ИЗ ОБВИНИТЕЛЬНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ:

«Обвиняемые осуществляли шпионаж в ущерб интересам Греции и передавали военные секреты руководству КПГ».

«КПГ подготавливает агрессию против Греции с помощью армий стран народной демократии».

«КПГ организует и руководит работой Единой демократической левой партии (ЭДА), с которой находится в контакте с помощью секретных радиопередатчиков, обнаруженных в районах Афин — Глифаде и Каллитее».

На первом же заседании защита потребовала отменить процесс, так как, согласно конституции и по сути предъявленных обвинений, дело подлежало рассмотрению гражданского, а не военного суда. Но суд категорически отклонил это требование.

Тогда защитники потребовали отложить процесс, так как им не было предоставлено времени и возможности для ознакомления с делами их подзащитных. В числе свидетелей обвинения фигурировали такие зубры антикоммунизма, как начальник второго бюро (контрразведки) Генштаба бригадный генерал Николопулос, генеральный директор асфалии Папопулос, начальник общей службы разведки Ракидзис, начальник отдела асфалии по подавлению коммунизма Ангелопулос. Все они давали чрезвычайно многословные показания, для одного ознакомления с которыми нужны были месяцы, а в распоряжении защиты было всего шесть дней, и времени для того, чтобы подобрать доказательства для уличения свидетелей, практически не было. Но суд отказался удовлетворить и это требование защиты. Этим наступательная часть программы Цукаласа была исчерпана. И хотя на словах Цукалас соглашался с Белояннисом, что поколебать решимость трибунала лобовой атакой вряд ли удастся, видно было, что он слегка обескуражен решительным отпором, который встретили оба демарша защиты.

…Первым давал свои показания директор полиции Теодорос Ракинтис, заявивший о намерении «дать детальный отчет о деятельности каждого из обвиняемых». Поскольку обвиняемых было двадцать девять, речь господина директора обещала быть длинной. Господин Ракинтис заявил, что он не сомневается, что все двадцать девять обвиняемых осуществляли шпионаж в пользу коммунистического блока и что они расходовали на это деньги, которые получали от своего «босса». Тут председатель трибунала полковник Симос попросил господина Ракинтиса пояснить, что он подразумевает под словом «босс». Никос, усмехнувшись, сделал пометку на четвертушке бумаги, которую тут же вложил в книгу. Потом, наклонившись к Элли, он шепнул ей на ухо:

— Боятся путаницы в терминологии.

Господин директор недовольно пояснил, что он имеет в виду, разумеется, Советский Союз. Затем Ракинтис не без драматизма рассказал об истории обнаружения в ноябре 1951 года двух тайных радиопередатчиков (в действительности же был обнаружен один — тот, на котором работал Вавудис) и заявил, что это лишь небольшая часть подготовки широкого плана вторжения, так как в Болгарии и Румынии уже находятся тридцать тысяч вооруженных до зубов и специально натренированных греков, которые только и ждут сигнала, чтобы плечом к плечу с армиями стран народной демократии ворваться в Грецию.

— Ну, начинается, — шепнула Элли.

— Ты ошибаешься, — сказал ей Никос, — господин директор совершенно случайно зацепил внешнеполитическую версию. Сейчас пойдет шевеление среди полководцев: у них отбивают хлеб, им не о чем будет говорить.

Но шевеления не последовало. С поразительной живостью господин Ракинтис сделал словесный вираж, суть которого выражалась в формуле «как патриот, но поскольку», и, очень изящно высказав мысль, что существование КПГ из внутриполитической проблемы выросло в проблему внешней политики, перешел к распределению ролей в «группе двадцати девяти».

Никос уже имел случай заметить своему адвокату, что само количество обвиняемых не случайно: оно ни в коем случае не должно было быть круглым, чтобы не создалось впечатление, что в «группы» и «заговоры» зачисляют огульно. Цифра «29» была именно тем, что нужно было обвинению: она выглядела как результат серьезного отбора и в то же время носила легкий отпечаток неполноты.

Господин Ракинтис особо подчеркнул эту «неполноту», представив ее как свое личное ощущение и намекнув тем самым на то, что отдельные лица, непосредственно причастные к заговору, могли ускользнуть из полицейской сети, но тут же оговорился, что, по его мнению, на свободе могла остаться только мелкая сошка: все главари благодаря неслыханному мужеству полиции сидят здесь, вот на этих скамьях.

Последовал театральный жест, после которого господин директор назвал Белоянниса «мозгом шпионской группы», Иоанниду — агентом по политическим связям, Димитриоса Бациса — казначеем, Такиса Лазаридиса — поставщиком военной информации («в некотором роде, сырья»), Никоса Калуменоса — сборщиком военно-экономической информации, Илиаса Аргириадиса — агентом по связи с «Заграничным центром», погибшего Вавудиса — советским политическим комиссаром и по совместительству главным радистом.

— Похоже на список действующих лиц, — заметил Никос, — текст пьесы будет опущен.

И точно: покончив с расстановкой обвиняемых «по местам», господин директор заявил, что подробности деятельности каждого слишком зловещи и представляют собой глубокую государственную тайну, разгласить которую не представляется возможным даже на закрытых заседаниях суда.

Когда же Никос в реплике с места отметил, что детального отчета что-то не было слышно, господин Ракинтис разгневался. Страдальчески морщась, он произнес речь о том, что государственные тайны страны и так слишком быстро перестают быть тайнами и здесь, на заседаниях военного суда, неуместно ускорять этот процесс.

На это Никос предложил господину директору огласить ту часть этих тайн, которая перестала быть секретной в результате деятельности обвиняемых, и господин Ракинтис заметил, что уж Белояннису-то эта часть хорошо известна.

— У меня создалось впечатление, что господину свидетелю просто нечего больше сказать, — начал Никос, но полковник Симос, хлопнув рукой по столу, предложил ему воздержаться от изложения собственных мнений. С этим пришлось смириться, так как быть лишенным права задавать вопросы или вовсе выведенным из зала раньше срока Никос не хотел.

Затем выступил бригадный генерал Николопулос, начальник второго бюро Генштаба. Он изложил свои соображения по вопросу о том, почему Советский Союз заинтересован знать, какие оборонительные сооружения существуют в «свободных странах» и особенно в Греции. Группе Белоянниса, заявил генерал, было поручено также следить за передвижениями генерала Эйзенхауэра, который намеревался посетить Афины. Никаких подтверждений своих «рабочих гипотез» генерал Николопулос не привел. Впрочем, суд в них и не нуждался. Полковник Симос выслушал генерала почтительно и задал ему лишь один вопрос о роли Белоянниса в «группе двадцати девяти». Генерал Николопулос с важностью ответил, что эта роль была «главной и руководящей».

Начальник общей службы разведки г-н Ракидзис был первым, кто не выдержал натиска «чистой логики» Цукаласа. В отличие от первых двух свидетелей, которые согласно спели дуэтом военную и внутриполитическую версии процесса, не выходя за рамки чистой теории, г-н Ракидзис начал фактически обосновывать вину Белоянниса — и оказался припертым к стене.

ЦУКАЛАС. Когда вы установили, что информация, которая посылалась за границу, носила военный характер?

РАКИДЗИС. Уже два года назад.

ЦУКАЛАС. А точнее? До обнаружения шифра передач или после?

РАКИДЗИС. После.

(Еще бы! Весь мир уже успели оповестить о том, что найденный шифр позволил установить «военный характер информации».)

ЦУКАЛАС. Когда был найден шифр?

РАКИДЗИС. Четырнадцатого ноября тысяча девятьсот пятьдесят первого года.

ЦУКАЛАС. Значит, до четырнадцатого ноября тысяча девятьсот пятьдесят первого года военная информация могла и не передаваться?

РАКИДЗИС. Нет, это не так, военная информация могла передаваться с момента начала работы радиопередатчиков.

ЦУКАЛАС. А если точнее?

РАКИДЗИС. С января тысяча девятьсот пятьдесят первого года.

ЦУКАЛАС. Но Белояннис был арестован в декабре пятидесятого.

РАКИДЗИС. Он мог принимать участие в создании групп сбора информации. Радиопередатчики были установлены задолго до января тысяча девятьсот пятьдесят первого года.

ЦУКАЛАС. Когда именно?

РАКИДЗИС. В конце тысяча девятьсот сорок девятого года.

ЦУКАЛАС. Значит, опять-таки до прибытия Белоянниса в Грецию. Позволю себе обобщить полученные сведения. Радиопередатчики были установлены, как подтверждает свидетель, до прибытия Белоянниса в Грецию. Передача военной информации, опять-таки как утверждает свидетель, началась после ареста Белоянниса. Виновен ли мой подзащитный в том, в чем его обвиняют?

Адвокатская логика Цукаласа была блестяща, но на полковника Симоса она впечатления не произвела, на правые газеты — тоже. В газетах требования защиты были представлены как дикие, бессмысленные. Показания свидетелей изложены со всей возможной убедительностью, а реплики Никоса, которые он обращал к свидетелям и суду, перетасованы, чтобы представить их грубыми и неумными. Так, например, прервав генерала Николопулоса, разглагольствовавшего об интересе России к греческой фортификации, Никос сказал, что все эти рассуждения не имеют ни малейшего отношения к делу, поскольку речь может идти лишь о передаче политической информации. Это его замечание было в отчетах перенесено на то место, где генерал говорил о роли Белоянниса в «группе двадцати девяти».

На следующих заседаниях продолжался допрос свидетелей обвинения. Ободренные только что поступившим официальным приглашением в НАТО, военные принялись превозносить свои заслуги в деле разоблачения «дьявольского заговора Белоянниса».

Начальник отдела связи Генштаба подполковник Кафирис с упоением рассказывал, как в течение двух лет армейские связисты следили за работой подпольных шпионских радиостанций, перехватывая сообщения о передвижениях греческих войск, о военных аэродромах, складах боеприпасов и снаряжения. Картина, нарисованная подполковником, была настолько мрачна (оказывается, эти красные знают об армии буквально все!), что другой свидетель, подполковник военной контрразведки Папафанасиу, начал оправдываться, заявляя, что красные проникли в армию сразу после поражения повстанческих войск в 1949 году, когда служба контрразведки не была еще так налажена.

Не стоило большого труда установить, что оба подполковника вдохновенно лжесвидетельствовали: по данным министерства внутренних дел, которые Генштаб высокомерно игнорировал, работа передатчиков началась лишь год назад: с января 1951 года. И лишь три месяца назад, в середине ноября 1951 года, с помощью «захваченного шифра» удалось эти передачи расшифровать.

Цукалас блестяще обыграл расхождения этих показаний с материалами обвинения, а в заключение осмелился даже предложить высокому суду впредь относиться к показаниям свидетелей-военных снисходительно, ибо впечатление таково, что главная их цель — не установление истины, а прежде всего защита чести мундира.

Полковник Симос довольно зловещим голосом предложил уважаемому защитнику уточнить эти слова либо взять их обратно. Вопреки ожиданию Никоса, Цукалас взялся их уточнить. Он ядовито заметил, что хотя и не к лицу ему, как защитнику, обращать на это внимание суда, но господа свидетели от Генштаба крайне болезненно воспринимают само предположение о возможности утечки военной информации, а следовательно, по роду службы не могут быть объективны. Цукалас бил наверняка: действительно, полиция и асфалия шли по линии преувеличения «вражеского проникновения» (это выгодно оттеняло их «заслуги»), в то время как военная контрразведка склонна была больше разглагольствовать о внешней опасности, преуменьшая «проникновение», и, таким образом, работала на защиту.

— Я весьма благодарен сотрудникам контрразведки за их невольную помощь, — учтиво сказал Цукалас, — по давайте же устанавливать истину.

— Мы этим только и занимаемся, — сухо заметил полковник Симос и в коротком обращении по ходу заседания призвал свидетелей обвинения помнить не только об узковедомственных интересах, но и о благе нации в целом.

Не все разгадали маневр Цукаласа, который с профессиональной хитростью провоцировал свидетелей на раскрытие козырных карт: каково же содержание ушедшей за рубеж информации и как можно судить о степени ее ценности, а следовательно, и о степени вины?

— Что-то крутит твой адвокат, — проворчал Калуменос., сидевший за спиной Никоса, — вертится, как лисица, не поймешь, кому угодить хочет.

— Ему с ними еще жить да жить, — мрачно сказал Димитриос Бацис, — а с нами…

Нет, Никос не сомневался в профессиональной порядочности своего адвоката. Конечно, будь его адвокат коммунистом, он сразу же поставил бы вопрос по существу: имел место военный шпионаж или его не было? Ведь до сих пор, кроме набора военных терминов, якобы входивших в состав шифровального кода, никаких доказательств утечки военной информации через «группу Белоянниса» представлено не было.

Всеми безмолвно признавалось, что шпионаж имел место, и Цукалас, делая вид, что он связан по рукам и ногам отсутствием данных «из соображений государственной тайны», также исходил из того, что вообще-то эти данные существуют.

Вот здесь Никос и собирался дать бой обвинению. Он не намерен был допускать, чтобы его партию безнаказанно называли партией «шпионажа». Он не намерен был безмолвно выслушивать утверждения, что «Заграничный центр КПГ» нуждается в информации военного характера. Он не намерен был пропускать мимо ушей заявления о том, что греческие политэмигранты в социалистических странах проходят специальные тренировки в военных лагерях, что Коминформ готовит вторжение в Грецию, что болгарские войска стоят наготове с целью отторгнуть от Греции Македонию и Фракию, что Советский Союз замышляет захватить Грецию и открыть себе ворота в Средиземное море. Он не намерен был допускать, чтобы его осуждение, фактически уже предрешенное, стало поводом для репрессий против ЭДА. Сберечь ЭДА, не дать замуровать наглухо эту единственную отдушину в затхлом политическом мире страны — такую цель ставил перед собой Никос. Он вернулся в Грецию не для того, чтобы устанавливать связи с ЭДА, — напротив, за все время своего пребывания на свободе он тщательно воздерживался от каких бы то ни было контактов с ее руководством, потому что знал: в случае его ареста власти немедленно за это ухватятся.

Ну, а вопрос о его личной причастности к «шпионажу» — что же, Цукалас мастер своего дела, здесь Никос полностью ему доверял. Он восстановит всю хронологическую картину пятидесятого года, день за днем, час за часом, он им укажет на все несовпадения, натяжки, неувязки, пробелы. Они надеются прикрыться «государственной тайной» — так им придется превратить в «государственную тайну» все материалы обвинения. Слишком многого ждут от них хозяева, слишком поверили они хвастливой и самоуверенной болтовне асфалии и контрразведки. Никос знает теперь, как плохо у обвинения с «доказательствами и уликами». Закон 375 сыграет против них самих: им придется «засекретить» все, что они сами настряпали.

*

Затем свои показания дал агент пирейской охранки Тавуларис, «не упускавший из виду Белоянниса» уже пятнадцать лет, — иными словами, работавший в асфалии при Метаксасе, затем при оккупантах и после освобождения — при нынешнем режиме. Тавуларис был нужен Никосу сейчас, просто необходим. Ни по рангу, ни по роду службы он не имел права излагать общие положения: полковник Симос этого просто ему не позволил бы. Общие положения были привилегией полковников и генералов. В силу этого Тавуларис был вынужден говорить о конкретных вещах: о конкретных, ежедневных действиях Никоса Белоянниса с апреля по декабрь 1950 года. Поэтому Никос подал своему адвокату знак, что вопросы Тавуларису будет задавать он сам.

Пирейский филер действительно был старинным знакомым Никоса: первая их встреча состоялась в 1934 году, то есть семнадцать лет назад. Никос был поражен: этого маленького тщедушного человечка совершенно не брало время. То же изможденное лицо с раз и навсегда застывшим выражением тоскливого беспокойства, та же пышная копна густых и черных, совершенно не поседевших волос — только когда Тавуларис, пригнувшись, прижав к груди шляпу, уходил со свидетельского места, Никос заметил, что на голове сыщика образовалась за эти годы внушительная министерская плешь, как бы взятая напрокат и принадлежавшая раньше гораздо более дородному и солидному человеку. Проходя мимо Никоса, Тавуларис кольнул его взглядом своих маленьких близко поставленных глаз — и ни торжества, ни любопытства не было в этом взгляде, деловитая прикидка размеров, не более: чем-то филер напоминал второразрядного портного.

Подумать только, этому человеку Никос был обязан тем, что ему так и не удалось окончить университет. Именно на основании показаний Тавулариса, следившего за Никосом с самого его вступления в партию, Никос был исключен из университета как политически неблагонадежный элемент. Слежка Тавулариса тогда была робкой, ненавязчивой, отчасти заискивающей: ты, мол, меня видишь, я тоже тебя вижу — нам нечего друг от друга скрывать. Стоя где-нибудь в толпе на митинге и ловя на себе снисходительно-презрительный взгляд Никоса (тогда, по молодости, Никосу даже льстило, что к нему сочли нужным приставить персонального агента), Тавуларис вроде как бы сконфуженно пожимал плечами: что поделаешь, служба. Но глаза его при этом смотрели бесстрастно и деловито, как у портного, снимавшего мерку. Тавуларис был не из тех, кому доверялось делать молодым людям внушения: за все время «знакомства» Никос ни разу не слышал его голоса и лишь на очной ставке в том же 1934 году был изумлен, услышав его мощный бас.

Тавуларис утверждал, что слежка за Белояннисом началась задолго до ареста. Это было что-то новое по сравнению с «процессом девяноста трех», на котором Тавуларис дал показания лишь о том, как Белояннис вел себя в момент ареста. Видимо, асфалии не с руки сейчас, на фоне «шпионского процесса», признавать, что Белояннис был арестован во время случайной облавы. Поэтому Тавулариса представили как «тень Белоянниса», по крайней мере в последние несколько дней. Данные о передвижениях Никоса в последние дни были мало-помалу накоплены, оставалось только нагрузить их чисто «шпионскими» подробностями — и новый козырь готов. Обвинение было уверено, что Белояннис станет отрицать само существование «тени», как явную и нелепую ложь, и даст возможность сделать вывод, что даже эта, нарисованная Тавуларисом, картина последних дней перед арестом, вероятно, неполна. Но расчет был слишком груб. Белояннис не стал оспаривать того, что за всеми его передвижениями следили несколько дней, и поинтересовался лишь, были ли все изложенные только что «подробности» сообщены военной контрразведке, а если нет, то почему, а если да, то как же получилось, что «процесс девяноста трех» не стал «шпионским процессом»?

Полковник Симос слишком поздно сообразил, что Тавуларис заваливает всю конструкцию обвинения. Старый филер залепетал, что он всегда своевременно докладывал обо всем вышестоящему начальству, и господин Ангелопулос может засвидетельствовать это лично, и письменные его донесения всегда были оформлены вовремя и аккуратно… Наконец полковник Симос вмешался и, резко отчитав свидетеля за невнятность речи и несобранность мыслей, выдворил его из зала суда.

Посовещавшись, обвинение выпустило на сцену старого знакомого Никоса, господина Ангелопулоса, начальника отдела асфалии по борьбе с коммунизмом. Ангелопулос пустился в общие рассуждения о сверхчеловеческой хитрости и цепкости агентов Коминформа, борьбе с которыми он посвятил всю свою жизнь. Конечно, заявил он, наши агенты нередко малограмотны и косноязычны, но они искренне преданны делу, а искренность и патриотизм суть те черты, которых коммунисты напрочь лишены, что позволяет им, конечно, быть более раскованными в своих действиях и мыслях, но добродетель ли это — вот вопрос.

О добродетелях Никос не стал с ним спорить и позволил Цукаласу двумя-тремя вопросами закрепить успех, в результате чего господин Ангелопулос был вынужден признать, что, возможно, старый агент кое-что преувеличил — единственно из преданности и патриотизма.

Трагической ноткой на этой «ярмарке лицемерия» прозвучали показания свидетеля обвинения Илиаса Аргириадиса. Если Цукалас полагал, что, подобно Питакасу, Аргириадис откажется от данных им на предварительном следствии показаний, то Никос был иного мнения. Тип психики Аргириадиса был более устойчив, малоподвижен и менее подвержен всякого рода внутренним колебаниям. По-видимому, асфалии удалось найти рычаг, которым этот «лежачий камень» своротили с места, а дальше уж он сам покатился под уклон, все набирая и набирая скорость, и никакие внутренние преграды остановить его уже не могли.

Аргириадис в самых общих чертах изложил официальную версию «заговора»: главарь — Белояннис, его правая рука — Вавудис, при котором он, Аргириадис, был вторым радистом и его непосредственным подчиненным. Все остальное его, как рядового исполнителя, не касалось. На вопрос, знал ли он о том, что передаваемая информация носит военный характер, Аргириадис отвечал утвердительно (а как он мог ответить иначе?). Когда же его спросили, во имя чего он пошел на такое опасное дело, Аргириадис механически ответил: «Меня терроризировал Вавудис». Его попросили объяснить, как он понимает слово «терроризировал». Аргириадис пояснил: «Я его боялся».

Вопросы Цукаласа он понимать не желал: переводил вопросительный взгляд на председателя суда или на прокурора, и только после их «перевода», в котором, конечно, содержалась формулировка предполагаемого ответа, начинал отрывисто говорить. Несколько раз Цукалас возражал против такой формы допроса, но председатель суда снимал его возражение. Когда же поднимался Белояннис, Аргириадис цепенел и погружался в транс или умело разыгрывал крайнюю степень ужаса. Обвинение ликовало: «Вы что, не видите, что Белояннис его гипнотизирует? Мы требуем, чтобы вопросы задавались только через адвоката!» Но это была уже бессмыслица: Никос должен был задавать вопрос через Цукаласа, Цукалас — через Симоса, и только на вопрос Симоса Аргириадис отвечал.

— Подонок, подонок! — бледнея и стискивая кулаки, шептала Элли. — На что он рассчитывает? Ведь он же сам себя топит!

— На что он может рассчитывать? — спокойно отвечал Никос. — На спасение жизни, конечно. Ты думаешь, он действует во имя каких-то высоких идей?

— Нет, это провокатор! Из трусости он не стал бы брать на себя столько…

Действительно, из показаний Аргириадиса выходило, что после смерти Вавудиса он был вторым, после Белоянниса, лицом «шпионского заговора». Фактически он сам подписывал свой смертный приговор — причем без всяких к тому оснований.

*

После воскресенья (17 февраля) на «процессе 29-ти» начались давно ожидаемые, заранее запланированные «разоблачения».

«Политическая партия, именуемая Демократический союз левых (ЭДА), получившая на выборах 9 сентября 178 325 голосов и являвшаяся четвертой по численности депутатов в парламенте, разоблачена как легальный фронт международного коммунизма».

Главные «разоблачения» по этой линии сделал правительственный свидетель генеральный директор асфалии г-н Панопулос. Панопулос, охарактеризовавший свои функции как «координацию полицейской деятельности в борьбе против коммунизма», начал с заявления, что в Греции нет коммунистической партии. В Греции, пояснил он, есть только марионетка СССР — незаконная подпольная группа заговорщиков, функции которой, помимо прямых, чисто шпионских, сводятся к получению от Коминформа и передаче в распоряжение ЭДА крупных сумм для финансовой поддержки кандидатов ЭДА на выборах, для издания газет ЭДА и т. д. Доказательства этого, по словам генерального директора, были найдены на квартире Белоянниса в конце позапрошлого года после его ареста. Наученный горьким опытом своего агента Тавулариса, Панопулос поспешил оговориться, что эти улики не были приобщены к «делу девяноста трех» потому, что требовали серьезного доследования.

— Это может означать лишь одно, — заметил Цукалас, — что следствие намеренно скрыло от военного суда тысяча девятьсот пятьдесят первого года часть материалов.

— Увы, — признал генеральный директор асфалии, — мы вынуждены были пойти на этот шаг, чтобы не спугнуть часть лиц, причастных к заговору, которые к началу «процесса девяноста трех» находились на свободе.

— Не означает ли это, — обратился Цукалас к военным судьям, — что суду и на этот раз представлены не все материалы, с тем чтобы оставить за обвинением возможность организовать новый судебный процесс?

Господин генеральный директор заверил суд, что на сей раз выложено все, что имелось.

— А где гарантии?

— Слово чести, — торжественно сказал генеральный директор, и, когда Цукалас саркастически улыбнулся, председатель суда заметил, что ему не совсем понятна позиция защиты, подвергающей сомнению полноту улик обвинения.

— Господа военные судьи, — сказал Цукалас, — мы подвергаем сомнению не совокупность улик против нашего подзащитного, но добросовестность лиц, представляющих эти улики.

На это господин Панопулос заявил, что готов предстать перед военным судом сам лично, если защита докажет, что есть еще какие-то улики против Белоянниса, о которых он здесь не сообщил.

На сей раз Цукаласу попался крепкий орешек. Господин генеральный директор почти добился своей цели, создав впечатление, что защита любым способом хочет затормозить процесс, даже ценой предположения, что против обвиняемых собраны еще не все улики. Пришлось Белояннису встать и напомнить свидетелю, что пора наконец обратиться к содержанию этих вновь приобретенных улик.

Боже, какой испепеляющий взор метнул генеральный директор на Белоянниса! Он сделал вид, что не расслышал реплики с места, и Белояннис, повысив голос, повторил свой вопрос.

— Содержание этих материалов, — сурово сказал Панопулос, — подлежит огласке лишь частично.

— Ну, от меня-то вам нечего скрывать, — возразил Белояннис.

— К сожалению, в зале присутствуют представители прессы, причем не только греческой, и назавтра наши сугубо внутренние дела могут стать известны всему миру. Но часть материалов утратила свою остроту, и если высокий суд не возражает…

Высокий суд не возражал. По залу пронесся легкий шелест корреспондентских блокнотов, и стало тихо. Газетчики устали от пустопорожней риторики, которой были полны предыдущие заседания: им нужно было «мясо» для сенсаций.

Генеральный директор надел очки и, достав из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, аккуратно развернул его и прочитал довольно внятно один из многочисленных, как он выразился, письменных документов: письмо Белояннису от одного из лидеров ЭДА Костаса Гаврилидиса. Письмо начиналось с набора крепких политических ругательств в адрес нынешнего правительства: «смердящий труп», «кровавая шайка» и так далее. Затем автор письма перешел к упрекам в адрес «Заграничного центра» за то, что золото поступает нерегулярно, и в заключение выразил сомнение в выполнимости последнего задания «центра» по сбору военной информации в парламентских комиссиях и подкомиссиях. По мере чтения в зале нарастал ропот: письмо было настолько бездарно состряпано, что корреспонденты закрывали свои блокноты и многозначительно переглядывались. Это не годилось для читателей, это могло пройти только здесь.

— И вы хотите сказать, что такое письмо могло быть найдено у меня на квартире? — спросил Белояннис, когда генеральный директор кончил читать.

— Я не хочу сказать, что оно могло быть найдено, — значительно произнес господин Панопулос и снял очки. — Оно было найдено, Белояннис.

— Я требую передать письмо на графологическую экспертизу, — сказал Никос.

— Увы, это невозможно, письмо напечатано на машинке.

— Как же в таком случае вы собираетесь доказывать его авторство?

— Текст письма говорит сам за себя, — был ответ.

— Какое же доследование вам понадобилось по такому открытому тексту?

— К письму была приложена шифрограмма, содержащая информацию чрезвычайной военной ценности. Мы обязаны были нащупать источники этой информации, но не успели это сделать до начала «процесса девяноста трех».

— Эта шифрограмма была найдена вместе с письмом?..

— Ну, разумеется, — поспешил подтвердить Панопулос.

— И с ключом от шифра, не так ли?

Генеральный директор повернулся к председателю трибунала.

— Я считаю это личным выпадом, — оскорбленно сказал он, — и прошу высокий суд оградить меня от подобных нападок.

— Белояннис! — полковник Симос даже привстал, торжествуя: наконец-то нашелся повод. — Я лишаю вас права задавать вопросы свидетелям до конца этого заседания. При повторении подобных инцидентов…

— Господин председатель! — звонко сказал Никос. — У меня нет больше вопросов к свидетелю, я хотел бы обратиться непосредственно к вам.

Полковник Симос подумал, затем кивнул.

— Обращайтесь.

— Господин председатель, не кажется ли вам странным, что асфалия уже в декабре тысяча девятьсот пятидесятого года могла судить о содержании шифрограммы, ключ от которой был найден, как утверждал свидетель Ракинтис, лишь четырнадцатого ноября тысяча девятьсот пятьдесят первого года?

По залу пронесся шумок: газетчики были быстрее в своих реакциях и оживленно завертелись, в то время как полковник Симос, нахмурясь, соображал, как он должен ответить. К чести господина Панопулоса, на лице его не дрогнул ни один мускул: генеральный директор сохранял гордое достоинство. Надо думать, это ему дорого стоило.

— Нет, это мне не кажется странным, — с натугой произнес наконец полковник.

— Мне тоже, — сказал Никос и сел.

Бацис хлопнул его по плечу. Элли сжала его руку.

— Нельзя так, нельзя так, — зашептала она, — ты посмотри, они тебя уже все ненавидят, они не простят тебе этого, они тебя убьют. Не надо показывать, что ты их настолько умнее… Смотри, с каким лицом он уходит, ты думаешь, он простит тебе этот позор?

— Но я не уверен, — сказал Никос, — что мне так уж нужно его прощение. Кроме того, они попадают впросак не потому, что глупы: их ложь неумна, а сами-то они, возможно, очень способные люди…

Вся «военная линия» процесса упиралась в Такиса Лазаридиса, который был призван в армию незадолго до ареста и сидел на процессе в солдатской униформе. Обвинение тщательно обходило вопрос о том, когда Такис был призван в армию. В конце концов выяснилось, что мобилизовали его уже после гибели Вавудиса, в сотрудничестве с которым он обвинялся, и, следовательно, никакой информации с северной границы Вавудис от него получить не мог. Такис отверг предъявленное ему обвинение в шпионаже, а на вопрос, является ли он коммунистом, ответил, что не состоит в партии, но разделяет коммунистические идеи.

— Не понимаю… — пожимал плечами Цукалас. — Разделяйте, ваше право, но неужели нельзя разделять идеи молча?

Димитриос Бацис, молодой адвокат, редактор журнала «Антеос», сын вице-адмирала ВМФ Греции (к большому сожалению обвинителей, отставного вице-адмирала, о чем многие газеты умалчивали), был обвинен в том, что являлся главным казначеем шпионской группы. На самом же деле он собирал средства для помощи семьям политических заключенных, однако суд упорно представлял его «главным держателем русского золота». Сумму найденных у него при обыске сиротских денег полиция назвать отказалась. Указывалось лишь, что она «довольно велика». Слова же самого Бациса в расчет, конечно, не принимались. На вопрос о том, признает ли он себя виновным, Бацис ответил отрицательно. Он добавил, что всегда был на стороне людей, борющихся за свободу, и хотел бы быть причисленным к их рядам. Один из журналистов, напрягши свою фантазию, истолковал эти слова в том смысле, что Бацис выразил пожелание искупить свою вину в Корее, где в составе «войск ООН» были и греческие отряды.

*

25 февраля Белояннису было предоставлено последнее слово. Собрав свои бумаги, он подошел к микрофону, выждал минуту, пока улеглась суета, поднятая перебегавшими с места на место фоторепортерами, и негромко произнес:

— Господа военные судьи…

Зал показался Никосу темным, душное пространство его загустело, лица растаяли. Никос представил себе, как там, в глубине темноты, вцепившись худыми пальцами в спинку стула, застыла Василики Белоянни, а где-то возле прохода, держа наготове карандаш над страничкой блокнота, сидит Николай Гусев, корреспондент ТАСС… но не для них он собирался сейчас говорить, и не для Элли, которая смотрела на него с первого ряда, и не для товарищей по скамье подсудимых: эти близкие ему люди и так все знали, все понимали, и каждый из них, встав здесь, у микрофона, мог бы повторить все то, что он собирался сказать.

Полковнику Симосу тоже было все ясно заранее, и если он сидел, выпрямив спину и положив руки со сплетенными пальцами перед собою на стол, окостеневший, с резко обозначившимися складками на шее и щеках, весь внимание, весь готовность вмешаться, то потому лишь, что «выполнял свой воинский долг». В такой же напряженной и отчужденной позе он будет сидеть на скамье подсудимых среди прочих военных преступников, если только доживет до своего судного дня.

Подполковник, сидевший по его правую руку, пожилой, равнодушный, с навеки застывшим в презрительной и горькой гримасе ртом, прикрыв глаза, настраивался на два часа неизбежной «коммунистической пропаганды»; он ничего не ждал от предстоящих часов и ждать не желал.

Майор, сидевший по левую руку от полковника Симоса, был много моложе. Он считал, вероятно, себя бравым и видным парнем и весь приосанивался, когда на него наводили фотоаппарат. Возможность попасть на страницы газет — единственное, что его занимало.

Нет, не для «господ военных судей» говорил свое последнее слово Никос: эти люди не ведали сомнений, для них исход процесса был уже предрешен независимо от того, что скажет «агент № 1».

И не для журналистов, толпившихся у дверей и вдоль стен, говорил сейчас Никос. Пусть только половина из них заранее мысленно подбирает стандартные обороты: «Не отвергая ни одного из обвинений…», «Не будучи в состоянии опровергнуть…» или «Голословно опровергая…» Найдутся такие, которые из партийных соображений либо в целях сенсации передадут его речь целиком… Но Никос говорил не для них.

— На мой взгляд, этот процесс действительно является показательным. Вывод, который можно сделать из этого процесса, таков. Подобными процессами нельзя нанести ущерб коммунистической партии. Как показывает история, Коммунистическая партия Греции имеет глубокие и нерушимые корни в народе, корни, которые обагрены кровью, пролитой партией в борьбе за Грецию и интересы греческого народа. Мы верим в наиболее справедливое учение, созданное самыми прогрессивными людьми человечества. Наши усилия и наша борьба направлены на то, чтобы сделать это учение реальностью как для Греции, так и для всего мира. Мы любим Грецию, ее народ больше, чем наши обвинители. Мы это доказали, когда свобода Греции, ее независимость и ее территориальная целостность находились в опасности. Мы боремся за то, чтобы увидеть взошедшую над Грецией зарю лучших дней без голода и без войны. Ради этих целей мы боремся и, если это понадобятся, пожертвуем своей жизнью.

Он говорил для тех, кто не был и не мог быть допущен на заседания чрезвычайного военного суда, — для тех, кому не то что этот душный зал, но площадь Омония была бы тесной. Для тех, кто завтра утром, раскрыв газету, станет с напряжением вглядываться в строчки, перескакивая глазами через пустопорожние абзацы официальных формулировок, доискиваясь правды. Для тех, кто, перевертывая и неумело складывая рыхлые страницы, найдет наконец коротенькую заметку под заголовком «Последнее слово Белоянниса».

«Сенсация! Потрясающая новость из зала суда! Белояннис признается в своих связях с Советами! Он рассказывает суду, что он вернулся, чтобы привести нацию под господство России.

В своем последнем слове Николаос Белояннис заявил суду, что он коммунист и гордится этим. Он сказал, что вернулся в Грецию, чтобы организовать подпольное движение, целью которого было привести страну под советское господство.

Белояннис, считающийся лидером подпольного движения, не отрицая ни одного из обвинений, воспользовался случаем критиковать способ, которым данный процесс проводился, — «в атмосфере террора и давления», сказал он, добавив, что судебный процесс был «поспешно организован в спекулятивных целях».

Белояннис утверждал, что, помогая Советскому Союзу, он не совершил измены по отношению к Греции. Он напомнил суду о заслугах Советской Армии во время войны, которая, отметил он, закончилась победой союзников».

Да, Никос знал, что в таком или примерно в таком виде представлено будет его последнее слово. Но пусть и тем, для кого он сейчас говорил, станет ясно, что в этой короткой заметке от правды осталась всего лишь одна фраза: «…он коммунист и гордится этим».

Пусть так, пусть только это — и говорил он уже не напрасно. Пирейский судоремонтник, салоникский табачник, эпирский скорняк, мукомол из Халкиды еще раз вернутся к началу статьи и, перечитав эту фразу (она не исчезла, о нет, горит даже ярче), задумаются. «Он коммунист и гордится этим…» Гордится в свой предсмертный час, когда лишь немногие сомневаются в исходе процесса. Гордится, зная, что жизнь его и даже эта гордость стали козырными картами в руках бесчестных людей, для которых самое главное в этом процессе — тихое уютное сознание, что они-то сами наверняка переживут и приговор, и смерть этого человека. Спустя десятилетия история каждому определит свое место, гордись тут или не гордись — все равно…

*

27 февраля прокурор департамента военной юстиции полковник Афанассулис потребовал смертной казни для двенадцати из двадцати девяти обвиняемых и пожизненного заключения — для одиннадцати. Это было неслыханно жестоко даже для военных судов. Признание принадлежности к компартии прокурор расценил как признание вины. В число двенадцати вошли Белояннис, Иоанниду, Бацис, Георгиаду, Лазаридис — все они категорически и с негодованием отвергали обвинение в шпионаже. Включен был в это число и Аргириадис — единственный из них, кто полностью признал себя виновным.

В четверг 28-го и в пятницу 29 февраля (год 1952-й был високосный) военный трибунал заслушивал речи защиты. Во время выступления Цукаласа произошел небольшой инцидент: расталкивая полицию, в тщательно охраняемый зал ворвался одетый в униформу унтер-офицер из «священного батальона». Демонстративно прихрамывая (камеры репортеров щелкали беспрерывно), фашист, названный позднее в газетах «ветераном Граммоса», добежал до середины зала и, размазывая по лицу слезы, закричал Цукаласу: «Позор! Кого защищаешь? Позор!» Он попытался плюнуть адвокату в лицо. Цукалас, побледнев, отстранился, но не прекратил речи. Тогда полковник Симос приказал ему замолчать и в трогательных выражениях попросил «ветерана» удалиться. Полковник заявил, что понимает и разделяет его чувства, но даже самый отъявленный негодяй, чье единственное достоинство состоит в том, что он родился греком, имеет право на защиту. В сопровождении жандармов «ветеран», упираясь, покинул зал, при этом он оборачивался и обещал Цукаласу, что «народ ему не простит» и «он свое получит» и т. д. Некоторое время Цукалас молчал, ожидая разрешения председателя продолжать речь, а полковник Симос, продлевая эффект, медлил, и в это время в тишине раздался голос Никоса:

— Постыдная комедия!

Многие иностранные корреспонденты отметили, что эффект этой демонстрации был прямо противоположен тому, на который рассчитывали: явление «ветерана», чудом, как утверждалось, прорвавшегося в зал, указало на атмосферу ненависти, в которой проходил процесс. Впрочем, для послевоенной Греции такие «акты народного возмущения» были не внове. Хитосы врывались в судебные залы, на глазах у судей избивали подсудимых и защитников, а жандармы стояли вдоль стен и не пытались вмешаться.

Приговор был вынесен в субботу 1 марта в час дня. Восемь человек из двадцати девяти — Белояннис, Иоанниду, Калуменос, Бацис, Аргириадис, Лазаридис, Тулиатос, Бисбианос — были приговорены к смертной казни, четверо — к пожизненному заключению, десять — к разным срокам лишения свободы и каторжных работ, семь человек — оправдано.

— Много ошибок, Никос, много ошибок мы сделали, — сказал по поводу приговора Цукалас. — Хотя ничего непредвиденного, к моему глубокому разочарованию, не произошло, и все же… они сумели спровоцировать нас на целый ряд крайностей, которых по зрелом размышлении можно было бы избежать.

— Давайте конкретно, — устало ответил Никос. — Общих формулировок мы и без того сегодня наслушались достаточно.

Они сидели в адвокатской комнате во внутреннем дворе тюрьмы. Помещение это ничем не отличалось от обычных «присутственных мест»: слоноподобный стол посередине, вокруг него расставлены такие же тяжелые стулья. Разве что окна были забраны решетками, но к этой мелочи Никос настолько притерпелся, что перестал ее замечать.

— Я говорю о крайностях, — кратко пояснил Цукалас, — на которые нас с вами подбили.

— Говорите уж прямо — меня, — поморщился Никос. — К чему деликатничать?

Душераздирающая сцена прощания с матерью, которую к нему не подпустили, стояла у Никоса перед глазами. Сдавленно крича, Василики металась за спинами жандармов, которые, встав плечом к плечу, отгородили приговоренных от зала.

— Пустите меня к нему, пустите меня к сыну, пустите, пустите! — повторяла она, в то время как Никосу надевали наручники. — Никос, Никос, скажи им, скажи!

Василики никак не хотела поверить, что Никос не может приказать жандармам расступиться. Ведь все его слушали с таким вниманием, ловили каждое его слово!

— Мама, не надо! — крикнул ей Никос. — Мама, держись! Требуй свидания, мама! Добивайся свидания!

Но мать не понимала, да и не могла понять в тот момент, о чем он кричит. Ей казалось, что Никос зовет ее, просит подойти.

— Вы слышите? — яростно шептала она, стуча сухими кулачками по спинам неподвижных жандармов. — Вы слышите, он вам сказал!

Публика не покидала зал, несмотря на настойчивые просьбы офицера охраны: всем хотелось присутствовать при том, как смертников будут уводить. Умчались сломя голову только некоторые корреспонденты.

— В самом деле, — пробормотал итальянский журналист, наблюдавший за этой сценой, — почему бы не пустить старуху, черт возьми?

И он закричал жандармам по-гречески:

— Эй вы, истуканы, или не слышите?

Жандармский офицер подошел к нему и на довольно сносном итальянском языке сказал:

— Я прошу синьора немедленно покинуть помещение.

Журналисту пришлось повиноваться…

— Так я слушаю вас, — сказал Никос Цукаласу.

— Я понимаю, — поспешно заговорил Цукалас, — что мои замечания несколько запоздали, но мне хотелось бы…

— Снять с себя часть вины? — спросил Никос.

— Пусть так, — с достоинством отвечал Цукалас.

— Мне бы ваши заботы, — усмехнулся Никос.

— Чего бы стоило избежать? — сказал адвокат, оставив без ответа это замечание. — Прежде всего категорического утверждения, что вы и ваша партия стоите за дружбу с Советским Союзом. Я понимаю, вас спровоцировали, но…

— Но это так и есть, — сказал Белояннис. — Это чистая правда.

— Пусть правда, но лучше было бы, если бы о ней узнали не от вас.

— Не понимаю, — холодно сказал Никос, — не понимаю, почему я должен был это скрывать.

— Вы представляете, какой крупный козырь вы дали обвинению?

— Я говорил это не для обвинения, — коротко ответил Никос.

— О да, разумеется! — саркастически заметил Цукалас. — Вы говорили это для народа. А народ, если вы хотите знать, узнает об этом в очень и очень вольном пересказе.

— Вот это серьезный довод. Но если есть хоть небольшой шанс…

— Никакого шанса. Народ прочитает ваши слова в самой дешевой, самой грубой обработке. Других газет, кроме бульварных, народ не читает. Если читает вообще.

— Мы с вами по-разному понимаем слово «народ», — жестко сказал Никос. — И в этом никогда не сойдемся.