Отец пытался до полной темноты искать Рыжонку поблизости от Чаадаевской горы, где она паслась и откуда неизвестно куда ушла. Спустившись вниз, к Коллективу, заглянул в каждый дом, выспрашивая, не видел ли кто старой рыжей коровы, не забрела ли в чей-нибудь хлев, чтобы не на горе, как в прошлом году, а тут, в чужом коровнике отелиться. Нет, никто не видел нашей Рыжонки.

На другой день к поискам подключилась чуть ли не вся родня. Двоюродные наши братья Иван и Егор облазили все леса, окружавшие Монастырское, наведались и в Чаадаевку — Рыжонка могла забрести и туда. Дяда Пашка обследовал Малые гумны, а дядя Петруха — Большие, — Рыжонка любила заглядывать и в те и в другие, но, правда, лишь зимою, когда можно было выдернуть из какого-либо стожка прядку душистого сенца.

Дедушка, узнавший о беде от меня, оставил сад и обошел чуть ли не все дворы в большом нашем селе, с особенным тщанием осмотрел те, что находились всех ближе к злополучной Чаадаевской горе. Но — все напрасно. Рыжонка будто и вправду сквозь землю провалилась. Ленька не поленился и сбегал в Баланду, на базар, посмотреть, не привез ли кто-нибудь из чаадаевских или наших мужиков свежую говядину (глупый, как бы это он узнал, что она, говядина эта, от Рыжонки?)..

К концу второго дня дедушка заглянул к своему старому другу Василию Емельяновичу Денисову, — теперь вся надежда была на него. От зорких, никогда, кажется, не смыкающихся глаз этого старика не ускользало решительно ничего, ни одна тайна не оставалась не разгаданной им, ни одному монастырскому воришке не удавалось сохранить неопознанным свое малопохвальное ремесло, потому что Василий Емельянович знал все и вся обо всех жителях села. По ночам, когда и совершаются по большей части предосудительные дела, он не спал, а молча бродил по темным улицам и проулкам, приглядываясь и принюхиваясь ко всему, что бы там ни происходило. Неведомые гребешку волосы на его голове были так жестки и густы, что их и волосами-то нельзя назвать: скорее это была свалявшаяся шерсть серой волчьей масти. Потому и прозвище у старика было соответствующее: Волк. А волка, как известно, ноги кормят, ночью ему не до сна.

Дедушка привел к Волку и меня, чтобы я сам рассказал «всевидящему и всеслышащему» ведуну о месте, где проворонил Рыжонку.

Выслушав несчастную мою повесть, Василий Емельянович долго молчал.

— Можа, из чаадаевских кто увел вашу коровенку? — высказал он наконец свое предположение.

— Ну, кому она нужна, такая старая, Емельяныч, — сказал дедушка. На что Волк резонно заметил:

— Когда воруют, на рога не глядят.

— Оно, конешно, так, — согласился дедушка.

Он, как и Емельяныч, знал, что по кольцевым рубцам на рогах можно точно определить, сколько лет корове и сколько раз она телилась.

— Што ж, Михайла Миколаич, попробую помочь вашему горю. Ужо наведаюсь к чаадаевским самогонщикам. Они-то, небось, думают, што никто не знат, гдеукрывают свои аппараты. Но ить, Михайла, рази можно от меня укрыться?! — похвастался Волк, сверкнув из-под нависшей крыши седых волос хитрющим, насмешливым глазом. — Ежели хошь, укажу тебе, кто прошлым летом утащил из твоего сада улей…

Мы с дедушкой переглянулись. У дедушки и был-то всего-навсего один этот улей, и старик очень сокрушался, когда его украли.

— Чего ж ты, Емельяныч, не сказал мне тогда? Знал ведь…

— Мало ли я чего знаю, Михайла! Но об иных делах лучше помалкивать.

— Понимаю… — Дедушка вздохнул.

— То-то же. Ну, а нащет Рыжонки испробую проведать кое-што… Можа, она еще жива, не угодила под нож. Старое мясо — кому нужно? Рази што псам голодным?..

— А волкам?

— Што ты, Михайла! Волк летом на коров не нападает — боится рогов. Любая царапина для него смертельная. В самой махонькой ранке заведется червь — а это для зверя погибель.

— Ну, ну…

Дедушка, сказав это, мог бы подумать: «Кому-кому, а Волку-то лучше знать волчьи повадки». Но сказать вслух такое он, конечно, не мог. И потому, что был чрезвычайно деликатен, да и потому еще, что всерьез надеялся на помощь Василия Емельяновича.

* * *

Между тем поиски Рыжонки продолжались.

Чувствуя и на себе некоторую долю вины (как-никак, а это по его совету оказались мы с Рыжонкой на проклятой Чаадаевской горе), Ванька Жуков присоединился ко мне. Вдвоем мы «прощупали» все лесные поляны, каждая из которых имела свое название, не менявшееся на протяжении столетий: Осошное, Надволжанное, Вонючее, Кабельное, Лебяжье, Штаниково. На них поздней осенью, уже без пастуха, забредали коровы, предводительствуемые Жуковской Непутевой. Через свой выбрались мы и в дальний Салтыковский лес, где прошлым летом добыли по одному пустельжонку (из них потом нашими заботами выросли прекрасные ястребки, не покидавшие нас чуть ли не до самой зимы).

В отчаянном желании отыскать Рыжонку мы забирались в такие места, где уж действительно никакой Макар ни телят, ни коров пасти не мог, потому что они были попросту непроходимы ни для пастуха, ни для его стада. Забираясь глубже и глубже в лесные дебри, мы в душе-то знали, что занимаемся делом совершенно безнадежным, но не заниматься им не могли в нашем положении: сознание непоправимой большой вины и жгучее желание снять с себя хоть малую его долю толкало нас на самые безумные поступки. Что касается меня, то я готов был не возвращаться домой вовсе, а остаться на всю ночь вот тут, в этом темном и страшном лесу, и пускай бы сожрали меня волки — я готов был и на это!

Последние дни невыносимо было видеть маму с ее почерневшим лицом, с потухшими глазами, слышать, как по ночам она тяжко вздыхает. И папанька в эти ночи курил беспрестанно, сидел, свесивши с кровати ноги, до самого рассвета — облако махорочного дыма было особенно плотным и ядовитым.

Санька и Ленька только первые два дня занимались поисками. Они искали Рыжонку в поле — в Орловой, Каменном, Березовом, Дубовом, Липовом и других оврагах, так же, как и поляны, носящих свои имена с незапамятных времен. Сейчас-то в них не было ни орлов, ни камней, ни берез, ни дубов, ни лип, сохранились они лишь в памяти людской, как неделимое сокровище на все времена для всех поколений.

Рыжонки, конечно, братья мои не нашли там и первыми порешили, что теперь уж никто ее не найдет. И коли так, то и искать ее нечего. Сговорившись таким образом со своей совестью, ребята освободили себя от дальнейших поисков.

Но я-то, главный виновник беды, не мог последовать их примеру, а потому и оказался в непролазных дебрях Салтыковского леса, готовый на все, даже на собственную смерть, как на последнее, единственно возможное для меня искупление моей вины. Ванька, похоже, догадывался о моем душевном смятении и, как настоящий друг, не покидал меня ни в тот, ни во все другие дни, — до тех пор, пока все в нашей семье не примирились с печальным обстоятельством, пока — уже на общесемейном совете во главе с дедушкой — не принято было решение отдать нам годовалую телку с дедушкиного двора, который теперь принадлежал двум хозяевам: самому дедушке и младшему его сыну Павлу, оставшемуся с семьей в доме отца. Поскольку нравственная власть оставалась за стариком, дяде Пашке ничего не оставалось, как согласиться с решением «Большого Совета».

После этого в нашем доме всем стало полегче. Тягостное, давящее на душу каждого состояние малость разрядилось: пускай не в этом, но в будущем году у нас опять будет корова — и не старая Рыжонка, а молодая Красавка — это имя уже было дадено ссуженной нам пестро-белой, нарядной, как невеста, в самом деле очень красивой телке.

Полегче, стало быть, сделалось на сердце у всех. Все это так. Но как прожить целый год без молока? Семья-то у нас хоть и не такая большая, как, скажем, у дяди Петрухи, но и малой ее не назовешь — шесть душ, а точнее сказать — шесть ртов, да прибавьте к ним еще тех, что во дворе, что тоже были на Рыжонкином иждивении. Они с не меньшим нетерпением ждали, когда отелится Рыжонка и ее вновь начнут доить.

Не видя ее во дворе, как-то понурилась старая Карюха, подумала, наверное, куда бы это запропастилась напарница, с которой поровну были поделены заботы и по дому, и по двору? Огорчилась Тараканница, которая, бывало, позже всех уходила в курятник, потому что ждала, когда я пригоню корову и можно будет поковыряться в свежей, только что «испеченной», тепленькой ее «лепешке» и отыскать в ней кое-что для себя. А Жулик начал по ночам тоскливо поскуливать и подвывать: что-то же и ему перепадало от Рыжонки, — и вдруг ее не стало. Недавно купленного поросенка явно не устраивало месиво, не забеленное молоком, и он требовательно и обиженно повизгивал в своем хлевушке. Но, кажется, больше всех «заскучал» без Рыжонки кот Васька, для которого несчастная история с нею в конце концов закончилась трагически. Не получая своей обязательной порции молока, Васька, естественно, искал «компенсации», того, чем бы можно его заменить. Искал, однако, не там, где бы следовало. В самый раз ему надобно было бы заняться своим делом, то есть ловить мышей. Но Васька нашел такое занятие слишком хлопотливым и обременительным для себя и сделался тайным похитителем моих крольчат. Пока я искал корову, ему это сходило с рук. Но когда поиски прекратились и я пришел наконец в себя, то быстро обнаружил резкую убыль моего кроличьего молодняка.

После этого мне ничего не стоило выследить и прихватить Ваську на месте преступления. И кот, невероятно разжиревший от крольчатины, был казнен. В совершении экзекуции помогал мне Ванька Жуков. Он пробрался в кладовку знаменитого охотника Сергея Андреевича Звонарева и добыл там тяжеленный волчий капкан. С великим трудом мы настрожили его, и блудливая голова Васьки оказалась в мертвой хватке безжалостного железа. Выбрали мы такую казнь потому, что смерть от нее наступала мгновенно. Совершили мы это злодейство украдкой от мамы: она бы не позволила нам сделать этого.

Без Рыжонки двор как-то сразу осиротел. Все его население явно пригорюнилось. Овцы, придя вечером из стада, беспокойно слонялись из конца в конец, будто искали кого-то. В Петькиных утренних побудках не было прежней бодрящей свежести, в голосе петуха не чувствовалось искрометной, брызжущей удали, — теперь возглашал он зорю как бы нехотя, по необходимости, не радующей ни его самого, ни тех, кто его слушал. А ведь еще недавно он был запевалой в кочетином хоре, — первым начинал, а уж все другие петухи в разных концах большого села дружно подхватывали; словно дирижер, Петька устанавливал тональность для всей петушиной капеллы. А сейчас к его вялому кукареканью никто из его собратьев даже не прислушивался, все горланили вразнобой, кто на что горазд, точь-в-точь как участники знаменитого мартышкиного квартета.

Жулик предпринял несколько попыток поискать корову самостоятельно, отрывался от нас с Ванькой, убегал в лесу далеко то вправо, то влево, то вперед, то возвращался назад, дважды вызывал переполох в стане уже не чаадаевских, а своих, монастырских, и салтыковских самогонщиков; пес рисковал быть пристреленным, но его спасло то, что мужики боялись выстрелом выдать свое пристанище и навлечь на себя милицейскую облаву.

Жулик, однако, старался: он любил Рыжонку не только потому, что баловался иногда ее молочком, но и потому, что с нею было хорошо на горе, где она паслась на исходе весны, где пес мог прекрасно поохотиться и за хомяками, и за тушканчиками, и за сусликами, и даже за сурками, издырявившими своими норами вершину Гаевской горы. Но больше всего, конечно, Жулику хотелось выручить меня, — он же видел, как я мучаюсь, к тому же пес был слишком умен, чтобы не чувствовать и собственной вины: ведь ему вовсе не обязательно было участвовать в глупом моем споре с Ванькой. По собачьему своему долгу ему надлежало находиться рядом с Рыжонкой и стеречь ее, в особенности тогда, когда молодой хозяин увлекся игрой.

Словом, терзался угрызением совести и Жулик, чуткий и отзывчивый на чужие страдания. И когда мне делалось невмоготу, он становился на задние лапы, передними упирался в мою грудь и долго глядел мне в лицо своими все понимающими, прекрасными собачье-человечьими глазами, как бы говоря при этом: «Ну, что поделаешь, виноваты мы оба. А жить-то надо. Дай-ко я обниму и поцелую тебя!»

Я наклонялся, крепко прижимал собаку к груди; Жулик тыкался в мое лицо своим влажным холодным носом, норовя достать кончиком языка до моих ноздрей. Я не мешал ему: пускай целует, сколько хочет. Прижимая лохматого друга все крепче и крепче, я и не замечал, как губы мои сами собой шевелились. Оказывается, я шептал, сглатывая слезы:

— Жулик, милый…

Потом принялся за работу, которая для меня была уже привычной и которую за меня никто не исполнит: начал освобождать собачий хвост от прошлогодних репьев, собранных Жуликом в таком количестве, что за один раз с ними и не управишься. Я выдирал их вместе с собачьей шерстью, Жулику было больно, но он терпел. Знал, умница, что я произвожу эту работу в его же интересах, чтобы он не волочил свой обремененный репьями хвост по земле, а завивал его кренделем, гордо и высоко держа над собой, как и положено приличной дворняге.

Известное дело: долг платежом красен. Я отвечал Жулику заботой о нем, а он обо мне, как и полагается у настоящих друзей.