Между тем отец мой что-то замышлял. Однажды пришел из сельсовета раньше обычного — и не один, а вместе с богатеньким мужичком Иваном Гороховым, Гореловым, по-уличному. Не заходя в избу, они прошли через двор в огород, долго ходили там, что-то прикидывали, вымеряли шагами, энергически размахивали руками, кажется, даже спорили, не приходя к соглашению. В конце концов перестали расхаживать, остановились, согласно кивнули друг другу и, широко размахнувшись, ударили по рукам.

Оказывается, там совершалась сделка. Отец продал, и Иван Горохов-Горелов купил совсем крохотную часть большого нашего огорода и кусок земли перед ним для своего среднего нелюбимого сына Дениса, которого решил отделить и поселить по соседству с нами, по левую от нас сторону. Папанька рассчитал, что вырученных от этой продажи денег как раз хватит, чтобы купить дойную корову: он не мог допустить, чтобы семья его на целый год оставалась без молока. И потом, рассудил отец, как-то неуютно жить нам одним на юру, на отшибе, без соседей, когда наше подворье открыто всем ветрам да и волкам тоже: их следы мы не раз видели поутру за овечьим хлевом.

По ночам Жулик все настойчивее просился в избу, царапался в сенную дверь, жалобно поскуливал — чуял волков еще на дальних подступах к нашему двору. Пока что серые разбойники осторожничали, приглядывались, примеривались, а могут в какую-то одну из вьюжных ночей перейти к прямым решительным действиям. А когда рядом появятся еще жители, нам будет повеселее, рассудил папанька. Так считала и мама. Так думали и все остальные в нашем доме.

Я обрадовался, когда узнал, что у будущего нашего соседа шестеро детей, и малость огорчился, когда выяснилось, что среди них не было ни одного мальчишки. Впрочем, огорчение мое скоро уступило другому, более сильному, тревожно волнующему чувству: я влюбился. И влюбился, что называется, с первого взгляда в старшую из сестер, девятилетнюю Груню, которую увидел, когда их маленький домик, скроенный из разобранного и перенесенного сюда старого амбара, обмазывался глиной, и Груня трудилась тут наравне с матерью и другими женщинами, приглашенными на помочь.

Мать ее звали Аннушкой — не Анной, не Анюткой, а именно Аннушкой. Удивительно, как только ей, матери шестерых детей — а рождались они у нее ежегодно, — как удалось сохранить такую свежесть, такую ядреность и яркость в лице, и что еще удивительнее — такую девичью гибкость в стане и девичью же упругость в груди. Аннушка не ходила, а летала, порхала, как ласточка, вокруг будущего своего гнезда и была особенно привлекательна рядом со своим мужем, тридцатилетним Денисом, успевшим отрастить такую великолепную бороду, коей позавидовал бы отец Василий, старообрядческий священник (скоро и он станет вторым нашим соседом: большой поповский дом уже вырастал по правую от нас сторону).

Денисова же борода была воистину благолепна: черной, с синеватым отливом, волною скатывалась она на грудь ее владельца и была так мощна и тяжела, что даже порывы ветра не могли шевельнуть ее, а у щек она соединялась с такими же черными, подкрученными книзу усами, к которым, уже с головы, по обе стороны, спускались заросли кудрявых цыганских волос. В этой волосне почти не видно было Денисова лица. Лишь большой, несколько крючковатый нос выбирался наружу, на свет божий, да добрые карие глаза кротко поблескивали из-под волосяной наволочи.

Денис подносил бабам замешанную на коровьем навозе и на соломе глину, которую сам же переминал босыми ногами. Вертевшийся рядом, я не слышал, чтобы Денис хотя бы один раз раскрыл сжатые губы и выпустил из себя словечко. Впрочем, не слышал я, может быть, потому, что весь был поглощен Груней, самой, конечно, красивой девчонкой в нашем селе, а то и во всем свете. Я уже заранее ревновал ее ко всем мальчишкам и прежде всего к Ваньке Жукову, который все-таки был намного смелее меня, то есть как раз таким, какие нравятся девчонкам. Не спуская глаз с Груни, я обдумывал, как бы сделать так, чтобы Ванька Жуков никогда ее не увидел, но ничего такого придумать не мог.

Заметив, что я прямо-таки не могу оторвать глаз от ее дочери, Аннушка улыбнулась.

— Што же ты глядишь так, шабёр? Стоишь без дела? Ступай, помогай вон Грунюшке, — сказала она.

Я вспыхнул. Кровь горячею волной устремилась по жилам, заслонила на какой-то миг дыхание, но я, подавив в себе робость, сейчас же подбежал к Груне, подхватил стоявшее рядом с нею ведро, быстро наполнил его глиной. Девочка молча глядела на меня и улыбалась. Теперь она совсем уж была похожа на свою маму. Смущенный ее близостью, я нагнулся над ведром, выхватил из него тяжеленный кусок и со всего размаха влепил меж бревенчатых ребер будущей избы, влепил так, что глиняные брызги полетели мне в лицо и оконопатили его. Груня звонко захохотала.

— Эх ты, неумеха! Ну, кто же так мажет?! — Голосок ее зазвенел теперь уже в самом моем сердце. — Вот гляди! — И она ловко вмазала кусок глины рядом с моим нелепым нашлепком, затем окунула руки в другое ведерко с водой и выровняла, пригладила оба куска. — Вот как надо. Понял?.. Да как тебя зовут-то?.

Я сказал.

— А меня — Груней.

— Я знаю.

— Откель ты узнал? — удивилась она.

— А вот не скажу, — поинтриговал я ее немножко.

— Ну, и не говори. Мне-то што! — сказала она, нисколько не обидевшись, и совсем по-взрослому поторопила и меня, и себя: — Што это мы заболтались с тобой. Так мы сроду не обмажем эту стену. Вон моя и твоя мама уже свою заканчивают. Давай, Миш, попроворней!

Рядом с нею я на какое-то время забыл и про Рыжонку, увлекся, в общем-то, бабьей работой настолько, что не чувствовал усталости, таскал глину и для Груни, и для остальных женщин — и все бегом да бегом. И чуть было не задохнулся от радости, когда услышал:

— Вот какой женишок растет для моей Груни!

Уши мои вспыхнули — они не горели у меня так жарко даже тогда, когда знакомились с неласковой папенькиной рукой после какой-нибудь моей немалой провинности.

Мама, которая по неписаному закону соседства тоже пришла на помочь, удивлялась моему чрезмерному усердию, думала про себя: «Вот, паршивец, как старается! Давеча просила прополоть тыквы — отказался. А тут — во-о-на как!..»

Но я и тыквы прополол, когда работа на Денисовой дворе была закончена, вообще исполнил в тот день и в тот вечер с необыкновенной охотой множество других маминых поручений: настругал щепок для разжиги, вынес ведро помоев для поросенка, заодно очистил его хлевушок, полил огуречные грядки, принес два ведра воды в избу, чтобы была под рукой у мамы, когда она рано утром примется за стряпню, соскреб с лопат и мотыг налипшую грязь, убрал со двора грабли, кем-то неосторожно брошенные вверх зубьями, при всем при этом носился как очумелый и воистину ног под собой не чуял, — вот что может сотворить с человеком любовь!

По-видимому, счастье (а я был переполнен им), как и несчастье, не приходит к нам в одиночку. За одним непременно явится другое, независимо от того, ждешь ты его или не ждешь.

Натрудившись и наволновавшись за длинный июньский день, с широко распахнутыми, неподвижно уставившимися в потолок глазами я мог бодрствовать не более пяти минут, а потом, как в омут с разбегу, кувыркнулся в сладчайший и счастливейший беспробудный сон. И где-то лишь под утро, сквозь этот, но уже сделавшийся более зыбким, податливым сон я услышал голос Рыжонки, который различил бы из сотен коровьих голосов. Мгновенно очнулся и замер в ожидании: а вдруг это только и есть сон, а вдруг мне лишь почудилось, — будь оно так, я бы разрыдался. Но это был не сон. Не соо-оо-он! Рыжонка требовательно, на что, конечно, имела полное право, промычала во второй раз: она просилась во двор.

Дом всполошился. Первой выбежала к воротам мама, но открыть их не могла: сердце «зашлось» от великой нежданной радости. Придерживая его левой рукой, правой она крестила воздух, пересохший рот не мог вымолвить ни единого слова молитвы.

Перед воротами теперь стояла вся семья. А открыл их отец.

Рыжонка вошла на середину двора. С правой стороны к ее боку, поближе- к вымени, испуганно жался прекрасный двухнедельный рыжий теленок, вскормленный и вспоенный неразбавленным, всегда парным, теплым для него молоком. Он был десятым по счету у своей матери и единственным, который так долго находился при ней и пил молоко не из корытца или тазика, а прямо из вымени, так, как и назначалось природой. А Рыжонка, укрывшись от нас, ее хозяев, первый раз в своей жизни могла испытать ни с чем не сравнимую радость материнства, данную ей от Бога, радость, которой ее так долго и безжалостно лишали.

Мама, окольцевав руками Рыжонкину шею, исступленно целовала кормилицу. Потом, по очереди, целовали Рыжонку все мы. Теленок не давался. Он бегал вокруг коровы и жалобно, испуганно взмыкивал. Мы только сейчас вспомнили, что он пока что дикий звереныш, явившийся в этот мир в лесу, вдали от людей, и оставили его в покое, дав возможность самому освоиться с новым, пока что пугающим его миром, — пройдет день-другой, и он, задрав хвост, будет ошалело носиться по двору, полною мерой вкушая радости жизни.

Между тем его мать, удовлетворившись совершившимся, спокойно приступила к исполнению своих обязанностей. Через какой-нибудь час мама уже сидела под ней с подойником. Жулик и Тараканница дежурили за ее спиной. Не было среди них кота Васьки. Несчастный ленивец, он погиб от того, что нарушил извечный закон крестьянского двора: каждый его член должен приносить какую-то пользу тем, кто обитает под крышей дома, или хотя бы не вредить им…

Молоко падало на дно ведра неспешными струйками, потому что теленок оставил его нам немного — две-три кружки, не больше, но зато его сразу же можно было пить: две недели — срок более чем достаточный для того, чтобы молозиво стало молоком.

Радость чрезмерно великой оказалась не только для мамы, но и для меня, и я побежал поделиться ею сперва с Груней, а уж только потом с Ванькой Жуковым.

На этот раз помочь состояла из одних мужиков. Они возводили над избой соломенную крышу, а из саманных тяжеленных кирпичей — единственный пока что хлев, — неизвестно для кого предназначенный. Сам хозяин вбивал колья для плетня. Груня с матерью пропалывали недавно появившуюся из земли картошку, — сажали ее мы, но теперь она досталась Денису, не вся, конечно, а лишь та малая часть, которая оказалась на купленном им участке.

Увидев меня, Груня отложила мотыгу, подошла ко мне. Часто и трудно дыша, я сразу же выпалил:

— Грунь… Грунь! Рыжонка вернулась!!

Я ожидал, что и она обрадуется, но девчонка непонимающе моргала глазами, пожимала плечами, спросила как-то совсем буднично:

— Какая Рыжонка?

— Да наша, наша Рыжонка! — заорал я и, страшно обиженный, резко повернулся и выскочил с огорода. Сослепу врезался в пузо Груниному отцу, едва не, свалив его. Я не подумал о том, что Груня могла и не знать о нашем несчастье в то время, когда о нем должны были знать все.

Оказавшись на дороге, побежал к, Ваньке, — он-то уж порадуется вместе со мною как надо! И Ванька вправду обрадовался и собрался было пойти вместе со мною к нам, чтобы собственными глазами увидеть Рыжонку и ее теленка. Но я сказал, что побегу к дедушке в сад и домой вернусь через три дня. Соврал, в общем. Мне не хотелось, чтобы Ванька познакомился с моей юной подружкой.

Когда я вернулся от Ваньки, Груня стояла у наших ворот. Тут же спросила встревоженно:

— Ты што убег-то, Миш? Обиделся?

— Не-э-т, — сказал я нерешительно.

— Я ведь не знала, что у вас корова пропадала.

— Цельных две недели, — уточнил я.

Груня вздохнула:

— А у нас нету коровы.

— Как же… нету? — удивился я.

— Есть телочка. Но она еще не корова. Дедушка сказал, что скоро станет коровой.

— А-а, — протянул я, а про себя решил, что пополудни, когда мама подоит Рыжонку во второй раз, выпрошу у нее большую кружку молока для Груни.

Взволнованный счастливой этой мыслью, я расстался с девочкой, пообещав прийти к ним позднее.

На своем дворе увидал такое, чего прежде видеть не доводилось: Карюха стояла рядом с Рыжонкой, положив на ее шею свою тяжелую голову. А сама Рыжонка сладко жмурилась, спокойно пережевывая серку. Она быстро примирилась с тем, что у нее сразу же отобрали дитя, потому что была к этому готова, приученная к такому положению вещей прежними годами.

В течение всего дня на Рыжонкины смотрины приходили почти все родственники, за исключением, разве что, самых малых, тех, что находились в зыбках. Первым с сияющим лицом. — не пришел, а натурально прибежал дядя Пашка. И не понять, чему он больше радовался: тому ли, что у брата нашлась корова, или тому, что Красавка останется на его дворе. Когда пришел из сада дедушка, на Большом Совете было решено, что рожденную в лесу телочку, которая была «вылитой Рыжонкой», то есть до последней черточки похожей на свою мать, — решено, значит, не продавать, а оставить в качестве Рыжонкиной наследницы.

К концу дня пришел и Василий Емельянович Денисов. Он был явно обескуражен тем, что Рыжонка вернулась домой сама, а не он пригнал ее к нам, хотя был очень близок к такой возможности: именно он вышел в самой глубине леса на Рыжонкино стойбище чуть позже того, как корова сама покинула его и увела теленка на свой двор. Одному Богу ведомо, как только умудрилась она сохранить и его и себя от волчьих зубов, — может, серый действительно побаивался коровьих рогов в летнюю пору, в чем уверял нас с дедушкой все тот же Василий Емельянович?

Вскоре он вместе с папанькой и его братьями принял «посильное» участие в распитии трехлитровой посуды, водруженной папанькой на стол по случаю возвращения «блудной дочери». А на другой день, по моей просьбе, Волк привел меня и Ваньку к тому месту, где Рыжонка отелилась и провела вместе с новорожденным много дней и ночей. Там, где они лежали и стояли, земля была утрамбована так, что на ней не оставалось ни травинки, ни кустика, а рядом, на небольшой полянке, трава съедена так, будто ее выкосили: старая корова соблюдала осторожность, не отходила далеко от временного своего жилья. Чуть поодаль от лежбища корова и ее «чадо» произвели за эти две недели немалое количество навоза. Когда я сообщил об этом матери, она упросила папаньку, чтобы привезти его на наш двор и сложить в общую навозную кучу. Только плохой хозяин мог оставить его там, в лесу, — так полагала мать.

Теперь Рыжонка и все, что накопилось после них с дочерью в лесу, находилось на нашем дворе. Вместе с Рыжонкой на двор вернулось утраченное было равновесие. Вернулось оно и в дом. Я заметил перемену к лучшему в отце. Он ночевал дома, оставил вроде бы опять и Селяниху. С радостным удивлением я видел ночью мать и отца на одной супружеской кровати, чего давно уж не было.

Дай-то Бог, чтобы так было всегда.