Кольцо графини Шереметевой

Алексеева Адель Ивановна

РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ВЕЧЕРА

 

 

I

ад Москвой, на семи холмах — хмурая зимняя темень. Лишь жёлтые огоньки в окнах деревянных домиков да купола и маковки церквей светлеют. Ни фонарей, ни звёзд, ни луны... Только белый снег, да чёрное небо, да вылетающие из труб красные искры. На редких площадях горят костры, разрывая смертную черноту ночи.

Часов с восьми зимой ворота в Кремль запираются, часовые, чтоб не спать не дремать, до самой заутрени поют-бормочут молитвы. Перед заутреней раздаётся голос: «Пресвятая Богородица, спаси нас!» Второй часовой от Успенского собора кричит: «Святые московские чудотворцы, спасите нас!» Третий откликается: «Святой Николай Чудотворец, моли Бога о нас!»

С началом сумерек закрывают домовые ворота, амбары, сараи, прикрывают ставни на окнах: известны беспорядки московские — то тут, то там бои кулачные, вой девичий, а то и грабёж с убийством. Одна надежда — «рогаточные караулы», в которые съединяются сами жители, да ещё пожарные. Зоркие караульщики озираются на каланчах, внизу стоят казаки, готовые всякий час мчаться в любой конец города. А лошадей для пожарного дела поставляют хозяева, замеченные в неосторожной езде по улицам.

Дома знатных господ в центре города — будто целые селения: главная хоромина господская, за ней сараи, пчельники, бани, огороды, рощицы, сады. Напротив Кремля — Садовники с вишнями и яблонями, там — Полянка с цветущими луговинами и озёрами, за Сухаревой башней — огороды Черкасского князя.

Куда ни глянь, всюду сельский вид, летом пейзаж деревенский, куры кудахчут, петухи поют, а то и ягоды люди собирают. За что любят старожилы древнюю столицу, так за этот налаженный, устоявшийся быт, за домашний, деревенский уклад. Оттого многие особы покидают Петербург с радостью и не желают возвращаться обратно...

Вот и молодой государь Пётр Алексеевич: скоро Рождество, а он всё в Москве сидит. Охоты кончились, и теперь наводит он порядок в московском хозяйстве. А приближённые рады! — хозяйствуют в своих усадьбах.

Пётр Борисович Шереметев с раннего утра возле стола своего, на котором гусиные перья, листы желтоватой бумаги, песочница, чернильница со щитом на передней стенке и гербом Шереметевых. Истоки рода затерялись в неведомых временах: с одной стороны, слово «Шеремет» по-тюркски означает «проворный», значит с Востока, с другой стороны — герб восходит к немецкому городу Данцигу; на нём два льва, стоящих на задних лапах.

Из шкапчика с множеством выдвижных ящичков граф вынул письма от управляющих, позвонил в колокольчик, тотчас явился секретарь — и Пётр Борисович стал диктовать:

«Прислать указанного мяса всем нашим дворовым на Рождество и великоденские мясоеды — 50 пудов...»

«...выслать дюжину рукавиц мужских да чулков чёрных по три пары пунцовых да чёрных, а смотреть, чтоб не малой те были руки...»

«...купить бочку конарского сахару ценою по 6 руб.

пуд...»

Петру Борисовичу всего семнадцать лет, но он уже владелец немалого хозяйства, которое требует крепкого смотрения. Высокий, стройный, с чуть косящими глазами, диктует ответы он без запинки и голосом настоящего вельможи:

— «В Ярославскую губернию, Григорию Вроблевскому... Повелеваем смотреть крепко за землями, чтоб те отмежованы были против песцовых и межевых книг... Ежели с оплошкою упустить, то взыщется с тебя».

От управляющего из Дерпта потребовал, чтобы нашёл тот хорошего архитектора и обещал ему немалые деньги, — граф озабочен переустройством кусковской усадьбы.

Как ни уверен в себе Пётр Борисович, опыт, однако, у него небольшой, и порой обращается он за хозяйственными и семейными советами к дяде своему Владимиру Петровичу, отцову брату. Вот и сегодня, прочтя письмо из села Вощажникова про Феодосия Коровина, которому за неуплату оброка грозят каторжные работы, Пётр Борисович постоял у окна, разрисованного нарядными узорами, и решил: вечером завернёт к дяде и обсоветует сие!

А теперь утро уже в самой силе — пора к государю. Надев парадный мундир, заглянул в зеркало: лицо свежее, чистое, румяное, волосы мягкие (даром что характер жёсткий), нос крупный, — остался собою доволен и велел подавать шубу...

В это время юный император (впрочем, он так возмужал за последнее время, что уже и не казался юным, — куда подевалась детская свежесть?) под музыку барабанщиков занимался маршировкой со своими гвардейцами. Означенное время кончилось, государь распустил их и готов к приёму.

Шереметев сегодня докладывал о московских беспорядках:

   — В Замоскворечье на прошлом месяце сделаны убийства числом шесть... В Немецкой слободе больно много грабежей...

Лицо Петра II постепенно скучнело, от румянца и маршировки не осталось и следа: такие сообщения он слышал каждый день.

   — Сколько лиха, сколько разбоев... — вздохнул, обращая взгляд к Долгорукому. — Что делать?

Тот мог бы высказать предложение, что делать — о том говаривали они с Шереметевым, однако князю в том нет резона: пусть граф сам делает предложение к указу, ведь нынче вечером Иван Алексеевич идёт в шереметевский дом — просить руки Натальи Борисовны.

Воспользовавшись предоставленной возможностью, Шереметев бодро ответил:

   — Ваше Величество! Надобно учредить полицейский эскадрон драгун! Разделить на двенадцать команд, и в каждой округе учредить съезжий двор, при нём два офицера, два урядника и по шести солдат — Пётр Борисович перевёл взгляд на фаворита. Тот одобрительно кивнул, пророкотав:

   — Разумею, так ладно будет.

   — Может, ещё барабанщика? — сказал царь — Звончее будет.

— Верно, Ваше Величество! И барабанщика, как без него?

Когда аудиенция была окончена и Шереметев, откланявшись, выходил, в дверях столкнулся с Катериной Долгорукой. Шла она без доклада, держалась царственно. Неужто свершилось дело в Горенках? — не токмо в одной комнате, но в одной постели оказалась она с государем? Впрочем, не в характере Петра Борисовича предаваться неясным вопросам, и, сойдя с крыльца, он уже забыл о встрече и велел гнать лошадей в Гнездниковский переулок, к дяде.

Владимир Петрович Шереметев сидел возле камина в белых валенках и овчинной душегрейке, на крупном мясистом лице блуждала простодушная улыбка, а тёмно-карие глаза блистали отнюдь не старческим блеском.

Как всякий дом имеет лицо хозяина, так и комната, в которой пребывал старый барин, несла на себе его печать: ни затканных стен, ни зеркал венецианских, ни гобеленов — чистые деревянные стены со старыми порсунами и иконами, дубовый шкаф, такие же кресла, лишь секретер богатый, с инкрустациями.

Владимир Петрович был не просто братом фельдмаршала, но верным сподвижником его во всех делах и походах. Когда-то отправился с ним в составе великого посольства за границу, вместе воевали они со шведом, вместе покоряли астраханский бунт и несли тяготы Прутского похода. В царевичевом розыске, когда судили Алексея, Владимир Петрович, как и брат его, не замарал себя, не подписал смертного приговора. И во всякое дело вносил он энергию и весёлость. Даже в корабельное, когда с отцом своим строил для Великого Петра флот. Но ежели отец давал своим кораблям названия «Лев», «Единорог», то Владимир Петрович придумывал имена позабавнее — «После слез приходит радость», «Заячий бег».

Дядя и племянник, по обычаю, расцеловались и расположились возле камина на кожаном диване. Слуга принёс столик, жбан с пивом, кружки. Прежде чем поведать историю о Феодосии Коровине, обсудили светские новости, про Катерину Долгорукую тоже.

   — Ого, братец, да ты проснись! — расхохотался дядя — Всей Москве ведомо, а ты не знаешь! — давно уж всё решено, в зазнобах она у царя!.. И-и-их! Люди — они что облака, куда несёт их ветер, туда и летят...

Выпили пива, Пётр Борисович похвалил:

   — Ладное пиво, каково сделано?

   — Более семи фунтов хмелю не велю я класть на бочку...

Перешли к главному делу, и дядя поинтересовался:

   — Какова сумма долгу-то у твоего Коровина?

   — Шестьдесят девять рублёв десять копеек.

   — Сколько годов ему грозит каторга?

   — Не меньше чем пять лет и девять месяцев, — отвечал молодой Шереметев.

Дядя крякнул, задумчиво помолчал, прежде чем ответил:

   — Вот тебе мой совет: выкупить того Коровина и взять себе в дом — будет тебе верный слуга.

На том и порешили.

Выходил молодой граф на улицу, когда уже опустилась чёрная ночь — ни луны, ни фонарей, ни звёзд. А мороз стоял на дворе такой, что перехватывало дыхание...

 

II

Девятый час, а в шереметевском доме уже погасили свечи, закрыли ворота, двери-калитки. Небо на этот раз вызвездилось, а луна подобна большому серебряному рублю — так казалось Дуняше, которая стояла тем часом у ворот, ожидаючи условного знака. Наконец раздался стук, она быстро открыла щеколду, и в ворота проскользнула женская фигура. Обе они шмыгнули в дверь, неслышно прокрались в девичью опочивальню — и молодая графиня уже скидывала бархатную шубейку, фланелевое платье, валенки...

   — Ах, Дуня! Свершилось! — воскликнула она.

   — Да что хоть, барышня?

   — Иван Алексеевич у братушки просил моей руки!

   — Да как всё было-то? Что Пётр Борисович сказывали? — во все глаза глядела на барышню Дуня.

Переставив свечу, Наталья охолодила лицо руками и стала рассказывать:

   — Петруша знал, что придёт Иван Алексеевич... Явился он в пять часов пополудни. А мы-то сговорились с князем, что я за ширму спрячусь и буду глядеть оттуда. И ещё: Петя такой важный, а князь на себя не похож, робеет... Говорит: так и так, мол, я старшой против тебя, однако сирота она, не у кого более просить руки сестры твоей... Пётр в ответ сказывает, что Долгорукие знатные люди, не прочь, мол, он с такими породниться, однако как сама Наталья? Согласна ли? А я тут возьми да и выскочи из-за ширмы!..

   — Ой, батюшки, и не испужались?

   — Что ты, Дуня! Сердце-то у меня скачет, будто вылетит сейчас, а голос спокойный. Петруша спрашивает меня, а я строго, по полной чести отвечаю, мол, жалко мне из родного дома уходить, да, видно, ничего не поделаешь, пора... А Иван Алексеевич тут возьми да и скажи: «Руку я её у тебя, Пётр Борисович, прошу, а сердце своё она уж мне отдала».

   — Так и сказанули? — ахнула Дуня.

   — Ага. Петя нахмурился и говорит: коли у вас уж всё слажено, так нечего и говорить. Остаётся помолвку объявить... Иван Алексеевич просит: мол, хорошо бы на Рождество. А Петруша: какое Рождество, ежели ей ещё нет шестнадцати лет?.. «Семнадцатого января рождение графини, а восемнадцатого и свадьбу можно, — отвечает князь, — а помолвку — на Рождество!»

   — Вот славно-то! — обрадовалась Дуняша.

   — Да не всё ещё это, Дуня. Как сговорились брат с женихом, так Иван Алексеевич просят: разрешите, мол, с Натальей Борисовной на тройке коней моих прокатиться! У Петруши недовольное лицо, однако не противился. И покатили мы!.. А ночь-то какая, Дуня! Звёзды светят, луна горит, кони мчатся по Москве-реке... А как на Якиманку выехали, кони-то как дёрнут, да и перевернули наши саночки — и вылетели мы прямо на снег! И покатились по земле белёшенькой... Лежим — за плечом его лунища агромадная, щёки полыхают, пар изо рта валит, а больше ничего и не помню... Вот он каков, сокол мой ясный!

— Да и вы, барышня-боярышня, как птица! Любуюсь я вашей милостью, — вздохнула Дуня, лицо её засветилось такой радостью, будто это ей сделали предложение и будто это она каталась ночью на тройке.

 

III

Славные бубны за горами! Хороша Москва на Рождество!

Дни стоят ясные, морозные, солнце играет, как на масленицу! Земля укутана сверкающими снегами, пышными, как взбитые сливки. Шереметевский дом на Воздвиженке залит огнями — тысячи свечей освещают его. Мало того — сам переулок освещён смоляными бочками, факелами. Ещё бы! — нынче здесь знатная помолвка графини Шереметевой и князя Долгорукого. Подъезжают десятки, сотни карет, в переулке близ Кремля тесно...

А в дальней комнате девушки наряжают невесту. По старинному обычаю, полагалось ей рвать волосы, плакать, но Наталья весела, и не потому, что Пётр I наложил запрет на сей обычай, а потому что в радость ей эта помолвка.

И вот уже встречают в зале гостей. Невеста в белом платье с голубыми отсветами, с жемчугом на шее, в маленьком парике с висячими жемчужинами надо лбом. Жених — в мундире серебряного шитья, в парике, выписанном из Парижа; он бледен, она — как маков цвет...

В кресле с резными орлами на спинке восседает Марья Ивановна, рядом с ней сундучок, в который она складывает подарки. Чего там только нет! Кольца и жемчуга, серьги и бисерные вещицы, футляры для духов, часы, табакерки и даже готовальня — европейское новшество!

Дядя Владимир Петрович по нездоровью своему не присутствует, и за старшего от Шереметевых — Пётр Борисович. Никто не сравнится с ним в любезности и обходительности. «Истинный граф, истинный сын своего отца!» — говорят о нём. Рядом второй брат — Сергей, который старается брать пример со старшего, но это ему плохо удаётся, ибо не может он скрыть грусть от расставания с любимой сестрицей.

В залу вошёл император — ладный, стройный, в мундире золотого шитья, рядом с невестой княжной Долгорукой. Она одаривает всех небрежными кивками, холодными улыбками извилистых губ, не может скрыть удовольствия от подобострастных поклонов и общего внимания. Государь же словно на что-то досадует...

Цесаревна Елизавета в сверкающем вечерним небом платье — воплощение доброжелательства, весёлости, русской красоты. Анна Леопольдовна, напротив, держится чрезмерно просто, одета небрежно...

Долгорукие, как всегда, вместе, стоят трудно. Алексей Григорьевич горделиво оглядывается, более внимания обращая на царскую невесту, свою дочь, чем на новобрачных. Впрочем, он доволен и Иваном — Шереметева умна, хороша собой, с характером, а Ивану, как коню, нужны железные шенкеля и плёточка.

Марья Ивановна еле держится на ногах, однако переходит из комнаты в комнату, не спуская умилённых глаз с жениха и невесты, всё примечает, во всём находит особые знаки, худые или добрые приметы. Архиерей широко перекрестил молодых — это славно. Жених подарил кольцо с жемчугами и гранатами — напрасно, жемчуг к слезам; ещё хуже — что уронил кольцо. И какое кольцо! Подарил его Пётр Великий на свадьбу дочери её, а когда умирал фельдмаршал, вручил Наталье — мол, пусть жениху подарит, когда вырастет, камень тот заморский, смарагд называется, и счастье приносит...

Вдобавок, когда выходили на улицу, кошка дорогу перебежала, — ох не к добру это!..

До глубокой ночи продолжается торжественная церемония на Воздвиженке. В полночь отъезжающие кареты, экипажи, сани, коляски запрудили переулок — ни пройти, ни проехать. В чёрном воздухе вспыхивают фейерверки, горят смоляные бочки, рассыпаются красные брызги — светло как днём!

А с неба льётся слабый свет звёзд, сияние Млечного Пути, столь же таинственное и неведомое, как будущее жениха и невесты...

 

IV

Император отпустил от себя Долгорукого на три дня, и все три дня князь почти не покидал шереметевский дом. Со дня помолвки его как подменили — стал сдержан, молчалив, бокалы с вином лишь пригубливал, беседы вёл умные, толковые, даже пробовал играть на скрипке. С невестой держался на расстоянии. В мыслях-то, в сердце своём в объятиях её стискивал, ласкал, а в жизни только пальчиков холодных иногда касался. Боялся коснуться, к примеру, коленом её ноги — как костёр она его обжигала. Уходя же, шептал: «Лазоревый цветик мой, дождусь ли? Скорее бы свадьба!»

Свадьбу решили играть 18 января. И не только потому, что за день до того Наталье исполнялось шестнадцать лет, но оттого, что на тот же день назначена государева свадьба, а двойные свадьбы, известно, к счастью.

Три отпущенных для помолвки дня пролетели быстро, и Долгорукий вновь вернулся в лефортовский дворец. А Наталье пришло время навещать своих сродников. В первую очередь Владимира Петровича, который по нездоровью своему отсутствовал в день помолвки. Отправилась она туда с младшим братом Сергеем.

Дядя был уже на своих ногах — сердечная боль отпустила, — и он бурно выражал радость. На столе лежала простая еда: холодная говядина, капуста, квас, любимое дядино желе из клюквы. Владимир Петрович потребовал подробного отчёта о том, как прошёл сговор, и Наташа охотно о нём поведала:

— Ах, дядя, вправду сказать: редко кому случалось видеть такое знатное собрание! Вся императорская фамилия была на нашем сговоре, все чужестранные министры, все знатные господа, весь генералитет. Столько было гостей, сколько дом наш мог вместить... Ни одной комнаты не было пустой... А подарков сколько!.. Петруша поднёс Ивану Алексеевичу серебра пудов шесть! — старинные великие кубки, фляги золочёные... Когда мы выходили — простой народ запрудил улицу, и крики стояли, и славили меня: «Слава Богу! Господина нашего дочь идёт за великого человека! Восславит род свой и возведёт братьев на степень отцову!»

   — Вот и славно... — раздумчиво заметил Владимир Петрович. Он подвёл племянницу к шкафу. — Вот, — взял в руки большую гербовую бумагу с начертанными на ней рисунками, знаками — родословное древо Шереметевых. — Дай Бог тебе внести в сие древо достойных потомков! — торжественно возгласил он и добавил: — А это ещё одна штуковина, подарок тебе — флорентийская мозаика, которая подарена была самим папой римским! В наши с отцом твоим молодые годы!

Дядя стар и болен, однако ничуть не утратил энергии и жизнелюбия. К тому же стал изрядно говорлив. Подобно всем петровским дворянам, которые вели суровую походную жизнь, а на старости лет забирались в свои вотчины или московские дома и отлёживались там, любил рассказывать молодым о деяниях предков. Он и сегодня пустился в воспоминания.

   — Рохлей али пентюхов в нашем роду не было! Чести искали на полях сражений, и забота их не о себе была, а об России... Борис Петрович, батька ваш, в Прутском походе, будучи окружён турками, помню, приподнялся на лошади и крикнул солдатам: «Аль прорвёмся мы чрез поганых турков, аль не быть нам всем живы!» И солдаты бросились вслед, готовые в огонь и в воду... С умом и строгостью управлял предок ваш войском, однако не хуже того был и в мирной, домашней жизни. Смолоду себя к узде приучал, натягивал вожжи характера своего! Не чета мне, я-то кипуч, горяч был... Вы, молодёжь, учитесь с младых ногтей уму-разуму... А ты, Натальюшка, когда в чужой семье будешь — крепко себя держи. Долгорукие-то вон какое великое семейство, ежели не по-ихнему — загрызут. Ты им с первого дня достоинство своё покажи. Свёкор твой мёдом не мазан, иглы так и топорщатся... однако Иван добрый молодец и собой пригожий... Ежели не ссорно жить — так всё ладно будет...

Сергей, мечтавший о военной службе, более интересовался прошлым и попросил:

   — А расскажите, дядя, про Василия Борисовича.

   — Про Василия Шеремета? О, храбрее его в нашем роду вроде и не было! С охотой вспоминаю его... Да-а... Что самое замечательное в походной жизни его было? Как он три дня у Белой Церкви неприятеля теснил! У него тридцать пять тысяч войска, у них — семьдесят пять тысяч — поляки тогда с татарами соединились, у Шеремета половина русских, половина черкезов да калмыков, — как они за русского царя воевали! — удержу не было! Наш Шереметев во главе и всеми любим!.. И победил бы он всенепременно, кабы не изменники да не предатели. Тьфу, поганцы сатанинские!

Владимир Петрович сплюнул в сердцах, помолчал и продолжил:

   — С поляками у него была точная договорённость, что пропустят его с войском, дадут проход за немалый выкуп, всеконечное дело, а они взяли да и выдали его татарам! Окружили те шатёр его, он выскочил с саблей, а их — туча!.. Так обманным путём и пленили храброго Шеремета. И в крепость Бахчисарайскую посадили... — Слёзы навернулись на стариковские глаза, не сразу он с собой справился, вздохнул. — Как Михаила Черниговского в плену принуждали к вере басурманской, так и нашего родича... Михаила Черниговского заставляли кланяться ихнему султану, ползти к трону. В Евангелие приказывали плюнуть... «Поклонись, говорят, аллаху!» — он не поклонился, и били его за то нещадно, до смерти... — Владимир Петрович выпил кружку пива, поставил её и, взглянув на племянницу, добавил: — Михаил-то Черниговский сродником твоему Долгорукому вроде приходится, так, значится... — вздохнул опять. — Василий Борисович жив остался, однако целых двадцать лет в крепости в Бахчисарае сидел! Всё ему там омерзело... Спросил хан про последнее его желание, и вот что предок ваш, Сергей, ответил, мол, желание у меня одно: посадите в такую тюрьму, чтобы окно на север, к родине моей выходило...

   — Как почитаешь, как послушаешь, — с наивностью заметил Сергей, — так диву даёшься: история вся — только войны да походы...

   — А ещё, — подхватил дядя, — доносы да вероломства... Простой человек, правда, и без вероломства проживёт, а кто близко к трону — тот только того и жди... Уж какой верный слуга Ивану Грозному был наш Иван Васильевич Большой! Казань, Ливонию, Крым воевал, а поди ж ты, тоже стал неугоден... Нашёлся человек лядащий, написал на него донос — и всё, гневу царскому края не было... Скрылся тот в Белозерском монастыре, но Грозный и там его настиг, в цепи велел заковать, железа пудов десять навесить на шею да ещё и письма писал поносные. Не приведи Господи!.. Немилость царская, донос да топор вострый — только того и жди!

Владимир Петрович помолчал, однако долго унывать он не умел и не без озорства добавил:

   — Да и пусть! Лишь бы сердце своё не отягчить виною перед отечеством да перед Богом! А цари да слуги на том свете поклонятся нам... Мы, Шереметевы, просты, упорны, позитур разных не ведаем, однако нрав имеем мирный, несклончивый. Ежели кто к царю с глупостями лезет, урезоним. Ежели государь велит на войну идти — готовы... А дела у нас, как молодая брага, играют.

В камине догорало. Вылетали искры, и слышались шорохи падающих обгорелых поленьев. Дядя ворошил их, племянники притихли. Сергей думал о воинах, Наташа — о спутницах их.

   — А скажите, дядя, — глядя на огонь, спросила она, — отчего батюшка наш столь рано женился? В шестнадцать лет... Должно, изрядно полюбил?

   — Евдокию-то? Первую жену свою? О-о! Оба они сызмальства полюбились друг другу. Она большой чувствительности женщина была, и смех и слёзы — всё рядышком у неё... Здоровьишком слабовата, однако куда ни пошлют Бориса Петровича — всюду с ним... У него, сами знаете, какая жизнь — двадцать лет походы да бивуаки. Переживала, конечно, и за Михаила, за сына, — больно горяч был... Оттого и рано померла... Чуть не десять лет Борис Петрович вдовцом оставался, уже в монастырь собрался, а тут... Да вам-то ведомо ли, ежели б не царь Пётр, вас и на свете не было бы? Спасибо великое надобно вам Петру-царю сказать.

   — Отчего?

Владимир Петрович захохотал.

   — Олухи царя небесного! Да женил царь фельдмаршала на тётке своей, на Анне Петровне! Не женись он — вас бы на свете не было... Ну-ка, Сергей!

Владимир Петрович протянул руку племяннику, тот помог ему встать. Поднялся с шумом, так что заскрипели диванные пружины, и подвёл гостей к наугольному столу, на котором лежало что-то завёрнутое в холстину, развернул.

   — Хочу передать вам... отцу вашему принадлежавшее... — Приподнял подсвечник, и предстала картина в чёрной раме с тёмным, еле различимым изображением: — Читайте, что тут надписано: «Кортын... Страстотерпец Георгий...» А вот ещё одна. — Он скинул покров со второй картины: «Кортын... Филист, персона крыласта...» Картины сии старого малевания... Пусть хранятся у вас! — И вручил каждому по «кортыне»...

* * *

…А теперь переведём стрелку часов на два столетия вперёд — перенесёмся прямо в 1991 год, в Кусковскую усадьбу. Да, да...

Выставка первых владельцев имения. Вот он — Владимир Петрович Шереметев, владелец усадьбы в молодости! Крупное, широкое лицо, короткая стрижка, открытое, наивно-простодушное выражение. Из XVIII века глядит на нас как живой. Боярин, дворянин! А похож на плотника, ушкуйника, ремесленника. И сколько жизни в блеске тёмно-карих глаз!..

Случилось так, что сразу после той выставки встретилась я с Ольгой Борисовной Шереметевой, которая является прямым потомком этого самого Владимира Петровича. Встреча та меня поразила: совершив загадочное круговращение, семейные гены в точности повторились в этой женщине. Тот же высокий рост, большая голова, дышащее здоровьем лицо, открытость, бесстрашие и горячий блеск глаз. Как и предок её, Ольга Борисовна деятельна — работает в свои почти 80 лет!..

Вот она порода, итог векового отбора!.. Когда-то наиболее активные, деятельные люди получали титул дворянина, боярина, детям, потомкам своим передавали родовые устои — и вот результат.

Даже в самые мрачные, сатанинские годы, когда слово «дворянин» и произнести-то нельзя было, сохраняли они достоинство, честность, терпение, порядочность. Со многими из них приходилось мне встречаться — Головнины, Голицыны, Оболенские, Шереметевы, Гудович... У каждого свой характер, они не ангелы, но в чём-то главном, основном неизменные: ничего из завещанного предками не растеряли. Кто знает, что тут на первом месте: воспитание, родовая память, гены? Вероятно, всё.

Живая память... У Ольги Борисовны квартира — слепок с прошлых веков. На той кровати спала бабушка, за тем столом писал её отец... Родные лица в течение всей жизни глядели на неё из старинных рам, что-то говорили, о чём-то спрашивали... Чуть не двести лет жило их семейство в доме на углу Воздвиженки. Даже когда дом этот стал местом жительства людей новой формации, созданной из утопической мечты, даже тогда их не выселили отсюда. Конечно, отец был арестован в 1918 году, — в числе двадцати человек его поместили в десятиметровую камеру, и он скончался от сердечного приступа. А в 30-е годы была арестована сестра Ольги — Елизавета Борисовна, она десять лет провела в лагерях. Мать их Ольга Геннадиевна дожила в доме на Воздвиженке до 1942 года и — вот удивительная судьба! — погибла на пороге родного дома от разорвавшейся фашистской бомбы.

Все они — не призраки, а живые, родные лица для Ольги Борисовны.