу.

У кур изымались все, сколько бы они ни снесли, яйца. Даже хитрющей Тараканнице на этот раз не удалось перехитрить меня. Мать попросила отыскать, наконец, потайное гнездо отшельницы. Начал с коноплей, которые стояли на задах высокой, в два моих роста, темно-зеленой стеной, в которых любили прятаться мы с Ванькой Жуковым, Колькой Поляковым и Ванькой Скырлой, ну, и, разумеется, куры. Мы укрывались там для того, чтобы подымить из цигарок, набитых засушенным конским навозом вместо табака, а куры прятались от жары. Но Тараканницы среди них не оказалось. Наведался я и под амбар, но кроме куриных вшей ничегошеньки там не нашел.

Мудрые люди говорят, что последней умирает надежда. А она у меня была. И связывал я ее с крапивой, вымахавшей в саженную длину вдоль всех огородных плетней. Не иначе, полагал я, как там укрывает свою кладку мошенница. Но лезть в крапиву очень не хотелось, потому и оставлял ее на последний, крайний случай. И отыскал-таки гнездо Тараканницы в самых густых зарослях презлющего растения, а потом неделю страдал от страшного зуда на спине, на руках, ногах и в голове: крапива в союзничестве с куриными вшами жестоко отомстила мне за вторжение в их законные владения.

Старому гордецу Петьке ужасно повезет, коли следующей осенью, на которую определена свадьба, подрастет с десяток молодых петушков, когда не он, а они попадут в свадебную лапшу.

Годовалые теленок и жеребенок, выгуливавшиеся под наблюдением Леньки на отгонном пастбище, незадолго до свадьбы были уведены прямо оттуда на осеннюю ярмарку. Я не узнал бы поначалу и самого Леньку, чугунно-черного от загара, с вихрем спутавшихся ковыльно-белых волос, сквозь которые теперь не продраться ни одному гребешку.

Вернувшийся вместе с отцом с ярмарки, Ленька был не похож на себя. Обычно беззаботно веселый, ни при каких обстоятельствах не унывающий, сейчас он был молчалив и мрачен. Да и как ему не быть мрачным: ведь это он пас Зорьку и Звездочку далеко от дома, недоедая и недосыпая в полном смысле этих слов. Ночью оберегал своих подопечных от серых хищников, бродивших где-то поблизости и время от времени дававших о себе знать тоскливо-знобящим протяжным воем, от которого на Ленькиной голове пошевеливались волосы, а под холщовую рубаху забирался холодок. Привезенной на целую неделю еды хватало всего лишь на два дня, — оставшуюся же «пятидневку» приходилось пробавляться размоченными в воде ржаными сухарями: в степи, на вольном воздухе, у здоровенного малого был волчий аппетит, да и дружки помогали в скорой расправе над Ленькиным запасом. Кувшин молока Ленька сам выпивал сразу же, как только телега, на которой старший брат привозил еду, скроется за бугром. Ленька вообще не любил ничем запасаться впрок: хоть один раз, но он должен налопаться до отвала, а там будь что будет, — он готов пожить и впроголодь денек-другой.

К осени, о которой идет сейчас речь, брат отощал так, что его бока от выступавших ребер напоминали рубели для глажения белья, а брюхо втянулось внутрь так, что его вроде бы и вовсе не было: при желании Ленька мог бы переламываться надвое, складываться наподобие перочинного ножа.

Неисправимый, казалось бы, весельчак, Ленька плакал украдкой от отца, когда проданных Зорьку и Звездочку уводили от нашей телеги их новые хозяева. Да и всем нам было невесело, когда к вечеру Карюха привезла двух молчаливых, насупившихся, сумрачных седоков: всю дорогу они не проронили ни единого слова, ни разу не обмолвились друг с другом, сидели, как нахохлившиеся сычи, и молчали.

После продажи теленка и жеребенка дом наш на целую неделю погрузился в угнетающие всех сумерки. Пригорюнилась малость и невеста, какое-то время не устраивала девишники, и суженый ее не всякий вечер навещал нареченную, как было до этого.

Сумерки, однако, скоро развеялись. В доме вспомнили, что Рыжонка «обошлась», Карюха отыскала ухажера на поле тоже в определенный ею же срок, а это означало: в следующем году появятся на нашем дворе и новый теленок, и новый жеребенок, так что тужить просто грешно. Сыгранная же благополучно свадьба и вовсе подбодрит всех, расставит все по своим разумным местам.

И все-таки затраты были непомерно велики для отца, который по им же составленным спискам значился середняком. А теперь перед этим словом можно было поставить прилагательное «маломощный», оказавшееся для многих спасительным в роковом Тридцатом.

Живности во дворе резко поубавилось. Одна овечья семья лишилась четырех голов: для свадебного стола были прирезаны три молодых баранчика и старая овца, на свою беду оказавшаяся яловой. Ну, а те трое были обречены уже тем, что явились на свет не ярочками. Над гордой Петькиной головой тоже висел хоть и не дамоклов меч, но остро наточенный небольшой топорик, коему не привыкать опускаться на глупые головы петушков. Он, этот топорик, готов уж был опуститься на Петькину посеребренную с золотистым отливом шею, поскольку куриный повелитель был в критическом для исполнения его обязанностей возрасте, но папанька сжалился над красавцем, сказав при этом: «Ну, леший с тобой, беги, поживи еще годик, потопчи своих подружек. А там уж…» На радостях Петька взлетел на крышу и тут же о своем чудесном спасении оповестил мир пронзительно-звонким ликующим кукареканьем. Не знал, глупый, что скрывалось под этим самым: «А там уж…» Оттуда, с крыши, он мог бы видеть, что вместо его головы хозяин отсек головы шести юным петушкам, — один из них, самый драчливый, какое-то еще время продолжал бегать по двору без головы… Такая же участь постигла и курицу, которая до срока перестала нестись, вообразив себя наседкой. Квохча и встопорщив перья, она пыталась угнездиться на яйцах, снесенных другими курами, но мать прогоняла ее и, чтобы образумить самозванку, вернуть ее в строй несушек, по чьему-то совету, окунала ее с головой в холодную воду. А когда и это не помогло, недисциплинированной курице был вынесен смертный приговор. Заколот был и полугодовалый поросенок, так и не ставший полновесной свиньей (после несчастной истории с Зинкой хрюшки на нашем дворе все-таки водились — без них не обходится ни один крестьянский двор).

* * *

Свадьба была шумной и многодневной. Начавшись в домах жениха и невесты, она затем под переливы саратовской гармошки, под бабий визг, под полупохабные и вовсе похабные частушки, в которых равно преуспевали мужики и бабы, под залихватские пляски, катясь по улицам и проулкам, перекочевывала в избы родственников, а потом уж, без разбора, к тем, кто пригласит.

Всю неделю гудело развеселое гульбище, и было оно на редкость мирным, обошлось без мордобоя и кровопусканий, что не только удивило, но, кажется, даже огорчило Федота Михайловича Ефремова, которого, как ему самому думалось, и приглашали-то на свадьбы для того только, чтобы он разнимал, усмирял драчунов.

— Неужто так никто и не подерется? — спрашивал он моего отца. — Непорядок. — Федот был явно разочарован. Зато радовались наши родители: все обошлось наилучшим образом. Гости остались довольны, «вина», то есть водки и самогона, хватило на всех, никто не был обнесен, не ушел, стало быть, обиженным.

О больших затратах никто не вспоминал. Вспомнили о них лишь тремя месяцами позже, когда сестра, по неведомым нам причинам, убежала от мужа, когда вслед за нею вернулись в наш дом подушки и все остальное, что по совокупности называется «постелью». Возвращение последней уже не было таким торжественным, как в канун свадьбы, когда несли ее через все село в дом жениха. Дождавшись ночи, отец бесшумно подкатил на телеге к сватьему дому, молча погрузил Настино добро и кружным путем, чтоб никто не видел, почти воровски, доставил его владелице, которая, подхватив одну из подушек, ткнулась в нее носом и разрыдалась. И вот тогда-то я вновь назвал ее няней.

— Нянь, ну, нянь!.. не плачь, нянь!

Не знаю уж почему, но ее нареченный мне, наблюдавшему свадебное действо от начала до конца, очень не показался, и теперь я был рад тому, что сестра оставила его. Может, потому я был рад, что видел, как страдал другой парень, приятель моего двоюродного брата Ваньки, смастеривший для меня балалайку. Звали парня Акимом. Вот за него, будь на то моя воля, я бы и выдал свою сестру. Теперь такая возможность появилась. Едва дождавшись утра, я побежал на хутор, к дяди-Петрухиному дому, чтобы о случившемся у нас сообщить Ваньке, а тот бы уж оповестил Акима.

Сделав свое дело, быстро вернулся домой и заговорщицки затих, ограничившись тайными наблюдениями за своей няней. Был чрезвычайно рад, когда в первый раз увидел у нас Акима Архипова. Пришел он не один, а вместе с Ванькой. Я ни капельки не обиделся на сестру, когда она турнула меня из горницы.

Так вот, совершенно неожиданно, я оказался у истоков новой Настенькиной свадьбы. Она, увы, окажется столь же несчастливой, как и первая, но виною тому будут не новобрачные: на страну неотвратимо надвигался Тысяча Девятьсот Тридцатый год, коему суждено было перевернуть все вверх дном в набиравшей было силы и энергии селыцине; в страшную буреломную крутоверть событий будут ввергнуты миллионы человеческих судеб, больших и малых. Не минует она и нас всех, вместе с Настенькой и ее новым женихом.

Но это будет потом. Но пока что семья жила по давно заведенному, отлаженному столетиями порядку.