Глава 12
Боярская крамола. Инок Варлаам. И стрельцов казнят. Царь Петр о себе весть подал. Король Сигизмунд Отрепьева не признает царем. В монастыре у Марины. Нет покоя иноку Варлааму. Заговор созрел. И поднялась Москва. Конец самозванца.
На Великий пост гуляли свадьбу князя Мстиславского. В гостях недостатка не было: одних панов вельможных за сотню да своих бояр понаехало. Хоть многие из них и не рады, не по-русски свадьба, в пост, но сам государь в посаженых отцах.
Жених в дружки князя Голицына выбрал. Поохал князь Василий, а куда деваться, не откажешься.
Ляхи на свадьбе в бубны выбивали, в трубы дудели, плясали. Срамно! Но видать, в угоду царю решил князь Мстиславский жить на иноземный манер.
Жених не молод: борода в серебре и зубов половину растерял, да и невеста перестарка. Однако именита, чать, сестра двоюродная царицы-инокини Марфы. Отныне князь Мстиславский с царем породнились.
Московский люд насмехался:
— Собаки линяют, а бояре свадьбу гуляют! И-эх! Люди добрые, чего деется!
Злобились православные попы:
— В какие века водилось, чтоб православный в пост женился? Николи на Руси такого не знали!
Попы ругали патриарха Игнатия, зачем венчал Мстиславского, догматы церкви порушил!
Бояре на свадьбе шушукались. Митрополит Филарет, будто невзначай, одному, другому шепнул: «Не к унии ли гнет Игнатий? Отчего с латинянами заигрывает?»
Знал Филарет, его слова из уст в уста передавать будут. Посеял митрополит Филарет семя сомнения, и оно должно было дать свой исход.
А Шуйскому и Голицыну Филарет сказал:
— Глумится Гришка Отрепьев вместе с иноземцами над нашими обрядами. А ведь не глуп!
— Князь Мстиславский у расстриги в шутах ходит, — заметил Голицын.
Шуйский сплюнул:
— Не свадьба, Содом и Гоморра. Зело дурень Отрепьев. Ему на беду его затеи. В латинстве погряз, аки свинья в дерьме… Ца-арь!
Голицын заметил:
— Не этого ль мы выжидаем? К этому ведем. Поди, выискивая самозванца на Годунова, подумывали, как с престола его уберем, а он сам нам это облегчает, погибель себе ускоряет.
Митрополит Филарет недовольно сдвинул брови:
— Да, сделали свое иезуиты. Не прошли для Гришки Отрепьева ни Гоща, ни Сандомир, ни Краков. Трудно, трудно будет ему усидеть на царстве.
— Час близится, и петух прокукарекает, — зло проговорил Шуйский. — Нам надобно готовыми быть.
— Господи, — митрополит Филарет широко перекрестился. — Укрепи дух наш, помоги искоренить скверну.
— Стрельцов смущать, они на иноземцев зело злы, — влез в разговор Татищев.
— Истинно, — поддакнул ему Михайло Салтыков.
А Шуйский свое:
— Каждый из нас челядь свою выпустит, как собак из псарни. Начинать надо, а люд и стрельцы довершат.
Тут Шуйского Филарет перебил:
— Не спешите, бояре. Когда гнев застит разум, не бывать добру. Дадим еще Гришке поцарствовать, а иноземцам похозяйничать, и московитяне уподобятся пороху.
— А надо ли? — Маленькие, глубоко запавшие глазки Шуйского недоверчиво насторожились. — Уж не хитришь ли, Филарет?
— Аль сомнение держишь? — нахмурился Филарет. — Не запамятовал ли ты, князь Василий Иванович, кто на Отрепьева указал? А когда ты, князь Василий Васильевич, — митрополит повернул голову к Голицыну, — ко мне в монастырь за советом явился, тебя сомнения не глодали, не я ли тебе сказал: «Отрепьеву поможем, он Бориску свалит, род Годуновых изведем, а уж Гришку одолеть проще». Я ли всего этого не предвидел, бояре?
— Было такое, — согласился Голицын.
— На твою мудрость, Федор Никитич Романов, уповаем, — сдался Шуйский.
— Коли так, то пусть будет по-моему, — помягчел митрополит. — Само время начало укажет.
* * *
Инока Варлаама приютили в Варсонофьевском монастыре на Сретенке. Старый, седой игумен послал его к ключарю, а тот определил на самую черную работу. И день-деньской одно и знал Варлаам: колол дрова, носил воду, а как управится, помогал брату Никодиму на поварне, чистил казаны и разжигал печь.
С того самого дня, как на звоннице Варсонофьевского монастыря тенькнул сам по себе колокол и игумен с ключарем возвестили о небесном знамении, не знала нужды монастырская братия, жила безбедно.
К тому чуду монахи новое приплели: на могиле Годуновых-де белое видение в полуночь заметили и плакало оно дитем малым.
Нищие в юродивые молву о видении на Варсонофьевском погосте по всей Москве разнесли, растрезвонили.
Брат Никодим, тихоня и молчун, на вопрос Варлаама о видении ответил коротко: «Аз праведник, не грешник». И больше в разговоры не вдавался.
Сколько бы прожил Варлаам в Варсонофьевском монастыре, кто знает, не случись болезни с черноризцем, несшим караульную службу у ворот.
Позвал ключарь инока Варлаама и велел ему вместо черноризца у ворот стоять. Днем в воротах весело, знай одно: распахнул створки — и глазей, кто на богомолье топает, чего мужики из ближних сел съестного привезли. Но ночь наступила, и вспомнился Варлааму рассказ о видении. Сделалось страшно.
Ни луны, ни звезд. Близилась полночь. Давно успокоилась Москва, не раздается стука колотушек, дремлют сторожа, спит монастырская братия. В темени растворились погост и могилы. Они с Варлаамом рядом — и десяти шагов нет. Инок старается не глядеть в ту сторону.
Караульня у ворот крохотная, и та без двери. То ли от холода, то ли от страха дрожит Варлаам.
Тут на погосте будто шорох раздался. Прислушался Варлаам, так и есть.
Расстегнул инок тулупчик, полу на голову натянул. Однако мал тулупчик, и холод через старую власяницу пробирает. Высунулся из караульни и обмер: на погосте видение белеет. Затрясся Варлаам, зубами стучит, дрожащим голосом молитвы вслух читает. Едва рассвета дождался.
Пробудился монастырь, ожил. Прошел по поварне брат Никодим. Окликнул его Варлаам, рассказал, что ночью с ним приключилось. Монах вздохнул: «Грех на твоей душе, инок, вот и терзаешься».
Задумался Варлаам над словами Никодима. Может, и скрывается в них правда? Носил он тайные боярские письма, ругали бояре царя Бориса, злоумышляли против Годуновых. По голицынской указке отыскал Варлаам в Чудовом монастыре монаха Григория Отрепьева и за рубеж отвел. Называли инок Филарет и бояре Григория царевичем, и Варлаам поверил им, служил Димитрию верой и правдой, а теперь тот же Филарет, став митрополитом, говорил Варлааму, что это никакой не царевич, а бродяга и самозванец. Где тут истина? О самозванце на Москве многие говорят. Вот и дьяк Осипов за эти слова пострадал, и тот остроносый монах, какой на паперти самого Димитрия в лицо обличал.
И спросил инок самого себя, не есть ли и на нем грех в смерти царя Федора Годунова? Кого спас он, Варлаам, кого провел в Речь Посполитую, минуя частые стрелецкие заставы и царских приставов?
Казнился инок, сам себя судил сурово, а когда зазвонили к заутрене, Варлаам, никем не замеченный, покинул монастырь.
* * *
На рубеж, встретить Марину Мнишек, государь выслал именитых московских бояр с Михайлой Нагим, братом инокини Марфы, и окольничим Молчановым.
Март на исходе, на апрель повернуло. Воздух сырой, весенний. Снег ноздреватый, рыхлый. На дорогах расквасило. Под копытами чавкает. А на лесных полянах цветут подснежники.
У заставы порубежный воевода велел расчистить оставшиеся сугробы, подготовить место для поезда царской невесты. Бояре из саней повылезали, все посматривают на дорогу.
На боярах шубы серебристого соболя, шапки стоячие столбом. Опираются бояре на отделанные серебром и золотом посохи, переговариваются:
— Не задержалась бы!..
— Благо мороз отпустил.
Проворный отрок из дворян на дерево взобрался, выглядывает. Уж дело к обеду, бояре продрогли, постукивают нога об ногу. Сапоги-то сафьяна тонкого, хоть и чулок шерстяной, а холод пробирал. Сыро!
— Едут, едут! — заорал отрок с дерева.
Мигом раскатали по слякоти персидские ковры, чтоб невеста ножки не испачкала. Приободрились бояре. Дворяне позади теснятся, шеи гусаками тянут. Наслышаны о красоте царской невесты.
Остановился поезд. Вышла Марина с воеводой, а за ними и паны вельможные, рыцари.
Бояре поклон невесте царской отвесили, пальцами ковра коснулись.
— Здрави будь, Марина, царицей на русской земле!
Доволен воевода Юрко, не ожидал таких почестей, а паны вельможные ахают завистливо. Вишневецкий к Мнишеку склонился, языком цокает. Воевода усы пригладил, подбоченился.
— Але дочь моя не царица?
Боярин Михайло Нагой на уши не жаловался, расслышал, сбил Мнишеку спесь.
— Именитые цесари европейские желали бы выдать своих дочерей за нашего государя, да он твою дочь предпочел, пан воевода. И тебе знать надлежит, государь наш умеет любить и быть благодарным.
Мнишек и обидеться не успел, как бояре Марину под ручки по коврам к царской карете повели, усадили. А карета та не обычная, с серебряными орлами на дверцах и золотом играет.
Ох, ох! Куда и тревоги душевные у Марины подевались! Ладошкой стены погладила, мех ласковый, тепло и уютно. Успела все-таки заметить, покуда к карете шла: кони белые цугом впряжены, на ездовых шапки черно-бурых лис и одежды парчовые, в Речи Посполитой не на всяком пане вельможном такие наряды.
Щелкнули бичи, и легко покатила карета на санном полозе. А впереди, хлюпая по лужам, скакали дворяне, криком упреждая возниц, где камень, где яма.
Не на одну версту растянулся поезд царской невесты. И на всем пути от рубежа до самой Москвы по селам и городкам царские приставы народ к дороге сгоняли, да еще наказывали, чтоб несли хлеб-соль, а бояре подарки ценные царской невесте и ее рыцарям, пускай она самолично убедится, как люд российский любит ее.
Зависть глодала панов. Теперь воевода Мнишек совсем зазнается. Но виду паны вельможные не подавали, с боярами же московскими держались надменно. Норовили оттеснить их от кареты царской невесты. Шумливы паны, кичливы. Уже на Угре, когда переезжали еще закованную в лед реку, князь Вишневецкий коня остановил, широко повел рукой вокруг:
— Панове, здесь еще недавно была наша граница, здесь и быть рубежу Речи Посполитой.
— Виват князю Адаму! — заревели шляхтичи.
Михайло Нагой промолвил с укором:
— Не надо бы тебе так, князь. Не оскорбляй русский люд.
Вишневецкий расхохотался:
— Я неправду молвил?
Тут Молчанов не сдержался, сказал по-польски:
— Пшел ты, Адамишко!
И то же самое по-русски, да еще увесистее.
Теперь весело рассмеялись московские бояре. Вишневецкий глаза выпучил.
— А грамота вашего царя, где он обещает Смоленск?
— Той грамотой зад вытри!
Михайло Нагой поторопился замять скандал.
— Будя вам, чать, не на брань собрались, государеву невесту везем.
* * *
Поплутал Варлаам по Москве, на Зарядье выбрался. Ноги сами собой к кабаку повернули. Потянул носом, вкусно пахнет. Шибает из кабака щами наваристыми, в голове кружение. Есть иноку охота, а денег ни гроша. Не удержаться Варлааму, решил судьбу попытать, Христа ради попросить.
Кабак с виду невзрачный, в землю врос, ступеньки в земле жердями вымощены, подгнили. Спустился инок, дверь толкнул. Пар из кабака клубами. Кабатчица, тощая, злая, на Варлаама накинулась:
— Руки отсохли, ай нет? Выстудишь!
Закрыл Варлаам дверь, пригляделся, за грязным столом мужики из одной миски щи хлебают, на монаха никакого внимания. У кабатчицы, видать, глаз наметанный, сразу заметила, что у инока в кармане пусто.
— Ай деньги нет, так какого ляда прешь?
И взашей Варлаама.
Мужик голос подал:
— Пусти его. Эй, святая душа, садись с нами.
Варлаам скуфейку долой, подсел к мужикам. Вытащил из накинутого поверх власяницы тулупчика ложку, облизнул.
— Во, скорый, — рассмеялись мужики. — Ты из какого монастыря-то такой шустрый?
Варлаам подморгнул.
— На Белоозере ноги морожу, в Киев-граде, в лавре Печерской, поклоны бью, в московских обителях с игуменами споры веду, по миру псалмы пою, а увиденное при себе держу!
Мужик в стороне в разговоры не вступал. Услышал Варлаамов ответ, подморгнул:
— Люблю бродяг духовного сана. Коли негде голову преклонить, не откажу.
Зачерпнув щей из миски, Варлаам спросил:
— Где сыскать тебя, мил человек?
— Мельник я, а мельница моя на Неглинке. Знать, видал напротив Кутафьей башни Кремля? Приходи, живи до лета, только чур при завозе помогать, а на досуге байки мне сказывать будешь, где хаживал, чего повидал.
* * *
Еще царь Иван Грозный учредил стрелецкое войско. С той поры, если возникали воинская нужда, дети боярские и дворяне собирались в поместное ополчение, а пожизненную службу несли лишь стрельцы с пушкарями да казаки.
В стрельцы набирали из посадского люда. Селились стрельцы отдельными слободами, и платили им жалованье: в Москве — денежное и хлебное, в малых городах — земельное. Хлеба и денег стрельцам доставалось не всегда и не вдосталь, потому и дозволялось им промышлять торговлей и ремеслами.
От отца к сыну передавалась стрелецкая служба, и была она особенно хлопотной в южных, порубежных городках, где стрельцы и казаки закрывали дорогу на Русь крымской орде.
Московские же стрельцы государева опора, его охрана, так исстари повелось, иного они не признавали.
* * *
Всеми делами государевыми на Руси ведали приказы: военный — Разрядный; служилых людей наделял поместьями приказ Поместный; были приказы Посольский и Оружейный, Пушкарный и Челобитный… А был еще приказ особый, Разбойный: он воров и иных государевых преступников искоренял.
В то утро боярин Татев явился в Большой приказ поздно. За столиками-аналоями, согнувшись, стояли дьяки и подьячие, скрипели перьями. Старший над ними дьяк Любим засеменил за боярином.
У Татева взгляд ершистый, колючий.
— Чего увязался, Любимка?
— Стрелецкий наряд полковника Гришки Микулииа числом в семь душ, из Кремля в слободу ворочаясь, поносил государя. «Он, — сказывал, — вор и расстрига, наши деньги шляхте и немцам дарит. Пригрел иноземцев, нас, стрельцов, не признает…» Ябедник Щур донос притащил. Он тех стрельцов пофамильно назвал.
— К чему донос взял? На то приказ Разбойный!
— Послежу, боярин.
— И ладно, Любимка. Я же к государю сей часец.
* * *
В государевой книжной хоромине книг множество. Каждая книга, каждый свиток свою премудрость таят. Любил Отрепьев порыться в них.
Однажды на глаза попался лист пергамента. На нем карта нарисована. Вот Москва с городами иными; на дальнем севере, у самого Студеного моря, прилепился городок Архангельск; на юге, где начинается степь, городки Воронеж, Борисов… А это Киев, Чернигов, Путивль, Тула… Его, Отрепьева, дорога, какой шел на Москву…
Водил Григорий пальцем по пергаменту, разглядывал. Добрался до рубежей государства Российского, за ними Речь Посполитая. Перевел глаза наверх — на землю Свейскую наткнулся; вниз опустил — Крым ордынский. А за морем Оттоманская Порта…
Григорий головой тряхнул, спросил стоявшего за спиной Голицына:
— Кем, князь Василий, сия карта рисована?
— Федором Годуновым, государь.
Отрепьев свернул пергамент, положил на полку.
— Отменно выписал. Разве только с Киевом наврал. Искони русскую землю к Речи Посполитой отнес. Хоть она нынче в самом деле у ляхов, но наступит час, когда вернет ее Русь!
Помолчал. Голицын тоже ни слова. Вышел Отрепьев из книжной хоромины, на ходу сказал Голицыну:
— Карту эту надо беречь, умна. И в ней труда много.
Увидел боярина Татева, спросил:
— С дурными вестями, боярин?
— Угадал, государь, — вздохнул Татев.
— Я от тебя иного не жду. Ну, сказывай.
— Сызнова о речах непотребных.
Вошел Басманов. Григорий Отрепьев к нему повернулся:
— Аль в Разбойном приказе приставов нет и палачи перевелись?
Татев Басманова опередил:
— Всего, государь, достаточно, и ябедников и палачей скорых, да болтают не кто-нибудь, а стрельцы. Люди полка Микулина языки развязали.
— Эвона? — прищурился Григорий и уставился на Басманова. — Что делать, Петр?
— Казнить! — жестко ответил Басманов.
— Слыхал, боярин? — повернулся Отрепьев к Татеву. — Тех стрельцов в железо возьми, и пусть они свое сполна получат.
…Стрелецкая слобода гудела потревоженным муравейником. Семерых стрельцов в Разбойном приказе держат.
Об этом полковому голове Григорию Микулину Шерефединов рассказал.
В толк не возьмет Микулин: в чем провинились его стрельцы?
Собрался Шерефединов уходить, как в дом к Микулину шумно ввалился Гаврила Пушкин, сапоги в грязи, с шубы вода потоками.
— Ну, хозяин, погода заненастилась. Апрель!
Увидел Шерефединова, обрадовался:
— И ты здесь? Велено вам к государю поспешать…
Отрепьев с Басмановым уже в подземелье наведались, посмотрели, как стрельцов пытают, ответы их послушали.
Помыл Григорий Отрепьев руки в серебряном тазике, а у Басманова полотенце наготове.
— Может, отпустим стрельцов, Петр? Чать, они с дури злословили?
Басманов плечами пожал:
— Воля твоя, государь! Однако этих пощадишь — другим повадно будет. Нет уж, казни.
Заглянул Голицын:
— К тебе, государь, стрелецкий голова Микулин и дьяк Шерефединов.
— Допусти!
Грозно встретил Отрепьев Микулина и Шерефединова:
— Стрельцы на государя хулу кладут!
— Государь, — Микулин изогнулся в поклоне. — В том нет на нас вины.
— Знаю, оттого и не у палача ты. Однако нагляделся я на твоих молодцов, храбры до дыбы. Ступайте оба в пыточную, дозволю вам муки их укоротить.
А народ про Микулина и Шерефединова страхи рассказывал: они в пыточной стрельцов саблями порубили.
В печали Стрелецкая слобода. Такое здесь впервые. Голосили по мужьям жены убитых, стрельцы Микулина проклинали, грозили. А у того ворота на запорах и собаки с цепей спущены — попробуй сунься.
Микулин и Шерефединов медовухи упились, друг друга подбадривают, сами себя оправдывают:
— Бабы, они и есть бабы, повоют, уймутся!
— Стрелецкая служба — государева, не позорь стрелецкого звания!
* * *
С терского рубежа воевода доносил: казак Илейко, назвавшись царем Петром, с ватагой гулящего люда Каспием уплыл в низовья Волги-реки.
Из Разбойного приказа от царского имени отписано астраханскому воеводе, дабы он того лжецаревича Петра изловил и в Москву, как государева злодея, доставил.
На том и успокоились.
А Илейко вскорости о себе знать дал.
По весне добрались в Москву два бухарских купца — не челобитной в царские палаты. Упали Отрепьеву в ноги, лопочут по-своему.
Покликали из Посольского приказа толмача, тот перевел. Гости бухарские на царя Петра жалуются, он их караван у Астрахани-города пограбил.
Купцам на обратную дорогу денег из казны выдали, а к астраханскому воеводе с суровым государевым письмом послали Наума Плещеева. И в той царской грамоте говорилось: «…разбойники у тебя, воевода, под носом озоруют, бесчинствуют… И коли ты воров извести не можешь, не смей воеводой именоваться».
* * *
Баню истопили.
Холопки хмель и мяту, с весны сушенную, в углу подвесили, и оттого по парной дух сладкий, до головокружения. Особенно когда на полке лежишь.
Государь с Басмановым парились, березовыми веничками друг дружку стегали усердно. Знатно!
Отрепьев уселся на скамью, принялся растирать больную ногу. Басманов кивнул:
— Давно ль?
Григорий догадался, о чем спрашивает.
— Когда от Годунова прятали, тогда и повредили.
У Басманова в бороде ухмылка хитрая. Горазд врать самозванец. Эко байки сказывает. Подумал: «Неужли сам-то верит, что царского корня? Кто внушил ему такое?»
Отрепьев разговор переменил, сказал раздраженно:
— Седни от Афоньки Власьева письмецо. Воевода с рыцарями плетутся с промедлением. По городам неделями бражничают. Этак они мне невесту к лету бы привезли. Наказал дьяку так и отписать Мнишеку.
Басманов заметил:
— Да ты, государь, без бабы не истоскуешься!
Отрепьев голову поднял, посмотрел на Басманова строго. Тот как ни в чем не бывало веничком по бокам себя хлещет, наслаждается. Григорий, однако, не рассердился, только и проворчал:
— Будя болтать, Петр, распустил язык. Говаривал как-то, люблю тебя, за то и прощаю.
Повернулся спиной к Басманову, сполоснул в бадейке голову, сказал:
— Вытри мне спину, Петр, одеваться пора. Что-то оголодал я и пить страсть охота.
* * *
Каменные годуновские хоромы в Вязьме ожили. Челядь полы выскоблила, паутину со стен обмела, а на постели новое чистое белье постелила. Покуда Мнишек с Вишневецким и с послами короля в Москву к царю отправились, царская невеста в годуновских хоромах жила.
В хоромах печи гудели весело. В просторной палате жарко горели в камине березовые поленья. Марина ноги к огню протянула, на пламя уставилась. Почти до Москвы доехала, а первый камин на Руси увидела здесь.
Позади Марины молчаливо замер Ясь, верный ее рыцарь, влюбленный в свою госпожу.
Марина вскинула голову. Смеются большие карие глаза.
— Мой коханый пан Ясь, не надо страдать. Але я гоню тебя?
Шляхтич преклонил колено. Марина положила ему руку на голову, потрепала волосы.
— Добже. У пана Яся еще будут утехи. Я обещаю оставить его моим рыцарем, даже когда сделаюсь царицей Московии.
Ясь покраснел, а Марине потешно. У нее нет любви ни к Димитрию, ни к Ясю, но шляхтич красив и статен, не то что царь московитов. Ясь для Марины забава, и она играет им, когда того захочет.
Городок Вязьма маленький и тихий. Над ним возвышается шатровая церковь, построенная при Годунове. Посадский люд кто чем промышляет: одни кожи мнут, другие горшечники либо кузнецы, а иные плотницким ремеслом занимаются.
Торг в Вязьме редкий, по воскресеньям, и то утром, на зорьке.
Как приехала Марина в город, бояре поднесли ей подарки, и больше царская невеста не пожелала их видеть. Скучно с русскими боярами, музыка им грех, танцы — непотребство бесовское.
Марина зевнула:
— Пан Ясь позовет своей госпоже музыкантов?
Ввалились шляхтичи со скрипками и бубнами, литаврами и трубами. Заиграли, и вмиг во всех хоромах сделалось весело, шумно. Свистели паны, ногами притопывали.
Мужик внес охапку дров, сложил у камина и, пятясь, вышел. За дверью вздохнул, перекрестился:
— О Господи, срамно и непотребно живет государева невеста.
* * *
Лед еще с вечера посинел, стал ноздреватым, рыхлым, а к рассвету тронулся. Начался на реке треск необычный, будто из пищалей стрельцы пальбу подняли.
Варлаам власяницу натянул, накинул поверх шубейку, выскочил вслед за мельником. Из изб и хором бежал к Москве-реке люд. Каждому охота увидеть, как пошла вода.
Задвигалось ледяное поле, гудит, грохочет. Полезла глыба на глыбу. Народ собрался, крик, гомон. Какой-то мужичонка со льдины на льдину козлом запрыгал.
— Эй, Лукашка, нырнешь!
— Он купель принять желает!
На берегу немцы и ляхи появились, посмотрели, как московиты ледоходу радуются. Им не понять, отчего русские веселятся. Постояли недолго, озябли, ушли.
Мельник крикнул Варлааму:
— Теперь урожаю бы! Ино ладно заживем…
На реке разводы образовались, на глазах ширились.
Шустрый малый уже лодку с берега тянул, орал:
— Перево-оз!
Агриппина стояла а легком зипунишке, продрогла. Варлаам шубейку с себя снял, ей на плечи накинул.
— Инок, инок, — засмеялся мельник, — а за девкой ухаживаешь!
Зазвонили к заутрене, затеяли колокола перекличку по всей Москве. С реки народ расходился. Варлаам в собор Покровский заглянул — богомольцев не густо. На торгу тоже малолюдно, лавки редко какие открыты. В мясном ряду туши висят, кровавеют, птица битая. Пирожницы и сбитенщики на разнос торговали, зазывали. Сердобольная баба протянула Варлааму кусок хлеба. Съел монах, сытней брюху.
Два сбитенщика меж собой разговор затеяли:
— Аль не знаешь, государева невеста завтра прибудет?
— Ужо поглядим, что за птица латинянка.
— Да нам какое дело, чать, не тебе в женки. А вот слух имею, будто государь ради такого случая повелел насытить люд из царской поварни.
— Может, так, как при Борисе Годунове: один ест, десять в рот заглядывают. Поди, голодные лета еще не запамятовали!
— Не мели! Учует ябедник аль пристав, палачу ответствовать будешь.
Не стал Варлаам дослушивать сбитенщиков, с мыслью сладкой в голове — авось завтра удастся поесть — выбрался из торговых рядов, почесал ухо да и направился в Кузнецкую слободу.
* * *
Не забывала Агриппина Артамошку, жалела: в самые лютые холода из дому подался невесть куда. Где обогревается, где приют найдет?
С уходом Артамошки редко стучал молот в кузнице. Много ли Агриппине одной надо?
Зимними ночами не раз думала она об Артамошке: разлука с ним страшила ее.
Весна наступила дружная. Подул ветер с юга, и сразу пахнуло теплом. Снег стал сырым, рыхлым, начал подтаивать, и из-под осевших как-то враз сугробов потекли по улицам звонкие ручьи.
Сходила Агриппина полюбоваться на ледоход, вернулась — на душе холодно. Открыла кузницу, разожгла в горне угли, мехи покачала, раздула огонь и положила в него лемешок. На прошлой неделе упросил знакомый крестьянин починить соху — время пахать.
У кузницы кони заржали. Глянула Агриппина и обмерла: гайдуки с толстым, как бочка, гетманом уже спешились, в кузницу направились.
— Пан гетман, — закричал молодой гайдук, — це не кузнец, це баба!
Переваливаясь на кривых ногах, гетман Дворжицкий втиснулся в кузницу и, подергивая сивые усы, двинулся на Агриппину. Говорил, путая русские слова с польскими. Поняла Агриппина, этот толстый пан хочет, чтобы она подковала их коней. Не успела ответить, а гетман-бочка под смех гайдуков обнял ее, целует. Вырвалась Агриппина, тут гайдуки подскочили, руки к ней тянут, щиплют больно, хохочут.
Тем часом к кузнице Варлаам подходил. Еще издали учуял беду, заспешил Агриппине на подмогу. Вбежал в кузницу, поднял посох:
— Господи, прости!
И ударил что было силы. Хрястнуло дерево. Гайдуки от Агриппины отскочили, на монаха накинулись.
— Собачий сын! — закричал гетман Дворжицкий.
Повалили гайдуки инока, долго били, топтали. Потом, бранясь, сели на коней, ускакали.
Подняла Агриппина Варлаама. Тот охал, трогал пальцем синяки, крутил головой.
— Ох, ох, за грехи мои караешь меня, Господи! Разбойное войско привел царевич Димитрий в Москву… — Подобрав посох, сказал, сожалея: — Полсвета с тобой исхожено, а поломал в Москве, о панскую голову.
— Не печалься, Варлаам, я тебе железный посох сделаю, — улыбнулась Агриппина.
* * *
Едва раскрылись кремлевские ворота, как, толкая друг друга, ринулся к царским хоромам нищий люд. Осадили царскую поварню, галдят. Варлаам на цыпочках приподнялся, тянет шею, заглядывает, не проворонить бы, когда кормить начнут. У инока Варлаама миски нет, да и то не беда, к кому-нибудь пристроится.
Из поварни голоса стряпух доносились, вареным пахло, дразнило голодный народ. Из царских хором показался Голицын. За спиной князя стрельцы стеной. Надвинулись на толпу.
— Прочь! — заверещал Голицын. — Не тревожьте государев сон! Кто еду сулил, тот и подаст!
И загуляли бердыши по нищему люду.
* * *
— Эй, люди добрые, царская невеста едет! — Приставы стучали палками по воротам, барабанили в двери. — Встречать!
Марина Мнишек от Москвы еще верстах в двадцати была, а в городе уже тьма народу. Кто не пожелал, того приставы силком погнали.
Агриппине недомогалось, однако пристав нашумел на нее:
— Глупая баба, и хвори твои не ко времени! Царя указ — и ничего иного не ведаю.
День, хоть и май, сырой да пасмурный. Дождь то припускал, то переставал. Народ вдоль дороги теснился. Агриппина забилась в середину толпы, все теплей.
По другую сторону дороги — царское войско: стрельцы пешие, казаки и гайдуки конно. На стрельцах и казаках кафтаны красного сукна, белые перевязи через грудь.
За войском золотой царский шатер, на карауле немцы капитана Кнутсена. У царского шатра бояре и паны вельможные собрались. Тут же музыканты, поляки и литвины. Народ плевался:
— Не попами невесту встречают, а бесовским хороводом.
Едва невестин поезд завиднелся, ударили бубны, зазвенели литавры. Бояре и паны навстречу невесте тронулись. Идут по дорогим коврам, как по луговой траве ступают. Братья Ракитины и выборные от ремесленного люда всех опередили, уже преподнесли Марине сотню соболей и пояс золотой.
Ввели бояре невесту в золотой шатер, сказал князь Мстиславский:
— Вся земля русская бьет тебе челом.
Толмач слова князя перевел Марине, она заулыбалась. Усадили Марину в царскую карету и под музыку въехали в Москву. Впереди гайдуки дорогу расчищали от любопытного люда, а за каретой царской невесты кареты вельможных панов и бояр. Шляхтичи конно, отряд за отрядом, при оружии. В народе голоса раздавались:
— Никак, на рать собрались!
— Ого, целое войско Мнишеки в Москву привели!
— Выкуп за невесту заломят изрядный!
— Поди, русской землицей самозванец рассчитаться пожелает!
— Эй, кто там языком болтает?
Приставы в толпу кинулись выискивать, а народ над ними насмехается, будто невзначай толкает.
Смотрит Марина в оконце по сторонам. Издали увидела Кремль, и дух захватило. Стоит на холме, красуется зубчатыми стенами, башнями стрельчатыми. А из-за стен позолоченные главы церквей высятся, крестами резными украшены.
Звонко застучали копыта коней по вымощенной булыжником площади. Гайдуки народ по пути разгоняли, плетками хлестали. У кремлевских ворот музыканты дожидались. Заиграли трубы веселую плясовую, под нее и в Кремль въехали. Свернули к монастырю, остановились.
Подбежали бояре, засуетились, помогли Марине выйти. Мстиславский знак подал, и повели бояре Марину в монастырь на поклон к инокине Марфе.
* * *
Патриарх Игнатий, крепкотелый, цыгановатый, кровь греческая выдает, вышел из патриарших хором, остановился, дохнул широкой грудью. Накануне дни были ненастные, а вчера и сегодня небо очистилось и солнце припекает вовсю.
Переливались колокола, зазывая люд к обедне. В стройном звоне чуткое ухо патриарха уловило «камаринскую». Откинул волосы Игнатий, вслушался. Так и есть, на колокольне Покровского храма звонарь наяривал плясовую.
— Ах, богохульник, — покрутил головой патриарх, и не поймешь, гневался или восхищался он лихостью звонаря.
Опираясь на высокий посох, медленно двинулся к царским хоромам.
Попы уши прожужжали патриарху Игнатию: «Можно ли, чтоб невеста православного царя в вере латинской на Москве пребывала?»
Не столько для себя, сколько для этих попов и отправился Игнатий к царю.
От патриарших хором до царских рукой подать. Идет Игнатий, на первую зелень заглядывается. Вон травка пробилась, а на ветках клейкие почки лопнули, распустились.
Позади патриарха два чернеца следуют. У Красного крыльца взяли Игнатия под локотки. Он отстранил их:
— Без вас взойду!
В сенях чернецы на лавку уселись, а патриарх в Крестовую палату вошел. Басманов уже здесь был, встал:
— Благослови, владыко!
Патриарх перекрестил боярина, уселся в его кресло и, положив крупные руки на посох, проговорил, отдуваясь:
— Жениться пора, боярин Петр, аз тебе велю.
— И, владыко, еще невесты не сыскал.
— Знаю тебя, все проделки твои мне ведомы.
— Винюсь, владыко. Сними грехи с моей души.
— Аз прощу. Зри! — Игнатий приподнял посох, погрозил. Потом к Отрепьеву повернулся. — В грехе зачат человек, во блуде тело губит.
— Ты это к чему, отче? — спросил Григорий и вскинул брови.
— Боярину Петру в науку аз реку.
— Только ли с этим ко мне пожаловал, отче? Говаривай до конца, — прервал патриарха Отрепьев.
Игнатий вздохнул:
— Государь, попы ропщут. Уж лучше бы сидеть мне в своей митрополии, чем слышать их вой.
— Что им, скудоумным, надо? — нахмурился Отрепьев.
— Они, государь, желают, чтоб невеста твоя веру латинскую сменила.
— Отче, попы православные хотят видеть Марину в вере православной, а епископ Александр, папский легат, вчера меня уламывал не принуждать Марину менять веру. Каких же попов ублажать, посоветуй? То-то! По мне, отче, все едино, какой веры человек, какому Богу молится. Так и передай попам, кои на тебя насели. Я же Марину неволить не стану, какую изберет себе веру, в той ей и быть.
— Аз, сыне, согласен, — весело промолвил патриарх. — В думе царицы на Руси николи не сиживали, а на супружеском ложе один бес кому лежать — православной ли, католичке. О Господи, грешен аз, — перекрестился Игнатий.
Отрепьев смеялся долго, до слез.
— Ах, отче, ах, молодец! — приговаривал Григорий. — Вот за это и люб ты мне.
Отер глаза, посерьезнел.
— Тут меня, отче, иное волнует. И тебе, патриарх, знать надобно. С Мнишеками послы короля заявились. Догадываюсь, какие речи они поведут, сызнова будут Смоленск требовать. Вот и думаю я, отче, как и Сигизмунда не обидеть, и землю русскую удержать? Об этом и рядимся с боярином Петром.
— Мирские заботы, Господи, — Игнатий подхватился. — Кесарю кесарево, сыне… Ты государь. Пойду, ее буду мешать вам.
* * *
Назначил государь думу. Позвали на прием воеводу Мнишека и послов короля.
А накануне собрались у патриарха ростовский митрополит Филарет и коломенский Алексий, да случаем оказался здесь архимандрит Пафнутий. Сначала все мирно переговаривались, а потом у Алексия с Игнатием перебранка началась. Они издавна не мирились, еще с той поры, как Игнатий архимандритом в Рязани был.
Филарет поначалу к их спору не прислушивался, о своем размышлял. Сегодня видел он инока Варлаама. Не встречал с той поры, как тот из Ростова убежал. Окликнул, но бродяга монах так дернул от Филарета, словно за ним стая псов гналась.
А свара в патриарших покоях усиливалась. Митрополит Алексий и патриарх Игнатий друг друга уже непотребными словами обзывали, петухами один на другого наскакивали. Алексий мал, тщедушен и голоском козлиным блеет, а Игнатий широкоплечий, высокий, говорит басом;
— Замолкни!
— Вишь, чего взалкал!
— Не доводи до греха, Алексий! — гремит Игнатий.
— Тебе ли, Игнатий, греха опасаться? Ты и на патриаршество обманом, хитростью пролез! Не желаю признавать тебя! — визжал Алексий.
Игнатий ухватил его за грудь.
— На святом соборе сана лишу…
— Созывай, созывай собор, сатана, иуда. Докажу, ты иезуитам служишь!
Игнатий посох занес, острием в самый глаз митрополиту целит. Архимандрит Пафнутий вокруг бегает, ладошками всплескивает.
— Ахти Господи, убьет.
— Стыдоба! — подал голос Филарет.
Подскочили чернецы, отвели Игнатия от митрополита. Алексий рясу одернул, клобук напялил.
— Изыди! — сплюнул патриарх. — Не могу аз зрить тебя!
— Не признаю, не признаю тебя, Игнатий, патриархом! — погрозил кулачком Алексий и засеменил из патриарших хором.
На думе митрополит все бубнил себе в бороденку, косился на патриарха, сидевшего в кресле сбоку престола.
Явился Отрепьев, быстрый, молодой, уселся на престоле. Озорно повел очами по боярам. Афанасий Власьев склонился к нему, шепнул что-то. Отрепьев выслушал, нахмурился. Объявили о приходе послов, и бояре стихли. Паны вельможные важные, гонористые: воевода Юрко со Стадницким, князь Адам и королевские послы Олесницкий с Госевским. У престола остановились, на поклоны самозванцу поскупились. Стадницкий на Мнишека указал:
— Воевода сандомирский пан Юрко отдает тебе в жены свою дочь.
Отрепьев подался вперед, перебил:
— Сей брак ли удивление? Либо есть в нем зазорное? Прадед мой женился на дочери великого литовского князя Витовта, а дед, Василий, на княжне Елене Глинской. И от нее отец мой Иван Васильевич. И разве крови царской есть в сиих браках помеха иль нашим, странам во вред? Нет, вижу в них связь между нашими; народами, близкими по языку и духу. Довольно! Своей враждой мы тешим неверных.
Отрепьев замолчал, откинулся в кресле. Пан Олесницкий протянул королевскую грамоту. Афанасий Власьев к нему шагнул, тихо прочитал Отрепьеву и тут же вернул Олесницкому.
— Она не государю нашему, царю Димитрию, писана, а какому-то князю, и таку грамоту мы не приемлем.
Зашумели паны:
— Королю и нам посрамление!
Олесницкий грубо выкрикнул:
— Але заслужили мы того? Але не у Речи Посполитой ты, Димитрий, нашел приют? Ты отвергаешь письмо с трона, на который сел по милости короля Снгизмунда и Речи Посполитой!
Бояре зашикали, завопили, стучат ногами по полу, ударили посохами. Поднял Григорий руку, призывая бояр успокоиться, потом посмотрел на панов.
— Вельможные паны, приняли бы вы письмо на свое имя, коли б в нем не означалось ваше шляхетское звание?
— Шляхетство наше испокон веков, — снова сорвался Олесницкий, — а князья московские николи не именовались цесарями!
— Ты, пан Олесницкий, — Отрепьев поднял палец, — видно, забыл ближнюю гишторию, не говоря уж, дальнюю. А отец наш Иван Васильевич не на твоей ли памяти на царство венчался?
— И впредь так будет! — подхватил Мстиславский.
Филарет на Отрепьева посмотрел, подумал: не прост самозванец. Разумом наделен он. Многие цари не имели такого.
И Филарет покрутил головой: «Пора убирать Гришку, покуда не укоренился…»
Из Грановитой палаты выпроводили вельможных панов. Бояре облегченно вздохнули — теперь и по домам. Утомились, эвона какое посольское дело справили! Зевали до скуловорота. Отрепьев на бояр поглядел сердито:
— Невмоготу иным боярам! Аль разум не желаете применить с пользой? Либо не имеете оного? Раскричались, раскудахтались, а к чему? Так ли на думе поступать должно? Нет! — Помолчав, добавил, сокрушаясь: — Вам бы, бояре, науки изучать, да куда, отяжелели вы…
Боярам его слова обидны, а попробуй возрази.
После думы хотел Филарет поговорить с Шуйским и Голицыным, да те вперед подались, а к Филарету вдобавок митрополит Алексий привязался. До Чудова монастыря не отстал.
Шуйский же с Голицыным шли вечерними улицами, переговаривались. Город уже готовился к ночи, было тихо, безлюдно, редкий прохожий встречался.
— Как Гришка бояр на думе отчитал! — протянул Голицын. — Срам и слушать было.
— Бояр! — Шуйский сморкнулся в льняной утиральник. — Он над нами всеми ровно как над мальцами-неуками глумится. Не могу боле! И не оттого, князь Василий, что угодничать разучился, сам, чать, знаешь, Шуйские верными рабами у Грозного и у сына его Федора хаживали. Даже Бориске и тому я служил, все же он рода хоть и неименитого, но боярского. А вот Гришке Отрепьеву устал гнуться. Начинать надобно… И мнится мне, должны мы, князь Василий, холопов своих из ближних деревень согнать в Москву, будто на царский праздник поглядеть, Гришке это в удовольствие, да невдомек, что холопы-то наши! И коли челядь и холопов напоить, кинутся, на кого укажем.
— Боязно, ну как вывернется Гришка? Голов лишимся. Басманов вона, псом за Отрепьевым бродит. Чует… Глазаст.
— Думаешь, я спокоен? Ох, зело опасаюсь. Но уж коли сами Отрепьева на царство посадили, нам его и скидать. А может, ты, князь Василий Васильевич, нынче доволен, царь из рода холопского тебе по душе?
Голицын возразил сердито:
— Что мелешь, князь Василий Иванович?
Шуйский сказал миролюбиво:
— Не суди, разве я тебе в укор? Самого дрожь пробирает. Иной раз как придет на ум, чем все обернуться может, медвежья хворобь пробирает. Чать, не забылось, как на плахе по Гришкиной милости стоял.
— Эх-хе, понавел Отрепьев ляхов и немцев на Москву. Вона их сколь, да все приоружно.
— Люд московский на иноземцев озлился, бесчинствует шляхта, на постое хозяйское едят-пьют да женок хозяйских насилуют.
— Неспокойно, неспокойно на Москве. Стрелецким головам открыться бы, ась? Шерефедину и Микулину?
— Сказывают, стрелецкие полки Гришка велел из Москвы убрать.
— Вернуть бы! Да ко всему правду сказываешь, князь Василь Иванович. Челядь, коли ее атукнуть, аки стая псов на волков, кинется. Ударили б набатные колокола, а уж потом ничто не сдержит люд. Ярятся, что и говорить.
— То-то свадьбу Гришке устроим, когда ляхи и немцы пировать будут, — сказал Шуйский довольно.
Голицын нос отворотил, дурно пахнет у Шуйекого изо рта. Сказал:
— Не проведал бы о нашей затее Отрепьев либо Басманов, ино изопьем мук на дыбе.
— До поры о замысле никому ни слова. То же и стрелецким головам. Кто ведает, что они вытворят? Когда час пробьет, тогда и откроемся. Чую, недолго ждать осталось. Помоги, Господи!
— Удачи бы, — сказал Голицын. — Нет покоя на этом свете, то Бориска, теперь Гришка.
— Своего, боярского царя изберем.
— Ох, только бы не свести нам знакомство с палачами, — снова вздыхает Голицын.
— Не нагоняй страху, князь Василь Василич, — просит Шуйский. — Единой злобой держусь.
* * *
Зреет боярская крамола, вот-вот вспыхнет пламенем.
На Москве иноземцы хозяйничают, чинят народу обиды. Копит гнев московский люд, однако Отрепьев того не замечает. Басманов ему не раз говаривал:
— Ох, государь, нет у меня веры ни Шуйскому, ни Голицыну, ни многим иным боярам. Знаю я их, коварны. Седни у них одно на уме, завтра другое.
— Не посмеют злоумышлять против меня, своего государя, — отмахивался Отрепьев. — А в Голицыне сомнений не держу, он меня в малолетстве от Годунова спас и ныне слуга верный. Да и Шуйский пластом стелется.
* * *
За Сретенскими воротами, где конец городу, мастеровые поставили деревянную крепостицу. Невелика она, для забавы, но бревенчатые стены и башни, ров и палисады — все как настоящее.
Вздумал Отрепьев после свадьбы потешить гостей, панов вельможных и своих бояр, перед молодой женой побахвалиться, каков он в ратном деле.
На стенах крепостицы пушки. Медными зевами глядели они на Москву. Со всего города побывал люд у Сретенских ворот, на крепостицу глядел. Пополз слух: «Самозванец Москву стрелять намерился. На радость иноземцам, народ русский извести…»
* * *
От татарского ига не случалось на Руси, чтоб иноземцы над верой православной глумились.
В арбатской церкви пьяные шляхтичи сквернословили, шапок не снимали, а когда дьяк их выдворять принялся, они к нему с саблями, а старого попа за бороду оттаскали. Пожаловался он патриарху. Игнатий царю рассказал. Но Отрепьев виновных не искал, посмеялся:
— Веселые шляхтичи!
* * *
Позвал Григорий Отрепьев Басманова к Марине. Ее до свадьбы в монастыре поселили. Явились в обитель под вечер, с ними князь Адам Вишневецкий. Он государю и Марине на скрипке играл, песни пел. От того греховного срама монахини по своим кельям попрятались, словно сурки по норам.
Присел Басманов на край лавки, осмотрелся. Свечи горят, пахнет в келье топленым воском. В углу киот, лампада тлеет. Марина под образами сидит в креслице, в темных глазах огоньки бесовские, на устах улыбка. На одноногом столике узорчатая шкатулка, перламутром отделанная. Крышка откинута, и в ней золотые рубли тускло отливают. Пятьдесят тысяч подарил сегодня невесте Отрепьев. Он без стыда Марину голубит, бахвалится:
— Казна у меня богатая, пану Юрку дам сто тысяч!
У Басманова едва не сорвалось с языка насмешливое: «Дорого обходятся Мнишеки Москве, государь! По миру нас пустят». Однако сдержался. Басманов к царским разгулам привык, сам их не чурался. Знал Петр Федорович, не царевич перед ним, а беглый монах, однако, перейдя со стрелецким войском к самозванцу и открыв ему дорогу на Москву, он служил Отрепьеву верно. Полюбил Басманов самозванца. Какие речи на думе держит, польским языком, что русским, владеет и грамоты папы римского, писанные на латинском, читает легко! Такового не то что боярам, государям не дано было. Ни Грозный, ни Годунов не владели подобной премудростью.
Басманов — первый человек при самозванце, и кто ведает, имел бы он такую власть при Федоре Годунове или оттеснили его Голицын, Шуйские и другие князья древнего рода?
— Что молчишь? — подал голос Отрепьев. — Аль скучно? Черниц в монастыре сколь, а ты в заботе. — И рассмеялся, довольный.
Марине нравился Басманов. Он не то что Димитрий, — и рослый, и крепкий, и лицом красив.
Отрепьев нахмурился, разлил по серебряным чашам заморское вино, густое и красное, как кровь. Протянул Басманову:
— Пей!
Дождавшись, когда тот опорожнил чашу, указал на дверь:
— Убирайся! Все убирайтесь, вдвоем с Мариной останусь.
— Негоже, государь, — лавка под Басмановым жалобно скрипит. — Чать, в монастыре.
— Уходите! — зло крикнул Отрепьев и отвернулся.
Басманов пожал плечами, сказал Вишневецкому:
— Пойдем, князь. Слыхал государево слово?
На монастырском дворе шляхтичи в ожидании царя разожгли костры, иные в кельи к монахиням ломились.
Старая игуменья Анастасия, маленькая, костистая, бродила по монастырю, гремела посохом, бранила шляхтичей. В полночь затворилась с ключницей в келье.
На рассвете услышала: самозванец обитель покидает. Высунула голову в дверь, прислушалась — вдали стихал топот копыт. Выкрикнула вслед:
— Антихристу уподобился! — И на ключницу нашумела: — Чего ждешь? Ворота запри!
Повязав голову черным платочком, вошла в келью инокини Марфы:
— Сестра, не спишь?
Марфа на коленях поклоны отбивала, крестилась истово. Услышав голос игуменьи, поднялась.
— Великий грех на твоем сыне, сестра Марфа. Государево достоинство не блюдет.
— Царь перед единым Богом в ответе за свои деяния, мать Анастасия. Не нам судить государя.
Игуменья речь на иное повернула:
— Латинянка во всем виновата. Поговори с ней, сестра, а мы за царя помолимся. Не блюдет государева невеста монастырского устава, нашей трапезной чурается. Своих поваров держит. Срамно! У кельи день и ночь рыцарь стражу несет. И это в женской обители. Ай-яй!
Марфа проговорила:
— На этой неделе съедет Марина из монастыря в царские хоромы.
— Не заразил бы монахинь блуд государевой невесты… Молодые черницы на шляхтичей поглядывали, сама видела. — Постучала посохом о пол. — Наложу епитимью на грешниц! Постом и молитвами изгоню из них бесовское вожделение!
Охая, уселась в креслице. Инокиня Марфа закрыла Евангелие, поправила огонек свечи. Пригорюнилась.
— И на мне грех, мать Анастасия. Как стоять буду перед Господом?
Свела брови на переносице, застыла.
— Облегчи душу, сестра Марфа, покайся! — просит игуменья.
Инокиня покачала головой.
— Нет, мать Анастасия, моя вина, мне и крест нести.
Отвернулась, больше ни слова. Игуменья сказала недовольно:
— Гордыня тебя обуяла, сестра Марфа!
Встала, обиженно поджала губы, покинула келью.
* * *
Мельнице на Неглинке у Кутафьей башни, срубленной из бревен, столько же лет, сколько и ее хозяину. От времени бревна почернели и с засолнечной стороны покрылись сырым мхом. Когда родился нынешний мельник, в тот год его отец построил эту мельницу.
От весны до поздней осени мельница бездействовала. Она выжидала своего часа, когда завертятся жернова и зерно нового урожая потечет горячей мукой. Но до того надо пережить лето и осень, да чтобы были они урожайными. Тогда из муки свежего помола напекут бабы духмяных хлебов с хрустящей корочкой, пирогов и куличей разных.
Покуда же Неглинка с высоты запруды лила воду на лопасти застопоренного мельничного колеса, и оно вздрагивало, как норовистый конь.
Старая мельница у старого хозяина…
Подперев кулаком щеку, Варлаам задумчиво смотрел на лучину. Береза горела ровно, падали угольки в железный поставец, шипели. За стеной шумела Неглинка, а в углу мельницы, подложив под себя домотканое рядно, храпел мельник.
Надсадно ныло сердце у Варлаама. Он знал отчего. Да и у одного ли инока болела душа?
Сегодня пробирался Варлаам по Охотному ряду, услышал крики. Глядь, толстый гетман Дворжицкий с шляхтичами ворвались в толпу, люд конями топчут, плетками хлещут. Избили, смяли и ускакали.
Долго волновался народ на торгу, бранил панов, царю Димитрию досталось. Кричали во всеуслышание, приставов не остерегались:
— Доколь терпеть? Ордынцев прогнали, а этих в Москву сам царь привел!
— Какой он царь! Самозванец и вор, монах-расстрига Гришка Отрепьев!
Подьячий Посольского приказа те речи услышал, за самозванца вступился:
— Но, но, говори, да не завирайся!
Мужики тому подьячему кулаками под бока надавали — знай свое место. Не ты засыпал, не твое и мелется!
Открыл Варлаам дверь, и из мельницы пахнуло теплом. У Троицких ворот стрельцы перекликаются, дорожка лунная по воде стелется. Вдруг над Кремлем огнями засветилось небо, и загудели торжественно трубы, раздались радостные крики.
Заворочался мельник, зевнул шумно. Варлаам воротился, сказал с завистью:
— Без забот ты, Герасим!
— Человек от хлопот старится.
— Ты послушай, что в Кремле творится…
Мельник приподнялся на локте, ухо навострил:
— Ляхи веселятся.
— Сомнения недобрые посеял во мне владыка Филарет, и гложут они меня, аки червь: истинный ли царь Димитрий? — Варлаам мелко перекрестился, забубнил: — Не вводи мя во искушение, избави от лукавого.
— Молись, инок, — мельник засунул пальцы за ворот рубахи, поскреб шею. — И ты грешник, монах. Кто Димитрия за рубеж отвел? Ты! А он шляхту и немцев на Москву напустил.
— Воистину, Герасим, предал Димитрий Русь. Ох Господи, прости мне прегрешения мои. Снимутся ли вины с царя Димитрия, будет ли прощение ему?
— Не будет, — тянет мельник. И снова уверенно подтвердил: — Ни в кои века не простится ему, как Иуде, Христа погубившему. И тебя, Варлаам, недобрым словом поминать будут.
— Отмолюсь я, Герасим, — неуверенно сказал Варлаам.
— Хоть лоб разбей, монах, но по-иному не случится! От рода в род передавать будут, ты с Димитрием в Литву хаживал.
У Варлаама дрогнул голос:
— Злыми словесами изничтожаешь ты меня. Я же в тебе опору искал.
— Не Богу ты служил, дьяволам в образе бояр!
Потупил очи Варлаам:
— Не кори, уйду, Герасим, в ските глухом укроюсь.
— Я ль укоряю тебя? Душа твоя мятущаяся укор тебе вечный. А коли уйти задумал, не держу.
* * *
С ближними боярами и вельможными панами государь тешился охотой на лосей. И на той царской охоте гетман Дворжицкий срубил саблей старшего егеря только за то, что тот пропустил через цепь загонщиков тельную лосиху. Отрепьев гетмана не судил, даже слова ему не сказал. Егерей много, а Дворжицкий один, и он с Григорием от самого Сандомира в Москву шел, не покинул даже тогда, когда отъехали от него воевода Мнишек с панами.
* * *
Били бубны и играла в Кремле музыка. Чадили в руках шляхтичей смоляные факелы, и от их огней синее звездное небо сделалось далеким и темным.
Из монастыря в царские хоромы везли государеву невесту.
— Виват! — орало шляхетство.
Марина сидела в легком открытом возке, а вокруг горячили коней верные рыцари. Не хуже, чем в Кракове либо в Вильно, чувствовали себя вельможные паны.
* * *
Утром в Трапезную немногих позвали. Из панов Адама Вишневецкого с гетманом Дворжицким, а из русских бояр Нагого с Басмановым и Мстиславским, да еще оказали честь Голицыну и Шуйскому.
Они плечом к плечу стояли. Оба с виду рады, а на душе черные кошки скребли, желчью исходили князья.
Царский духовник Михаил в полном облачении приготовился к службе. Явился патриарх Игнатий, подмигнул Шуйскому, пробасил не зло, насмешливо:
— Прыток, князюшко Василий, от плахи не остыл, как в хоромы царские попал!
Шуйский обидеться не успел: вошел Отрепьев. Длиннополый кафтан золотом шит, каменьями дорогими сияет. Поздоровался. Склонили головы бояре и паны.
Тут снова раскрылась дверь, и воевода сандомирский с княгиней Мстиславской ввели государеву невесту. У князя Шуйского даже дух перехватило. До чего красива Марина и разряжена: платье красного бархата, рукава широкие, все в алмазах и жемчуге, на ногах легкие сапоги красного сафьяна, а на пышных волосах венец.
Постарались искусные мастера-ювелиры, переливал бриллиантами венец, сотканный из тонкой золотой паутины.
Царский духовник Михаил прочитал молитву, и Отрепьев повел Марину в Грановитую палату. Следом бояре и паны заспешили.
Едва в палату вступили, как Голицын Шуйского в бок локтем легонько толкнул и глазами указал. Глянул князь Василий Иванович и обомлел: рядом с царским престолом еще один, для царицы.
В Грановитой палате московские бояре, паны вельможные и послы Сигизмундовы. При входе Отрепьева с невестой по палате легкий шум пронесся, будто ветерком повеяло, и стихло.
Сел Отрепьев на престол, замерли все. От злости у Шуйского разум помутился, забыл, как ему и речь говорить. А Отрепьев с него глаз не сводит, хмурится, и бояре на Шуйского очи повытаращили, недоумевают. Голицын шепчет:
— Кажи слово, князь Василий.
Опомнился Шуйский, наперед выступил, глотнул воздуху:
— Великая государыня, свет Мария Юрьевна, Всевышний своей десницей указал государю и великому князю Димитрию Ивановичу на тебя. Взойди на свой престол и царствуй над нами вместе с государем Димитрием Ивановичем…
Гордо подняла голову Марина Мнишек, подошла к престолу, села с улыбкой. Михайло Нагой перед ней шапку Мономаха держит. Марина на Димитрия посмотрела, а он ей по-польски шепнул:
— Целуй.
Наклонилась Марина, губами к золоту приложилась. Холодный металл, шапка, опушенная мехом, пахла тленом… Вздрогнула Марина, отшатнулась, побледнела. От бояр это не укрылось, зашушукались:
— Случилось-то чего?
— Да-а… Не к добру…
Но Отрепьев вида не подал, кашлянул в кулак, поднялся. Сказал духовнику:
— Неси шапку в храм.
И по коврам, по бархату двинулись в Успенский собор венчать Марину на царство.
Народ на Ивановской площади толпится. Ему в храме нет места. Глазел люд и диву давался, меж собой переговаривался громко:
— Господи, такого отродясь на Руси не бывало, чтоб царицу на царство венчали…
— На латинский манер это!
— Воистину погубит самозванец Москву. Не для того ли и крепостицу возвели?
* * *
За неделю до свадьбы шляхтичи пировать начали. Их Отрепьев питьем не ограничил. Куражились паны:
— Не московиты на Москве хозяева, а мы!
И буянили, затевали шумные драки.
Велел Отрепьев на царской поварне пироги с вязигой печь и в день свадьбы люд московский кормить. Но чтоб за столами не засиживались, хлебнул пива, на заедку пирога пожевал и в сторону, дай место другому.
Для догляда выставили к столам дюжих стрельцов, кто во второй раз сунется, того по загривку лупили.
Припрятал Варлаам кусок пирога в широкий рукав власяницы, за другим потянулся. Стрелец монаха наотмашь в ухо. Отлетел инок, в голове звон, в очах мельтешит, и из рукава пирог куда выпал, не сыскать.
Сызнова к столу пробираться было боязно, судьбу испытывать. От стрелецкого кулака и смерть принять немудрено. Напялил Варлаам клобук, вздохнул: знатное свадебное угощение у царя Димитрия!
А молодая царица свое веселье замыслила, машкерад с переодеванием. О том загодя бояр и панов оповестили, дабы они костюмы особливые шили и маски клеили. Сама Марина пожелала отроком нарядиться.
Боярам ряженые не в диковинку. Ряженые и скоморохи на ярмарках и торгу люд потешают, а тут по царицыной прихоти боярам на лики разные звериные рыла приказано напяливать. Шляхте для зубоскальства!
* * *
Патриарх Игнатий молебен служил, а шляхтичи переговаривались, смеялись.
— Срам! — возмущался Голицын.
— Глумление латинское, — тряс бородой Шуйский.
Раздвинув плечом князей, между ними протиснулся Басманов. Склонился к Шуйскому, шепнул:
— Слыхивал, будто дворня твоя числом возросла, князь Василий Иванович?
Шуйский голову поднял, в душе оборвалось что-то. Улыбается Басманов, а очи холодные, немигающие. Выдержал Василий Иванович басмановский взгляд, ответил:
— Не дворня, Петр Федорович. Холопы из ближних сел на царское празднество глазеют.
— Эвона, а народ иное болтает…
Не закончил, к Голицыну повернулся:
— И твои, князь, холопы на Москве?
— Истинно! — Голицын развел руками. — Дурь холопья. Наслышались про государевы пироги.
— Прытки холопы у вас. Ахти! Что до моих, так они дале деревенек не хаживают… А почто вы своих холопов, князюшки, винцом спаиваете, аль от щедрот? — И, не дожидаясь ответа, отошел.
Поиграл Басманов с Шуйским и Голицыным в кошки-мышки, озадачил. У князей куда и покой подевался.
— Ох, унюхал, треклятый!
— Догадывается, — бормотал Голицын.
— Пес! Промедли — и с дыбой познаемся.
— В самый раз начинать, — прошептал Голицын и оглянулся. — Пойти упредить Микулина.
— Иди, — решился Шуйский. — Помоги Бог, а я Татищева и Михайлу Салтыкова сыщу…
Собрались, когда стемнело, в хоромах у Шуйского. В горнице свечей почти не жгли. Расселись по родовитости: бояре Куракин с Голицыным, рядом стрелецкий голова Микулин, Михайло Салтыков и Татищев, а с ними сотники и пятидесятники. Князь Черкасский на хворь сослался, не пришел.
Шуйский в торце стола, ворот кафтана расстегнут, маленькие глазки бегают.
Сотник Родион голос первым подал:
— Зазвали-то к чему?
Шуйский промолвил скорбно:
— Самозванец с ляхами и литвой Москву губят, аль не видите?
— Как не видим! — загудели в горнице.
Сотник Родион — свое:
— Но вы, бояре, монаха беглого царевичем нарекли! Ась? Ты вот, князь Василий, припомни, как самозванец еще в Москву не вступил, а ты его принародно царевичем Димитрием величал.
— Мой грех, — Шуйский склонил голову набок, — В злобе лютой на Годуновых говаривал. Однако не я ль голову на плаху нес, первым самозванца уличал?
— Будя вам препираться! — постучал посохом Куракин. — Время приспело с иноземцами и вором посчитаться, Москву от скверны очистить.
— Докуда глумление терпеть? — взвизгнул Михайло Плещеев.
— Теперь уж скоро, — сказал Голицын и покосился на Микулина. — Вона стрельцы своего часа ждут.
— От Ивана Грозного стрельцы у царей в почете, а этот литву и ляхов приблизил! — выкрикнул маленький худой сотник в стрелецком кафтане и островерхой стрелецкой шапке. — Нас из Москвы по иным городам расселить замыслил, а на наше место иноземцев взять!
— Не допустим! — погрозил кулаком Микулин.
— Чу, — насторожился Михайло Салтыков и поднял палец. — Слышите?
В горнице затихли. Во дворе за стенами княжьих хором гудели голоса.
— Холопы мои, набата ждут, — успокоил Шуйский.
И будто услышали его слова на звонницах. Разом, тревожно ухнули колокола по всей Москве.
Поднялся Шуйский, воздел руки:
— Господи, услышь молитву нашу!
С шумом встали остальные:
— Боже, помоги!
Распахнулись ворота усадеб Шуйского и Голицына, Куракина и Салтыкова, Татищева и других бояр, выплеснули не одну тысячу оружной челяди. Князь Василий Иванович загодя велел поднести своим холопам для сугрева крови по доброй корчаге, разгорячил мужиков. Ревели в тысячи глоток:
— Да-авай литву!
— Ляхов ищи!
Растекались по улицам и переулкам, ломились в дома, где жили паны, дрались осатанело со шляхтичами, волокли на расправу. С посадов, размахивая факелами, мчались на подмогу ремесленники.
Услышал Варлаам набат, выскочил из церковной сторожки. Подхватила его людская толпа, закружила, понесла. И не чуял, что бежал к своей смерти.
А она на него из-за угла наскочила верхоконными шляхтичами и толстым гетманом Дворжицким. Сшиблись шляхтичи с толпой, саблями замахали. Варлаам подпрыгнул, ударил гетмана железным посохом, и, отпустив поводья, кулем свалился с лошади Дворжицкий толпе под ноги. Но не увидел этого монах, секанул его гайдук саблей, и упал Варлаам замертво.
Минуя мертвых шляхтичей и инока, перепрыгивая через распластавшегося посреди дороги толстого гетмана, бежал и кричал люд:
— Гони немцев из Москвы!
— Ляхи государя Димитрия убить замыслили!
* * *
Засиделись в Крестовой палате Отрепьев с Басмановым. Время скоро за полуночь перевалит, а Григорий, не торопясь, вспоминал, как в Гоще наукам обучался.
Ровно горели свечи. На Отрепьеве рубаха льняная, штаны легкие в мягкие сапоги вправлены. Он сидел, откинувшись, в кресле черного дерева и говорил:
— Первоначально латинскому и польскому обучали, а потом к гиштории приступили. Наука интересная, занятная. Вся в примерах, от коих польза превеликая. Из гиштории я и искусство военное познал. Сколь в древности полководцев великих имелось: Дарий, Александр Македонский. А из моего рода Рюриковичей — князь Святослав, Александр Невский, Донской Дмитрий…
Басманов кафтан расстегнул, самозванца краем уха слушал. Забавляет Петра Отрепьево бахвальство. Эко завирает: он из рода Рюриковичей!
Скрыл улыбку. Отрепьев не заметил, свое продолжал:
— Тебе бы латинский изучить да речи Цицерона прочитать. Красно говаривал римлянин, велимудро…
Басманова, однако, самозванцев рассказ не интересовал, он о сне думал, какой приснился ему прошлой ночью. Странный сон. Увидел Басманов Ксению Годунову, будто обручался с ней.
На Ксении царский наряд, какой был на Марине Мнишек. Патриарх Игнатий Басманову и Ксении обручальные кольца на пальцы надел, вопрошал басом:
— По любви ли?
Молчит Ксения.
— Скажи хоть слово, — просит Басманов, но Ксения не отвечала.
Смотрит она на него с немым укором. Тут неожиданно Игнатий в Филарета обратился, а Ксения в Отрепьева. И Филарет не митрополит будто, а кем был в молодости, боярин Федор Никитич Романов. Говорит он Басманову и Отрепьеву:
— Вот и обручил я вас, — и подмаргивает с издевкой.
Отрепьев Басманова за руку куда-то тянул. Охнуть не успел боярин Петр, как они с царем в глубокую черную яму рухнули…
Пробудился Басманов в страхе. Весь день сон покоя ему не давал.
— Э, Петр, — обиделся Отрепьев. — К чему я тебе сказываю, ты, я вижу, иное в голове держишь.
Басманов ничего не успел ответить, как вдруг сначала в стороне Арбата, а затем по всей Москве тревожно зазвонили колокола…
Бояре-крамольники к Кремлю спешили. Впереди семенил Шуйский. Впопыхах даже шапку надеть позабыл, жидкие волосы раскудлатились.
За Шуйским Татищев с Салтыковым, а позади Голицын с Микулиным. Сотников послали стрельцов поднимать.
— Кто у ворот Спасских? — допытывался Голицын у Микулина.
— Не изволь беспокоиться, князь Василий, самолично своих людей выставил…
Набаты гудели грозно, как в половодье вода разливалась. По Москве шум, крики. Хлопали пищали. На Красную площадь бояре вступили, припустили рысью. Сапогами по булыжникам топотели, таращили глаза — ну как от ворот стрельцы по ним жахнут? Наперерез боярам люд ремесленный. Гикают, вопят:
— Айдате немцев и ляхов бить!
И помчались следом за Шуйским и боярами. Издали увидели — раскрылись Спасские ворота. Ворвались заговорщики в Кремль, побежали к царским хоромам.
Заметался Отрепьев по Крестовой палате.
— Измена, Петр! Где сабля, зови стрельцов!
Но Басманов мигом сообразил: опередили их заговорщики, перекрыли дорогу. Теперь выстоять бы, покуда помощь подоспеет… А откуда ждать ее? От ляхов и литвы? От стрельцов? Эвон набатный звон и пальба по всей Москве. Бунтовщики орут: «Вор! Самозванец!»
Кинулся Басманов к двери, крикнул караульным:
— Никого не впускать!
А толпа уже в царские палаты ломилась:
— Эй, открывай!
— Выдайте расстригу! Выходи, Отрепьев!
Капитан Кнутсен от страха затрясся, какие знал русские слова и те позабыл.
Рассвирепел Басманов. Отшвырнул Кнутсена, немцев растолкал, рванул дверь и застыл на пороге, высокий, плечистый. Спросил сурово:
— Ну?
Бояре со ступенек скатились, внизу скучились. При свете поднятых над головами факелов увидел Басманов бояр и полковников стрелецких. Успел заметить, как попятился Шуйский, спрятался за спину Микулина. Усмехнулся Петр Федорович: подл и труслив князь Василий. Еще раз обвел Басманов толпу взглядом, спросил грозно:
— По чьему велению в набат бьют? А ты, стрелецкий голова, либо забыл, как крест целовал?
Бояре закричали в несколько голосов:
— Где самозванец? Подь сюда, Гришка!
Голицын закричал:
— Уходи с дороги, Басманов!
Боярин Петр кулаком потряс:
— Я, князь Василий, те в морду двину, враз уймешься! Знаю, кто царевича Димитрия сделал! Вы, бояре! Не прячь рыла, князь Василь Иваныч. Что, не то сказываю? Я к царю Димитрию пристал после вас, однако теперь не изменю!
— Пес! — высунулся Шуйский. — Не царевичу служишь, а беглому монаху-расстриге.
— Что глядим на него? А-а-а!
Татищев на крыльцо взбежал. Не успел Басманов увернуться, как Михайло его ножом снизу вверх пырнул, и повалился Басманов с Красного крыльца. А толпа озверела, ногами его пинает, копьями колет.
Ворвались в хоромы, немцев бьют, Кнутсену его же алебардой голову рассекли. Вышиб Отрепьев окошко и из хором в темень, на камни. От резкой боли в ноге упал. Увидел, стрельцы к нему бегут, закричал:
— Измена, стрельцы! Бояре люд обманули, на царя помыслили!
Стрельцы Отрепьева окружили:
— Не дадим государя в обиду!
А из хором толпа к ним валила:
— Вона вор!
Накатились, но стрельцы пищали на них направили. Микулин на стрельцов накинулся:
— Не царь он, самозванец! Это я вам говорю, ваш голова.
Десятник стрелецкий ответил дерзко:
— Ты, Микулин, не думай, что мы забыли, как ты наших товарищей за такие же слова в пыточной саблями рубил!
— Не мешайте нам, стрельцы, начатое довершить, либо и вас побьем! — закричали бояре.
— Аль у нас пищалей и бердышей нет?
— За кого вступаетесь? За самозванца! Он немцев и литву с ляхами на нас привел, вас, стрельцов, на иноземцев променял! — сказал Михайло Салтыков.
— Докажите, что царь не истинный! — возразили стрельцы.
— Инокиня-царица подтвердит! — Задрав полы кафтана, Татищев побежал в монастырь к инокине Марфе.
Отрепьеву ногой не пошевелить. Сел с трудом.
— Не выдавайте меня, стрельцы, государь я истинный, царевич Димитрий. Бояре на меня в малолетстве покушались, нынче злодейство свое довершают.
Глянул в толпу, разглядел князя Голицына, ахнул:
— Князь Василий, подтверди! Ведь ты меня в младенческие годы от Бориски спас!
Голицын от него шарахнулся, обеими руками затряс.
Горько усмехнулся Отрепьев, вспомнились речи, какими потчевал его князь Василий. Промолвил горько:
— Отрекся!
— Не слушайте его, — завопил Шуйский. — Мало он нас своими речами смущал?
Воротился Михайло Татищев, еще издали заорал:
— Инокиня Марфа говаривает, не сын он ей, самозванец. Застращал Гришка инокиню-царицу!
— Смерть Отрепьеву! — взвизгнул Салтыков.
Взревела толпа, смяла стрельцов, накинулась на Григория. А Шуйский уже Голицына из толпы тянет:
— Марину с панами спасать надобно, особливо Сигизмундовых послов. Холопов унять…
Сквернословя и потешаясь, толпа потащила тела Отрепьева и Басманова из Кремля на Красную площадь. Раскачали, на Лобное место кинули, пускай вся Москва зрит самозванца и его любимца.
А у опочивальни Марины верный рыцарь Ясь с саблей дорогу заступил. Стрельцы его бердышами достали, навалились на дверь, вломились. Марина за боярыню Милославскую спряталась. Визжали перепуганные челядные девки. Боярыня Милославская растопырила руки, что крылья, на стрельцов шикает. Тут Салтыков с Татищевым заявились, вытолкали стрельцов из опочивальни. Прицыкнул Салтыков на Милославскую:
— Угомонись!
Татищев Марину за руку выволок.
— Не тронем. Мужа твоего, вора Гришку Отрепьева, прикончили, а ты вороти все, что самозванец вам с отцом из казны надарил, и жди своего часа…
По Москве до самого утра верхоконные бояре с Шуйским и Голицыным метались, народ усовещали, утихомиривали. Ох и страшно боярам: а ну как перебьет люд ляхов и литву и за их боярские вотчины примется.
* * *
Время-времечко…
Захоронили убитых.
У оставшихся в живых вельможных панов отняли все, что они награбили и от самозванца получили. Отпуская в Речь Посполитую, наказывали: «Впредь на Москву не хаживайте!»
На Красной площади сожгли Отрепьева и пеплом самозванца из пушки на запад выпалили. С пороховым зарядом развеяли прах Гришки Отрепьева.
Из Ростова Великого приехал в Москву митрополит Филарет. Собрались бояре, гадают, кого царем назвать. За Филаретом слово. Его он давно выносил…
— Изберем князя Василия Шуйского, дабы был он нашим, боярским царем. И в том запись от него возьмем.
Так и порешили собору доложить.
А на Руси, на ее западном рубеже, гуляли со своими ватагами казачьи атаманы и шляхтичи. В Кракове король Сигизмунд готовился к походу на Москву. Паны-рыцари искали второго самозванца… На дальней окраине русской земли разгоралось пламя крестьянской войны. Близился час Ивана Исаевича Болотникова…
Россия была на росстанях.