Андрей шагал по улице и мысленно на все лады повторял: «Не надо на меня обижаться. Обижаться на меня не надо. Не надо обижаться на меня». Фраза была такая богатая, что при любой перестановке в ней можно было найти новый смысл: от признания грешницы («Да, я скверная, я злая, обижаться на меня просто бессмысленно») до лукавого приглашения: «Ну, посмотри на меня. Разве можно на меня обижаться? Текстологический анализ подобного рода занимает в наших мыслях куда больше места, чем мы сами предполагаем, хотя осуществляется он далеко не так последовательно, как это выглядит на бумаге. Мальчик инстинктивно, не отдавая себе отчета, занимался самолечением, зализывал нанесенную ему душевную ссадину — и в конце концов утешился, добившись тога, что повод, по которому были сказаны эти слова, растворился в комментариях и утратил свою реальность.
Тут на противоположной, солнечной стороне Андрей заметил Ростислава Ильича. Ростик-Детский, одетый чрезвычайно элегантно, при галстуке, в белых брюках и темном пиджаке с университетским значком, подпрыгивающей походкой шел по вздыбившимся плитам тротуара и, сладко жмурясь, наслаждался небесным теплом. После вчерашнего Андрей испытывал к нему искреннюю симпатию и благодарность. Видимо, симпатия была взаимна, так как, заметив мальчика, Ростислав рассиялся и замахал рукой, приглашая к себе, на свою сторону. Андрей покачал головой и показал пальцем вверх, где солнце над ним заслоняли кроны акаций. Дело было не в солнце, а именно в благодарности: непосредственная близость адресата часто делает это чувство довольно-таки тягостным, особенно если адресат и сам полагает, что ему причитается. Так они шли параллельным курсом, потом Ростислав Ильич, махнув рукой, по-стариковски суетливо перебежал улицу и оказался рядом с Андреем.
— Я вижу, ты быстро освоился, не боишься в одиночку гулять! — Он потрепал Андрея по плечу, а точнее — по лопатке, потому что ростом был ниже, и до плеча соседа ему еще нужно было тянуть руку. — А я, понимаешь ли, после Союза никак не могу отогреться, настолько прозяб! Ну, как в «Эльдорадо», преддверии ада? По-прежнему вымогают и хамят?
Чтобы поддержать разговор на том же уровне форсированного оживления, Андрей пожаловался на мистера Дени.
— Да, брат, к этому надо еще привыкнуть, — сочувственно сказал Ростислав Ильич. — Мы его за угнетенного держим, а он просто хам и уважать будет лишь того, кто способен на него наорать.
Андрей молчал. Все, что высказывал Ростик-Детский, было настолько не то, что вызывало ожесточенный протест и какую-то физиологическую реакцию, похожую на мелкотемпературный озноб. Если это и была правда, то правда слишком уж голая, обогащенная, радиоактивная, частному лицу не положено такой правдой владеть и тем более предъявлять ее первому встречному.
— Но, с другой стороны, — продолжал Ростислав Ильич, увлекаясь, есть какая-то обидная странность в том, что нас нигде не любит обслуга. Я бывал в других странах — и, поверь мне, знаю, что говорю. Даже не поймешь, в чем тут загвоздка. Может быть, и в том, что мы — страна победившей челяди, праправнуки дворовых людей. Вспомни, с какой гордостью мы говорили друг другу, что слуг у нас нет — как будто это бог весть какое достижение. «Слуги, слуги, накладите ему в руки!..» Читал ли ты «Записки Пиквикского клуба»?
Андрей кивнул.
— Так вот, — продолжал Ростик-Детский, — кого у нас в стране не хватает — так это умелого, расторопного и доброжелательного слуги, типа Сэма Уэллера. Наша собственная обслуга угрюмо гадит нам в руки, и, видимо, это как-то впечаталось в наш облик и вызывает соответствующую реакцию челяди закордонной. Во всяком случае, дело не в нашей бедности, жадности и скупости. Мы сорим деньгами за рубежом, как безумные, считаем каждый тугрик — и тут же расстаемся с ним в обмен на какую-нибудь ничтожную услугу. Даже так: чем более нагло нами помыкают — тем больше мы оставляем на чай. А чем больше мы оставляем на чай — тем наглее нами помыкают…
Андрей встревожился: слишком близко, болтаючи, подобрался Ростислав Ильич к тому, что творила с прислугою мама Люда. Может быть, он в самом деле подсадной? Из какой-нибудь «Комиссии по консервам при Аппарате советника»… Он покосился на семенившего рядом старичка — нет, никаких тайных целей Ростик не преследовал. Просто он не умел разговаривать с мальчишками, слишком старался, пыжился, тщился, все пытался в себе заинтересовать, как это часто делают бездетные люди… Вдруг, перехватив взгляд Андрея, Ростислав Ильич резко себя оборвал, нахмурился, передернул почему-то плечами — и до самой калитки офиса не проронил больше ни слова.
У калитки собралось все тюринское семейство. Мама Люда пришла в огненно-красном сарафане с широкой накидушкой, со стороны обе смотрелись очень загранично, в особенности рядом с отцом, на котором был все тот же пиджак с обвисшими карманами. Отец нетерпеливо поглядывал через плечо на калитку, а мама Люда о чем-то быстро и горячо говорила, подпрыгивая и заглядывая снизу ему в лицо. Андрей совсем не был рад ее видеть: он знал, что у звягинских сегодня собрание, на котором будут официально представлять отца, и ему очень нужно было посмотреть, как все это произойдет, принимают ли отца как равного или держат за человека, который здесь не по праву. Мальчик понимал, что пройти на территорию офиса среди бела дня будет трудно, но надеялся, что за чьей-нибудь спиной ему удастся добраться до почтового павильона, а оттуда, как на ладони, видно киноплощадку, на которой и происходят собрания групп. Но с приходом мамы Люды и сестренки это рискованное предприятие становилось попросту невозможным…
Иван Петрович извинился перед Ростиком за вчерашнюю накладку с машиной.
— Ничего страшного, — сухо улыбаясь, сказал Ростислав Ильич, — если не считать той малости, что мне пришлось поднять господина интенданта к себе, и там в ожидании машины он истребил все мои холостяцкие спиртные запасы… пока его водитель катал по городу своих родственников. Так что с вас причитается. Можете отдать овощами.
И, насладившись замешательством Ивана Петровича, Ростик промолвил: «Тысяча извинений», — и прошмыгнул в калитку.
— Кто тебя тянул за язык? Ну, кто тебя тянул за язык? — накинулась на отца мама Люда. — «Ах, извините, ах, простите…» Аристократ разлинованный!
На это Иван Петрович ничего не ответил, и, успокоившись, мама Люда вернулась к прерванному занятию: стала давать инструкции, как отец должен вести себя на собрании, какие слова говорить и на чем настаивать.
— Ты не сиди тюфяком, — настойчиво внушала она Ивану Петровичу, выступай поактивнее. Руку тяни, реплики подавай с места, чтобы в протоколе твое имя чаще встречалось. Просидишь молчком — считай, что не было тебя. Что молчать-то, чего стесняться? Ты не убогий какой-нибудь. И требуй, требуй себе общественную нагрузку. Без этого нам и полгода здесь не просидеть. Преемник наш, наверное, был не дурак, десять месяцев без дела сидел — и никто не заметил. А почему? Да потому, что наверняка у него была общественная нагрузка. Вот и выясни, чем твой преемник занимался…
— Предшественник, мама, а не преемник, — поправил ее Андрей.
— Отстань с глупостями, — отмахнулась мама Люда.
Так она проявляла себя в минуты волнения: начинала осыпать всех ближних инструкциями и указаниями, не заботясь о том, станут они выполняться или нет — и выполнимы ли вообще. Что же касается путаницы с предшествованием и воспоследованием, то, похоже, причинно-следственная связь была для мамы Люды обратимой.
Так они стояли и разговаривали, а вокруг офиса тем временем кипела дневная жизнь. То и дело, тихо шурша, подъезжали «дацуны» и «тойоты», мягко чмокали дверцы, и через калитку, нажимая черную кнопку и называя фамилию, проходили озабоченные молодые дядечки в одинаковых белых рубашечках, с одинаковыми чемоданчиками в руках, в одинаковых роговых очках с коричневатыми стеклами «фото-браун». Автоматический запор беспрестанно лязгал, дядечки входили и выходили, как-то досадливо отворачивались от семейства Тюриных, хотя в их собственных холеных лицах просматривались орловские, владимирские и щербатовские черты.
Подошел Горощук. Даже в пиджаке и при галстуке генеральский зять был похож на лохматого бродягу, таких в Щербатове по старой памяти называли битниками, и Андрей еще помнил, как дружинники отлавливали их на улицах и били. Едва завидев Горощука, Андрей почувствовал, что сейчас «Егор» будет подначивать и глумиться. Он не ошибся.
— Привет ленинградцам, — ухмыляясь, сказал Игорь и очень смешно подморгнул Андрею, о чем можно было догадаться лишь по шевелению толстого носа и бомбардирских очков.
— Мы не ленинградцы, — напрягшись до дрожи, тихо ответил Андрей. — Мы из Щербатова, у вас плохая память.
Увы, прием, «защита через нападение» не сработал, подлое лицо снова изменило Андрею: уши загорелись, в щеки стала толкаться кровь, верхняя губа раздулась, как будто именно ее обидели.
— Это одно и то же, дружище, — возразил Игорь Валентинович, — вы вместо них, а значит — одна сатана.
И, торжествуя, он удалился.
Странное дело: дома, в Щербатове, Андрей даже в мыслях не мог допустить, что когда-нибудь ему придется вот так, почти на равных, препираться с вузовским преподавателем… а Горощук был, ни много ни мало, кандидатом каких-то биологических наук. Институт в Щербатове был храм, кафедра — алтарь, высшая математика — религия для избранных, мама Люда перед всем этим благоговела, давая Андрею основания предполагать, что студенткой она была посредственной и нерадивой. На работе у отца она появляться боялась — и сыну передала этот страх. «Нечего нам с тобой, сыночек, там делать. Высшая школа — это высшая школа, и папа наш там совсем другой человек». Здесь, в Офире, звягинские были как-то не очень красиво и даже неприятно доступными… Может быть, думал Андрей, все от жары: ходят при детях растелешенные — и перестают стесняться.
Тут к самой калитке подкатила белая осадистая «Королла», и из кабины вышел плотный ухоженный мужчина с двойным подбородком и пышной черно-голубой сединой. Мужчина был в светло-голубом и, видимо, очень прохладном костюме, пиджак распахнут, широкий галстук умопомрачительно яркой росписи покойно лежал на животе… И по этому расписному желто-лиловому галстуку, служившему, видимо, для всех аппаратчиков эталоном, да еще по страху, метнувшемуся в отцовских глазах, Андрей понял, что перед ним советник, и от волнения у него перехватило горло. Советник, сам советник! Это слово, как свечение, нет — как огненный контур, очертило фигуру Букреева, и мальчику даже показалось, что по седине вельможного человека пробегают, потрескивая и вспыхивая лиловым, электрические искры.
Виктор Маркович с отеческой благожелательностью посмотрел на семейство Тюриных и едва заметно кивнул. Лицо у него было величественное, иконописные глаза в темных веках даже красивы, неприятен был лишь маленький хрящеватый носик с круто вырезанными трепещущими ноздрями, имевший такой напряженный и ищущий вид, как будто он все время к чему-то принюхивался.
Вот, взволнованно думал Андрей, вот человек, которому не нужно краснеть, он никогда не боится, потому что достоин. Как он прошел мимо, как взглянул, зная все насквозь, и про Розанова, и про ленинградцев, и про скандал на таможне, и про уплывающие налево консервы… Взглянул — и простил, пока простил, на первый случай. Что Эндрю Флейм, жалкий переросток, с его позывами к справедливости! Стать советником и вершить окрест себя добро и порядок — вот единственная достойная цель, вот единственный, открывшийся ему в эту судьбоносную минуту путь к выполнению своего предназначения. Разумеется, мальчик не думал об этом в таких словах, он вообще не думал словами, все сказанное выше уместилось в два отстука сердца. Только так. Только так.
Минуту стояло молчание. О чем думали родители, глядя на захлопнувшуюся за Букреевым калитку, Андрей не мог даже догадываться так же, как и они не могли даже подозревать, о чем думает сейчас их мальчик.
— Ладно, пойду, — проговорил Иван Петрович, но в это время калитка распахнулась, и в розовом кружевном платье, в широкополой белой шляпе, высокая и статная, вышла советница. Людмила Павловна торопливо сказала «Здравствуйте», Иван Петрович поклонился, Андрею полагалось, должно быть, шаркнуть ножкой, но советница холодно посмотрела на них, как на стайку уличных воробьев, и, не ответив на приветствие, села в машину.
— Подожди, пусть уедут, — шепнула мужу Людмила, — не надо путаться под ногами.
Так они стояли, переминаясь, а мадам советница глядела на них сквозь голубые стекла кабины. Наконец вернулся Букреев. Он распахнул дверцу машины, заглянул вовнутрь, галстук его свесился до самого тротуара.
— Ну, что ты за копуха, — раздраженно сказала из кабины мадам советница. — Вечно тебя приходится ждать.
— И еще подождешь, — негромко, но тщательно проговаривая слова, ответил Букреев. — Мне Звягина повидать надо.
— Ну, и целуйся со своим Звягиным, — сказала мадам, — а я больше здесь торчать не намерена. Отвези меня в посольство и возвращайся, если тебе так нужно.
— Прекрати, — покосившись на Тюриных, проговорил Виктор Маркович, здесь люди.
— Кстати, — сказала мадам, — не мог бы ты втолковать своим людям, чтобы они не ходили по городу такими попугаями?
Букреев медленно повернул голову, пошевелил ноздрями своего незначительного носика.
— Ну, ладно, Ванюшка, — поеживаясь и поправляя огненную накидушку, пробормотала Людмила, — мы побежим.
Но было уже поздно. Пружинистой, несколько нарочито элегантной подрагивающей походкой кавалергарда Виктор Маркович приблизился к Тюриным.
— Здравствуйте, — изящно складывая и разжимая красивые губы, проговорил он и подал руку сперва маме Люде, потом Ивану Петровичу, потом, помедлив, Андрею. И даже это промедление показалось мальчику исполненным высокого смысла. Он с замиранием сердца пожал сухую и холодную руку советника: ему как будто бы в этот миг передавалась эстафета бессмертного Я, в него как будто бы переливалась голубая и лунно-холодная кровь… Он даже на секунду почувствовал себя ИМ — и у него закружилась голова. Дозаправка в воздухе… Андрей почти уверен был, что при этом советник негромко сказал: «Этот юноша пойдет далеко».
— Ну, как устроились? — спросил советник и, не дожидаясь ответа, сказал: — Если у вас ко мне какие-то вопросы, то на улице караулить меня не нужно. Запишитесь у дежурной — и в течение десяти дней я постараюсь вас принять.
— Нет, нет, спасибо вам огромное! — залепетала Людмила, как бы пунктиром обозначая, что она — женщина, и пользуясь особым голоском, который Андрей называл «заплаканным». — Мы только мужа проводили. Он на собрание пришел, а мы уже уходим. К врачу хотим забежать, у девочки что-то с животиком.
Букреев внимательно ее дослушал.
— И ты тоже Тюрина? — обратился он к Настасье с непередаваемой интонацией руководителя, беседующего с народом, как бы заранее досадуя на неуместный ответ.
— Тоже Тюрина, — задрав головенку, серьезно ответила Настя., - А вы Букреев?
— Да, я Букреев, — сказал ей Виктор Маркович. — Чем могу быть полезен?
— Ничем, — ответила Настасья. — Вы нас не вышлете?
— Смотря как будешь себя вести.
И, сказав это, Букреев круто повернулся на каблуках и пошел к машине. Его мадам, глядя в сторону, всем своим видом подчеркивала, что устала от этих демократических причуд.
— Какой человек! — восхищенно проговорила Людмила, когда машина отъехала. — Подошел, поздоровался за руку, поговорил… Нет, Ванюшка: при таком руководстве ты должен требовать как минимум справедливости. Ну ладно, ступай, тебе пора, а мы пошли к доктору Славе.
Андрей заколебался: сказать, что он хочет остаться и послушать? Да нет, конечно же, нет, мама Люда придет в ужас, а отца его присутствие будет стеснять, и лучше, если он вообще ничего не узнает. Значит, что? Значит, нужно увести женщин подальше от калитки, а после — по обстоятельствам.
Обстоятельства, как оказалось, благоприятствовали его планам. Едва расстались с отцом и завернули за угол, как услышали звенящий оклик:
— Тюрины! Стойте, Тюрины!
И они, оглянувшись, увидели Аниканову Валю. В коротком халатике, обтягивающем ее туго, как репку, Валя широкими энергичными шагами догоняла Тюриных, волоча за собою прогулочную детскую коляску.
— Мама, там Иришка, я не хочу! — захныкала Настя.
Но она ошибалась: в коляске лежала хозяйственная сумка, набитая пакетами гречки, риса и муки. В наряде домохозяйки Валентина выглядела куда проще и доступнее, чем в балахоне первой леди, и даже речь ее приобрела простонародные черты.
— Вот — отоварилась на складе, — запыхавшись, сказала Валя, — кому нельзя, а мне — пожалуйста! Что значит сила искусства! А вы куда держите путь? Не ко мне ли, случайно? А меня дома нет. Ха-ха-ха! Шутка, конечно.
Андрею было стыдно смотреть на нее: застиранный блеклый халатик ее был так тесен, что расходился между пуговицами, как наволочка на пуховой подушке, в самых потаенных местах, а на боку чуть выше талии вообще был порван и широко открывал чисто-белое, совсем не загорелое тело.
— К врачу? А зачем вам к врачу? — Аниканова так возмутилась, как будто намерение Людмилы было оскорбительным лично для нее. — Лекцию о погоде он вам прочитал? Про сертификаты в плавках рассказывал? Чего вам еще от него понадобилось?
— Да вот… животик у девочки, крутит и крутит. Лицо у Аникановой стало светски-любезным.
— После ресторана «Эльдорадо»? — осведомилась она.
— Что ты, что ты! — с притворным ужасом замахала на нее руками Людмила. — Там зараза одна. Открепились и справочку взяли, сами готовим.
Валентина на секунду огорчилась, но тут же, видимо, сама позабыла, о чем спрашивала.
— Так вот, слушай меня с предельным вниманием, — зловещим голосом, наклоняясь к маме Люде, заговорила она. — Во-первых, про животик никому лучше не заикайся. Хочешь, чтобы вместе с дочкой выслали? Или чтоб в Центральный госпиталь ребенка твоего законопатили — без права посещения?
— Ну, уж так сразу и в госпиталь, — пробормотала мама Люда, испугавшись, а Настя вцепилась в своего «Батю». — А если я хочу посоветоваться?
— Нет, это просто непостижимо уму! — вся вибрируя от странного восторга, звонко выкрикнула Валя. — Посоветоваться! Да у доктора Славы один разговор: не в госпиталь — так на родину поезжай. Доктор Слава, если хочешь знать, никогда живых больных не видел…
— Это как? — не поняла мама Люда.
— А вот как! — Валентина снова захохотала. — В морге он работал. Да шучу, шучу. Административный работник, всю свою жизнь бумажки перебирал, а как сюда попал — я думаю, не нужно тебе объяснять…
Андрей напрягся — но поплавочек стоял неподвижно, как будто вплавленный в зеленое стекло. «Не нужно тебе объяснять… Не нужно тебе объяснять… Уж тебе-то, конечно, этого объяснять не нужно, уж ты-то знаешь, как такие становятся достойными…» Может, прошло? — с надеждой спросил он себя. Отпустило? Привык? Нет, душа, как и прежде, болела, в волдыри изожженная стыдом. Просто сейчас этот стыд перекрыт был другим, более простым и сладким: Валентина теснила его, обступала его со всех сторон, хотелось куда-нибудь от нее деться, пропасть, провалиться сквозь землю…
— Здесь, моя милая, не принято доктора Славу своими болячками беспокоить… — Голос Валентины был мучительно звонок, надавить бы какую-нибудь кнопку, чтоб его отключить. — Все со справками сюда приезжают, все практически здоровы. Это просто ваше счастье, что вы меня встретили. Прямо в паутину к нему летели, а он именно вас и сидит дожидается. Это же страшный человек!
— Погоди, — остановила ее Людмила. — Почему именно нас дожидается?
— О, господи! — Аниканова театрально возвела очи горе и выдержала паузу. — Да потому, что проторчал он здесь пять лет, и сейчас вопрос о шестом годе решается. Представляешь? О шестом! Очень строгий он стал, чтобы рвение и бдительность показать. Теперь срубила? У него и так за шкурой много блох. Жена консула к нему чадо свое привела, так он представляешь, жена консула, не какого-нибудь Сидора Кузьмича! — он посев кала на стеклышко сделал, вместо посева крови, ты меня поняла? И послал это стеклышко в лабораторию Центрального госпиталя. Там врачи из Швеции кишки себе надорвали. Это ж ляп, это ж надо как-то загладить: кого-нибудь излечить — или вас, чудаков, на родину отправить. А ты кресло у него видела? Из Парижа выписал, на казенные деньги, вот он у нас какой, доктор Слава. Собирался платное обслуживание наших женщин налаживать. Ну, тут пригрозили ему, затих… Что ты так гримасничаешь? Что моргаешь?
Аниканова с жадным, звенящим и сверкающим любопытством заглянула ей в лицо, потом повернулась к Андрею.
— А, сын… Да не понимает он ничего! Молочный совсем.
Тут глаза ее заблестели каким-то странным стеклянным блеском, и она, сделав попытку стянуть на груди расползающийся халатик, вдруг без всякой связи с разговором сказала:
— Растолстела я что-то последнее время. Все консервы и крупы проклятые…
— Ладно, я пойду, — буркнул Андрей, поспешно отворачиваясь, чтобы Валентина не успела увидеть его ошпаренное стыдом лицо.
— Никуда ты не пойдешь, — властно сказала Валентина. — Ты нам нужен.
И, считая, должно быть, что Андрей должен теперь стоять как вкопанный, она вновь обратилась к маме Люде.
— Пошли ко мне. У меня, как в Швеции, все лекарства есть. В долг могу дать — или оплатишь в зарплату чеками. Мужчины на собрании, Андрей с наглыми нашими девками посидит, а мы с тобой помузицируем, Горького почитаем.
— Горького? — переспросила Людмила, и Аниканова рассмеялась. Зубы у нее были ослепительные, белые, как сахар, и она об этом знала. Но оснований командовать чужими сыновьями это ей не давало.
— Мама, я пойду, — упрямо повторил Андрей.
И, к его удивлению, мама Люда его поддержала.
— Сходи, сыночек, к папе, сходи, — сказала она. — Предупреди, чтобы знал, где нас искать. А хочешь — подожди его там, в беседочке, газетки посмотри, вместе и придете.
— Ну, вот еще, газетки… — недовольно проговорила Валентина. Делаешь из парня пенсионера…
«Но не няньку», — подумал Андрей и, не сказав больше ни слова, пошел назад, к офису.
На углу он обернулся: желто-голубая Настасья обреченно плелась между двумя женщинами, и по спине ее видно было, что она не ждет ничего хорошего от судьбы.