— Давайте кинем в шахматишки, — потягиваясь, сказал Борька. — А то ведь сдохнуть можно от безделья. Слышишь, Шурка? Разок тебя обштопаю — и тебе полезно будет, и мне приятно.
— Ладно, — согласился Шурик. — Играем на жвачку.
Сказал — и посмотрел на меня. Я медленно поднял глаза. Шурик, скромненький, тихий, в Борином старом костюмчике, встретил мой взгляд и завял.
Стало тихо. Я встал с кресла, подошел к книжным полкам, нашел «Виды Исландии» и начал рассматривать.
— Ладно, — сконфуженно сказал Шурик, а я стоял к нему спиной, — не на жвачку. Пусть тот, кто проиграет, выйдет на балкон голышом и прокричит: «Я Тутанхамон!»
— Иди ты, холодно, — поежился Борька. — Лучше на жвачку.
Я сел от них подальше, на диван, загородился книгой. Мне очень это дело не нравилось. Если Шурик и был человеком второго сорта, то только для Борьки, не для меня. Он был довольно хилым, низкорослым, страшно ленивым, отчего и в школе с трудом «успевал», и мы с Борькой по всем статьям его опекали. Самой судьбой ему предназначено было стать у нас мальчиком на побегушках, но он не стал. Даже Борька не осмелился бы им помыкать. И не только потому, что я не позволил бы. Имелось в Шурике что-то такое, что в старину называли «божьей искрой». Никто так не умел рассказывать, как Шурик: из ничего, с пустого места, с одной-единственной фразы. «В четыре часа утра к острову прокаженных медленно подошла тяжело груженная шхуна», — начинал он вялым, сонным голосом, и десять вечеров подряд мы слушали, затаив дыхание, историю, вся прелесть которой была в том, что Шурик сам не знал, чем кончится следующая глава. Борька слушал его очень ревниво, раздражался, когда концы не сходились с концами, — впрочем, придирки его были мелочными, у Шурика все сходилось само собой. Я был уверен, что в нем сидит гений, и больше всего меня огорчала полнейшая Шуркина беспринципность. Он брал у Борьки деньги, побрякушки, мог взять что угодно, ему на гордость и достоинство было совершенно наплевать. Впрочем, меня он еще немного стеснялся.
Они играли и приговаривали: «Так, так», — и, как выражалась тетя Дуня, «собачились», а я сидел на диване, листал «Исландию» и думал. Каменистые пейзажи с лужицами бледных цветов, как ни странно, натолкнули меня на одну интересную мыслишку: а имею ли я право требовать от человека, чтобы он жил согласно моим представлениям о нем? Кто может поручиться, что мои представления единственно верные? Про меня однажды сказали, что на физике я стараюсь вылезть вперед, и сказали-то плохо, за глаза, но, может быть, действительно вылезаю? А уж если я не знаю себя самого, как могу я судить о том же Шурике или о Борьке? Ладно, скорректировал свое поведение, и сейчас Анна Яковлевна имеет все основания быть мною недовольной. Задает вопросец с зазубриной, и никто не может разобраться, не выпрыгиваю и я, не подчеркиваю ничего. Что с того, что знаешь? Знай. Мне Маринка сказала — ханжество, дожидаешься, пока спросят в упор: ну, Ильинский, надежда последняя, свет очей, вывози. Но, во-первых, Анна Яковлевна не спросит, мне вообще кажется, что она сразу все поняла. А во-вторых, не дожидаюсь, потому что знание (вычитал где-то) не достоинство, а почти недостаток: понимаешь яснее, что знаешь преступно мало и что все никогда не сможешь узнать. Я сказал как-то раз Анне Яковлевне о знании — она задумалась, а потом ответила, что никогда еще на эту тему не размышляла. Это было еще до ханжества. Все уставились на меня, и стало мне странно: я размышлял, а она не размышляла! Но, видимо, мне понравилось это состояние радостной глупости, потому что буквально через урок я подпрыгнул с дурацким вопросом об энтропии Вселенной, даже не с вопросом, а так. Анна Яковлевна на меня посмотрела и ничего не сказала, но это был взгляд! Только я понял смысл его да еще Маринка. В тот день после уроков она сказала, что рада, что в какие-то моменты я могу быть глупее, чем есть. А то трудно со мной, сказала. Может быть, действительно выставлялся, а теперь притворяюсь скромнягой и выжидаю, пока позовут, и сам того не сознаю?