— Где ты находился в ночь с двадцатого на двадцать первое ноября тысяча девятьсот пятидесятого года?

Молчание.

— Белояннис, где ты находился в ночь с двадцатого на двадцать первое ноября тысяча девятьсот пятидесятого года?

Молчание.

— Ты отказываешься отвечать на этот вопрос?

— Я отказываюсь отвечать на какие бы то ни было вопросы до тех пор, пока вы не дадите мне удовлетворительное объяснение, на каком основании…

— Все объяснения будут даны тебе адвокатом после предъявления обвинения.

— Значит, до предъявления обвинения вы не услышите от меня ни слова.

— Белояннис, ты вынуждаешь нас применить к тебе более жесткие меры.

— В таком случае можете меня больше ни о чем не спрашивать.

— Хорошо. Какие объяснения ты хочешь получить?

— Я требую объяснить, на каком основании я переведен с места отбытия заключения.

— Ты переведен на доследование.

— Я требую встречи с моим адвокатом.

— До обвинительного заключения это невозможно. Послушай, Белояннис, давай лучше перестанем ходить по кругу. Тебе, естественно, хочется узнать, в чем состоит предъявляемое тебе обвинение. Но до вынесения обвинительного заключения ты ни о чем не узнаешь. А для обвинительного заключения нам нужны твои показания. Поэтому чем скорее ты заговоришь, тем скорее тебе официально будет предъявлено обвинение. И тогда ты получишь возможность встретиться со своим адвокатом. Если хочешь, мы даже выпишем тебе адвоката из Праги.

— Любой допрос осужденного противозаконен.

— Не тебе говорить о законах. Ты не осужденный, Белояннис. Ты подследственный. Да, это некоторое отклонение от юридических норм, но в высших интересах нации это допустимо. Взгляни на эту бумагу, здесь подпись министра юстиции господина Папаспиру. Можешь не сомневаться, она подлинная.

— В этом я как раз не сомневаюсь.

— А теперь приступим к нашей общей работе. Поверь, что особой надобности в твоих показаниях у нас нет, в нашем распоряжении достаточно данных для нового обвинения, так что наш разговор будет носить отчасти формальный характер. Не будем же оттягивать момент предъявления обвинения, к которому и ты, и мы одинаково стремимся. Итак, что ты делал в ночь с двадцатого на двадцать первое ноября тысяча девятьсот пятидесятого года? Где находился, с кем встречался? В твоих интересах все это припомнить.

— Потрудитесь перелистать протоколы допросов по предыдущему процессу. Там все подробно расписано, день за днем. Стоит ли повторяться?

— Ты хочешь сказать, что не помнишь, как отвечал на этот вопрос перед прошлым процессом?

— У меня хорошая память, комиссар. Я помню свои показания лучше, чем вы.

— Ну, хорошо. Знакомо ли тебе имя Вавудис?

— Первый раз слышу.

— Допустим. А имя Аргириадис тоже ничего тебе не говорит?

— Нет, это имя мне знакомо.

— Отлично. Когда ты в последний раз встречался с Илиасом Аргириадисом и где проходила ваша встреча?

— В тюрьме Акронавплии, комиссар. Последняя наша встреча состоялась весной тысяча девятьсот сорок первого года. Точнее, это была не встреча, а прощание, так как до этого мы много месяцев сидели с ним в одной камере.

— И больше вы не встречались?

— Не приходилось.

— А в тысяча девятьсот пятидесятом году?

— Еще раз повторяю: с весны тысяча девятьсот сорок первого года я этого человека больше не видел.

— Ну, мы еще вернемся к этой теме. Вавудис — это настоящее имя? Я имею в виду: этот человек по национальности грек?

— Я слышу это имя впервые.

— А что ты можешь сказать о Костасе Гаврилидисе?

— Я попросил бы сформулировать вопрос по-другому.

— Ну хорошо. Знаком ли тебе этот человек?

— Да, знаком.

— Как часто вы с ним встречались?

— В интересующий вас период мы не встречались.

— Откуда ты знаешь, какой период нас интересует?

— Во всяком случае, годы Сопротивления, насколько я понял, вас не интересуют совсем.

— Допустим. Как часто вы с Гаврилидисом встречались в тысяча девятьсот пятидесятом году, после твоего возвращения в Грецию?

— Я уже ответил на этот вопрос.

— Вы состояли в переписке?

— Нет.

— Поддерживали какую-либо связь через третье лицо?

— Нет.

— Каким же образом у тебя на квартире оказались черновики, писанные рукой Гаврилидиса? Залетели в распахнутое окно?

— Послушайте, комиссар. Все бумаги, найденные у меня на квартире после ареста, фигурировали в материалах «процесса девяноста трех». И вам это известно лучше, чем мне. В распахнутое после моего ареста окно могло залететь много бумаг. Меня это мало интересует.

— С кем из руководителей ЭДА, помимо Гаврилидиса, ты состоял в контакте с апреля тысяча девятьсот пятидесятого года?

— Прежде всего, я не состоял ни в каком контакте с Гаврилидисом, и прошу это отметить в протоколе во избежание всяких логических неувязок. А во-вторых, у меня не было полномочий вступать в контакты с представителями каких-либо иных партий, кроме коммунистической. Кроме того, партии ЭДА в тысяча девятьсот пятидесятом году еще не было, и вы это отлично знаете.

— С какими же полномочиями ты приехал?

— Слишком общий вопрос.

— Вот что, Белояннис. Не ты здесь ведешь допрос, и твой опыт политработника вряд ли тебе еще пригодится. Полоса, когда ты вел допросы, в твоей жизни прошла. Я повторяю: какие полномочия дал тебе зарубежный центр КПГ?

— Об этом вы можете прочитать в материалах «процесса девяноста трех».

— Ничего нового ты не хочешь нам сообщить?

— Мне нечего добавить к предыдущим показаниям.

— А кто передавал деньги, поступавшие из-за границы, в партийную кассу ЭДА?

— Первый раз слышу о каких-то деньгах.

— Ты хочешь сказать, что этим занимался не ты?

— Примитивная ловушка, комиссар. И впредь не трудитесь задавать мне вопросы, касающиеся ЭДА. Эта партия была создана уже после моего ареста, и здесь вы ничего от меня не добьетесь.

— Ты хочешь сказать, что никаких денег из-за границы в партийную кассу ЭДА не поступало?

— Все, что я хотел сказать, я сказал.

— Так поступали деньги или не поступали?

— ЭДА — легальная партия. Обратитесь в секретариат, там вам дадут все необходимые справки.

— Ну что ж, — сказал, откинувшись к спинке стула, комиссар Спанос, — дело твое. Мы знаем достаточно и без твоих ответов. Можешь отказаться от дачи показаний. Можешь даже объявить голодовку — если хочешь подохнуть у нас в подвале. Ты нам не настолько нужен, как воображаешь.

— Не проще ли в таком случае пристрелить меня и выбросить в окно с четвертого этажа? А потом объявить, что я покончил с собой. Испытанный способ.

— Послушай, ты, — побагровев, сказал Спанос. — Пристрелить тебя — плевое дело, ни одна собака по тебе не завоет во всей Греции. Но это слишком дешево тебе обойдется. Нет, мы тебя подведем под расстрел, и ты еще покорчишься в тюрьме, надеясь на помилование. Только помилования на этот раз не будет, можешь быть спокоен.

*

После двухнедельных допросов можно было сделать кое-какие приблизительные выводы. Первое, что особенно интересовало асфалию, — это личные контакты Белоянниса с руководителями ЭДА. Имена Гаврилидиса, Имвриотиса произносились нарочито небрежно, как мелочь, не имеющая существенного значения. Однако здесь Никоса обмануть было невозможно: он слишком хорошо понимал, как выгодно было бы для этих господ протянуть цепочку от Белоянниса к единственной легальной демократической партии. Второе, на что он обратил внимание, был пристальный интерес «собеседников» к его контактам с Аргириадисом. «Сколько раз вы встречались с Илиасом Аргириадисом?» — этот вопрос задавался особенно часто, несмотря на категорическое утверждение Никоса на самом первом допросе, что со дня приезда в Афины до дня ареста с Аргириадисом он не встречался. Видимо, Аргириадис был одним из главных козырей обвинения, но, что стоит за его именем, Никос пока не знал. Сказать, что он вовсе не знает никакого Аргириадиса, Никос не мог: в асфалии было известно, что во время оккупации они сидели в одной камере. Илиас Аргириадис был хмурым, малоразговорчивым парнем, товарищи отзывались о нем как об исполнительном и даже услужливом человеке. Аргириадис производил впечатление малограмотного: мысли свои он излагал натужно и косноязычно, умение же его читать и писать в тюрьме никак не могло проявиться. Никос вспомнил, что относился к Аргириадису с некоторой жалостью: по виду своему это был темный замученный нуждою деревенский мужик. В том, что такой человек попал при Метаксасе в тюрьму, не было ничего странного: в те времена, чтобы стать государственным преступником, совсем не обязательно было обладать эрудицией и ораторским талантом. Могло вызвать недоумение лишь то, что сидел он в Акронавплии, где собран был весь цвет компартии, но и это при тогдашней сутолоке было вполне возможно. Неясно было лишь одно: зачем асфалии понадобилось так настойчиво связывать имя Никоса с этой малоприметной фигурой, тем более что Белояннису действительно не приходилось (да и не было нужды) после возвращения в Афины с ним встречаться. Здесь могло быть два объяснения: либо уже после ареста Никоса Аргириадис был взят вместе с какой-то группой (до ареста Никоса этого не могло случиться: во-первых, он об этом знал бы, а во-вторых, имя Аргириадиса в той или иной мере фигурировало бы и на «процессе 93-х») и асфалия хочет протянуть ниточку от Белоянниса к этой группе, чтобы сделать новый процесс более «представительным», либо Аргириадис был взят случайно и под пытками дал какие-то показания против Белоянниса. Было и третье предположение: что Аргириадис со времени Акронавплии был подсадной уткой охранки. Но вряд ли такой опытный народ, как «акронавплиоты», потерпел бы в своей среде провокатора: сам Никос, сколько ни вспоминал, не мог припомнить за Аргириадисом ничего подозрительного, а уж фальшь-то при таком длительном общении не могла не почувствоваться. Кроме того, будь Аргириадис агентом асфалии, он был бы использован и на предыдущем процессе: вряд ли эти господа стали бы приберегать его на будущее. Они были уверены, что покончат с Белояннисом одним махом.

Лето и осень 1950-го были в достаточной степени «освещены» на «процессе 93-х». То, что осталось скрытым тогда, и в теперешних вопросах не проступало. От Никоса требовали детальных сведений о том, когда, в какие часы, в каком месте он находился полтора года назад, с кем встречался, о чем говорил и т. д. Причем заметно было стремление привязать допросы к последним неделям, даже дням перед арестом. Видно было, что эти господа борются с мучительным искушением перешагнуть этот временной барьер: видимо, какое-то событие никак не укладывалось в лето — осень пятидесятого года. Но день ареста, увы, был надежно зафиксирован в материалах предыдущего процесса, и Никосу доставляло удовольствие отодвигать в своих ответах временную привязку на месяц-другой назад и наблюдать при этом, как вытягиваются лица у сотрудников особого отдела. Это тоже было понятно: никакими ухищрениями они не могли скрыть от Никоса свой жгучий интерес к каким-то более поздним событиям, в которых он никак не мог принимать участие — по той причине, что был уже арестован. Все их усилия сводились к тому, чтобы перекинуть через день ареста хоть жиденький причинно-следственный мостик. Это Никос отчетливо понимал и хладнокровно разрушал их логические построения.

Но больше всего Никоса беспокоила та небрежность, с какой проводились допросы. Отказавшись от попыток заставить Никоса подтвердить свою причастность к созданию ЭДА и оставив в покое Аргириадиса, асфалия потеряла всякий интерес к «выяснению истины». На допросах повторялись одни и те же вопросы, ответы выслушивались равнодушно, с прохладцей, единственная цель этих процедур была держать Белоянниса в постоянном напряжении. Казалось, этих господ совсем не заботило то, что следствие «не вязалось»; даже улыбка, с которой Никос отвечал на совсем уж бессмысленные вопросы, больше не приводила их в бешенство. «Смейся, смейся, — говорил скучающий взгляд следователя, — мы свою игру уже закончили, а твоя еще впереди».

Несколько раз на допросах присутствовали посторонние, молчаливые люди с заметной военной выправкой. Вопросов они не задавали, сидели в сторонке и лишь иногда иронически поглядывали на инспектора, старавшегося показать свое крайнее к их присутствию безразличие. Особого почтения сотрудники асфалии к этим людям не проявляли, но нервничали заметно и старались обставить допрос как можно солиднее.

Долго ломать голову Никосу не пришлось: слишком явно «гости» демонстрировали свое высокомерное и презрительное отношение к грубой работе асфалии. Так по-английски могли вести себя только офицеры армейской разведки, охотно перенимавшие манеры Интеллидженс сервис. И тогда окончательно оформился вывод, давно уже фигурировавший в числе предварительных: закон 375 — «обвинение в шпионаже».

О, это был подлый, тонко рассчитанный ход. Чрезвычайный закон 375 был принят при Метаксасе: старик диктатор знал толк в обосновании репрессий. Весь смысл этого закона, все его удобство заключалось в том, что обвинение в шпионаже не требовало никаких серьезных доказательств. Любой пробел в обвинительном заключении, любая неувязка, любое фактическое несовпадение — все могло быть прикрыто ссылкой на секретность информации, на «соображения государственной тайны». Той самой ссылкой, которую нащупал, но, увы, слишком поздно на «процессе 93-х» начальник отдела по борьбе с коммунизмом господин Ангелопулос.

Закон 375 многое дозволял. Можно было на его основании запретить освещать судебный процесс в прессе. Можно было вовсе не допустить журналистов на заседания суда. Можно было не вдаваться в детали обвинения, пренебрегать отсутствием улик — вот почему господа из асфалии с такой артистической небрежностью вязали концы следствия. Не вяжется — ну и черт с ним, высшие интересы нации это допускают.

Никос не догадывался лишь об одном — что тот самый антигосударственный заговор, по поводу которого военный министр объяснялся в парламенте и заверял господ депутатов, что закон и порядок вне опасности, тот самый заговор, «блестяще раскрытый контрразведкой», опутавший всю Грецию, протянувший свои нити к армии и парламенту, тот самый заговор, о котором полунамеками с декабря прошлого года толковала правая печать, — что это и есть «заговор Белоянниса», о котором вскоре узнает весь мир.

Закон 375 давал единственную в своем роде возможность связать в единое целое мифические встречи с Аргириадисом, несуществующие контакты с парламентариями от ЭДА, само появлений Белоянниса в Греции, не утруждая себя доказательствами, ибо все, что касается шпионажа, доказывается само собой: ни один серьезный «шпионский заговор» не оставляет улик, а те, которые все же найдены, не могут быть оглашены из соображений секретности.

Лица, обвиняемые по закону 375, не выигрывают судебных процессов: само обвинение делает их виновными. А обывателю и в голову не придет возмутиться по поводу смертного приговора шпиону: чем менее доказана его вина, тем более ловким и опасным он представляется. Оставалось только удивляться, что к этому безотказному приему власти не прибегли сразу. Видимо, для того, чтобы обвинить такого человека, как Белояннис, в шпионаже, требовалось определенное усилие мысли.

9 февраля Белояннису, было предъявлено официальное обвинение. Одновременно было сообщено, что процесс начнется через неделю.

*

Цукалас был настроен оптимистично.

— Похудел, помолодел, — шутливо сказал он, хлопнув Никоса по плечу. — Совсем юноша стал, честное слово. Вот только мешки под глазами, откуда?

— Переедаю на ночь, — ответил Никос, — и лежа читаю. Люблю, знаете ли, валяясь на диване, полистать Диккенса. Надо же чем-то заполнить досуг.

— Ну что ж, поработаем вместе, раз уж довелось встретиться. А я-то уж думал, что не увижу вас до конца дней.

— Чьих дней, моих или ваших?

— Моих, конечно, — поспешно сказал Цукалас. — Ведь вы моложе меня намного. И крепче, по-видимому, — добавил он, понизив голос.

— Как Элли?

— Застал ее в слезах. Да вы не хмурьтесь, это даже забавно: вообразила вдруг, что у нее еще не пропало молоко. Пыталась кормить малыша грудью, а он, естественно, отвык, не понимает, что от него хотят… Да и какое там молоко. Ее перевели в особый отдел раньше, чем вас, в самом начале января. Больше месяца мальчик был на чужих руках…

— Мерзавцы… — Никос стиснул кулаки.

— Спокойно, спокойно, — мягко сказал Цукалас. — Я знаю, не мне вам говорить о спокойствии. Давайте о деле. Итак, вы оказались правы; на этот раз они решили взяться за вас покрепче. Скажу вам честно: я не думал, что осмелятся, не думал. Но с хронологией они не в ладах.

— У них своя хронология.

— Да, да, конечно. Впрочем, это не единственное слабое место обвинения. По-прежнему упор мы будем делать на то, что Греция не находится в состоянии войны, и, следовательно, передавать ваше дело военному трибуналу незаконно. Тот тезис, что Греции никто не угрожает и, следовательно, нельзя говорить о передаче военной информации противнику, в глазах военного суда менее бесспорен, но мы его также выдвинем. Далее — мы можем потребовать отложить процесс на том основании, что защите не было предоставлено времени для подготовки. Шесть дней — это же смехотворный срок…

— Все это не пройдет.

— Возможно. Тогда мы сделаем акцент на то, что связь между внутригреческими и заграничными организациями КПГ — это внутрипартийная связь и информация, которая идет по ее каналам, носит политический, а не военный характер.

Никос кивнул.

— Далее. Среди лиц, с которыми вы встречались в тысяча девятьсот пятидесятом году, не было ни одного военного, это установлено еще на прошлом процессе. Следовательно, к передаче военной информации, если она имела место, вы лично отношения не имеете. Логично?

— Нет, — резко сказал Никос. — Вопрос о моей личной причастности — это вопрос второстепенный. Ни о какой передаче военной информации не может быть и речи. Даже в такой форме: «Если она имела место». Она не имела места и иметь не могла.

— Ну, видите ли, — уклончиво сказал Цукалас, — какие-то доказательства они все же приложат… Мы назовем их фальшивками, они — подлинными, но и то и другое недоказуемо. Радиограммы, увы, не замерзают в воздухе, и приложить их подлинники к делу ни мы, ни они не в состоянии. Конечно, я понимаю, у вас на процессе будут свои задачи, моя же цель более ограниченна…

— Продолжайте, — сухо сказал Никос.

— Нет, нет, давайте внесем ясность. Моя задача — доказать суду, что вы, лично вы, Белояннис Николаос, тридцати семи лет, принимали участие лишь в восстановлении внутрипартийных связей с нелегальными ячейками вашей партии внутри Греции, за что и были осуждены на прошлом процессе и вторичному осуждению не подлежите. К утечке же военного характера информации за границу вы никакого отношения не имеете.

— «Если она имела место…»

— Если она имела место.

*

Какими же реальными «уликами и доказательствами» они располагали?

Прежде всего, сведениями о наличии на территории Греции коммунистического подполья. Это ни для кого не было новостью, и Белояннис на процессе не собирался этого отрицать. Разве есть другие средства выжить у массовой партии, объявленной вне закона пять лет назад, кроме ухода в подполье и восстановления нелегальных организаций? Так было при Метаксасе, так было в годы Сопротивления, так стало и в 1947 году.

Второе — сведениями о наличии каких-то способов связи между организациями КПГ внутри Греции и Центральным Комитетом, находящимся за рубежом. Это также не представляло никакого секрета: совершенно естественно, что руководство запрещенной партии будет всемерно укреплять и расширять связи с низовыми организациями, ушедшими в глубокое подполье.

По-видимому, весь процесс с точки зрения обвинения будет построен на бесконечном обыгрывании этих двух совершенно очевидных положений, которые будут обильно декорированы либо явными фальшивками, либо фальшивками, скрытыми под завесой «государственной тайны».

Фальшивок явных, «рассекреченных», на которые громогласно ссылались, было не так уж много.

3 тысячи слов шифровального кода, найденного якобы в тайнике в афинском районе Каллитеи. Код был составлен исключительно из специальных военных терминов, что, по мнению создателей этого шедевра фальсификации, должно было служить неопровержимым доказательством целенаправленного интереса «Заграничного центра».

Серия радиограмм подпольной радиостанции под общим названием «Заграничному центру КПГ» — не Центральному Комитету, как можно было бы ожидать, а именно «Заграничному центру», так было удобнее обвинению.

Два довольно мощных радиопередатчика — настоящих, не бутафорских, но не носящих никаких примет принадлежности.

Радиограмма генерального секретаря ЭДА Гаврилидиса тому же «Заграничному центру КПГ», якобы переданная с помощью одного из этих передатчиков, чего, естественно, никто не мог доказать: как говорил Цукалас, радиограммы не замерзают в воздухе. (Кстати, уже в самом начале процесса от этой «улики» пришлось отказаться: выяснилось, что в день ее «отправки», указанный военной контрразведкой, Костас Гаврилидис находился в концлагере.)

Показания Илиаса Аргириадиса были единственной ниточкой, которую удалось протянуть к Белояннису от всего этого нагромождения фальшивок. На предварительном следствии Аргириадис показал, что в его доме находился один из двух передатчиков, фигурировавших на процессе в качестве вещественных улик. Аргириадис утверждал также, что Белояннис был в числе лиц, посещавших его дом и приносивших материалы для передачи по радио. Такое посещение, по словам Аргириадиса, имело место лишь однажды, но время было позднее, и Белояннису пришлось остаться у него на ночь. На вопрос, каким именем назвал себя Белояннис, Аргириадис ответил, что он не спрашивал имен и все посетители являлись к нему инкогнито. Белоянниса же он запомнил лишь потому, что много позднее увидел на уличной афише его фотографию, прочитал имя и понял, какого видного человека он у себя принимал. Последнее было явной нелепостью, так как Аргириадис слишком хорошо знал Белоянниса в лицо, чтобы опознать его лишь с помощью уличной афиши. Времени, проведенного им в Акронавплии, в одной камере с Никосом, было достаточно, чтобы хорошо к нему приглядеться. Ложь об анонимных посетителях нужна была следствию для того, чтобы не вынуждать Аргириадиса называть другие имена и не рисковать нарваться на новое несовпадение фактов. Но это было не единственной нелепостью в показаниях Аргириадиса. Себя самого он выдал за радиста группы, что вызвало недоумение уже на первых же судебных заседаниях. Мало того, что Аргириадис был практически неграмотен: он обнаружил полнейшее незнание азов радио-дела, и председатель военного трибунала полковник Симос решительно пресекал попытки защиты вынудить Аргириадиса приблизиться к передатчику и хотя бы в общих чертах показать свое умение пользоваться такой сложной техникой. Давая показания, Аргириадис вел себя как полуидиот: не понимал вопросов, напряженно вслушивался со страдальческой гримасой, отвечал невнятно, короткими, отрывочными фразами, как правило повторявшими содержание вопроса. Никос помнил его другим — хотя и молчаливым, но все же достаточно сообразительным человеком. По-видимому, Аргириадис сознательно прикидывался умственно неполноценным — из инстинкта самозащиты.

Кем же был Илиас Аргириадис, трусом или провокатором? Никос склонен был думать, что асфалии удалось его «сломать»: купить обещаниями, припугнуть, намекнуть, что есть только один способ реабилитировать себя перед властями: помочь суду «ухватить за хвост» Белоянниса. А для этого надо взять на себя солидную долю вины, иначе раскаяние будет звучать неубедительно. Мужицкий инстинкт подсказывал Аргириадису, наверно, что его могут одурачить и бросить на произвол судьбы, но, раз согласившись «подыграть» обвинению, он уже не мог из этого положения выпутаться. Замкнутый, отчужденный, не очень развитой человек, он был запуган изуверскими пытками, о которых, даже если бы захотел, не смог бы рассказать на суде. В некоторых греческих газетах, когда пришла полоса разочарования, проскальзывали осторожные высказывания о том, что, если уж воздвигать здание обвинения на показаниях полицейского агента, агент этот мог бы быть понадежнее. Достаточно бросить взгляд на Белоянниса и затем на Аргириадиса, и становится ясно, что эти два человека работать вместе никак не могли. Маловероятно, чтобы такой опытный конспиратор, как Белояннис, мог довериться этому угрюмому, недалекому человеку. Последнее замечание было верным, но в том, что Аргириадис полицейский агент, Никос все-таки сомневался. И не потому, что в 1940 году они сидели в одной камере в Акронавплии: интуиция могла и подвести. Но от провокатора с таким стажем (с 1940 года, шутка сказать!) обвинение могло добиться много большего. Аргириадис скорее мешал королевскому прокурору, и если за него держались, то только лишь потому, что он один перекидывал мостик обвинения к Белояннису.

*

Действительные события, которые послужили толчком к подготовке нового процесса, были таковы.

14 ноября 1951 года (то есть в тот день, когда Никос произносил на «процессе 93-х» свое последнее слово) радиотехники одного из американских военных кораблей, курсировавших у берегов Греции, засекли неизвестный радиопередатчик, работавший где-то в пригороде Афин. Американское командование немедленно известило об этом полицию, и сообщение это было сочтено таким важным, что министр внутренних дел Рендис, «оторвавшись от срочных государственных дел», в сопровождении отряда полицейских лично выехал на операцию по поимке радиста. Радиопередатчик работал в подвале одного из домов в районе Каллитеи. Когда дом был окружен полицией, господин Рендис предложил радисту сдаться. Радист отказался и начал отстреливаться. После короткой перестрелки (министру он нужен был, конечно, живым) предложение сдаться было повторено, и радист потребовал два часа на размышление. Это требование было удовлетворено. Два часа из подвала не доносилось ни звука. Министр был уверен, что радист уничтожает вещественные доказательства, но это его мало беспокоило: улики ему были не нужны, он сам мог сфабриковать их в каком угодно количестве. Лишь бы этот человек сдался живым, а «расколоть» его — это уже забота асфалии. Однако на исходе второго часа, уничтожив все бумаги и выведя из строя радиопередатчик, радист застрелился. Полиции удалось установить, что его имя было Вавудис, что он осуществлял связь между афинским подпольем и радиостанцией «Свободная Греция». Этого Рендису было достаточно. Вавудис немедленно был объявлен советским офицером греческого происхождения, кадровым разведчиком Коминформа, к испорченному радиопередатчику был для убедительности подобран второй, исправный, а на роль «второго радиста» был выдвинут Аргириадис. И колесо фальсификации завертелось. Вдруг оказалось, что Вавудис «забыл» уничтожить шифровальный код «и кое-какие другие документы», — естественно, компрометирующие КПГ и ЭДА. Такая рассеянность Вавудиса показалась подозрительной даже некоторым правым газетчикам: сомнительно, что опытный конспиратор, покончивший с собой, чтобы не попасть в руки полиции, оставил после своей смерти такие важные улики.

На процессе фигурировали устрашающие фотографии тела Вавудиса, разбросанные в беспорядке бумаги — все это создавало иллюзию достоверности, вполне достаточную для бульварных газет.

Итак, фальшивый код, серия фальшивых радиограмм, два передатчика и показания Аргириадиса — вот и весь арсенал улик, которыми располагало обвинение.

Однако этого оказалось достаточно, чтобы построить леденящий душу детектив о разветвленной сети шпионажа, опутавшей армию, парламент, министерства, во главе которой стоял резидент Коминформа в Греции Белояннис со своим ближайшим помощником греко-советским офицером Вавудисом. Эти двое, по легенде асфалии, с которой охотно соглашалась армейская контрразведка, своими донесениями подготавливали массированный удар красных с севера. Не обошлось и без «русского золота», которое огромными партиями переправляли через границу разные сомнительные личности — их тоже, конечно, удалось обнаружить. Русское золото необходимо было Белояннису для подкупа облюбованных жертв и для финансирования пропагандистских кампаний ЭДА — «прямой креатуры Коминформа».

*

Оптимизм Цукаласа имел свои пределы: перед самым началом процесса он честно сказал Никосу, что если на первом же заседании не удастся добиться прекращения процесса или хотя бы перенесения его на месяц-другой, то смертного приговора избежать будет трудно.

— Вы, Никос, представить себе не можете, в какой сложной обстановке нам придется работать. Об оправдании не может быть и речи.

— Что касается обстановки, то я ее отлично представляю. Толпа у здания суда, народное возмущение, крики «Изменники, к стенке!». Молодчики Гонатаса при вашем появлении будут лезть к вам с кулаками, а фотокорреспонденты — исправно все это снимать. Но мы ведь с вами люди хладнокровные, нас этой инсценировкой не проймешь.

— Да, да, конечно, — поспешно согласился Цукалас. — Но дело не в этих инсценировках. Дело в другом. Допустим, что мы припрем к стенке их свидетелей, опрокинем их доказательства, — все равно по инерции сработает сам закон триста семьдесят пять. Мне трудно приступать к процессу, заранее зная, каков будет приговор. Поймите, чисто психологически это трудно.

— Давайте пока об этом не думать, — сказал Никос. — Сначала надо припереть к стенке свидетелей и опрокинуть доказательства, ну а потом уж поглядим.

За жизнь Элли Цукалас был спокоен: ее надежно (с юридической точки зрения) защищал маленький сын. Что же касается общего числа смертных приговоров, то, судя по практике военных трибуналов, прокурор будет требовать не меньше десяти, суд же вынесет шесть — восемь, из них половину Совет помилования представит на замену…