Рула была на пятнадцать лет моложе Мицоса, но это, с его точки зрения, не имело существенного значения. Гораздо важнее было то, что она не чувствовала себя зависимой от принимаемых им решений и от его планов на будущее. Это была настоящая городская девчонка — беззаботная, дерзкая и острая на язык. Работала она продавщицей в антикварной лавке, имела довольно приличный, в условиях нынешнего бесхлебья, заработок (после сорок девятого года, когда кончилась гражданская война, в Грецию вновь потянулись туристы, да и американцы, наводнившие Пирей и Афины, охотно скупали в подобных лавчонках практически все, не считаясь с ценами), и, казалось, ее вовсе не тяготило противоестественное, по мнению провинциала Мицоса, положение, когда весь район Монастераки был осведомлен о том, что к ней ходит дружок, а разговоров о свадьбе что-то пока не слышно.

Эта беззаботность раздражала Мицоса, и в глубине души он надеялся, что с Рулой что-нибудь произойдет (ну, например, хозяин выгонит ее с работы), и тогда ей волей-неволей придется задуматься о своей дальнейшей судьбе. Сам-то он и не помышлял найти себе кого-нибудь получше: было ему уже под сорок, и по характеру он был угрюм и замкнут, сходился с людьми тяжело и, как все люди такого склада, был однолюбом. Но, черт побери, не к лицу ему, солидному уже человеку, первому заводить разговор о женитьбе, может быть, даже упрашивать девчонку за него выйти. Если она довольна своей теперешней жизнью, то почему он, мужчина, должен проявлять какую-то инициативу?

Раздражение у Мицоса вызывало и то, что дежурства у него были часто ночные, и кого Рула в те ночи к себе пускала — одному господу известно: единственная родственница ее, наполовину выжившая из ума тетка, была слабой гарантией добродетели. Поэтому Мицос частенько пускался на мрачную хитрость: утром объявлял Руле о ночном дежурстве, а вечером являлся без предупреждения. Но девчонка была смышленая, она быстро усвоила распорядок тюремной жизни и, когда Мицос хитрил, она над ним посмеивалась, хотя вслух ничего не говорила, конечно. Однако Мицос, как истинный фессалиец, был чрезвычайно упорен и регулярно повторял свой трюк с тайной мыслью: застану — брошу. Или убью. Во всяком случае, выбор у него есть, а это уже неплохо.

Но сегодня, в субботу двадцать девятого марта, получилось как раз наоборот: Мицос пришел к Руле сообщить о том, что выходит на воскресное дежурство, и это соответствовало истине. Господин Меркурис разрешил ему отлучиться до вечернего обхода, с тем чтобы в ночь он заступил уже как старший надзиратель. Предстояли важные дела, и от того, как Мицос с ними справится, зависело, останется ли он старшим в секторе или на это место будет назначен Ставрос.

Мицос не задумывался над тем, почему его предпочли Ставросу. Он считал, что ему просто чрезвычайно повезло: новый начальник тюрьмы, не покопавшись в личных делах, сделал выбор наугад — в надежде на то, что выбранный им человек будет стараться хотя бы из благодарности. И здесь господин Меркурис не ошибся в расчетах: Мицос готов был исполнять обязанности старшего не за страх, а на совесть, потому что при его запятнанной репутации других надежд выбиться у него не было. В том случае, если он удержится, прибавка к жалованью будет довольно ощутимой, и на Рулу это не может не произвести впечатления. Правда, твердое жалованье старшего надзирателя — совсем не то, что заработок Рулы, который непосредственно зависит от роста цен. Кроме того, министерство не очень спешило с выплатой жалованья, и должок накопился уже изрядный, а цены все поднимались и поднимались, но в таком же точно положении находились все государственные служащие, и тут уж Мицос был не виноват. Конечно, спокойнее держаться за собственное дело, и Мицос мечтал когда-нибудь уйти в отставку и заняться бакалейной торговлей, но не здесь, в Греции, где мелкие лавочники прогорают, а забрать с собой Рулу и уехать в какую-нибудь спокойную, никогда не воевавшую страну, где над ними не будет висеть «героическое прошлое».

С дядей Костасом у Мицоса были очень хорошие отношения, но совесть Мицоса не мучила: господин Болакис, бывший начальник тюрьмы, сам оказавшись не у дел, поможет устроиться и дяде Костасу. С таким влиятельным покровителем старик не пропадет, да и послужной список у него превосходный. Это Мицосу приходилось все время извиняться за горькие ошибки молодости, хотя уж, кажется, искупил, да и время было смутное: все тогда шумели о борьбе с оккупантами, трудно было разобраться, откуда придет настоящая власть. В сорок четвертом году Мицос был уверен, что сделал правильный выбор: в ЭЛАС он был на хорошем счету, командовал ротой одно время, хотя и считался беспартийным, а ЭЛАС и законная власть — тогда было все одно. Но в декабре сорок четвертого Мицос оказался в Афинах, и за тридцать три дня англичане и «священный батальон» научили его уму-разуму: когда потерявший две трети состава полк Мицоса стал выбираться из осажденного города, Мицос понял, что ему с партизанами не по дороге. Кто в Афинах сидит, тот и власть, любил повторять отец, и Мицос пришел к этой власти с повинной. Надо сказать, что время для своего «дилоси» Мицос выбрал подходящее: тогда, в январе сорок пятого, афинские власти были не слишком еще в себе уверены и охотно принимали отречение. Это уж потом, через полгода, блудных сыновей из ЭЛАС стали подвергать дотошным и унизительным проверкам: под чьим командованием служил, в каких боях участвовал да не замешан ли в казнях «национальных гвардейцев», которых тогдашнее правительство любило, как своих родных детей…

Мицос рассчитывал скоротать время до возвращения Рулы за игрой в «тавли» на мелочь — единственное занятие, которому тетка Рулы готова была предаваться до бесконечности. Играла она с ожесточением, как заправский мужик, как будто надеялась на этом разбогатеть, и, если дать ей возможность немножко выиграть, приходила в добродушное состояние духа, а немного спустя куда-то надолго исчезала.

Однако тетки как раз не было, а дома была сама Рула. Мицос помрачнел от самых тяжких подозрений. Когда Рула с улыбкой подбежала к нему и потерлась щекой о его плечо, Мицос с силой взял ее за плечи, отстранил от себя и как следует встряхнул. Она не испугалась, о нет, не из таких была его Рула, она и знать не желала, какая тяжелая у Мицоса рука.

— Кого ждала? — хрипло спросил ее Мицос.

— Тебя, — простодушно глядя ему в лицо, ответила Рула. — Я всегда жду тебя.

— А лавка?

— Лавка закрыта. Хозяин уехал в Ларису, и я до понедельника свободна. А ты?

— Черт, — пробормотал Мицос и отпустил девчонку. Она всегда ухитрялась отвечать так, что не к чему было придраться. — А я, вот видишь, пришел.

— Да уж вижу, — насмешливо сказала Рула и, подойдя к тусклому зеркалу, вделанному в шкаф снаружи, принялась прихорашиваться. Хотя нужды в этом не было никакой: и юность, и свежесть кожи — все ее было при ней. Двадцать лет, ничего не поделаешь. — Что-то рановато, или арестанты все разбежались?

Язычок у Рулы был острый, и службу Мицоса она не любила. Просто слышать о ней ничего не хотела, до того противна ей была эта тюрьма. Мицос уж и так, и этак пытался заинтересовать ее рассказами о своей службе, кое-что даже приукрашивал, особенно свирепость заключенных, свою решительность, а по контрасту — тупость Стелиоса и злобный нрав Ставроса — ничего не помогало: Рула брезгливо морщилась и старалась перевести разговор на другую тему. А другая тема какая? Только лавка, покупатели, о которых Мицосу было тошно слушать, да еще хозяин, этот старый мерин, гордившийся тем, что он французских кровей… вот и получилось, что Мицосу не о чем было с Рулой поговорить, и они большую часть времени проводили в молчании. Единственная тема, вызывавшая у Рулы оживление, — о том, как Мицос был в партизанах и воевал в Фессалии, — была неприятна самому Мицосу. Отец Рулы командовал ротой в Демократической армии и в 1949 году ушел со своей частью в Албанию; может быть, поэтому Рулу интересовало все, что связано с партизанским житьем-бытьем. Мать ее умерла зимой сорок второго во время великого голода, а девчонка вот выжила, и по внешнему виду не скажешь, что дитя таких свирепых лет. Мицос подозревал, что и о замужестве Рула не заговаривает только потому, что ей противна его тюремная служба. Но именно о тюрьме Мицос готов был рассказывать часами. В тюрьме он занимал определенное место, пользовался уважением, и, черт побери, именно ему господин Меркурис оказал такое высокое доверие. Должна об этом знать его будущая жена или не должна?

— Так отчего же ты не на дежурстве? — спросила Рула, все еще вертясь у зеркала и напевая.

— А тетка где? — подозрительно проговорил Мицос.

— В Коккинью ушла, к знакомой.

— Зачем?

— Поближе к кладбищу. Завтра с утра поминать кого-то будет.

— Так, — Мицос снял фуражку, сел, побарабанил пальцами по крышке стола. — А я вот с вечера и до понедельника заступаю, — сказал он с напускным безразличием, не спуская, однако, цепкого взгляда с зеркала, в котором отражалось лицо Рулы.

Девчонка немедленно обернулась, с хитренькой улыбочкой посмотрела на Мицоса (знаем мы, мол, ваши воскресные дежурства), и вдруг в ее глазах что-то мелькнуло: поняла, должно быть, что Мицос говорит правду. Эта столичная бестия все схватывала на лету.

— Как же так? — проговорила она. — А я-то ждала, ждала…

У Мицоса потеплело на душе. То, что Рула огорчилась, не вызывало никакого сомнения.

— Что поделаешь, служба, — пробормотал он. — Я теперь старший надзиратель, так что, сама понимаешь…

— Старший? Это с каких же пор?

— Сегодня назначили.

— А этот… как его…

— Мелидис, что ли? Уволен.

— Это хорошо… — медленно сказала Рула. Но видно было, что думает она при этом о чем-то своем.

Мицос удивился, но промолчал. Он чувствовал, что Рула еще не сказала все, что хотела.

— Но если ты, — начала Рула, — теперь такой большой начальник, почему бы тебе…

— Нет, — сказал Мицос. — С этого начинать нельзя.

— Даже ради меня?

— Служба есть служба.

— Но ведь воскресенье же завтра… — жалобно сказала Рула. — Неужели ты там так нужен?

— Да уж без меня не обойдутся.

— Ох, не люблю, когда ты важничаешь. — Рула рассердилась. Она подбежала к двери, распахнула ее настежь. — Иди, я тебя не держу.

— Мне вообще-то к вечернему обходу. — Мицос неторопливо поднялся. — Но если ты гонишь…

— Я не гоню тебя! — сердито сказала Рула. — Но я не понимаю, почему, если ты старший, ты должен дежурить в воскресенье.

Мицос открыл было рот, чтобы разумно ей все объяснить, но что-то в выражении ее лица, в напряженном взгляде ему не понравилось. Странная мысль шевельнулась в его голове. И, пристально глядя Руле в глаза, он медленно произнес:

— Завтра четверых сдаю на расстрел. Белоянниса и других.

Расчет был точен. Зрачки ее глаз расширились, рука машинально, как бы сама по себе, поднялась к губам. Но это было только секунду. Потом Рула отвернулась и тусклым голосом сказала:

— Подожди, я сейчас.

— Рула! — не своим голосом рявкнул Мицос.

— Я сейчас, — спокойно сказала Рула. — Сиди здесь и никуда не уходи, понял?

И, схватив платок, она выбежала из комнаты.

*

Адвокат Ангелос Цукалас не был ни коммунистом, ни просто левым: это был человек честолюбивый, но осторожный, умеренно консервативных убеждений. Многие друзья его из корпорации не понимали, во имя чего он взялся за это заведомо безнадежное дело Белоянниса, и при случае выражали открыто свое недоумение или неодобрение. Ответы Цукаласа были различными по форме и по смыслу: одним он отвечал, что честность, добросовестность и профессиональная порядочность — это лучшая политика, другим он говорил, что честно проигранное дело лучше бесчестно выигранного, третьим заявлял, что он принципиальный противник смертных казней как таковых и его единственная цель — сберечь для Греции как можно больше человеческих жизней («Неважно, кому они принадлежат — правым или левым: жизнеспособному обществу нужны любые жизни, а не смерти»). Но ни тем, ни другим, ни третьим (а возможно, и самому себе) Ангелос Цукалас не признавался, что у него есть одна тщательно скрываемая цель. Дело заключалось в том, что при любом исходе борьбы за жизнь Белоянниса и его товарищей Цукалас ничего не проигрывал. Это не означало, конечно, что Цукалас относился к защите Белоянниса безразлично. Напротив: выиграй он эту схватку — левые превознесут его до небес, а правые скрепя сердце признают, что как адвокат этот чертов Цукалас весьма искусен. Если же дело закончится проигрышем (в чем мало кто сомневался), то и левые, и правые (первые — с горечью, вторые — благодушно) согласятся, что Цукалас сражался за своего подзащитного до конца и не его вина, что исход был предопределен. Таким образом, выигрыш и проигрыш юридические оборачивались для Цукаласа выигрышем личным. Что же касается его собственного, чисто человеческого отношения к Белояннису, то Цукалас его, пожалуй, недолюбливал и даже побаивался, считая умным, энергичным, а потому очень опасным экстремистом.

На сегодня, то есть на 29 марта 1952 года, Цукалас мог считать свой план полностью выполненным: даже если в ближайшее время чаша весов склонится на сторону левых (что весьма и весьма сомнительно), они не смогут упрекнуть его в том, что он сделал не все, что мог. Отношение же его более консервативных (и влиятельных) знакомых сделалось ровнее и уважительнее. Один из них, депутат парламента от крайне правой партии «Греческий сбор», в беседе с Цукаласом даже счел нужным заметить:

— Ну что ж, ты показал этим красным, что значит наша трижды проклятая демократия. Теперь пора с этой демократией кончать.

Беседа была, конечно, строго конфиденциальной, но степень доверия говорила о многом.

Вот почему Цукалас был немало огорчен, когда, закончив поздно вечером свой трудовой и фактически бесплодный день (министра юстиции Папаспиру ему так и не удалось поймать: этот энергичный человек со стремительными движениями обладал уникальным даром исчезать в своем ведомстве бесследно), он натолкнулся в вестибюле министерства координации на пожилого человека в штатском с неуловимо знакомым лицом. Человек направлялся к Цукаласу с явным желанием что-то сказать.

— Простите, — пробормотал Цукалас, пытаясь проскользнуть мимо, — я, право, как-то…

— Господин адвокат, — решительно сказал старик, — замышляется беззаконие, и я не имею права…

Они боком одновременно протиснулись в дверь и оказались на улице.

— Я слушаю вас, — с терпеливым вздохом сказал Цукалас, — вы, собственно, по какому делу?

Он решил, что несчастный случай свел его с родственником одного из его подзащитных.

— Господин адвокат, по воскресеньям смертные казни запрещены… — начал старик.

Цукалас нахмурился.

— Ну, если быть предельно точным, то прямого запрещения нет…

— Есть, господин адвокат, — твердо сказал старик. — Мне это доподлинно известно. Готовится беззаконие…

Внезапно Цукаласа озарило. Вглядевшись в лицо старика, которого по одежде можно было принять за простого уличного попрошайку, он узнал в нем надзирателя, который сегодня утром приводил к нему Белоянниса.

— А, так это вы, — холодно произнес Цукалас. Сейчас он не испытывал даже любопытства: ничего, кроме усталости и раздражения. Черт побери, да кончится это когда-нибудь или нет? — Ну и что же вы имеете мне сообщить?

— Готовится беззаконие, — тупо повторил старик.

— Это-то я уже слышал, — с ненавистью сказал адвокат. — А что-нибудь поновее, поконкретнее вы мне можете сказать?

— Поконкретнее? — переспросил надзиратель.

— Да, да, поновее, поопределеннее, — Цукалас уже начал закипать. — Каждую минуту где-то кем-то замышляются беззакония. Речь идет о группе Белоянниса, не так ли?

Надзиратель кивнул.

— Вы его родственник, друг, сотоварищ? — быстро спросил Цукалас.

Старик долгим взглядом посмотрел ему в лицо. Цукалас несколько смешался. Ну, разумеется, адвокатский тон здесь неуместен. Этот старый тупица может плюнуть и отправиться бог знает куда — в редакцию левой газеты, в посольство, не все ли равно? И на добрую репутацию Ангелоса Цукаласа будет брошена тень.

— Отойдемте подальше, — поспешно сказал Цукалас. — Вы очень неосторожны. Это здание сообщается с министерством юстиции, вас могли увидеть. И потом, что за вид, что за маскарад?

— Маскарад? — Старик горько засмеялся. — Жалованье полгода не плачено, на что жить прикажете, господин адвокат? Чем арестанты питаются, тем и мы. А уж за костюм извините. Это мой действительный вид. Не форму же по улице трепать? Вот, обноски ношу, от старшего сына остались.

— Да, конечно, конечно, — нервно сказал Цукалас. — Все это очень непросто. Но перейдемте к интересующему нас вопросу.

— Не знаю, что вас интересует, господин адвокат, а меня интересует, чтобы был порядок. И чтобы людьми не играли, как в кости.

Старик довольно коротко и толково изложил суть дела. Начальник тюрьмы смещен, старший надзиратель также. Речь идет о «передаче на исполнение». Цукалас выслушал его молча, по-профессиональному терпеливо, только морщился иногда, когда надзиратель повторялся.

— Все это очень важно, очень ценно, — сказал Цукалас задумчиво, когда старик кончил. — И я, конечно, не премину воспользоваться полученными от вас сведениями. Но… последствия лично для вас могут оказаться крайне серьезными: ведь источник этой информации нетрудно будет определить. Иными словами, вы совершаете тяжкий служебный проступок. Как мне прикажете поступить? Не могу же я прямо на вас сослаться?

— Господин адвокат, — медленно сказал старик, — вы ученый человек, рассудите сами: беззаконие есть беззаконие. Я вам доложил — и теперь моя душа спокойна. Теперь уже ваше дело.

— Да, да, разумеется, — вяло проговорил Цукалас и, не попрощавшись, не поблагодарив, повернулся и пошел к министерству.

…В коридоре между министерством юстиции и министерством координации Цукалас столкнулся с Папаспиру. Оба они несколько растерялись, но министр пришел в себя первым.

— Все знаю, обо всем поставлен в известность, — замахав руками, проговорил он. — Делаю все, что могу.

— В частности, — Цукалас саркастически улыбнулся, — в частности, устраняете неугодное вам тюремное начальство, не так ли, господин министр?

— Кто? — побагровев, спросил Папаспиру. — Кто вам сказал?

— Профессиональная тайна. Надеюсь, все это делается в гуманных целях?

— Ну, разумеется, — раздраженно сказал министр. — Иначе зачем бы я бегал здесь до полуночи?

— Благодарю вас, господин министр. Я передам ваши заверения своим подзащитным.

Цукалас вышел на улицу, улыбаясь. Все это несколько напоминало ему детские игры. У одного потяжелело на душе — передал свой груз другому. Другой поспешил передать третьему. Любопытно, кому передаст свою душевную тяжесть господин министр юстиции? Не иначе как его величеству королю эллинов. А тот в свою очередь господу богу…

Но ход игры оказался совсем не таким, каким его представлял себе адвокат Ангелос Цукалас.

*

Собственно, Мицос мог бы сразу уйти: все было предельно ясно. Девчонка водила его за нос с самой осени прошлого года — с того времени, когда Белояннис в первый раз появился у них в отделении. Можно даже вспомнить дату… впрочем, нет: неувязочка: Белоянниса привезли в ноябре, а они с Рулой познакомились в сентябре. Не могла же она предвидеть… Конечно, если сразу начинать с оправдания, можно далеко зайти. Но какая подлость, какая расчетливость: даже в голову ни разу не пришло, что она из этой же шайки. Нет, однажды пришло: Мицос смутно припоминал, что, когда он показывал ей, как скрючена у Белоянниса кисть руки, Рула вдруг пришла в ярость.

— Перестань! Прекрати, слышишь? Он был ранен! Ранен в бою! Как можно над этим смеяться?

— Откуда ты знаешь? — удивился Мицос.

И Рула вдруг спокойно улыбнулась и ответила ему:

— Газеты надо читать. В газетах все написано.

Как он мог об этом забыть? Забыть о той ненависти, с которой она это кричала? Тогда Мицосу это очень не понравилось, он рассердился и сказал, что другие, может быть, тоже были ранены, но об этом не пишут в газетах. И показал ей свой шрам на плече — след от немецкой пули. Когда Рула увидела этот след, чуть выше сердца, глаза ее наполнились слезами:

— Значит, он мог тебя убить?..

— Если бы чуть-чуть приподнялся, — нехотя объяснил Мицос. — Моя была пуля, что там говорить.

Тогда они быстро помирились, но Мицос понял, что о Белояннисе плохо говорить не следует, и надолго замкнулся. Но потом была эта тягостная встреча с однополчанином, и Мицос забыл обо всем…

…Мицос сразу его узнал: не так уж часто доводилось после войны встречаться с однополчанами, собратьями по ЭЛАС. Парень был из соседней роты — соседней по афинским боям в декабре 1944 года, когда, прижатые к склону Гимета, они держали круговую оборону.

Именно в те дни, когда они с тем парнем в последний раз виделись, Мицос решил для себя вопрос о своей дальнейшей судьбе… Собственно, все было уже решено, надо было уходить, бросив к чертовой матери эту бессмысленную возню, оставалось только решить: как уйти и куда.

Паренек стоял спиной к витрине и в упор смотрел на приближавшегося Мицоса. Для полиции у него была особая примета: раздвоенный кончик носа, но и без этой приметы, по одним только глазам, Мицос тотчас узнал бы его из тысячи.

— Брат, — сказал этот парень Мицосу, когда Мицос с ним поравнялся. — Задержись на минуту, брат, если располагаешь временем…

Мицос остановился, медленно повернулся к нему и, кривовато усмехнувшись, сказал:

— Время есть, желания нету. Ну, да ладно, говори уж, брат.

Последнее слово он произнес с недобрым нажимом и тут же зорко взглянул парню в лицо. Увидел то, что хотел: остановившиеся глаза, побледневшие губы. Парень боялся Мицоса, хоть и ждал его, как тогда, в декабре сорок четвертого, боялся и ждал появления первого танка.

— Может, отойдем? Людно, — неуверенно проговорил однополчанин.

— Здесь говори, — сухо, по-командирски сказал Мицос и встал рядом с ним, только не спиной, а лицом к витрине. — Никуда я за тобой не пойду. И — покороче.

— Ребят своих помнишь? — еле шевеля губами, спросил однополчанин.

— Помню, а как же.

— Жив кое-кто. Не все полегли, когда ты их бросил… там, у Гимета. Через плен, через тюрьмы прошли, вот — поговорить с тобой хотели бы, со своим командиром. В глаза тебе взглянуть…

Не то говорил парень, за чем пришел. Издалека начинал, хотел на совесть нажать, заставить оправдываться. Но оправдываться Мицосу было не перед кем: в живых из его роты не осталось ни одного человека, Мицос это определенно знал.

— Что ж тебя подослали? — спросил Мицос равнодушно. — Пусть бы кто из них пришел, вот и повидались бы.

— Старое искупить можно… — тихо сказал однополчанин.

— Искупить? — Мицос хмыкнул. — Перед вами искупить, перед теми искупить — как же так я оказался всем сразу должен? Нет уж, брат, либо вам я плачу долги, либо не вам — по два раза одна жизнь не оплачивается.

— Кому больше должен — перед теми и искупи.

— Вам я ничего не должен. То, что жив остался, — не ваша заслуга, скорее наоборот. Не убили меня, гусеницами раздавить не успели — вот где ваш промах. Чем могу быть полезен? Вам мертвый был нужен, а я — живой. И служба у меня хорошая.

— Тридцати пяти бойцам стоила жизни твоя служба. Да еще десятка два по твоему слову было расстреляно. Тесно у тебя в памяти должно быть, Мицос. Дышать, наверно, нечем.

— Ты мою память оставь. У каждого в памяти свой список. Скольких сам ты на мушке подержал, перед тем как прикончить? Им ведь тоже жить хотелось, свои — не свои. И тебе хотелось. Вывернулся как-то, — значит, хотелось. Я не спрашиваю, как ты вывернулся. Я — вот так. Такою ценою.

Мимо неторопливо прошел полицейский — Мицос видел его отражение в стекле. Парень подобрался весь, замолчал, независимое лицо сделал — до того независимое, что его за один этот вид в полицию сдать было можно.

— Вот и ты мне теперь обязан, — насмешливо сказал Мицос. — Мог бы выдать — не выдал. На том и разойдемся. Прощай, брат, мне пора.

— Прощай, — коротко ответил ему парень и, волоча ногу, но все же довольно быстро пошел, не оглядываясь, по улице. Такая, значит, у него была примета, еще одна…

На что они рассчитывали, подсылая к нему «собрата», трудно сказать. Больше Мицосу на глаза никто из однополчан не попадался. Однако с тех пор Мицоса не покидало ощущение, что за ним исподтишка и недружелюбно наблюдают. Теперь он знал, что вызывало это ощущение: за ним наблюдала Рула.

Можно было уходить, но Мицос все сидел за столом, дожидаясь Рулу: ему хотелось взглянуть девчонке в глаза, дать ей пощечину… Нет, трогать ее он не станет: она сама орудие, сама чья-то жертва. А почему, собственно, жертва? Может быть, вернулся из Албании ее отец? С фальшивым паспортом, кап это у них принято… Ну, тогда Мицос здорово влип: отца Рулы он не посмеет выдать…

Мицос сидел, мрачнел и наливался злобой. Теперь ему уже начинало казаться, что все перемены в настроении Рулы связаны с Белояннисом. То он заставал ее веселой, то равнодушной, то тихой и нежной… А повздорили они когда? Не в ноябре ли, когда Белоянниса перевели в другую тюрьму? Нет, это было как раз их лучшее время: Рула была спокойна, послушна и мало над ним насмехалась. Отчего бы это? Не оттого ли, что жизнь ее Белоянниса была вне опасности? Ну, а зачем ей тогда нужен был Мицос?

Выпутаться из этого противоречия Мицос не успел: в комнату тихо вошла Рула. Лицо ее было бледным, усталым, взрослым и оттого еще более красивым. Она молча села за стол напротив Мицоса, печально и серьезно поглядела ему в глаза. Странное дело: пять минут назад Мицос мстительно думал о том, как начнут бегать ее глаза, и сам же растерянно отвел взгляд. Как будто он был виноват перед нею, а не она перед ним — вот как смотрела на него Рула.

— Хорошо, что ты не ушел, — сказала она.

— Еще бы! — язвительно ответил ей Мицос. — Крепко вы меня заарканили!

И тут, сорвавшись, вскочил, зашарил вслепую по столу руками, ища фуражку, закричал:

— Шлюха! Дрянь! Продажная тварь! Ты им продалась! Ты меня им продала, шлюха! Сколько заплатили за работу, говори, ну! Пополам поделим, пополам, хочешь?

Рула молча смотрела на него, не пугаясь и не сердясь. Просто дожидалась, когда он кончит бесноваться.

Наконец Мицос умолк и, опершись на стол обеими руками, уставился на Рулу, весь багровый от ярости.

— Все? — спросила Рула. — Очистился? Много же в тебе накопилось. А теперь садись и слушай меня. И не перебивай, или уходи сейчас же.

Мицос крепко стиснул в руках фуражку, медленно опустился на стул.

— Нет уж, я послушаю, — тяжело дыша, сказал он. — Выслушаю все до конца и пойду знаешь куда? На улицу Бубулинас.

— Правильно, — спокойно ответила Рула. — Я тебя продала, ты меня продашь. Думаю, что не останешься в убытке.

— Если меня не пришьют по дороге твои дружки!

— Нет у меня никаких дружков, — сказала Рула. — Ты, конечно, уверен, что я с тобой — по заданию. Но это не так. Ты неглупый парень, на досуге подумаешь — сам поймешь, почему это не так. Поймешь, если вспомнишь. Тебе есть что вспомнить, Мицос. Не говори, что нечего, не говори…

Мицос отшвырнул фуражку в сторону, опустил голову на руки.

— Белояннис спас моего отца, Мицос… Ты знаешь, что это такое. Ты был славным парнем десять лет назад. Я жалею, что опоздала родиться. Я бы не дала тебе опуститься так низко. Но сейчас не об этом. Это — потом. У нас еще будет время, если ты, конечно, не пойдешь на улицу Бубулинас. Я знаю, от тебя нельзя требовать слишком многого, тебя сломали.

— Чего ты от меня хочешь? — глухо спросил Мицос.

— Ты сказал «завтра». Во сколько? Каким маршрутом их повезут?

Мицос медленно поднял голову, посмотрел на Рулу, криво усмехнулся.

— У вас что, дивизия здесь, в Афинах? Не засаду ли устроить собираетесь?

Рула молча кивнула.

— Я же предупрежу, — сказал Мицос.

— Не предупредишь, — ответила Рула. — Я тоже пойду со всеми. Так по каким улицам их повезут?

— Маршрут обычный, — медленно проговорил Мицос. — Проспект Сингру, улица Стадиу, Регилис, потом по Кифисиа…

— В Гуди?

— Конечно. Куда же еще?

— В котором часу?

— Послушай, Рула, это глупости. Вся военная полиция будет поставлена на ноги. Вас переловят, как котят. И потом, в сопровождении будет не меньше полусотни солдат… чистейшая нелепость.

— Мицос, это не твое дело. В котором часу?

— Где же вы раньше были?

— Белояннис возражал против побега. Вот мы и решили сами… Так в котором часу?

— Завтра в двадцать три тридцать за ним приедут…

— Так поздно?

— С тем, чтобы расстрелять уже в понедельник. По воскресеньям казни запрещены.

— Подлецы… — тихо сказала Рула.

— Вы тоже хороши, — желчно сказал Мицос. — Сколько солдат перестрелять собираетесь?

— Мы постараемся обойтись без стрельбы. Задержим грузовик с конвоем и…

— И подмените фургон? — быстро спросил Мицос.