В конце мая следующего года я пригнал Рыжонку не на Гаевскую, как обычно, а на Чаадаевскую гору. Сделал это по совету Ваньки Жукова, более меня во всем сведущего. Я уже привык к тому, что он верховодил надо мной, командовал мною, как хотел, нисколько не ущемляя при этом моего самолюбия. Добровольно возложив на себя роль «военачальника», Ванька не только командовал, но первым шел на самые рискованные операции: оставив, к примеру, меня и других ребят из нашей с ним компании «на часах», сам лез в чужой сад за яблоками, либо в чужой же огород за огурцами, морковью, брюквой, которая была редкой в нашем селе, а потому и очень заманчивой. То же получалось с набегами на горохи. Особенно опасны были вылазки на бахчу, принадлежащую Коллективу — так нарекли свое небольшое поселение предприимчивые мужики, выделившиеся на приобретенные ими земли у подножья высоченной Чаадаевской горы.

Место это называлось Подгорным и пользовалось худой славой. В густом, непролазном лесу, покрывавшем крутые скаты горы, находили для себя надежное укрытие разбойники — не те, что в детских сказках, а натуральные. Мимо Подгорного с давних времен проходила дорога, которую именовали не иначе как Большая. Вот на ней-то, на этой Большой дороге, и учиняли разбой те, что устраивали засады в здешних диких зарослях.

Однако это не испугало чаадаевских поселенцев. Они первыми сообразили, что тут, в этом пугающем и несколько таинственном уголке можно создать прямо-таки земной рай, стоит лишь приложить к нему руки и в придачу к ним думающую голову. Посудите сами: у подножья горы, на плоскогорье, раскинулась ровная, широкая долина с метровой толщины черноземом; продолжают ее заливные луга с густым разнотравьем, где преобладает клевер во множестве его видов, — белые, красные, розовые, бледно-розовые, фиолетовые и желто-голубые его головки яркими разноцветными звездочками мерцают на живом этом, сотканном искуснейшей ткачихой-природой ковре. Тут уже сейчас, в конце мая, трава достигала до наших плеч, и мы не шли, а плыли в ней, купаясь в обильной поутру росе, не только штаны, но и рубахи на нас с Ванькой были насквозь мокрые; выкупалась в росе и Рыжонка до самых ушей и рогов, когда мы гнали ее к Чаадаевской горе.

Совсем рядом — лес с озерами, кишащими рыбой, а за самой горою целинная равнина, взятая чаадаевцами когда-то под отруба и быстро превращенная ими в великолепные пахотные поля. В непостижимо малый срок, а именно за один год, тут вырос хутор из десяти домов. Его-то и нарекли сами же переселенцы Коллективом. Со столь же невероятной быстротой Коллектив начал богатеть, каждый трудился тут с каким-то безумным, сладостным упоением. Старые, привезенные дома скоро сменились новыми, более прочными, срубленными из дубовых, железной крепости бревен — лес-то был рядом и часть его, та, где как раз и высились громадные столетние великаны-дубы, теперь тоже была собственностью общины. Перед каждым двором, как его едва ли не самая важная принадлежность, был колодец. Над колодцами стояли «журавли», целыми днями они раскланивались друг с другом. Крупные, невиданной светло-бурой масти коровы, возвратясь с пастбища, которое было под боком, долго, не спеша, то и дело останавливаясь и отдуваясь, как бы продлевая наслаждение, пили холодную чистейшую родниковую воду; в стоявшую у самого сруба колоду с их губ падали хрустальной прозрачности капли, вслед за ними с тех же губ тянулись длинные нитки слюней — можно было подумать, что коровы пьют не воду, а мед, который на эту пору бывает золотисто-светлым и уж сверх всякой меры сладким.

Рыжонка, оказавшаяся поблизости от них, выглядела сущим теленком. Даже Ванькина Лысенка, забредшая как-то по своей блудливой натуре в Коллектив, рядом с местными величавыми красавицами сразу потерялась, утратила всегдашнюю свою нагловатую гордыню. Ванька Жуков слышал от кого-то, что коровы эти были разведены от нескольких пар, купленных в некоей богатой заморской стране, которая называется Америкой. Оттуда же Коллективу прислали и трактор под названием «Фордзон». Эту «чуду», как окрестил заморского пришельца Федот Ефремов, «до смерти» захотелось увидеть и нам с Ванькой. Отсюда и наше решение — выйти с Рыжонкой не на нашу, а на Чаадаевскую гору, с которой можно хорошо разглядеть и сам хутор, и все, что в нем есть, все, что его окружает, и в особенности трактор. Годом позже мы могли бы увидеть его на своих гумнах. Дело в том, что десятидворка умудрилась «выписать» из той же Америки еще и молотилку, приводимую в действие «Фордзоном». Быстро управившись с уборкой и обмолотом своих хлебов, хуторяне подряжались для обмолота зерновых у наших монастырских крестьян, в том числе и у нашего отца — за оплату натурой, то есть пшеницей или рожью, которые продавались и превращались в деньги.

* * *

С макушки Чаадаевской горы нам хорошо были видны крыши домов Коллектива. Ни одной соломенной. Некоторые покрыты железом, окрашенным в зеленый либо в желтый цвет, другие — нарядной, золотистой черепицей. Даже скворечники были тут особенные. Они являлись как бы малой копией домов: над крышей домика веселого певуна-пересмешника была крохотная труба с резной короной, перед входным отверстием — маленькое крылечко, напоминавшее такое же, но уже большое перед домом самих хозяев. Двор с каменными хлевами и каменным же забором, а также высокими тяжелыми, сколоченными из вершковых досок воротами, окованными железными ремнями, напоминал небольшую средневековую крепость. По всему было видно, что поселившиеся здесь люди поселялись надолго, может быть, думали, что на века…

…Рыжонка паслась неподалеку. А подружившиеся одновременно с нами Жулик и Полкан, набегавшись, наигравшись, наволтузивши друг друга вдоволь, мирно лежали рядом с нами. Только чуткие их уши настороженно пошевеливались. А мы с Ванькой сидели и не могли оторвать зачарованных глаз от дремлющих в молчаливой зелени садов красивых изб этого сказочного, манящего к себе хуторка.

«Фордзона» мы в тот день так и не увидели, но не очень-то огорчились, потому что Ванька нашел занятие, захватившее нас целиком, так, что мы забыли и про трактор и про Рыжонку, которая оказалась в полном одиночестве без всякого присмотра, поскольку и Жулик с Полканом не могли не увлечься нашей новой затеей. А она заключалась в том, что Ванька и я решили выяснить, кто из нас смелее. Ванька, естественно, считал, что он смелее меня, что вообще по части храбрости ему нету равных в селе. И вот теперь он вознамерился доказать мне это на деле. Он войдет сейчас в Подгорное, спустится по почти обрывистому склону в самую глухомань и пробудет там аж до вечера, а «ежели ты хошь», то и всю ночь.

— Не веришь? — спросил он меня, сверкнув отчаянными своими белыми, как у галки, глазами.

— Знамо, не верю! — немедленно ответил я, подзадоривая друга.

— Спорим?

— Давай!

Минут десять ушло на выработку условия спора. В конце концов было решено, что проспоривший украдет у Тихона Зотыча великолепный, длинный-предлинный пастуший кнут, извлекавший необыкновенной громкости хлопки, и вручит победителю: кнут этот давно уже был предметом Ванькиных вожделений, а в том, что победителем в нашем споре будет он, мой дружок не сомневался ни минуты.

— Идет? — спросил он для верности.

— Идет… — сказал я, но не совсем уверенно. Поэтому Ванька поставил этот вопрос еще раз и, когда услышал от меня утвердительный ответ в более решительном тоне, скомандовал:

— Пошли!

Мы вышли в сопровождении наших псов на опушку Подгорного. Тут я остановился, а Ванька вместе со своим Полканом нырнул в темную глыбь страшного леса, как нырял не раз в Вишневый омут, когда мы ходили встречать коров. Мне и тогда было боязно за него, а теперь и подавно. Ваньку могли схватить и разбойники, которым был бы весьма некстати этот неожиданно объявившийся свидетель, и волки, у которых в Подгорном находилось логово с волчатами (о них мне говорил сам же Ванька). Подумав о тех и о других, я услышал, как под мою рубаху пополз холодок. Меня охватил ужас, и я заорал:

— Ванька-а-а!

«А-а-а-а!» — ответило мне из темно-зеленой бездны эхо.

Ванька не отозвался. Я закричал еще громче:

— Ванька-а-а-а!!!

Сперва откликнулось эхо, а потом уж и сам Ванька. Из-под того же вяза, раскинувшего свои лапы до самой земли, за которым и скрылись с полчаса назад, сперва показался Полкан, а за ним — его хозяин, который торжествующе расхохотался:

— Ага, струсил?! Ежели бы ты не заорал, я бы и не возвернулся до самого. утра. Не веришь?

Теперь я верил. Я не знал, что Ванька спустился под гору чуть более пятидесяти шагов. Его остановила там сначала какая-то глубокая яма, прикрытая колючими зарослями ежевики, — там вполне могла затаиться волчица с волчатами. А когда дурным голосом огласил урочище филин, от Ванькиной храбрости ничего уж не осталось. Он сразу же решил, что это заголосил леший, который недавно поселился в Подгорном и заманивает туда ребятишек, — об нем Ваньке говорила мать. Не верить ей было нельзя. Подгорное было самым подходящим местом не только для волков и разбойников, но и вообще для всякой нечистой силы.

Короче говоря, мой отважный дружок тотчас же повернул назад. Те пятьдесят шагов, что отделяли его от меня, ему пришлось преодолевать на четвереньках — таким крутым был подъем. Ванька карабкался, и ему поминутно казалось, что его уже кто-то хватает за ноги. Однако передо мной он вновь расхорохорился:

— Хошь, я опять уйду?

Я этого не хотел. Мне вдруг вздумалось самому испытать то, что испытал Ванька, и пробыть в лесу в два раза дольше.

Покликав Жулика (с ним не так страшно), подмигнув другу, явно обескураженному от неожиданной для него моей дерзости, я начал свой спуск так быстро, что в наиболее крутых местах катился уж кубарем, обдирая в кровь лицо и руки. Кое-где проваливался в какие-то ямы, замирая от страха, выбирался из них, а потом, подгоняемый какой-то неведомой для самого себя силой, не отдавая отчета в том, что делаю, что со мною происходит, я спускался все ниже и ниже в преисподнюю. Жулик, удивленный, похоже, моей безумной храбростью, то и дело останавливался, давая понять, что пора бы уж повернуть назад. Но я был охвачен азартом, который всегда граничит с безрассудством, он распалил меня так, что остановиться было невозможно.

Теперь уже Ванька испугался и отчаянным криком звал меня. По его приглушенному расстоянием голосу я понял наконец, что ушел слишком далеко, но продолжал еще быстрее скатываться под гору.

Остановил меня мой четвероногий телохранитель.

Жулик что-то почуял, навострил уши, взъерошил шерсть на загривке, оглянулся на меня и громко залаял. Вздыбились волосы и на моей макушке, когда я разглядел впереди свежее человеческое стойбище. Прямо перед нами виднелся черный зёв землянки, а чуть правее, на расчищенной от травы лужайке стоял грубый самодельный стол. Над землянкой курился дымок. Увидав все это, я едва не умер от страха: слухи о разбойниках в Подгорном подтверждались более чем наглядно.

Скованный ужасом, я не мог сдвинуться с места, а Жулик прямо-таки заходился в визгливом лае. Ни я, ни он не знали, что своим внезапным появлением в глухом урочище навели такого переполоху в стане людей, которые в одну минуту повыскакивали из землянки и в страшной панике ударились еще дальше вниз по склону и перевели дух только в Чаадаевке.

Да, это были вовсе не разбойники, а чаадаевские мужики, которые избрали это место для установки самогонного аппарата. Но я-то этого не знал. Оказывается, по ночам они привозили сюда барду, созревшую для изготовления лютого зелья. Ее запах и почуял раньше всего мой пес. Круглыми сутками работал аппарат, перегоняя барду в сивуху разных сортов: первый, второй, третий. Первый так и назывался — первак, способный одним глотком свалить с ног любого сельского богатыря; второй послабее, ну, а третий — тот уж вовсе почти без градусов, этот если и мог кого-то повалить, то разве что законченного пьянчужку, коий и от глотка воды делается пьяным. Был и четвертый сорт — вот он уже совершенно безградусный, но стойко удерживает в себе неистребимый самогонный запах — и ему были рады вполне спившиеся рабы Божьи, в которых наше село не испытывало недостатка в любые времена при любых режимах.

Не знаю уж почему, государственная ли монополия на водку, предчувствие ли надвигающейся великой беды, равной Всемирному потопу, но в 1927 и 1928 годах самогоноварение разлилось по Саратовщине наподобие Волги по весне и приняло размер стихийного бедствия. А может, это был пир накануне чумы? Слухи о коллективизации, сперва редкие, глухие, неясные, со временем становились все настойчивей и обретали зримые, реальные очертания. «Хлебец до зернинки подметут в сусеках», — рассуждали мужики в поисках оправдания самогонного угара. Рассуждая так, они были недалеки от истины, оказавшейся горчее самого наипервейшего первака. Все окрестные леса, заросшие кустарником глубокие овраги были прямо-таки нашпигованы самогонными аппаратами немыслимых конструкций — изобретателей отыскалось великое множество. Районная милиция устраивала на самогонщиков облавы, но сивушные реки не убывали. Остановились они сами, когда гнать самогон было уж не из чего.

Вот в какое время черт занес нас в Подгорное!

Обратный путь на вершину Чаадаевской горы оказался для меня во много раз труднее. Местами пришлась преодолевать его по-пластунски. С оцарапанным до крови лицом, с разодранными штанами и рубахой, но бесконечно счастливый, я выбрался наверх и в первую минуту зажмурился от ударивших по глазам солнечных лучей. Упал навзничь, раскинул в стороны руки и ноги, чувствуя, как по всему телу разливается расслабляющая, снимающая нервное напряжение усталость. Я даже рассмеялся — а чему, и сам не знал. Ванька и наши собаки сидели рядом и молчали, потому что и они не знали, что со мною происходит, от чего это я расхохотался. Увидя такое, мать бы моя сказала: «Не к добру это».

А оно и было не к добру. Обожженный предчувствием чего-то неладного, я вскочил на ноги, испуганно глянул туда-сюда и… не увидел Рыжонки.

— Вань, где она? — Горло перехватило спазмой.

— А откель я знаю, — как-то вяло пробормотал Ванька, который не мог простить мне моей победы над ним.

Больше я ни о чем его не спрашивал, а стал метаться по горе в поисках Рыжонки. Убедившись, что нигде тут ее нету, спустился к хутору, обежал там все колодцы (может, Рыжонка вышла сюда на водопой?), затем выскочил на луга, к узкой тропе, по которой привели корову утром на эту гору, шарил глазами, но следов, по которым можно было бы определить, что Рыжонка ушла домой, не обнаружил. Задыхаясь и плача потихоньку, помчался в степь, где Тихон Зотыч пас коров (теперь он мог не беспокоиться за свой несравненный кнут). Но и в стаде Рыжонки не оказалось.

Вечером, совершенно уничтоженный и несчастный, размазывая слезы по грязному, расцарапанному лицу, с ободранными коленками, выглядывавшими из-под разорванных портков, я предстал перед матерью, давно ожидавшей меня у ворот. Жулик, такой же виноватый, притих у моей ноги. Он и сейчас не покидал меня.

— Царица небесная! — всплеснула мама руками. — Да что с ним? — обратилась она за разъяснением к своей постоянной и единственной советчице и заступнице, к которой обращалась всегда при всех трудно разрешимых житейских неурядицах. — Да где ж тебя носил нечистый? Где Рыжонка-то? — обратилась наконец уже ко мне. — Где ты ее оставил?..

Я глотал слезы и молчал.

Потрясение было так велико, что я не был даже высечен ни в тот вечер, ни на другой день, ни в последующие за несчастьем дни. Лишь мама, сидя на лавке, безвольно уронив руки на колени, тихо, еле слышно говорила не то себе самой, не то мне, спрятавшему преступную голову свою в подушку:

— И зачем только окаянный понес его в энто Подгорное, в самое разбойничье логово?.. А все это его дружок, он его заманил туда. Знаю я энтих Жучкиных. У них и корову-то зовут Непутевой. И ты, сопливый, нашел дружка. Без ножа зарезал… Оставил всех без молока. Што теперича будешь лопать? — Это уже напрямую адресовалось мне. — Будешь одной водой пробавляться, как Ванюшка Скырла.

Я продолжал молчать. Мне было бы легче, если б мама сняла с гвоздя отцов ремень и прошлась им раз-другой по моей спине. Но она почему-то этого не делала — продолжала ворчать, время от времени обращая воспаленные, выплаканные до самого донышка, сухие глаза на свою заступницу, непорочную Деву Марию, помещенную в центре образов, прямо перед лампадой.