Ближе к вечеру стала я тосковать. Все в окошко гляжу: не идет ли мой Толя со скрипочкой? Он, бывало, из школы прямо на пункт приходил. Сядет в задней комнате на пол и с пылесосом играется. Так и мне спокойно было, и ему хорошо: мама под боком, и игрушки серьезные. Но сегодня что-то нету и нету его. Прямо вся извелась: не попал ли под машину, не случилось ли чего? Кому я тогда нужна буду, порченая? Не идет из ума, как обидела я его, маленького своего, единственного. Господи, думаю, только бы целый пришел: зацелую, заласкаю, замолю свою вину. Нет, не обокрала я его: вся любовь моя осталась нетронутой.

В пять часов гляжу в окно — плетется мой Толик по тропиночке. Головку повесил, футляр по снегу волочит. Как увидела его — прямо в голос крикнула:

— Толенька! — кричу. — Солнышко мое!

И к дверям, и на улицу. Бегу простоволосая к нему, он остановился растерянный, потом футляр под мышку подхватил — и тоже ко мне навстречу.

Упала я перед ним на колени, обнимаю его, реву, прощения прошу, личико его маленькое глажу. Утомился он наконец, стал от рук моих отворачиваться.

— Ну, чего ты, мама! — стал говорить. — Встань со снега, пойдем, простудишься.

— Что ты все «пойдем» да «пойдем»? — говорю я ему с обидой. — Мать вон на коленях перед тобой стоит, а ты слова ласкового ей не скажешь. Прямо как неживой!

Но не слушает меня Толя, лицо свое прячет и бормочет одно, словно заведенный:

— Мама, встань. Мама, встань!

Горько стало мне, пасмурно. Делать нечего, однако, поднялась я, с коленок снег отряхнула.

— Ладно, — говорю и за руку его беру. — Пойдем, раз так. Черствый ты, безжалостный мальчишка.