I
голицынском доме (это было ещё в весёлые дни Екатерины I) набралось столь много гостей, что хозяин попросил их перейти в другую, более обширную залу с высоким потолком, обтянутым тканью, и стенами, закрытыми гобеленами. В зале было холодно, но генерал Ягужинский, распоряжавшийся балом и одушевлявший общество, затеял такой танец, что даже дамы с оголёнными плечами скоро согрелись. Танец этот представлял забавную смесь англеза, польского и штирийского танцев. Красуясь с Головкиной в первой паре, Ягужинский выдумывал разные фигуры, а все повторяли за ними.
При дворе в последнее время появилась новая мода: перемежать танцы всякими выдумками-выкрутасами. К примеру, кавалеры становились на одно колено и целовали подол платья своей дамы, те делали глубокие реверансы, а вместе они щёлкали в воздухе пальцами. На этот раз распорядитель бала объявил «табачную паузу», и все потянулись за табакерками с нюхательным табаком.
Головкиной пришло в голову стянуть с кавалера парик — и мужчины вынуждены были обнаружить дурные причёски или, хуже того, голые лысины... Когда же Ягужинский поднял тост за танцующих дам — всё общество с особой охотой устремилось к столикам, уставленным серебряными чарками.
Во всех затеях особенно отличались два молодых человека: дородный, светловолосый, с тонким голосом князь Трубецкой Никита Юрьевич и товарищ его — рослый, черноволосый, с пылающими, как уголь, глазами, князь Иван Алексеевич Долгорукий, оба состоявшие в охране наследника престола Петра. Лихо выделывали они разные фигуры в польке, менуэте, контрдансе, щеголевато позвякивали шпорами и, как истинные шляхтичи, целовали ручки дамам.
Что за красочное, необычайное зрелище представляла голицынская зала с танцующими парами! Длинные и пышные наряды делали дам высокими, крупными, мужчины же в коротких камзолах казались мелковаты, но зато сколь ярки их одежды! Не было и не будет, должно, столетия, в которое бы мужчины ходили в костюмах, столь щедро расшитых диковинными узорами, цветами, колосьями, в белых и розовых чулках, в туфлях, украшенных драгоценными пряжками, в завитых, надушенных париках. Ещё не вышли из употребления чёрные голландские парики, но уже многие красовались с белыми локонами. У Толстого, к примеру, парик был чёрный, в тон его маленьким чёрным усикам, а у Ягужинского — разделённый надвое и уходящий на спину пышный белый парик.
Какая изысканность в подборе цветов! — нежные, пастельные, серебристо-сиреневые, серо-голубые чередовались с тёплыми жёлтыми и бледно-розовыми, и всё это отливало бриллиантами, жемчугами, сапфирами...
Дамские юбки были подобны великолепным распустившимся цветам, а талии, затянутые в корсеты, — стеблям. Тонкие кружева обрамляли шею и руки; платья натянуты на каркас, или корзину из китового уса, носившую название «панье». А какие затейливые сооружения на головах! Подобные этаким архитектурным мезонинчикам из кружев, лент, стрекоз и бабочек, и они носили французское название — фонтанж.
Ах как ценили люди того времени удовольствия! Они словно вырывались из узких теснин прошлых веков, из законов «Домостроя», впервые вкусив новые прелести, потянулись к европейскому изяществу. Научились одеваться со смыслом, ладно двигаться, на особый манер снимать шляпу, доставать табакерку.
А музыка? Что за дивное смешение тонких звуков скрипки, хрипловато-низких — альта и дребезжащих — клавикордов! Под такую музыку можно двигаться только неспешно, изящно, в полном благорасположении.
Петербург полюбил тайные вести, беседы наедине, разговоры за закрытыми дверьми, отдельные будуары и кабинеты. Сколько новостей можно в них разузнать, как удачно позлословить о сопернице, проучить неловкого кавалера, устроить хитрую интригу!.. И всё это благодаря плотно закрытым дверям.
Миновала пора неумеренного питья и обжорства, когда ежели чин мужской — так и живот большой, теперь думали о фигуре. В застолье, беря бокал, даже мужчины оттопыривали мизинец, а дамы вино лишь пригубливали.
Однако... однако в тот вечер в голицынском доме два друга-товарища — Трубецкой и Долгорукий — к концу вечера изрядно «перелишили», опьянели. В это время в зале как раз появился их общий знакомый Юрий Сапега с хорошенькой полькой, и молодые князья наперебой стали приглашать её на танцы. Когда же красивая полька, обещавшая контрданс Трубецкому, подала руку Долгорукому, Никита Юрьевич готов был испепелить друга. Пошатываясь и громко бранясь, они направились к выходу и уединились. О чём шёл у них разговор — неведомо, но многие слышали рассерженный рокот Долгорукого и высокий тенор Трубецкого.
II
Примерно в те же дни в корчму, что стояла на пути в Петербург, ввалилась гурьба работных людей. Не снимая одежды, не здороваясь, не вытирая ног, они с шумом расселись вокруг деревянного, добела выскобленного стола. Тут же появилась хозяйка, жбан с квасом, штофы с водкой, пироги и брюква, и начались шумные разговоры.
— Сам стоял на карауле, сам видал... идёт это она, еле ноги переставляет... то ль пьянёхонькая, то ль лихоманка её схватила... Баба она и есть баба, хоть и царица...
— У, с-сатана заморская, жёнка антихристова!.. Какой сам был, такую и нам оставил.
— Лукавой бабы чёрт в ступе не утолчёт... Да ещё и немка.
— На столбе бумагу повесили про болезнь её, может, приберёт Бог... Ляксандра Данилыча — вот кого надоть...
— Э-э-э, на ча нам Меншиков? Пусть царевич Пётр правит, сынок блаженного царевича Алексеюшки-и, и-э-х! Нам старые порядки надобны, православные!
— А верховники тайные — их-то к чему выдумали? Дело это тоже нечистое, антихристово!
Гудела шумная компания, горячилась, воздух стал сизым от табачного дыма, несло сивухой и рыбным варевом.
Хозяйка ловко носила тарелки, кружки, проворно бегала на кухню и обратно и при этом успевала прислушиваться к разговорам, которые вели гости, а за дверью шепталась о чём-то со своим мужем. Никому не приходило в голову, что то, о чём говорили гости, записывал корчмарь, а потом передавал в тайную канцелярию.
На прощание хозяйка весело улыбалась, открывала дверь и напутствовала: «Гость — госта, а пошёл — прости!» А через день-два схватят кого из случайных путников, и невдогад им, кто донёс, останется сие тайной закрытых дверей.
III
..Александр Данилович Меншиков отослал камердинера, плотно прикрыл дверь, задвинул тяжёлую гардину и зажёг свечи в шандале — теперь он был прочно отгорожен от внешнего мира, так ему лучше думалось.
В длинном бархатном кафтане, в мягких сапогах скорым шагом пересёк кабинет, резко повернулся и — назад. Заложив руки за спину, хмуро глядя на роскошный восточный ковёр, прохаживался по кабинету.
Лицо Меншикова в последние годы обрюзгло, ожесточилось, появилась язвительная ухмылка и две глубокие морщины возле рта — не осталось и следа от того весельчака, который покорил когда-то Петра Великого. Ямка на подбородке длинного лица углубилась, волосы топорщились, и всем своим обликом напоминал он старого льва.
Было о чём подумать всемогущему властелину! То возвращался мыслью он к Петру Великому — как тяжко тот умирал, как мучила его мысль о напрасно прожитой жизни, о том, что все начинания его придут в забвение, то горевал о скончавшейся Екатерине, то более всего терзался собственной судьбой. Царь завещал продлевать его дело, и Меншиков старался, руководствовал императрицу Екатерину, а теперь не стало её — и зашаталась под ногами у светлейшего земля... Он ли не воспитывал Петрова внука, он ли не держал его в строгости, как приказывал Пётр? Денег лишних — ни-ни, играми тешиться много не давал, об здоровье его заботился более, чем об собственном сыне, в ненастье на прогулку не выпустит, а чтоб под надзором был — в собственном дворце поселил...
Но что стряслось в последнее время с царевичем? Опустит глаза и молчит-помалкивает, упрямствует... Видать, не по нутру ему Меншиков, не угодил чем-то? Но чем? Не иначе кто худое нашёптывает ему про опекуна-воспитателя. Хорошо, что уговорил императрицу, благословила она царевича с его Марьей, теперь, как ни крути, Марья Меншикова — царская невеста. Да вот незадача: он-то, Меншиков, будущий ли зять? Не оплошать бы!.. Долгорукого Ивана отчего-то наследник приблизил, к чему сие?.. Ох, худо Данилычу, худо, не хватает «минхерца», умной головы его, а эти, высокородные, дородные... не по нраву им Меншиков, выскочка, мол, нельзя такому власть давать, зазнается...
Долгорукие точат зубы, тянут долгие руки. Да поглядим ещё, чья возьмёт. Не отдам я власть! Пусть лишь под моим ведомством дипломатические переговоры ведутся, пусть испрашивают у меня совета... Сиятельный князь! Ко мне, адъютанты, камергеры, всякие послы иностранные, гости именитые! Жужжат они, будто пчёлы, и звук сей Меншикову лучше всякой музыки.
Екатерина таких же простых кровей, как и он, — прачка мариенбургская, на все руки мастерица, нраву весёлого, ясного. Царя в буйстве в чувство приводила и его, Алексашку, укрощала. А ныне с умом надо действовать, глядеть в оба... Главная беда: Иван Долгорукий любимым товарищем Петру сделался — и чем только приворожил? Отвадить надобно, пусть наследник лучше с Шереметевым Петром водится. А как?..
"Так, шагая по кабинету, размышлял Меншиков, заложив за спину сильные, цепкие руки. Хмурил брови, мягко вышагивал длинными ногами в татарских сапогах. Не было слышно шагов его за закрытой дверью, а походка напоминала поступь зверя, почуявшего опасность...
Остановился возле шандала, загадал: ежели одним дыхом погасит все свечи — быть добру, выдаст дочь за императора, станет властелином, ежели нет, то... Остановился поодаль, набрал воздуху, дунул, но... то ли слишком велико расстояние, то ли волнение овладело — только две свечи погасли.
Меншиков обернулся вкруг себя, словно ища виновника этакого казуса и стыдясь за себя. Затем рванул колокольчик, дёрнул штору, она неожиданно оборвалась, обрушилась — и вельможный князь выругался...
Примета оправдалась: на другой день наследник-царевич сбежал из меншиковского дворца.
IV
Пётр II, прихрамывая, подошёл к окну, глянул на дорогу, и нетерпение отразилось на его лице: где он, отчего нейдёт верный его товарищ?..
Царевич Пётр строен, высок, здоровый румянец на щеках, лицо продолговатое, обликом отца напоминает, несчастного царевича Алексея, а голубыми глазами — мать, принцессу Шарлотту Вюртембургскую. Его можно бы назвать красивым, кабы не хмурое, насупленное выражение.
Всё в его жизни определялось тяжким крестом его рождения. Постоянно слышал он назойливые голоса — высокие и низкие, хриплые и певучие, требовательные и укоризненные, голоса мачехи Екатерины, опекуна Меншикова, воспитателя Остермана и Ягужинского, Черкасского и Голицына... Но откуда знать, кто из них истинно думает о его благе? И ещё! постоянно слыша похвалы деду — Великому Петру, император-мальчик казался себе рядом с ним ничтожным... Пока жива была мачеха, императрица Екатерина, видел он и ласку и шутки, а как она скончалась — сжал свой кулак Меншиков. Кроме парика немецкого на голове юного Петра оказалась шапка Мономаха, но держал-то её в руках бывший пирожник. Было отчего наследнику иметь лицо хмурое и озабоченное.
Но с некоторой поры появился близ него человек, от которого исходили истинная верность, жизнелюбие, в его присутствии наследник делался улыбчивым и мягким. Звали его князь Иван Долгорукий. С ним можно беспричинно веселиться и играть, скакать по полям на охоте, спорить о том, что надобно России. Была у него ещё удивительная способность появляться в тот именно момент, когда очень нужен. Впервые явился ещё при жизни императрицы, бросился в ноги великому князю и поклялся служить ему верой и правдой...
Отчего, однако, нейдёт он теперь? Есть нужда, поговорить надобно про Меншикова, а его всё нет и нет. Пётр снова подошёл к окну, опираясь на палочку и хромая — днями понёс его на охоте конь, и опять же спас верный Долгорукий! Пётр увидел подъехавшую к крыльцу знакомую карету.
Наконец-то! Вбегая в комнату, Долгорукий на ходу уже спрашивал про здоровье, про ногу. Не поднимая глаз, но светлея лицом, Пётр упрекнул его:
— Что долго столь не являлся?
— Не виноватый я, Ваше Величество! Принцесса Елизавета просила одного неслуха наказать.
— Принцесса? — Пётр сощурил большие, навыкате глаза.
Красавица Елизавета, дочь Великого Петра, была предметом их общих воздыханий. Императору приходилась она тёткой, была старше его годами и надежд никаких не подавала, Ивану по возрасту была впору, но весёлая и умная Елизавета ни тому, ни другому не выказывала внимания.
— Ну и... как Елизавета? — не скрывая ревнивого чувства, спросил Пётр.
— Со всеми играет и никого не любит. Как всегда! — беспечно отвечал князь Иван.
— А я ждал тебя, оттого что... сказать надобно...
— Про что, Ваше Величество? — Долгорукий живо сверкнул чёрными глазами.
— Про Меншикова. Я от него сбежал, а вчерась он сызнова... За своё... Сестре Наталье подарил я червонцы, а он забрал.
— Хм?.. Экий самоуправец!
— Могу ли я с сими делами его мириться? Знает ведь, как люблю я Наталью, заместо матери мне она, отрада и жалостливость её мне дороги, а он запретил — как такое стерпеть?
— Ваше Величество, дерзость сие великая есть! Виданное ли дело — царю перечить? — беззаботно поигрывая шпагой, отвечал Долгорукий. — Он хочет овладеть вашей волей.
— Я докажу ему, чья тут воля главная, кто есть самодержец! — вскинул голову Пётр.
— Конечно, докажете, — уверенно отвечал фаворит и перевёл разговор на другое: — Батюшка мой и дядья сказывали, будто Александр Данилыч к роскоши склонен. Одних ковров у него тысяч на сто.
— Не хочу я во власти его пребывать! — упрямо повторил император и осторожнее добавил: — Что ежели в денежных делах его покопаться?.. Дед мой завещал в скромности пребывать, а Данилыч живёт яко царь заморский.
— Но, государь... — в замешательстве пробормотал Долгорукий. — Ведь государыня Екатерина благословила вас на брак с Меншиковой Марией.
— Ах, эта Мария! — с досадой проговорил Пётр. — Не по душе мне она, Иван!
— А коли не по душе, так можно... того!
— Эх, кабы расторгнуть ту помолвку... — мечтательно прищурился император.
— Вы — государь, Ваше Величество, и, значит, воля ваша главная! — поставил точку фаворит.
V
...Петербургский день с немалым трудом разлепил свои веки, мглистые облака поднялись чуть выше крыш, не выпуская из своих объятий низкорослый город.
Шереметевские хоромы на берегу Фонтанки — каменные и деревянные строения, амбары, сараи, великий сад — тоже окутаны влажной холодной сыростью.
В один из таких хмурых зимних Дней Наталья Шереметева вбежала в свою светлицу и бросилась на подушку, заливаясь слезами. Ах, Петруша, как ты жестокосерден! За что обидел сестрицу?.. Велика ли беда — разбила скляницу его в чулане! — так ведь не знала, не ведала, что хранит он в скляницах благовонные травы, да и темно было в чулане.
В какой день вздумал серчать на неё! — ведь ныне годовщина смерти батюшки. Встав с кровати, юная графиня подошла к окну, и памяти её предстала давняя картина: толпы великие людей, государь Пётр Алексеевич во главе траурного шествия, лошадей множество в чёрных епанчах... Ах, горе, нет теперь у неё ни батюшки, ни матушки! Как счастливы были они в Кускове, в каком довольстве и благополучии жили, а теперь более года как уж нет её... В последний день призвала к себе детей, перекрестила всех, простилась, да и закрыла глаза навеки, оставив сирот на попечение бабушки да гувернантки мадам Штрауден. Явственно стояло перед глазами строгое и суровое, но такое милое, с ямочками лицо матери... И было так жалко себя!.. А братец не посмотрел ни на что, осерчал на неё из-за той безделицы...
Теперь скоро уж время обеда, надобно спускаться вниз, а ей не хочется. Что, ежели?.. Сама ужаснулась такой мысли: взять и уйти из дому! Не раздумывая, подхватила синюю бархатную шубейку, муфту, платок — и к двери. Навстречу Дуняша:
— Далеко ли оболокаетесь?
— Вздумала погулять...
— Ваша милость, никак одни? — удивилась Дуня.
— Тоскливо мне, Дунюшка... Да и дело у меня есть... важное.
— Так я с вами! Бабушка ругаться станут.
— Нет, нет, я сама, сама... Мне в аптеку надобно, — придумала оправдание Наталья. Да ведь и вправду на Невской першпективе аптека есть, в которой можно разные травы купить, чтобы брат не серчал — Только, голубушка, Дунюшка, ты смотри никому про то не сказывай! — И заспешила на чёрный ход.
Скоро оказалась на Невской першпективе, среди множества магазинов; заглянула в одну, в другую галантерейные лавки, купила позументы, нитки, а потом уж направилась к дому с вывеской «Щеголеватая аптека»... Отобрала там множество лекарственных и благоуханных трав и возвращалась довольная.
Ветер тем временем разогнал облака, и яркая синева явилась на небе. Высокая и тонкая графиня загляделась на небо, неловко ступила на заледеневшую мостовую, да и поскользнулась. У пала так, что муфта отлетела в сторону.
В ноге — острая боль, а над головой синее, как фарфор, небо. И в тот же почти миг на фарфоровой синеве возникла голова в зелёной треуголке, встревоженное лицо, чёрные глаза и брови, офицер Преображенского полка в зелёном мундире. Бросился к проезжавшему извозчику, мигом вышвырнул из санок человека в заячьей шапке — и назад, к Наталье.
— Больно? — спросил, но, не дожидаясь ответа, взял её на руки и поднёс к санкам. — Где дом ваш?
— На Фонтанной... — морщась от боли и краснея, отвечала она. — Возле моста.
— Уж не хоромы ли шереметевские?
Она кивнула.
— Так вы, должно, Наталья Борисовна, графиня Шереметева?.. О, знатного человека дочь! — Он сел рядом, прикрыл её ноги, наклонил голову: — К вашим услугам — князь Иван Алексеевич Долгорукий. — И крикнул извозчику: — Гони к Фонтанной!..
В доме между тем поднялась изрядная хлопотня — искали беглянку. Увидав подъезжающие санки, слуги высыпали на крыльцо, а бабушка замерла у окна второго этажа.
У ворот князь осадил лошадей, взял пострадавшую на руки и понёс к крыльцу. Глаза его, весёлые, чёрные, неотступно смотрели на неё, но и она, отчего-то забыв о боли, не могла отвести от него взгляда, будто заворожённая. Вот он ласково улыбнулся, явно любуясь её нежным румянцем, серьёзными серыми глазами, лицом, окаймлённым серебристым платком с чёрной полосой, слегка прижал к себе и коснулся губами её пальцев. От рук его исходил некий жар, и впервые почувствовала Наталья истинно мужскую силу. Она смутилась, заалела и, смущённая его смелостью, вспыхнула, вскинув густые тёмные, словно бабочки, ресницы...
А в доме продолжалась хлопотня, слуги голосили, толклись в сенях; сверху по лестнице, шурша юбками и ворча, спускалась Марья Ивановна, Дуняша охала про себя.
По-хозяйски ощупав ногу, Марья Ивановна послала за лекарем, однако особого сочувствия не выказала, а вместо этого принялась распекать внучку:
— Виданное ли дело? Эко! — убежала не спросясь, укатила неведомо куда... Вот тебя и наказал Господь!
Потом обратила внимание на офицера, спросила: кто таков?
Князь представился, выражение лица бабушки изменилось.
— Неужто Долгорукий князь? Так вот ты каков, батюшка? Хорош! — Она оглядела его: — Знавала я одного Долгорукого, да и прочих тоже... А молодого князя в первый раз вижу... Мерси тебе за Натальюшку... А князю Василию кланяйся от меня.
— Благодарствую! — поклонился он. Щёлкнув каблуками и бросив ещё раз взгляд на юную графиню, удалился.
Вместе с креслом, в котором она сидела, Наталью подняли наверх, в бабушкину комнату. Явившийся туда лекарь осмотрел ногу и объявил, что сие есть растяг, надобны покой и холод. После тех процедур беглянку покормили, и бабушка велела всем выйти.
— Оставьте меня с внукой одну... — сказала.
В доме стало тихо, лишь позвякивали старинные, с петухом часы.
Любила Наталья бабушкину комнату, тут было уютно, всё дышало стариной — сундучки, рундуки боярские, шкатулки, пяльцы, вышиванье на резном столике, парчовые нити... Руки её всегда чем-нибудь были заняты. Вот и теперь вынула тонкий шёлк, пяльцы, иглу и принялась вышивать «воздух» — пелену, вклад свой в Богородицкий монастырь. Монастырь этот с давних пор опекали Шереметевы. Внучка лежала на диване кожаного покрытия, а бабушка восседала в кресле с львиными головами. Прежде чем взяться за иголку, достала табакерку, взяла щепотку табаку, нюхнула, с чувством чихнула и, высоко откинув голову, произнесла:
— Отменный молодой князь Иван Долгорукий... Глаза крупные, огненные, только рот мал — как у девицы... А всё же таки есть в нём что-то от старого знакомого моего Якова Долгорукого.
Наталья, которая всё ещё была под впечатлением случившегося, ждала, что бабушка скажет что-то ещё о молодом Долгоруком, но у той были свои резоны обращаться к сей фамилии, и резоны тайные. Она продолжала:
— Знатный был человек дядя его!.. Ходил статно, как истинный боярин, но бороду сбрил рано, ещё до повеления царя Петра. Держал себя как гость иноземный, а сколь подвержен придворному этикету! Ручку поцеловать али цветок поднести! — это пожалте... Ежели кто говорит, никогда не перебьёт... Истинный талант!.. — Лицо Марьи Ивановны посветлело. — А красоту как любил! Помню, приехал к нам в Фили, к зятю моему .Льву Кирилловичу Нарышкину, — в аккурат кончили тогда храм строить. Уж как любовался той церковью, как хвалил, даже на колени пред нею опустился и землю поцеловал...
Наталья слушала бабушку, а виделись ей чёрные ласковые глаза, сухие и горячие руки, и словно чувствовала жар, исходящий от них.
— Дай Бог, чтоб Иван Алексеевич хоть малость взял от Якова Фёдоровича, сродника своего! — вздохнула Марья Ивановна. — Боярд был Яков Фёдорович! Самому Петру противоборство оказывал, воле его перечил, ежели то к пользе народной, ежели интересам государевым резон... Бывало, вкруг Петра одни похвальные вопли стоят, а он, Яков Фёдорович, своё: не можно, мол, такой указ подписывать, да и всё тут! Или просто в молчании пребывает. Когда дело царевича Алексея разбирали — он напрямую сказал: не можно царевича судить, Русь стояла и стоит на древних обычаях, и в одночасье их не изменишь. Не можно топором рубить, лучше ослабу дать, да и покончить со всеми розысками... Он и в Париже, и в Варшаве живал, а расцветал, сказывал мне, только в Москве... — «Воздух» и пяльцы лежали недвижимо на коленях.
Глядя на посветлевшее, помолодевшее лицо бабушки, Наталья вдруг догадалась:
— Да ты любила его, бабушка! Вправду любила?
Марья Ивановна, отчего-то рассердилась.
— Ежели он землю возле красавицы церкви целовал, как его не любить-то? — Она помолчала. — Только никто, ни муж, ни дочь моя, о том не ведали, а я... — Она взглянула на киот, перекрестилась. — Прости меня, Господи!
— Простит, простит тебя Господь! — воскликнула Наталья. — В любви разве кто виноват?.. — Понизив голос, решилась: — А Иван Алексеевич не похож на дядю своего?
За окном опустились ранние петербургские сумерки, прокрались в комнату.
— Иван-то Алексеевич? — вздохнула бабушка. — Ох, далеко, должно, ему до Якова Фёдоровича.
— Отчего?
— Одно слово — фаворит. Всё ему дозволено, а сам ещё молод, без понятия... Феофан Прокопович его ругмя ругает. Шалун, охальник! По ночам на коне скачет, людей будит, да и драться горазд...
Неужто? — ахнула Наташа. — Да как же так? Ведь добр он, бросился на помощь... Охальник? А что же она-то? Сразу прильнула к нему?.. Ой, как неладно!
— Впрочем, языки людские злы, откуда сведать правду? — Марья Ивановна зажгла свечу, подвинула её ближе к внучке. — Одно говорят, а иное — в деле... От нынешних-то, молодых, я отстала, все они мне хуже наших кажутся... Про Якова-то Фёдоровича смотри никому не сказывай, я только тебе, а ты помалкивай... — закончила Марья Ивановна, прикрыла глаза: то ли погрузилась в воспоминания, то ли уснула.
Грезила и Наталья — зелёный мундир, горящие на морозе щёки, брови-полумесяцы, губы на её руке... И, как бы сбрасывая наваждение, встрепенулась, рассердившись на себя. Что она, ума лишилась? Как могла глаз не отвести, руки не отнять? Матушкины заветы позабыла. Обещала фамилию свою высоко держать, а доверилась первому встречному, оттого лишь, что он талант... А ну как слух пойдёт, что Шереметева графиня, дочь высокородного господина, честь свою позабыла? Князь на руках её таскал, балясы с ним разводила, а коли до братца сие дойдёт? Ведь Петруша — всему дому господин, дома хозяин...
В волнении оглянулась она вокруг, бросила взор в окно: в небе висела прозрачная луна, окружённая фиолетово-синим сиянием, и было оно подобно пышной фате...
VI
В петербургском доме Долгоруких на Васильевском острове собралось чуть не всё семейство: три родных брата, двоюродный, племянники. Семейство это всегда держалось дружно. Собрались нынче тайно, выставили даже слуг.
Хозяин, Алексей Григорьевич, уже немолод, он в дядьках у юного царя и весьма гордится тем, что сын его Иван ныне в фаворе. Когда-то юн был губернатором в Смоленске, потом стал обер-гофмейстером при дворе, но мечтал ещё более приблизиться к трону. Родной его брат Сергей Григорьевич ранее служил по дипломатической части в Париже, в Вене, в Лондоне, член Верховного тайного совета, так же как и третий брат — Иван Григорьевич, сенатор.
Двоюродный брат их Василий Лукич, человек степенный и дельный, как бы выполнял роль пружины в семейном механизме Долгоруких. Его называли умным, но злым, как обезьяна, хотя странно: держался он тихо, даже будто чего-то стесняясь. Именно он да ещё Василий Владимирович Долгорукий озабочены были соблюдением родовых долгоруковских начал и старинных обычаев. Как и все истинные представители древних родов, они следовали законам Киевской Руси, плотно связанной с Европой, и разделяли петровскую тягу к иностранному. Только считали, что ежели догонять Европу (а как не догонять, ежели Русь и есть Европа?), то не галопом, а постепенно, с достоинством.
Алексей Григорьевич Долгорукий более озабочен был днём сегодняшним, в тщеславной его голове вызревали авантюрные планы: сбросить власть Меншикова (тут ему помощник Андрей Иванович Остерман), расторгнуть помолвку с Марией Меншиковой и женить царя на своей дочери...
— Куда глядим-поглядываем? — распалял себя старый князь. — Сколь терпеть станем?..
Ему вторили братья:
— Ещё не тесть Меншиков, а уж чуть ли не царь негласный... Надобно думать, как разделаться с сим выскочкой...
Молчал лишь Василий Лукич, наиболее дальновидный из всех. Братья то и дело взглядывали на него, но он словно не замечал.
Явился Иван Долгорукий, с опозданием. Отец заворчал:
— Чего припозднился? Где тебя носит?.. — Впрочем, скоро сменил тон, речь повёл издали: — Не в тягость ли государю власть Меншикова?..
— Кому она не в тягость, власть-то? — усмехнулся князь Иван, откусывая от рыбного пирога. Стол по случаю поста был скоромный: пили квас, ели капусту, кундяпки с рыбой, грибы.
— Люба ли Мария Петру? — спросил отец.
Князь Иван махнул рукой: какое, мол! Отец торжествующе заметил:
— Вот и я про то сказываю! Наша Катерина — вот на ком надобно женить государя!.. И умна, и в галантерейных науках толк знает, будто родилась царицей.
Иван Долгорукий ночью был на пирушке и теперь не без труда вникал в разговоры сродников, однако, услыхав про новый план отца, поперхнулся, перестал жевать.
— Батюшка, побойтесь Бога! Катька с австрийским посланником амурится, с Миллюзимо!
— Ай! — передёрнулся Алексей Долгорукий. — Что ты понимаешь в своей сестре? Не ёрничай! Да она, ежели хочешь знать... ежели ей корона увидится, всё откинет и забудет про своего австрияшку.
— Скажет ли государь спасибо за нашу невесту? — усомнился Сергей Григорьевич. Взгляды обратились к Василию Лукичу, который всё ещё не подавал голоса. Тут он наконец заговорил, но как бы совершенно о другом:
— Государь Пётр Алексеевич как-то повелел Прозоровскому переплавить государственную казну, а тот взял и не послушался, отдал собственные деньги вместо государевых... И что же? Миновало время, Пётр опомнился, ах, где моё золото-серебро, зачем велел я его перелить? Тут-то и признался во всём Прозоровский... Что, окромя благодарности, мог высказать ему Пётр?
— Да наша-то Катерина вроде не похожа на государственную казну, — усмехнулся князь Иван. Он уже потерял аппетит и сидел, подёргивая ногой.
Василий Лукич уклончиво заговорил о молодости, неопытности царя, мол, нужны ему дельные советники, а потом вернулся и к Меншикову:
— Есть у него слабое место — денежные дела его. Так же и Остерман мыслит. Без лихоимства светлейший не может... И за то легко его прищучить... — Василий Лукич не поднимал глаз, говорил тихо и тем вынуждал всех внимать ему. — Есть ещё новый грех у Меншикова. Можно сказать — не грех, а преступление. Повелел он внести себя и всё своё семейство в царский календарь — не дожидаясь, пока повенчают царя с дочерью!
Тут за столом возмущённо загалдели. Князь Василий приподнял брови, опять стало тихо, и он закончил:
— Ежели молодой государь узнает про календарь да ещё про то, что тот взял у иностранного государства немалую сумму денег, — не простит его. У малого Петра закваска Петра Великого... Надобно лишь в том помочь ему. — И князь Василий выразительно взглянул на Ивана, и тот понял: власти Меншикова приходит конец.
Плотно были закрыты двери в доме Долгоруких, как и во многих домах Петербурга. Тайные беседы велись многими и многими жителями города...
VII
А Меншиков ещё пребывал в осознании всех великих титулов, коими был одарён Великим Петром: губернатор Петербурга, господин Ораниенбаума, первый действительный тайный советник, герцог Ижорский, кавалер ордена Андрея Первозванного, а также Белого и Чёрного Орла...
Однако покоя в душе не было.
Нервно прохаживался он по своему ореховому кабинету. Грузно ступал по фигурному, в звёздах паркету и бросал взгляды то на изразцовые стены, то на потолок, где среди затейливых орнаментов царила разрисованная яркими красками могучая фигура Великого Петра в шлеме и латах.
Тревога, страх за будущее, ярость раздирали безродного властелина, и он не мог с собой справиться. Одолевали дурные предчувствия, болело сердце... Молодой наследник сперва ушёл в себя, замкнулся, а потом убежал из меншиковского дворца. Расторгнута помолвка с Марией! Царь ускользает из его власти! Чего ещё ждать? Фискалы, сыщики — он чувствует их за своей спиной, слухи, подобно осам, жалят и жалят...
Послышался стук в дверь, князь вздрогнул. Вошёл лакей и сообщил о посыльном от государя.
Увидев гербовую печать на конверте, Меншиков схватил письмо и выпроводил посыльного. Читать он почти не умел, но и звать секретаря не собирался — гордость не позволяла. Взял лупу, свечу, сел за стол и стал разбирать написанное:
«Понеже Мы, Всемилостивейший... намерение взяли от сего времени сами на Верховном тайном Совете присутствовать и всем указам отправленными быть за подписанием собственной нашей руки и Верховного тайного Совета... того ради повелели, дабы никакие указы и письма, о каких бы делах оные ни были, которые от князя Меншиков а... не слушать и по оным отнюдь не исполнять, под опасением нашего гнева... О сём публиковать всенародно во всём государстве и в войсках...
Пётр II».
Это был конец!
Схватившись за голову, Меншиков бросился в одну, в другую сторону. Голову пронзала острая игла, сердце заколотилось с бешеной силой...
Он болен, болен! — вот где выход! Надобно немедля написать бумагу в Верховный совет и просить уволить его по старости и болезни!.. Выход, казалось, был найден. Седьмого сентября Меншиков написал бумагу, но...
VIII
Через два дня, девятого сентября жители Санкт-Петербурга увидели на Невской першпективе кавалькаду, возглавляемую четверней белых коней, богато запряжённую карету и в ней — светлейшего. Он отправлялся в изгнание, однако вид имел такой, словно ничего не случилось: горделиво поглядывая кругом и улыбаясь, он кланялся прощаясь... На нём был дорогой кафтан, меховая шапка с красным околышем, парик... В следующих за ним каретах сидели сын Александр, жена Дарья Михайловна и дочери Мария и Александра.
Так, с шиком отправлялся Александр Данилович в своё рязанское имение Раненбург, не зная ещё, что столь простой ссылкой не кончится задуманное против него дело...
В тот же час на Невском в доме Голицына у окна стояли Василий Лукич и Иван Долгорукие, которые пришли к князю, чтобы познакомиться с новыми книгами его, а теперь захвачены были зрелищем, открывавшимся им на дороге. Меншиков ехал, красуясь как на параде, Василий Лукич улыбался краешком губ. Иван Алексеевич охвачен был двойственным чувством, в котором смешались жалость к светлейшему и смятение перед бренностью власти. Не случится ли так, что завтра на смену Меншикову вот так же кто-то ещё покинет город?.. Он и осуждал властолюбца, и сожалел о том, что Верховный совет не внял его просьбе, — ведь князь истинно захворал, просил об отставке, хотел повиниться. И ещё смутное чувство собственной вины шевелилось в Долгоруком — Василий Лукич и Остерман пугали государя чрезмерной властью Меншикова и его, фаворита, подбивали на те же действия...
Из состояния задумчивого смущения князя вывел Голицын, предложив ему бокал:
— Виват! Выпьем за дело наше... — Они чокнулись. Дмитрий Михайлович спросил: — Вернули ли государю кольцо, подаренное Марии Меншиковой?
Василий Лукич, допивая бокал, отвечал, что кольцо, цена которому более двадцати тысяч, возвращено. Они помолчали, потом Дмитрий Михайлович смягчился, сказал:
— Неумеренная власть сгубила светлейшего, однако не отнимешь у него ума... Когда пришли в дом его, то протянул он коробку со словами: «Вот мои ордена и отличия, я ожидал, что пришлют, и приготовил...» Да и наша вина есть: суда-то не было...
Все замолчали, глядя на движущуюся кавалькаду за окном.
— Зависть его чрезмерно велика была... Ежели бы зависть его обратилась в горячку, так мы все бы померли от неё, — засмеялся Василий Лукич.
Но всё же и он тайно омрачён был мыслью о собственной судьбе: кто близок к трону, тот ходит по канату... Неведомо ещё, чем кончится дело Меншикова: ссылкой ли в собственное имение? Или вышлют в самый дальний край, в Сибирь?..
Увы! Так и случилось: дело меншиковское раскрутилось, и через три месяца, потеряв всех слуг, ценности и кавалерию, будет он выслан в край вечной мерзлоты, городок Берёзов... Минует ещё три года, и князь Иван Долгорукий — по иронии судьбы и истории — тоже окажется в Берёзове... мало того: спустя ещё несколько лет туда же попадёт Остерман, самый умный и деятельный противник Меншикова. А князь Иван будет слушать рассказы берёзовских старожилов про Александра Даниловича и удивляться.
Но до той поры ещё целых три года...