В семь часов просыпаюсь — как заново родилась: улыбаюсь лежу, спокойная, собой довольная. В доме хлеба ни крошки, на первое нет ничего, а я потягиваюсь себе да пожмуриваюсь. Пастилы захотелось: ну смерть как хочу пастилы. Впору встать да бежать в магазин. Ладно, думаю, заверну по дороге в кондитерскую, килограмм куплю и на пункте одним духом слопаю.

Только слышу вдруг — шорох по комнате, белый кто-то идет. Невысокий, и по полу тихо ступает. И подумала я без страха: вот она, душа моя, выхода найти не может. Села я на постели, ночнушку на груди запахнула.

— Кто там? — спрашиваю.

— Мама, это я, не бойся, — отвечает мне Толиков голос. — Что-то душно, не спится.

И от этих от слов сердце кровью мне сразу ошпарило. Встала я, свет зажгла — и на сына гляжу, словно в первый раз его вижу. Стоит мой маленький у окна, скрипочку к животу прижимает. Бледный, тощий, ушастый, из-под майки все кости наружу, головенка стриженая, шишковатая. И лицо незнакомое, ни Гришкино, ни мое. Господи, думаю, да никак я его разлюбила?

— Мама, я поиграю немножко, — говорит мне сыночек. — Что-то вдруг захотелось. Можно, мама?

Собрала я все силы: да это же Толенька мой, я ж в него свою душу вложила. Пересилила себя, за стол сажусь и головой ему ласково киваю:

— Поиграй, сыночек, поиграй.

Положил он свою скрипочку на плечо, подбородком ее прижал, длинноносый сразу стал, горбатенький. Пальцем струны потрогал и заиграл. Детским голосом заговорила скрипка, быстро так забормотала: «Что же это со мной, что же это со мной… — И протяжно потом: — …де-елают?..»

Сжалась я вся в комочек, сердце, как у птицы, стучит: не поддамся я старухе, нет, не поддамся. Ишь чего выдумала! Как любила я его, так и буду любить, и жалеть его буду по-прежнему. Кто ж его еще пожалеет, если не я?

Тут и дед наш проснулся. Заворочался, притих, слушает. А сыночек играет: «Что же это, что же это, как же это со мной, как же это?»

— Ах, Зинуша, — говорит отец, — хорошо мне, Зинуша. Дожил все-таки, и мы как люди… На скрипке играем. Это ж жизнь! Я теперь поправляться начну. И в груди облегчение.

Обернулась я — торчит среди белых подушек комариное его лицо: глазки острые, ротик сморщенный. Стало мне обидно, нехорошо.

— Поправляться начнешь? — говорю я со злобой. — Ты уж пятый месяц так поправляешься. Сколько крови моей выпил — и все больной. Не идет тебе впрок моя кровушка.

Ничего не ответил отец. Отвернулся к стене, плечи к ушам подтянул и лежит неподвижно.

— Что ж ты, сыночка, перестал? — говорю я своему Толику. — Играй, ненаглядный, играй, никто тебе не мешает.

Смотрит Толик на меня и мотает головой.

— Но хочу, — говорит. И скрипку на подоконник откладывает. Отвернулся, набычился. — Зачем ты мне деда обидела?

Как услышала я эти слова — прямо вся побелела. Вскочила, ладонью по столу — хлоп!

— Ах ты дрянь! — говорю. — Как ты смеешь вопросы мне задавать? Ну-ка живо прощенья проси у матери.

— Нет, сначала ты попроси, — отвечает мне Толик и смотрит на меня исподлобья.

— У кого? У тебя?

— Нет, у деда. Мне его жалко.

— Ах, тебе его жалко? — Помутилось у меня в голове, подскочила я к сыну, за плечи его — и давай трясти. — А меня тебе не жалко? Меня, свою мать, ты хоть раз пожалел? Вы хоть раз меня с дедом спросили, что я в жизни хорошего видела?

Испугался мой Толик, головенкой мотает, а в глазах ни слезинки, одно только недоумение. Никогда я его раньше пальцем не трогала.

Тут отец с кровати слез. Подбежал ко мне босиком, в нижнем белье, прыгает вокруг, за руки меня хватает.

— Зинка, доченька, не надо его! — кричит. — Не бей, отпусти ребенка!

— А, и ты его жалеешь! — шумлю. — Кто же меня-то пожалеет, что всю жизнь я, как проклятая, с вами мучаюсь?

Силы у отца — на мышиный писк. Повела я плечом — так он на пол и повалился — сидит на полу, руки тянет ко мне и просит:

— Ради бога, прости нас! Ради бога, прости!

Отпустила я Толика, села за стол, обхватила голову руками и глаза закрыла. Господи, думаю, на работу бы поскорей. Выйти бы поскорее на улицу.

Открываю глаза, — стоят они оба передо мной: отец, как лебедь, весь в белом, и сыночек мой в майке и в трусиках.

— Ну, — отец ему говорит, — проси теперь прощенья у матери. Видишь, как мы с тобой ее замучили!

— Мамочка, родная, — шепчет мне Толик, — я тебя больше мучить не буду. Только ты не тряси меня так, пожалуйста!

— Хорошо, сыночек, — отвечаю ему и руку протягиваю — по головке его погладить. Как шарахнется он от меня, даже стул опрокинул: боится. — Поди, говорю, — умойся холодной водой да за скрипку берись. Тренируйся хорошенько, а в пять часов чтобы был у меня на работе. Повезу тебя людям показывать.

Ничего он не ответил, головенку опустил, стоит, с ноги на ногу переминается. Чувствую, опять закипает во мне, клокотать начинает. Но — не поддалась: превозмогла себя, собралась поскорее — и бегом на работу.