Цвет винограда. Юлия Оболенская и Константин Кандауров

Алексеева Лариса Константиновна

Портрет героя

 

 

Сюжет из позапрошлого века

Выписывая двойной портрет на фоне эпохи, трудно не увлечься героиней, поскольку ее эпистолярная художническая «автобиография», а хотите – исповедь, не только выстраивает сюжет, композицию повествования, но и окрашивает его эмоционально, делая образ более выразительным. Но пора, соблюдая принцип парности, взглянуть пристальнее и на второго героя. Тем более что именно его личность и «линия жизни» для Оболенской всегда были на месте первом. Человек из XIX века, дворянских корней, дворянского воспитания, в котором классика не переродилась в архаику и сохраняла молодость, неизменно проступая в благородстве вкуса, чувств и поступков.

В 1914-м, поздравляя Константина Васильевича с днем рождения, Оболенская шутливо писала: «Так значит, 49 лет назад появилась в этот день маленькая рассада, из которой вырос мой милый кочан. Какой хороший день, и какая славная мысль пришла ему в голову так порадовать меня. Как хотелось бы мне видеть, что это был за мальчишка. Ты, впрочем, так молод, что мне вовсе не странно представлять тебя ребенком».

Усадить Константина Васильевича за писание мемуаров – идея Оболенской. Да и сам он, как следует из письма к брату Леониду, в какой-то момент заинтересованно отнесся к истории своего рода. Правда, время для подобных изысканий было не самое благоприятное, да и усидчивости в работе над рукописью автору пришлось бы занимать. Но первое обстоятельство, видимо, было еще не слишком осознанно, а в помощи Юлии Леонидовны при дальнейшей литературной обработке текста сомневаться не приходилось. Оболенскую всегда увлекали рассказы Константина Васильевича и история жизни «до нее» – в веке XIX, – а кандауровская причастность к кишиневскому дому, где когда-то останавливался Пушкин, волшебным блеском осеняла и ее возлюбленного. Возможно, что оба сумели почувствовать и другое: время раскололось, прошлое стремительно уплывает от них самих, и оно вдруг стало так пронзительно дорого.

Воспоминания Кандаурова охватывают период с 1876 по 1880 годы и касаются отроческих лет, когда его семья жила в Кишиневе, Одессе и Москве. Будучи подростком, он оказался свидетелем исторических и политических событий, о которых память сохранила детские впечатления и, как это часто бывает, перемешала серьезное и забавное, отголоски важного с подробностями частного характера.

Сквозь яркие картинки мальчишеской жизни в Кишиневе проступают будни прифронтового города во время русско-турецкой кампании. В нем присутствуют царские особы, стоят войска, появляются военнопленные – мир взрослых, увиденный с невысоты детского роста, но с той пронырливой вездесущностью и восторгом, с какими все мальчишки мечтают о подвигах и славе. Поэтому поимка петуха для великого князя, фокусы на лошадях или невосстановимые рассказы старого молдаванина на бахче – явления одного ряда. Константин Васильевич, записывая свои воспоминания, не дал себе труда превратить их в серьезное повествование, придать им вес или солидность. Они сохраняют его интонацию рассказчика, бесхитростную и даже легкомысленную.

Как уже говорилось, это было ему свойственно и в письмах: он избегал серьезных, а тем более длинных, размышлений, подробных описаний событий и чувств, всегда оставляя их на потом – до личной встречи или свидания. Упомянув о чем-то важном или существенном вскользь, тут же закруглялся: «подробности при свидании». Позднее эти «подробности» в письмах к Богаевскому будет дописывать Юлия Леонидовна – к удовольствию Константина Федоровича и веселью Константина Васильевича.

Возможно, что причина этого, обнаруживаемая в воспоминаниях, вполне лингвистическая. Родившись в 1865 году в Екатеринославе, ранние годы он провел за границей и не очень уверенно говорил по-русски, а затем оказался в среде, где смешение языков – русского, молдавского, еврейского, усиленное провинциальными диалектами, создавало речь фантастически пеструю и колоритную. Константин Васильевич отмечает, что по приезде в Москву он своим говором вызывал хохот. В дальнейшем он научился пользоваться южнорусскими красками для придания своей речи своеобразия и шарма, умея не только рассказать что-то веселое или смешное – но и представить несмешное забавным, актерски изобразить и посмеяться над собственным рассказом, то есть, как советовал Наполеон, конфузию превратить в викторию. Это делало его обаяние неотразимым, но строить фразу грамотно и светски на письме он так и не научился.

Подшучивая над собой, «Костя Капусткин» замысел книги воспоминаний о «жизни в искусстве» всегда связывал с литературными способностями Оболенской. В подготовительных материалах к будущей книге художница попыталась воспроизвести знакомые сюжеты ранней биографии Константина Васильевича, но, кажется, не была удовлетворена своей записью: ей еще неуютно в роли биографа, а время мемуаров, когда пережитое могло бы стать литературным текстом, для нее так и не наступило.

Свои воспоминания о Кандаурове Юлия Леонидовна напишет в эвакуации, лишенная оставленного в московской мастерской архива, но определенно «по мотивам» кандауровских, дополнив их пересказом слышанных когда-то театральных историй и анекдотов, на которые так щедр был Константин Васильевич.

Так, она дает более точную, вернее оценочную, характеристику Василия Алексеевича, отца Кандаурова. Яркая личность и «широкая натура»: «хватался за различные предприятия», был «содержателем провинциального оперного театра», сообщает она о Кандаурове-старшем; «сохранилась его переписка с П. И. Чайковским по поводу его постановки “Пиковой дамы” – пять или шесть голубоватых листочков с монограммой Чайковского в левом углу сверху (впоследствии они были переданы в музей композитора в Клину)».

Действительно, театр, археологические раскопки, типография, книжный магазин, библиотека для чтения – все эти занятия Василия Алексеевича выдают и его темперамент, и стремление преуспеть на ниве российского образования, улучшения общественных нравов и т. д. В 1867 году Кандауров-старший выпустил книгу «Поменьше опеки», которую посвятил двухлетнему сыну. При всей слабости формы это типичный «роман воспитания», в котором автор настаивает на свободе внутреннего мира ребенка от посягательства взрослых, навязывания шаблонов мысли, тупого подражания патриархальным устоям. «Крепостное право лежит у нас в основе семейного быта и в отношениях воспитателей к детям, и вот почему так редко встречаем мы хороших людей, обладающих здравым рассудком и твердым характером».

Константин Васильевич ничего не пишет об отце, об отношениях в семье, но вольный – уличный – дух мальчишеской жизни в его рассказе вполне ощутим. Понятно, что именно отцу он обязан и своим первым знакомством с театром. Оболенская приводит рассказ о том, как в детстве Константин, наряженный в девичье платье, однажды репетировал роль в какой-то пьесе, но на спектакле, не узнав актера в гриме и с бутафорским ножом, убежал со сцены.

В Москве Кандауров-отец продолжал писать пьесы и очерки, но успеха они не имели. Художница пересказывает версию семейной истории о том, что «дела его постепенно расстроились и к моменту его смерти семья осталась нищей, и Константину Васильевичу, как старшему сыну, пришлось оставить учебу в Училище живописи, ваяния и зодчества и пойти работать – сначала помощником декоратора в Большой театр, а затем – в Малый». Кандауров в автобиографии указывает конкретную дату начала своей театральной службы – 1886-й, т. е. за два года до смерти отца, поэтому вполне возможно, что выбор места работы совершался не без участия Василия Алексеевича.

Так и получилось, что с театром Кандауров был связан почти всю свою жизнь и, как это часто бывает, нравящееся когда-то, но ограниченное в потенциале своих возможностей дело (техническое оснащение и освещение сцены) превратилось в обузу. «Он писал: всю жизнь я делал то, что ненавидел, и так ушли все силы», – свидетельствует Юлия Леонидовна. И еще: «Я боюсь умереть, не кончив своих дел на пользу всех, о которых мечтал всю жизнь, мечтаю и теперь». Дела эти касались его увлечения, страсти, сделавшей ему настоящее имя в художественной сфере.

Но эта история началась для него в новом ХХ веке.

 

Младший брат

Обращаясь к семейной истории Кандауровых, нельзя не упомянуть о Леониде Васильевиче – младшем брате Константина Васильевича, студенческом приятеле Волошина, близко связанном с В. Д. Поленовым и его семьей. «Сегодня был у меня брат мой Леонид и мы много говорили о тебе. О твоих работах и о том, чтобы тебе дать стипендию на поездку (конечно, после войны) в Италию и Испанию. Я думаю, что лучше начать с этих стран, а после в Париж и Лондон. Вот как расширяются мои мечты», – читаем в письме от 30 декабря 1914 года, на которое Юлия Леонидовна тут же отзывается с женским любопытством – почему заговорили, знает ли брат о ней или просто видел живопись, и добавляет: «Как бы я хотела видеть его!». В ответ Константин Васильевич пишет: «Если хочешь познакомиться с братом Леонидом, то он, когда будет в Петрограде, зайдет к вам. Ты не испугайся его, т. к., несмотря <на то>, что он моложе меня на 14 лет, выглядит гораздо старше». Словно соглашаясь с такой характеристикой, серьезный и основательный Кандауров-младший напишет Оболенской в дни последней болезни брата: «У него дух моложе тела», – жить на проценты своего жизненного капитала от любви и уважения окружающих он не умел. И то правда: «Меня часто называют Дон Кихотом, но это меня не огорчает, а даже радует. Пусть буду Дон Кихотом, лишь бы не приносить людям зла и страданий».

Л. В. Кандауров – человек другого характера и иного образа жизни. Физик и астроном, составитель карт звездного неба, младший коллега известного московского профессора В. К. Цераского, он обладал аналитическим умом, хорошими педагогическими способностями – скорее логик, чем романтик. Но, как и брат, Леонид Васильевич любил и ценил искусство, устраивал художественно-промышленные выставки, любительские спектакли, охотно занимался общественной деятельностью.

Молодым человеком он был приглашен учителем в семью В. Д. Поленова, в 1899-м сопровождал Василия Дмитриевича в путешествии на Восток. Во второй раз они вместе ездили по странам Европы в 1911 году. Еще одно известное путешествие Л. Кандаурова состоялось летом 1890 года, когда вместе с тремя товарищами – В. Ишеевым, А. Смирновым и М. Волошиным – он странствовал по Италии. В ходе приготовлений был выработан шуточный свод правил, где Леониду Кандаурову отводилась роль «хранителя печати и главного казначея». Друзья по очереди вели «Журнал путешествия», описывая маршрут, достопримечательности, забавные случаи и ситуации, способствующие сближению компании молодых людей. Юношеские дружбы не всегда бывают прочными, но с младшим Кандауровым Волошин общался и дальше, Леонид Васильевич бывал у него в Коктебеле.

На письме отношения между Волошиным и Кандауровыми доверительны, но по-деловому конкретны – известия, просьбы, сообщения, как бывает, когда давнее взаимное расположение не требует дополнительной словесной упаковки. Так, в письме Волошину от 14 января 1901 года Леонид Васильевич упоминает о женитьбе брата, а тот, бывая в Феодосии и Судаке, сообщает в письмах о Максимилиане Александровиче. Художественные интересы, дружба с Богаевским, Латри, другими крымскими художниками, а также располагающая общительность и практическая деятельность Кандаурова-старшего выдвинули на первый план именно его в этих отношениях. Леонид Васильевич, осевший с семьей в Твери, где он плодотворно занимался научно-педагогической работой, был несколько «дальше» от друга своей юности, но связей с ним, равно как и с братом, не прерывал до конца их дней.

 

«Московский Дягилев»

Данное друзьями шутливое прозвище означало, конечно, не масштаб и размах деятельности знаменитого современника Кандаурова, а ее характер, связанный с желанием художественных открытий и стремлением «заразить» эстетическим переживанием как можно больше людей.

К этому времени в искусстве уже возникла потребность не только самопрезентации, но и внешнего отбора, экспертной оценки художественного материала, его структурирования в рамках той или иной выставки, когда опыт и вкус ее организатора играют не последнюю роль. Находясь внутри художественного сообщества, такой человек сочиняет свой «текст», представляя не только отдельное произведение или автора, но и актуальный срез восприятия искусства, его панорамное видение. В современном мире это стало популярной профессией куратора, менеджера от культуры, то есть специалиста в области искусства элитарного или массового, не без выгоды продвигающего разного рода артпроекты или артпродукты – кому что удается или получается.

Константин Васильевич – один из первых представителей этого рода деятельности в пору, когда она еще не была поставлена на поток и занимались ею больше по любви, чем за деньги. Впрочем, как однажды написал Волошин, Кандауров совмещал в себе идеалиста с жизненно практическим человеком – дельцом. Юлия Леонидовна приводит трогательные свидетельства деловой смекалки Константина Васильевича: желая обратить внимание публики на ту или иную работу, он порой вешал рядом с ней табличку с надписью «продано».

Профессия галериста, куратора, «транслятора» искусства – профессия одиночки, к которой он чувствовал азарт: находить самоцветные камушки-фернампиксы, увлекаться ими, держать в ладонях, показывая всем. Вкус, чутье, страсть коллекционера и театральность, жажда публичного представления произведений искусства на выставочной сцене делали Кандаурова особенной фигурой, в которой сочеталось бескорыстие с умением зарабатывать деньги самому и помогать в этом непростом деле художникам. Здесь он действительно мог творить свое, как режиссер в театре: моделировать художественное пространство, ставить свет, наблюдать публику, воздействовать на ее восприятие, срывать аплодисменты. Немножко волшебник, как сказали бы в романтическое время, или имиджмейкер – в практическое.

Вместо актеров – картины и стоящие за ними художники. И к Оболенской изначально интерес именно профессиональный, хотя, конечно, мужским своим обаянием Константин Васильевич не преминул воспользоваться сразу. Способная девушка – как помочь ее таланту, сделать из нее настоящего художника? При этом смешение чувств: ответственность за эту полубарышню-полуподростка, которой не хватает человеческой теплоты и мудрости, и растерянность – от ее движения навстречу, когда уклониться уже невозможно. Она – виноградная лоза, которой, чтобы расти, нужно направление, опора, нужны глаза, внимательные, заинтересованные и… такие синие.

 

«Мы то, на что мы смотрим»

Вынесенная в заголовок фраза, сконструированная И. Бродским по аналогии с высказыванием древних, точно передает значение визуальных впечатлений и образов в человеческом восприятии как имманентных, сущностных. Мы не только верим тому, что видим, но, до некоторой степени, видим то, во что верим. Тем более это относится к художнику, чье сознание, по определению, отличается повышенной зрительной активностью, а эмоции насыщают дополнительной силой.

Летнее полыхание чувств завершилось… их сублимаций. Решение принял, вернее не принял, Константин Васильевич: «Если мы не сойдемся теперь с тобой физически, то наши души должны жить вместе. Это тоже соединение, которое должно принести прекрасные и чудные плоды. Будь благоразумна и не толкуй моих слов в другую сторону. ‹…› Я все это время много думал и решил, что если я пока не могу быть твоим мужем, то все же я должен быть около твоих работ. Эти работы будут нашими первыми детьми. Они должны нам дать большое удовлетворение. Я верю, что ты меня поймешь и, идя навстречу, будешь верить в новую хорошую жизнь».

Стороны договорились о том, что отношения не прервутся, но в течение года будут исключительно творческими, а дальше – то ли время покажет, то ли Бог управит, но что-то произойдет или как-то разрешится. Убедил ли Константин Васильевич, заговорил ли очарованную душу в вечности чувств, но, кажется, заставил поверить в то, что настоящее – всего лишь испытание, которое нужно пройти с честью, никого не обидев: «Я люблю тебя, твое искусство и твою любовь ко мне. Все так крепко сплелось, что я не могу оторвать себя от тебя. ‹…› Я дал слово до весны оставить все как было. ‹…› Господи, успокой все и приведи к лучшему концу. ‹…› Я теперь ясно вижу, что ты за эту зиму так хорошо поработаешь, что дашь мне великую радость. Не унывай, моя голубка, моя милая. Весь остаток своих сил я отдам тебе и все, что только могу дать, – все отдам».

Не расставаться помогали письма.

«Ты знаешь, Котя, как я жду твоих писем? Иногда раньше 8-ми просыпаюсь и жду – а иногда 8-часовой звонок вонзается прямо в мой сон – я открываю глаза и прислушиваюсь, как Сима бежит по коридору и наступает затишье, после которого иногда в щель моей двери просовывается серенький конверт с неровным почерком. Тогда я разрываю его второпях и, прочитав, еще долго лежу с ним в постели. А иногда после звонка в прихожей только шелест газет (как сегодня), хлопают двери, Сима топочет обратно. Я встаю без письма. Изредка (когда нездоровится) пролежу до 11-ти, когда вторая почта, и так же в щелку мне сунут серый конверт с какими-то полосками через марку. А то эту почту подают во время работы. Третью чаще всего нахожу на лестнице на столике под зеркалом, когда бегу к почтовому поезду отправлять тебе письмо. Начиная со 2-го этажа этот столик уже виден сверху, и я, перегнувшись через перила, смотрю, много ли лежит там бумажек, и угадываю свой конверт на ходу. Еще приносят редко-редко вечером. Той я не жду – это случай. А сегодня придется ждать. ‹…›»

Пытаясь вычленить из переписки наших героев сюжетно-событийную канву, трудно отсекать «лишнее» (о, жестокость слов!), отказываясь от строк и фрагментов, подобных этим. Но операция сия неизбежна, и в ней видится благо: не пропустить ни дня, ни строчки, но выбирая, приглушить эмоциональный фон, пытаясь сохранить при этом нерв и укрупняя, выводя на первый план личность – во времени и в искусстве.

Их письма осени 1914–1915 годов – о любви и о творчестве. Хроника чувств со всеми возможными в таких случаях перепадами настроений, пересказами снов, воспоминаниями, мельчайшими подробностями переживаний, их символами и знаками. В этом потоке любви реальные события, ситуации, люди выглядят не так выпукло – текущее и внешнее, о чем можно разговаривать при встрече, но не включать в ткань сокровенного письма. Удивительно другое: поток этот чрезвычайно живописен. В нем выплавляются сюжеты и образы картин, которые существуют сначала в эскизах, потом на холстах, путешествуют из Петербурга в Москву и обратно. Живописная метафора любви – крымский пейзаж «Цвет винограда» – уже не требует дополнительных пояснений. Примечательна история и стоящие за ней смыслы еще одной работы – «Воскрешение Лазаря», они понятны из письма от 2 октября 1914 года. Посылая ко дню рождения Константина Васильевича этюд, восстановленный после памятного пожара, Оболенская толкует смысл библейского сюжета в контексте их отношений, превращая живопись в символ вечной любви: «Мое дорогое солнышко, посылаю тебе воскресшего Лазаря. Это должно было быть маленьким сюрпризом к 1-му октября, но запоздало, т. к. высыхание краски задержалось картоном, я этого не рассчитала. Я прекрасно знаю, что себе я доставляю этим удовольствия больше, чем тебе; но все же, как я ни думала, мне это показалось самой подходящей посылкой в день твоего рождения (за маленькое опоздание ты извинишь, оно ведь не имеет значения). Мне именно хотелось этим сказать, что есть вещи, которые в огне не горят и в воде не тонут. Такой прошу считать мою любовь, которая в самом своем начале записана была на этом холстике робко и неуверенно. Теперь я воспроизводила каждый мазочек и только в двух местах слегка поправила рисунок. Я думаю, что восстановила точно, т. к. всматривалась в каждую точку и даже форму мазков; было странное удовольствие запачканный и заплеванный кусочек картона снова обратить в вещь, которую немножко любили. Я сказала, что такой неумирающей я прошу считать мою любовь. Но я хотела бы видеть в этом и образ нашего будущего, чтобы ты вернулся ко мне, как вернулся цвет на опаленный холст. Мой дружочек, копия для Ф<едора> К<онстантиновича> сделана сильнее и увереннее, как все, что я писала в этом году. Она ярче и здоровее. Но я не нашла нужным изменять характер твоего: был смысл, чтобы это был тот же самый, а не подобный этюд, – а если тебе больше понравится новый, я сделаю тебе, только и всего. Прими его пока и будем думать, что не было для нас никаких пожаров».

И опять, отступая за границы лирического содержания письма, нельзя не отметить существенные информационные характеристики, важные для поиска и датировки работ. Ясно, что «Воскрешение Лазаря» существовало в двух вариантах, написанных для Кандаурова (холст на картоне) и Радецкого с разницей примерно в год. Подобный случай удвоения работ не единственный, помимо акварельных набросков, которые Юлия Леонидовна посылала для «кандауровской галереи» в письмах. Словом, в письмах эскизы, этюды и картины Оболенской возникают не как фантомы – конкретные вещи, которые позволяют говорить о творческом наследии, забытом ли, утраченном? Верится, что его ждет судьба воскресшего Лазаря…

Роль и участие Кандаурова во всей многозначной сложности этого живописного спектакля, несомненно, ведущая: вдохновитель, наставник, заказчик, критик, продюсер. И конечно, герой романа и герой портрета, задуманного еще в Коктебеле и законченного в январе 1915 года. Константин Васильевич изображен на нем в рост, сидящим на фоне коктебельского пейзажа – парная рифма к ее автопортрету: «пусть хоть на стенке мы будем рядом».

Судя по сохранившемуся наброску, Оболенская, как и в случае автопортрета, работала с использованием фотографии. Прием ученический, позволяющий строить композицию в условиях мастерской при отсутствии натуры и пейзажа, но, вероятно, единственно возможный при решении подобной задачи. Рождение портрета прописано в письмах настолько отчетливо (о, сила слов!), что возникает ощущение виденного. И опять все то же упование, что такое – вдруг! – может случиться в реальности.

19 сентября 1914. Санкт-Петербург

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Золотое солнышко, лучше ли тебе? Неужто приедешь? Пожалуй, ты уже застанешь «Цвет винограда», т. к. заставила себя снова взяться за работу, думая, что она лучше, чем слезы, поможет мне загладить хоть сотую долю моей непоправимой вины. Теперь весь холст уже покрыт, гамма выясняется. Кажется, все чуть-чуть ярче этюда. Денька через два, вероятно, можно будет тебе изобразить эскиз в маленьком виде в письме. ‹…› Радость моя, виноградный мой цветочек, ты знаешь, я все-таки не пейзажист и не без радости думаю о переходе к портрету. Не знаю, будешь ли доволен пейзажем. Я покажу тебе, когда приедешь, и ты мне все скажешь, что плохо. Если он тебе не понравится – уничтожу или вообще поступлю, как ты велишь, т. к. собственно автор – ты, а я только исполняющий должность, да и то, верно, плохо – как бы расчет не получить! С какой жадностью я возьмусь за твой портрет! Но представь, нечто невероятное: сейчас я не притрагиваюсь ни к чему другому, как к этому пейзажу, это так не похоже на меня, вечно рвущуюся сразу в четыре стороны, и случилось только оттого, что хочется скорее дать тебе отчет о нашей работе. Со следующими будет так же, уж это я вижу – раз сдержалась, смогу и дальше. ‹…› Благодарю за все, радость моя, – за жизнь, за работу, за любовь. ‹…›

20 сентября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Ты вполне совпала с моим желанием относительно моего портрета, т. к. я все себя удерживал, чтобы не написать тебе о своем желании и не сбить настоящую работу. Когда кончишь «Цвет винограда», тогда займись моим портретом. ‹…› Жду эскиза пейзажа, а потом буду ждать эскиза портрета. Только прошу не жульничать и не рисовать в письме, а на отдельной бумажке. Будь здорова, моя дорогая и любимая. ‹…›

27 сентября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Я думаю завтра закончить пейзаж для Ф<едора> К<онстантиновича> (ах, он, как и все, – для тебя, собственно!). И тогда займусь портретом. Когда думаю о нем, даже сердце замирает – так, с одной стороны, ясно мне, что нужно, а с другой – легко испортить и трудно сделать. Придется устроить много подготовительных работ; и к лучшему отсутствие холста. Я так ясно вижу голубую эмаль полыни и золото земли под ней, все как драгоценные камни. И длинные голубые глаза, светлые, как огонь; и все формы простые, трудные и прекрасные. Песчаные дали за светлым и горячим цветом щеки. Желтую белизну ткани. Но как трудно согласовать все это. Многим очень интересным придется пожертвовать для другого, более важного. Наверное, долго буду сердиться на себя за рисунок лица. Но я думаю, что когда так ясно представляешь себе, то нельзя потерять этого. ‹…›

28 сентября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Описание моего портрета мне невероятно нравится, т. к. ясно вижу его уже оконченным. Чудесно! Только не торопись писать, пот<ому> что потом что-нибудь не поправить, и ты будешь сердиться, а этого я не хочу. Я хочу, чтобы ты писала его радостно и с известным покоем. ‹…›

Моя дорогая Юля! Как хорошо на свете, как чудесен Божий Мир и как прекрасно искусство. Все хорошо кругом, и я себя чувствую сильным и молодым. ‹…›

8 октября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Медленно, но подбираюсь к цвету твоего будущего портрета. Сейчас самая неблагодарная работа: на маленьких клочках пробую отношения, перемазываю их до конца, так что вид этих эскизов плачевный и нарисовать пока нечего. Будет гораздо приятнее, когда, выяснив все точно, начну действовать уже на самом портрете – будут видны результаты. Но сегодня, кажется, мне удалось кое-что найти в гамме, так что завтра попробую это на чистом клочке, этюд уже весь лоснится, и только моя фантазия разбирается в нем. ‹…›

17 октября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Ты отвечаешь о портрете и, верно, уже знаешь, мое солнышко, что я не согласилась на закат, и в пейзаже останется утро или какое-то немеркнущее светлое время дня. Сзади будет нежная охра и зеленая земля светлых долин, а спереди – густое красноватое золото почвы с фиолетовой полынью (не голубой, чтобы не мешала глазам). И голубые цветы милых моих глаз останутся единственно голубыми на всем холсте, как было решено еще в апреле, помнишь? Рубашка будет белой, с желтизной; в теле – киноварь в тенях – разные фиолетовые. «Пьедесталы» твои уйдут в тени черно-зеленых оттенков – в свету зелено-серые. Пейзаж закатный в окончательном результате не подошел к тебе: меня все мучила светлая сказка в меловых и песчаных цветах за милой спокойной головой с длинным разрезом голубых глаз. Вышло даже без натяжки, т. к. охра вполне отвечает даже реализму пейзажа. В твоем этюде пески сделаны не светлой охрой, а жженой охрой, розоватой с примесью фиолетового – это пришлось удалить, чтобы не мешать лицу, но и желтая охра возможна в передаче песка. Остальное остается похожим, только будет немного перестроено под охру. Только неба я, кажется, вовсе не сделаю – оно будет все в глазах. Сегодня я нарисовала уже на холсте подробный, но уменьшенный эскиз. Завтра начну его писать, как выше рассказала тебе. Он будет генеральной репетицией, и после него все будет решено. ‹…›

18 октября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Сегодня получил письмо с описанием пейзажа к портрету и так им очарован, что от заката отрекаюсь навеки ‹…› Если бы я мог написать твой портрет, то я бы его написал весь в пламени солнечных лучей. ‹…› Какое счастье, что ты так ярко загорелась в творческой работе. Все так прекрасно и так чудесно. Много, много сделаешь прекрасного в жизни. Я верю в твои силы и в твой талант. То, что есть в тебе и что дано тебе Богом, заглушить немыслимо. Работай, моя милая, и утешь старого мечтателя. ‹…›

29 октября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Я теперь живу моим портретом твоей работы. Я мечтаю о нем постоянно, я волнуюсь за него. Меня охватывает дрожь, что ты его бросишь и не станешь делать. И сам же я вношу такое беспокойство, что ты не в силах продолжать работу. ‹…›

20–21 декабря 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Завтра, к счастью, кончаю nature morte ‹…› После примусь за портрет, который начинает мне напоминать подвенечное платье из одного старинного романа, которое девица вышивала всю жизнь, чтобы скоротать время в отсутствие жениха, с кот<орым> ее как-то разлучили! Но мы поработаем еще, мой Котик, правда? ‹…›

16 декабря 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› С волнением жду момента отъезда из Москвы. Я думаю, 23-го мы увидимся и будем весело болтать у тебя в комнатке. ‹…› Может быть, ты меня порисуешь за эти два дня? Как мой портрет? О нем ты забыла, и он больше тебя не захватывает! А меня очень волнует его судьба. Надеюсь, что ты мне его покажешь. Детка моя милая, если есть еще грусть в моих письмах, то это только потому, что я тоскую по тебе ‹…›

23 января 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Твой портрет меня изводит. Выходит позорно. Если смотрю одним своим левым глазом, то ничего, а двумя – плохо! Я решила сделать что могу. Если не будет стыдно, покажу тебе и тогда, может быть, перепишу заново, если ты найдешь возможным. Потому что сдаваться и бросать мне не хочется. ‹…›

26 января 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Что сказать о твоем портрете?.. Мама находит, что более похожим тебя нельзя и представить, но это я уже судить не могу, а вообще мне в мечтах все представляется таким лучезарным и радостным, что на холсте все кажется скучным и гадким. Я даже не знаю, возможно ли то, чего мне хочется, – но конечно, могла бы написать лучше, чем сейчас. Ну, посмотрим. И ты должен все-таки посмотреть, для меня это чрезвычайно важно. Без этого я никому не смогу его показать. ‹…›

16 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Портрет всем нравится, и все находят, что ты поняла мою душу. Моя ненаглядная деточка, чем мне тебе отплатить за все, что ты делаешь для меня? Я от каждого твоего письма прихожу в такое радостное волнение, что мне лучше писать письма до получения твоих. ‹…›

(26) февраля 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Я что-то скучаю о твоем портрете, признаться, и рада буду, когда он вернется ко мне. Пусть он плох технически и никому не нравится – все равно у меня с ним глубокая связь благодаря страшной моей внутренней сосредоточенности на гамме этой вещи. Мне все равно, если там что-нибудь не кончено, неряшливо; с того момента как я нашла все цвета, мне остальное стало неважным. Для меня там есть и твоя улыбка: она в пейзаже, чтобы не искажать лица! Так выходит, что человек – мелодия, а все, что вокруг, – гармонизация ее же. Я рада, что мы с тобой найдены оба в цвете: красный портрет для меня близок тем же. Я алая, ты голубой – а солнечный луч, преломляющийся во всех цветах, один – и Дух в нас один. У Макса в одном из последних стихов сказаны слова: «как в радуге един распятый луч». ‹…›

 

Искусство и война

Первый год войны не ослабил ни светской, ни художественной жизни, напротив, придал ей новый импульс, направление движения и некоторую пафосность. В обеих столицах парад выставок, балов, лотерей, вечеров, где развлечение облечено в военную форму: война еще не стала ужасом, ее трагедии доходили до общественного сознания неспешно. Тем не менее искусство не желало молчать, и подобные благотворительные акции, во множестве проходившие в Москве и Петрограде, демонстрировали пылкий порыв, проявление гражданской позиции творческой интеллигенции, стремившейся посильным образом помочь жертвам войны и их семьям.

И все-таки проходившие в этот период выставки нельзя назвать концептуальными – в них принимали участие самые разные мастера и работы, а патриотический настрой компенсировал снисходительность выбора и художественную критику произведений.

Это давало повод к иронии. Так, собирая работы художников для благотворительной лотереи, руководство «Мира искусства» обратилось к М. Нахман с предложением участия. «Она смеется, – насмешничает и Оболенская, – что если теперь пожертвовать забракованные в прошлом году (все до одной ведь!) вещи, то им придется принять. Со мною они были последовательнее и ни о чем не просят, вероятно вычеркнули вон. А у меня-то как раз и был принят один этюд (твоя собственность)! Пожалуйста, пожертвуй его – вот ему достойное применение!»

Константин Васильевич приглашен к участию в организации сразу нескольких выставочных проектов. Увлечен, но, умея трезво оценить каждый из них, порой недоволен случайностью отбора, отсутствием внутреннего содержания, а еще и плохой организацией, препонами чиновников, амбициями художников – всем тем, что неизбежно в той или иной мере сопутствует процессу создания любой выставки.

А они следуют одна за другой.

В октябре Кандауров занимается выставкой В. Д. Поленова в пользу раненых, в ноябре – декабре работает на выставке «Художники Москвы жертвам войны», в декабре – январе занят устройством экспозиции «Война и печать», также благотворительной, которая представляла печатную продукцию первых месяцев войны, в частности лубки. Попутно отметим, что аналогичная выставка, доход от которой поступил во Всероссийский земский союз помощи больным и раненым воинам, состоящий под покровительством Великой Княгини Елизаветы Федоровны, прошла в Петрограде. На ней были представлены лубочные литографии издательства «Сегодняшний лубок», с которым сотрудничали Д. Бурлюк, А. Лентулов, В. Маяковский и другие художники авангарда – будущие экспоненты выставки «1915 год». 29 января в Москве открылась еще одна выставка – в пользу пострадавших от войны в Бельгии (там впервые немцы применили угарный газ), к которой также имел непосредственное отношение Константин Васильевич.

Свое любимое занятие он совмещает с работой в театре, валится с ног, а потому к известной краткости в письмах добавляется раздражение – от усталости. Но он счастлив. И тем, что востребован, и тем, что любим: «я вошел в храм любви и творчества».

План новой выставки, которую мечтает сделать сам и где будет представлено все молодое и свежее искусство времени, уже зреет в его голове.

Оболенская, избегавшая выставочной суеты и предпочитавшая замкнутый образ жизни, все же начинает выходить «в свет» и даже – выставляется у Е. Н. Добычиной, известной в Петербурге хозяйки салона-магазина, где проходили художественные выставки. Но недовольна – от застенчивости, от сомнения в собственных способностях, от неумения быть на виду. Впрочем, ее оценка выставки «В пользу лазарета деятелей искусства» может быть субъективной и еще по одной причине: она целиком «принадлежит» своему «маэстро».

Особенность общения Кандаурова и Оболенской на темы искусства состояла еще и в том, что один, как было сказано, не любил и не умел описывать сюжетов, историй, разговоров и раздумий о нем, а другая в художественных кругах Петрограда появлялась мало и не стремилась туда: «Я, деточка, ничего не знаю о “М<ире> Искусства”, – пишет Оболенская Кандаурову в ответ на его вопрос о разногласиях в стане соратников, – ведь живу как в берлоге и, вероятно, так никогда и не буду среди людей общего дела. А если воробей пролетит мимо окна, и то я, кажется, тебе пишу…»

И все же выбранные места из их переписки позволяют заглянуть «за кулисы» известных выставок и составить пусть и очень беглую, но живую картинку повседневной и художественной жизни Москвы и Петрограда в первые месяцы военного времени.

18 сентября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Был у меня Смелов из В.О.Х., они устраивают выставку с благотворительной целью. Я сказала ему, что наша группа распалась, но обещала поговорить с мужем Вари Топер насчет ее посмертной выставки. После его ухода сшила солдатские штаны. Это уже третий экземпляр, и слава Богу, стало выходить порядочно. Вдруг откроется новый талант! Я ведь шью впервые в жизни. ‹…› Прочла сегодня статью Бенуа – он распалился на «Старые годы», которые не выпустили №, находя, что теперь не до искусства. Он резонно говорит, что если искусство – ценности нашего духа и культуры – то за него и война ведется, а если оно забава, то не стоило им заниматься. Дело. Он говорит, что как раз время для №, посвящ<енного> тому, что мы потеряли от варварства немцев ‹…›.

10 октября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Дорогая моя, как только вырву время, так я приеду к тебе хоть на один день. У меня выставка В. Д. Поленова из жизни Христа, но она еще не развешена, и духовная цензура говорит, что такой выставке теперь не время. Я не знаю, будет ли она развешена. Она в пользу раненых, и мои интересы не затронуты. ‹…›

19 октября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Была вчера у Добычиной, она меня встретила с обидой: «Что же Вы это сами не приходили, ждете личного приглашения». Я дала ей старые пейзажи с «М<ира> И<скусства>» и три этюда этого лета, не нужные для будущей работы. С оценкой было преглупо: я сидела, как идиот, и в конце концов попросила ее посоветовать. Вероятно, она в душе смеялась. Но для меня такая пытка эти оценки и т. п. Я не умею найти соответствие между творчеством и деньгами. Было так глупо. ‹…›

19 октября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

Моя дорогая!

Я не сержусь на тебя за Добычину, но надеюсь, что ты дала этюды из прошлого года. Новые этюды прошу не давать, т. к. по ним надо много работать. Относительно Пра я ничего не знаю. Откуда ты взяла, что я с ней разорвал отношения. Если я давно не был, то это только благодаря сильному упадку сил после экземы и постоянному бронхиту. Я стараюсь только выходить в театр или поблизости квартиры. Я слишком люблю Пра и Макса, чтобы рвать с ними дружбу и знакомство. Если буду здоров, то завтра же пойду к ней. ‹…› Напиши мне, от кого ты знаешь про Пра и меня. Я и в мыслях не имел ничего подобного. ‹…›

20 октября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Радость моя, что же делать, я дала 3 новых этюда (не из тех, по кот<орым> задуманы работы). После выставки они, наверное, все вернутся домой; т<ак> ч<то> ради Бога извини; прежде ты говорил, не давать только винограда и красных закатов, я их и не дала. Пошли: один этюд, написанный для тебя; этюд с голубою полынью (кот<орый> кажется принадлежит тебе и конечно не продается) и горный пейзаж (первый); потом два прошлогодних. Меня очень беспокоит и мучает твое неудовольствие. Меня Д<обычина> застала врасплох ‹…› Меня все беспокоят этюды: ведь после тебя, которого дай Бог кончить к декабрю, у меня столь же длительный К. Ф. Богаевский; красный пейзаж, для которого все жду эскиза от милой капусты; одна работа, о которой я еще мало знаю и приведение в порядок двойного портрета. Неужели этого не хватит до возвращения тех этюдов! Меня очень утешает, что идея пейзажа в портрете тебе понравилась. Как хочется написать его получше. ‹…›

2 ноября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Сегодня наконец удостоила своим посещением выставку Добычиной, после чего лежу (не от потрясающего впечатления, но от усталости). Выставка довольно пустая, и конечно, чувствуется, что устроитель ни аза не смыслит. Из нас крупные вещи у одной Лермонтовой. Они полны недостатков, но это большой талант. Досада берет, что нельзя хвалить, т. к. все сердит доморощенностью какой-то; и нельзя не удивляться дарованию. Вещи не нравятся, дарование большое, и не знаю – что же, в конце концов? Иванова она развесила по разным комнатам, так что не найдешь. Из новых вещей у него 2 небольшие nature morte – камни и складки и 2) поверхность стола, лимон, апельсин, скомканный бумажный мешок и алые две складки – очень серьезная вещь. Но от Иванова хочется очень многого. В меня она ввесила ярко раскрашенный рисунок Кульбина – я не утерпела сказать – ну и соседа Вы мне закатили! А Лермонтова уже подала на нее в суд за не повешенную одну вещь, и Добычина горько жаловалась мне, говоря, что поседела с горя, и указывая на вполне черные свои волосы! Но я все же не понимаю – из-за чего тут судиться. Мой этюд с полынью («твой») она тоже не повесила, но очень хотела его оставить, а я его взяла домой. ‹…› Нет, я никогда не буду выставлять больше и не могу «раздать работ» – ведь их и нет, а то, что есть, в твоем распоряжении, и я бы хотела, если выставлять, то у тебя. ‹…›

4 декабря 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Сегодня целый день работал на выставке «Художники жертвам войны». Выставка – сплошной базар. Кошмар из бездны бесплотных картин. Лучшее на ней – маленькая часть «Мира искусства» и «Бубновый валет». Об остальном и говорить страшно. Пришел домой с таким же чувством, как помнишь, с «весенней» в Академии. Я как-то раздваиваюсь, т. е. хочется все бросить и не смотреть на живопись или же самому начинать мазать. Все это очень странно, моя дорогая, но если могут все, то почему же и мне не портить холст и краски. ‹…›

6 декабря 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

Милый мой дружочек, получила твое письмо, вернувшись с выставки ВОХ. ‹…› Меня заинтересовало посмотреть посмертную выставку нашей Вари, и вот ревела, конечно, на выставке, так плохи стали нервы, до глупости. Видно, что в ней был настоящий живописец, но все это не выразилось, не кончилось, ушло. Странно было видеть фотографию ее в лавровом венке – значит смерть, умерла – как-то не верится. ‹…› На выставке оказался еще страшно любопытный отдел детских рисунков, т. е. отчет одной ярославской школы для крестьянских мальчиков лет 11–12. Их преподаватель Матвеев, член ВОХ. Я не могу рассказать тебе, до чего талантливы эти дети: таких детских рисунков я не видала еще ‹…› Этюды с натуры и орнаменты этих детей очень определенны; но меня заинтересовали больше иллюстрации: Билибин и Ко какая бедность рядом с ними! Этот Матвеев говорит, что со всеми детьми может добиться таких результатов. Дай ему Бог. ‹…›

О третьей выставке Внепартийного общества художников, где была развернута посмертная экспозиция Варвары Топер, известно немного и совсем ничего – о самой художнице, умершей летом 1914 года. «Помнишь, мы ехали с Сююрю в тот день, когда я узнала о ее смерти и о близкой смерти моей радости – небо было золотое, ты был около меня в последний раз» – в письме печальные строки усилены личным мотивом, что добавляет грусти. И словно спохватившись, Юлия Леонидовна скрывает переживаемое за курьезом, сообщая о том, что ее этюд, когда-то подаренный Варе, едва не продали как работу Топер, – доход от выставки шел в пользу Лазарета деятелей искусств.

Как понятно из письма, на той же выставке экспонировались так поразившие Оболенскую детские рисунки учеников Ярославской художественной мастерской под руководством «почти юноши» С. А. Матвеева, с которым она не преминула познакомиться, наговорив ему «всяких желаний». Не его ли пример, наряду с опытом школы Е. Н. Званцевой, оставался в памяти Юлии Леонидовны, когда ей самой пришлось искать учеников в голодной Москве, а в тридцатые годы искренне увлечься художественным обучением молодежи в Доме народного творчества? Педагогическая работа Юлии Леонидовны тридцатых годов – за рамками нашего повестования, отметим только, что она бережно хранила письма своих учеников, многие из которых писали ей с фронта уже другой войны…

7 декабря 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Все эти дни я возился с выставкой и устал. Следующая неделя у меня вся свободна, и я побываю у Пра. Видел у меня Сарьян твой большой Виноград, который ему очень понравился, но он сказал мне, что я подобрал неудачную раму. ‹…›

17 декабря 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Сегодня ночью будем с Сарьяном устраивать Армянский рынок в Благородном собрании. Я рад тряхнуть стариной и поработать. Ты не беспокойся за меня. Это мое любимое дело. ‹…›

3 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Сейчас занят устройством выставки современных лубков. Я ужасно рад этому делу. Я здоров, и ты не беспокойся за меня. ‹…›

13 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Опять попал на устройство выставки. Выставка будет в пользу Бельгии, и участвуют «Мир Искус<ства>» и Союз. Настаивают на моем участии Гиршман, Трояновский, Бенуа и Грабарь. Я не мог отказать и согласился, тем более что Гиршман и Трояновский доверяют 30 вещей Сомова. И заработать надо, т. к. они поставили условием мне заплатить. ‹…›

24 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Я теперь вожусь с выставкой в пользу бельгийцев. Очень много возни с комитетом, т. к. они все путают и не знают, на что решить. Мне приходится им все подсказывать. Москвичи все почти обиделись и отказываются давать вещи. Комитет меня пригласил после посылки приглашений избранным ими художникам. Когда я прочел списки, то отметил тех, которые не будут участвовать, и всё выходит по-моему. Гиршман меня спрашивал, откуда вы все это так хорошо знаете, а я говорю, что это опыт многих лет. «Мир Искусства» устраивает свою выставку в Петрограде 1-го марта, и говорят, что секретарем будет Шухаев, а с Рабиновичем у них нелады. ‹…› Я очень рад, что отказался мешаться в приглашения и в переговоры с художн<иками>. И слава Богу, т. к. уже начались обиды, а я стою в стороне. Выставка будет любопытная, т. к. участвует разношерстная компания. ‹…›

27 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Много возни с выставкой, и время идет незаметно. Я рад, что скоро увидимся и поговорим на покое. Я люблю художников, но не выношу их взаимных отношений. Если бы все записать, то потомство пришло бы в ужас, составляя характеристики современных нам художников. К счастью, не записываю и все умрет со мной. ‹…›

 

Ящик с игрушками

Понравившийся Мартиросу Сарьяну пейзаж «Виноград» («Цвет винограда»), который упоминается в письмах, был закончен осенью. Любимый коктебельский сюжет создавал «виноградное настроение» для работы, казавшейся в тот момент самой важной, – портрета Кандаурова. Работа над ним шла медленно, наперекор реальности, и, чтобы переключиться, художница пишет натюрморты: «Короткие работы сразу дают чувство чего-то оконченного, достигнутого. Присутствие натуры вносит большой покой – точно целуешь кого-то рядом с собою; а без натуры – точно только мечтаешь о ком-то далеком».

Поиск натуры обернулся счастливым обретением игрушечного богатства со склада в Сергиевом Посаде, где Константин Васильевич набрал для своей «дорогой детки» целый ящик сказочных зверей и птиц. Они должны были стать героями ее будущих картин и, конечно, радовать своей нарядностью, праздничностью. «Сегодня я купил много игрушек, и некоторые из них очень старые, которых теперь уже не делают. Есть черный верблюд, очень кошмарное животное, есть чудесная розовая птица, есть индюк, есть два желтых с голубым льва, один сидит, а другой стоит, есть собачка. Эти более или менее старые, а потом разные куклы и разные фигурки. Есть огромный петух в ярких красках и такой же гусь с удивительно синей головой. Эта пара невероятно интересна. Пришлю им в подмогу два ситцевых кубовых с цветочками платка, на которых чудесно выглядят деревянные куклы», – сообщает он в одном из писем, а в другом советует, что с ними следует делать: «Ты только подумай, как будет интересен верблюд и лев с голубой гривой и смешным лицом на фоне знойной пустыни с одинокой пальмой и пирамидой. Можно написать пейзаж в виде декораций, а потом установить и писать как nature morte. Напиши откровенно, как нашла эту затею. Это будет нечто вроде детского театра, и нужно будет освещать особо».

От фигурок львов Юлия Леонидовна в восторге: «Больше всего мне по сердцу оказались львы – ничего подобного я еще не видела! ‹…› Я думаю, что львов напишу не раз – не могу расстаться с ними». В ней наконец проснулось желание творчества, чего так добивался Константин Васильевич. «Радость жизни и ее свет – вот что должно служить девизом твоей жизни и работы», – наставляет он ее. И Юлия расцветает его заботами: «Так работать – все равно что под солнечным лучом. Как же не создавать радостного?». «Я не могла отделить от себя свои мечты, и все оставалось во мне, как набухший весной снег. Благослови тебя жизнь, мой дорогой. Не отнимай у меня твоей помощи, я еще “новорожденная”, и одна идти не могу и вообще не знаю, что будет».

Над картинами они трудятся в две руки и в четыре глаза. Письма все больше напоминают штудии. Идут подробные обсуждения композиции, колорита будущих картин, размеров холстов и рам к ним. «Сегодня купил тебе четыре цвета холстов для фона – синий, оранжевый, пурпуровый и ярко-зеленый, а также шесть аршин холста для картин. Холст взял на пробу, т. к. того, к которому ты привыкла, нет и когда будет – неизвестно. По-моему, холст очень недурен и к тому же дешев. Прислать или ждать моего приезда?». Константин Васильевич относится ко всему внимательно и серьезно. Он чувствует себя то ли опытным преподавателем, то ли практиком, владеющим тайнами ремесла, или искушенным ценителем искусства и радуется, когда по его просьбе исполняется картинка, – из этих подготовительных эскизов в размер конверта у него складывается целая «галерея». В письмах появляются и его рисуночки – в качестве заданий для его прилежной «воспитанницы», которой он верно служит и восхищается: «Я целые дни только и думаю о том, что бы тебе послать, что бы сделать для тебя, моя золотая девочка. ‹…› Какое отрадное самочувствие, когда думаешь только о добре. Искусство в этом играет тоже не маленькую роль, а твое искусство радости и большую».

И начинается игра в то, что хочется видеть: рай (а где еще расти винограду?), волшебный сад, чудесный зверинец, населенный полуфантастическими зверями и птицами, оживает на многочисленных эскизах и холстах. Все эти «райские дети» обретают характеры, вроде той пары львов, один из которых в глазах Оболенской похож на Богаевского, другой – на Станиславского, переселяются на страницы писем и буквально заполняют их собою, доводят до экстаза: «‹…› получил “Рай”. Я в бешеном восторге и не хочу менять ничего. Все великолепно и чудесно! Деревья я такими хотел видеть, и ты угадала все подробно. Как прекрасны в арке просвета целующиеся львята – это наш путь. Красный и зеленый попугаи невероятно хороши. Страус удивительно прекрасен. Цветы, плоды, листья, ветки и стволы – все то, о чем мечтал. Если так пойдет дальше, я сойду с ума от радости и счастья».

Это могло бы казаться наивным, театральным, искусственным, когда бы не оттеняющий наших героев отсвет Серебряного века с его Пьеро, Арлекинами, Коломбинами – на сцене, в живописи, кукольной эстетикой быта и бытия и ее реминисценциями в поэзии и прозе. Здесь та же тема двойничества, отзеркаливания, чародейства, путешествия в экзотические страны или обживания нарисованного рая, где царят гармония и стихи.

«Любви последней ярость, в тебе величье есть», – повторяет вслед за Блоком Оболенская и тут же приводит еще один «поэтический источник» своей живописи – стихи Михаила Кузмина:

Посреди зверинца ограда, А за ней – запечатанный сад. Там вечная дышит прохлада И нет ни силков, ни засад. И так же тихо и мирно Голубой лепечет ручей. И медленно каплет смирна Из цветочных очей… [203]

Теперь попробуем представить себе эти картины.

18 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Посылаю тебе твой эскиз и настаиваю на сохранении его в полной исправности, т. к. он принадлежит галерее К. В. Кандаурова. По поводу этой работы я уже писал тебе целый ряд писем, и ты, вероятно, уже их получила. По-моему, все прекрасно, и я только прошу как можно больше удержать намеченные краски. Очень рекомендую дать четкий рисунок пальм. Относительно двух маленьких пальм по ту сторону воды, то они даже и не мешают. В постановке фигур зверей все очень хорошо. ‹…› «Игрушки в пейзаже» может быть исходной точкой композиции. Очень хорошо, что сохранила дощечки, на которых стоят звери. Работай, моя радость. Как все прекрасно! ‹…›

19 января 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Собираюсь рисовать львов и настраиваюсь на Египет. Львы сидят на столе и подозрительно косятся. У одного зрачки зеленые, у другого – золотые. Вчера вечером ходила к Магде, и весь вечер читали стихи Кузмина и Блока новые. Блок замечателен, и потому мне думалось о тебе. Назад ехала по пустынным снежным улицам совсем одна долго-долго. ‹…›

20 января 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Я уже пустила в пустыню престрашного человечка с черной бородой и угловатым носом в зеленой мантии и желтой шапке с посохом. Он вроде страшного карлика рядом с верблюдом и тишины не нарушал. ‹…›

25 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

Моя дорогая! ‹…› Ты сделай несколько эскизов рая. Я думаю, что он тоже должен быть детским и все деревья должны быть с фантастическими листьями и формами. Он должен быть очень примитивен и прост. На деревьях будут необыкновенные плоды и цветы. Если успею достать что-либо интересное, то привезу с собой, а то поищу потом, когда будет свободнее. ‹…›

27 января 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Сегодня был у меня товарищ А. Зилоти и весьма радовался на львов в пустыне. Все добивался, что за идея? Видел он и летние этюды, из которых одобрил все с Сююрю; и нашел, что вообще путь мой ясен и все обстоит хорошо. ‹…›

28–29 января 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› На столе 77 эскизов райских пейзажей, все ни к черту! Как полезно делать такие попытки. Конечно, игрушки облегчают переход от натуры к чистому творчеству. Я хочу попросить тебя, дорогой, если что-нибудь выйдет из этих вещей, то в будущем давать мне темы для эскизов. ‹…›

9 февраля 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Я делаю все светлее, чем на эскизе, а горы теплее ‹…› Поэтому все выходит нежнее и как-то ласковее. Зелень – голубая, тени светлые, острые листья дерева с розовой птицей рвутся вверх, как голубое пламя. Вообще, так больше восторга во всем, по-моему. Жду эскиза второго рая. Не смущайся реализмом, я сказку наведу. ‹…› Проходя мимо комнаты Ф<едора> К<онстантиновича>, мельком увидела свой пейзаж и нахожу связь между ним, твоим портретом и раем – чем-то похожи все три. Целую тебя, дорогой, будь здоров и счастлив. Тебе кланяются верблюд, розовая и голубая птицы, изумрудный попугай, лев и три дерева. Шумное царство! ‹…›

[11] февраля 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Сегодня написала заново львов в пустыне, и вышло много лучше, так что, ради Бога, спрячь и никому не показывай первых. Тон земли теперь абсолютно ровный без подтеков и как жар горит; вода как изумруд, а небо золотое. Сидят лев, львица и львята такие смешные, что без улыбки нельзя видеть их. ‹…› Ах, шикарные львы! Я хвастаюсь сегодня неприлично. Завтра, вероятно, возненавижу эту работу. ‹…›

12 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› У меня еще есть мысль относительно деревни и гуляющих кукол, которую я представляю себе вроде деревенской улицы, на которой надо разместить Белотелову, лиловую даму и ряд кукол, уток, курицу, собаку и всяких пичужек. Все это должно быть в ярком цвете зелени берез, рябины с ягодами и в середине церквушку, которую я тоже пришлю. Если хочешь, оставь это до моего приезда, и тогда вдвоем распределим. Надо еще взять корову и лошадку. Скажи, как найдешь этот бред безумного. ‹…› Я думаю, что этот пейзаж должен щеголять цветом и силой. Я так представляю деревню в будущем. Если найдешь все это смешным, то буду рад, если посмеешься. ‹…›

13 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Второй рай очень необходим, и я прошу его сделать. В него надо поместить птиц, а из зверей только тех, которые подойдут по характеру и цвету. Зелень темная будет на заднем плане, куда пропадает речка, и она должна выделить сильнее голубые дерева и просветы неба ‹…› Мне бы очень хотелось, чтобы все было возможно нежнее, и я бы окраску зверей и птиц тоже смягчил, уложив все в общую гамму. ‹…›

14 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской.

‹…› Какое счастье, что мы с тобой так хорошо дополняем друг друга. Мне ужасно приятно, что первый рай вышел коктебельским, а этот второй будет эмблемой нашей будущей жизни. ‹…›

Однажды во время работы к Оболенской зашел ее настоящий учитель – К. С. Петров-Водкин, который пожелал увидеть ее работы. Юлия Леонидовна не может не написать об этом Константину Васильевичу, но осторожничает, говоря о случайности встречи, не желая вызвать ревностного беспокойства своего друга: «Дорогой мой, только что собралась я приняться за эскизы и даже начала выводить на бумажке что-то несообразное, как пришел Петров-Водкин. Пили чай, потом он пожелал что-ниб<удь> видеть. Я сказала, что могу показать только летние этюды; пока я их искала, он увидел рай за ширмой, чего мне очень не хотелось. Отчасти я успокоена, т. к. первые слова его были – дайте это нам на “Мир Искусства”. После он сказал, что это очень красивый узор, заметив только насчет черного верблюда, что его силуэт нужно сделать потоньше. Тогда я показала и львов. Он сказал, что это – фриз, что много Египта и по цвету, пожалуй, еще лучше. Потом смотрел этюды и хвалил. Это не значит, что завтра он не обругает меня кому-нибудь, но он все хотел прислать ко мне Добужинского, чтобы тот взял что-ниб<удь> на “Мир Искусства”. Я сказала, что все обещала тебе, но боюсь, что он все-таки его пришлет».

Кандауров встревожен – покушение на его Галатею! – и ей приходится успокаивать его: «Смотрел при этом львов – но все мои даже летние этюды принимал за темперы и, узнав, что масло, с гордостью говорил: “Молодец!” При этом вспомнил красного коня своего. Явно, что понравилось».

Тень ревности прошла быстро. Похвалы Петрова-Водкина были важны для Оболенской, но это школа, и она осталась позади. «Гениальность» кандауровского ящика с игрушками состояла в другом. Константин Васильевич сумел найти тот материал, с которым художнице было легко и радостно, настроил на сказку, где она была собой. С этого точного психологического хода началось настоящее воспитание мастерства. «Я давно мечтала о том, чтобы живопись стала моим языком, – но на деле выходило иное; она была отдельно, а я с моей жизнью отдельно. Теперь я каждую вещь пишу, как письмо тебе, и знаю, что ты все прочтешь, как буквы. Поэтому живопись слилась с моей жизнью, стала моей душой. ‹…› Теперь я иду в рай и, зная, что встречу там тебя, забываю о своем неуменье и даю все, что могу. Забыв страх за свои силы, я иду в Египет, зная, что встречусь там с тобой. Все это плохо и робко, но я надеюсь, что если ты не оставишь меня, я привыкну и буду лучше говорить на этом удивительном языке, совсем свободно и легко».

 

«Выставка живописи 1915 год»

Кульминацией совместных творческих усилий стала «Выставка живописи 1915 год», открытая в Москве 26 марта названного года. В организационном плане это был исключительно проект Кандаурова, который задумал представить публике новое искусство как некий мейнстрим, в рамках которого, как ему виделось, могут сосуществовать работы разного рода, но талантливые и яркие.

Действительно, события, сдвинувшие весь ход русской жизни с обычного пути, сдвинули и искусство. Оно оказалось в промежутке между прошлым и будущим: то, что еще недавно казалось актуальным, уже не находило отклика у зрителя, желавшего нового мирочувствования и ждавшего чего-то другого от искусства, прежде всего – более ярких и сильных впечатлений.

Кандауров отлично это понимал. Ядро выставки должны были составить художники «Бубнового валета», обладающие мощной взрывной силой: М. Ларионов, Н. Гончарова, И. Машков, П. Кончаловский, А. Лентулов, А. Куприн, В. Рождественский, Р. Фальк и другие. Без них, уверен Кандауров, не может обойтись ни одна современная выставка. И хотя «односторонность» «валетов» смущает Константина Васильевича, он надеется уравновесить их работы не менее интересными вещами М. Шагала, Л. Бруни, П. Митурича, Н. Альтмана и новой «женской» живописью в лице Ю. Оболенской, Н. Лермонтовой, М. Нахман, Н. Любавиной, С. Толстой, В. Ходасевич, В. Шехтель. «Выставка будет сильная, и если все будет так, как я хочу, то произойдет взрыв среди художественных об<ществ>. Середины не будет, будут или ругать, или хвалить. Лучше всех будут женщины-художники».

Итак, художественное чутье и опыт галериста, ориентирующегося на новое, модное, современное, увлекло Константина Васильевича далеко в сторону от «Мира искусства», чьи интересы он представлял в Москве. Более того, его выставка оказывалась альтернативной по отношению к выставке «мирискусников», которая должна была состояться той же весной в Петрограде, – к участию в ней и приглашал Оболенскую Петров-Водкин. Поэтому Кандауров тревожится о том, как будет принят его проект, скрывая свое беспокойство за театральным жестом: «‹…› затеял я большое интересное дело на пользу молодым художникам, и если будет удача, то все генералы от живописи получат удар кинжалом по самую рукоятку. Не смейся над моей кровожадностью, т. к. это слова Островского ‹…›»

Замысел, как следует из переписки, возник прошедшей осенью, когда Кандауров обращается к Оболенской с просьбой о рекомендации ее товарищей по школе для участия в выставке и добавляет: «Если я что задумываю, то, конечно, все для тебя».

В предстоящем живописном концерте Оболенская должна исполнять, как ему хотелось, одну из ведущих партий. Поэтому Константин Васильевич так настойчиво и эмоционально убеждает Юлию Леонидовну в ее таланте, необходимости работать, быть уверенной в своих силах. Его письма этого периода – часто большого формата, прозванные за то «простынями», отличаются даже не красноречием – особенной заклинающей интонацией: «Милая и дорогая девочка, меня пугает у тебя потеря веры в себя и в свою работу. Я не хочу об этом слышать и думать. Ты большой и сильный художник, а потому изволь знать, что все твои работы прекрасны. Если ты не бросишь свои сомнения, то мы не сможем ничего сделать. ‹…› Пусть осенит тебя моя любовь, пусть охранит она тебя от невзгод и мелочей жизни и да благословит тебя Бог».

Юлию Леонидовну ее «первый бал» страшит. «Твою выставку считаю огромным и нужным делом, прекрасным, и желаю успеха самого необыкновенного. Верь мне, что если я боюсь принять участие, то только для ее успеха, а не по небрежности. Да ты знаешь сам, как мне дорого это начинание и как дело для искусства и как личное твое дело – вдвойне. Если бы у меня хоть имя было, я бы с такой радостью помогла тебе, а теперь мне так страшно».

Но работает она много, и ее зал на выставке представят полтора десятка картин. Среди них два новых автопортрета – в зеленом (в письмах он часто называется «зеленая кофточка») и «Письмо» (или «Январь»). Один Юлия Леонидовна закончит в самый канун нового 1915 года и впервые останется удовлетворена тем, что получилось. Она пишет Константину Васильевичу 30 декабря: «Я кончила сегодня зеленый портрет и чувствую от него покой. Он страшно определенно вошел в свои рамки, и почему-то это первая моя работа, за которую я как-то покойна. Пусть она плоха, уродлива, что угодно, но что-то в ней отлилось полностью, и эта полнота сказанного дает удовлетворение. Вещь очень тихая и не яркая, незаметная, но я мечтаю прямо со страстью, как покажу ее тебе, – не знаю, почему!» Хрупкая девушка, сидящая в неустойчивом равновесии между двух окон и зеркала за спиной – слегка опершись на локоть и чуть согнув кисть правой руки – внимательно и настороженно смотрит на зрителя с небольшого холста. При всей камерности портрета это действительно очень целостная и гармоничная работа: глубокая по тону, насыщенная изумрудными оттенками цвета, с которыми «играет» льющийся из окон голубоватый свет. Пленяет и особенная, бархатистая поверхность живописи – своим специальным рецептом грунтовки холста воском Константин Васильевич очень гордился.

Выполненный следом и в том же антураже автопортрет с письмом пока известен только по фотографии и описанию – как всегда живописному и романтичному: «‹…› Знаешь, отчего – “Январь”? Под Рождество я ждала тебя утром в столовой. Над ослепительными крышами, золотистым с бирюзовыми тенями снегом неслись в солнечном воздухе клубы дыма как табуны синих лошадей – прямо на меня. В комнате от их приближения темнело, а они обрывались в бездну, и опять на скатерти играли солнечные пятна – и опять рождались новые призраки из золотых труб. За окном было какое-то колдовство, а ты все не ехал. Все томительнее становилось на душе. Ты приехал все же! И весь январь затем я не могла забыть того утра; да и часто повторялась та же картина какой-то колдовской жизни за окном, ослепительных холодных чар. Не знаю, понятно ли? У меня сделано не совсем так: очень облегчены дымы, чтобы не лезли вперед. Они чуть заметны, легки, иначе слишком обратят на себя внимание. Опять вышло, что мои опущенные в письмо глаза открыты в этом окне – как твоя улыбка переведена в пейзаж».

Впрочем, сентиментальные ноты сменяет смешливая интонация. В ответ на вопрос Кандаурова, как же все-таки должен называться портрет, Юлия Леонидовна пишет: «Дорогой мой, рама на “Январь” заказана, а окрести его, как сам знаешь. Можно так: “Письмо с передовых позиций” или “Приятное чтение” и т. п.».

Несколько работ представляли «Игрушки в пейзаже» – так они поименованы в каталоге. В письмах эти вещи фигурировали как «Львы», два «Рая» и «Деревня», которая выглядела так: «Церковь белая, избушки и сарай будут, березы и рябина в изобилии, в реках утки (желтые на синем), баба из реки несет воду поить тройку, а мужик ведет корову на водопой, а девки не пускают и смеются над его маленьким ростом. В центре Белотелова в натуральную величину, а справа курица тоже в натуральную величину! Еще есть бараны. Все расставлено без мысли о реальности, но, как и в 1-м “Раю”, вышла какая-то перспектива без перспективы! Я нарочно не изменяла размеры и делала даже колесики».

Из крымских работ – четыре этюда, один из которых «Виноград», и первый автопортрет, собственность Кандаурова. И опять ироничные замечания автора по поводу названий своих работ: «‹…› неужели ты красный портрет назовешь “Красным портретом”? Пожалей мою молодость: ведь у Петрова-Водкина был “Красный конь”! Кроме того, дорогой немчура, имей в виду, что в деревнях церквей не бывает, на то есть село! Красные пейзажи теперь могут быть с успехом названы “Коктебель. Двуякорная бухта, пострадавшая на днях от коварного нападения турок” или что-то в этом роде ‹…›».

Три натюрморта и «Окно» – фрагмент рабочей комнаты с пейзажем из окна петербургской квартиры – завершали экспозицию художницы на выставке. Из-за недостаточности места, а скорее из деликатности, Кандауров отказался только от экспонирования собственного портрета.

Для первого представления художника подбор был если не идеальный, то совершенно профессиональный и вполне достаточный. Да и ситуация, признаться, уникальная, когда вещи делаются по наставлению куратора и вдохновению художника и являются живописным кодом их творческих и личных отношений. Документальный комментарий включает еще и иную «оперативную» информацию – о подготовке выставки и других ее участниках.

10 октября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Ты пишешь о выставке. Ты же знаешь товарищей: Иванов, Грекова, Жукова, Магда. Из бакстовцев – Лермонтова. Отношение мое к их работе тебе известно, а большего тебе сказать не могу. У меня же ничего нет кроме винограда, который очень плох; к тому же ты его не видел и я не рискну портить твою выставку. ‹…›

12 октября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Относительно выставки скажу тебе, что если твоих вещей не будет, то брошу устраивать эту выставку. Я уверен, что виноград хорош, просто отошла от него и больше ничего. В тебе кипит кровь от желания делать все новые и новые вещи. Все это прекрасно, и тебе надо все написанные вещи или прятать, или отсылать мне. А я уж разберусь в них и постараюсь оценить по достоинству. ‹…›

13 октября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Что сказать тебе о выставке? Я не знаю, есть ли что у товарищей. Кажется, мало – и я не знаю, кого спрашивать. Спрошу Иванова, Жукову ты не хочешь. Как Лермонтову? Она собственно не наша, но ты с нею говорил весной. У меня самой нет ничего. ‹…› Котичка, еще просьба: ради Бога, не вздумай выставить красный портрет, пусть висит у тебя, но не выставляй. Какое у меня делается неприятное состояние, когда подымаются вопросы о выставках. ‹…›

14 октября 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Котичка, дорогой, мне страшно дорога и твоя выставка, я так хочу видеть тебя самостоятельным в этом деле. Не думай, что я легкомысленно отнеслась к твоему предложению, я считаю это прямо великим делом. Но тем более мне страшно портить ее – ведь имени у меня нет, а есть большое недоверие своим силам в этой области. Если я умалчиваю теперь об этом и много работаю – это для тебя: я знаю, что тебе приятно. Без тебя вряд ли бы я даже осталась при живописи – ведь у меня были попытки уйти не раз – но конечно, это очень трудно оторвать. А во всяком случае творчество этим парализуется. Сейчас я отошла от этих мыслей, т. к. думаю только о тебе и вот работаю как умею. ‹…›

15 октября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Что же касается выставки, то без твоих вещей я буду работать без всякой энергии. У тебя нет имени, но имя приобретается только на выставках. А ты от них бегаешь. Отчего не выставлять красного портрета? Что за причины такой строгости к себе? «Унижение паче гордости», говорят мудрые люди. Я этого не понимаю! Необходима вера в себя, в свое дело, в свои силы и т. д., и без этого невозможно ничего делать. Ты как художник принадлежишь всем и не имеешь права прятать свое искусство. ‹…›

22 октября 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Относительно выставки пока сказать ничего не могу, т. к. это выяснится в половине ноября. Когда решу, тогда напишу Кузьме Серг<еевичу> и всем вам. ‹…› Твой портрет позволь выставить. Я уверен, что он будет на выставке великолепен. ‹…›

1 ноября 1914. Петроград

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Мы с тобой попали в ужасный год, т. к. все перепуталось, все нервничают, все растеряны, и все в какой-то каше. Я все думаю о будущем и верю, что летом будем работать вместе. После 10 ноября решится вопрос с выставкой, и если помещение останется за нами, то я с радостью окунусь в работу по устройству выставки. Думаю пригласить некоторых из «Бубн<ового> Валета», посмотрю что есть и у других. Будет трудно, но зато буду в своем деле. Ты смотри, не раздай своих работ по другим выставкам, а то буду бранить мою милую разбойницу. ‹…›

2 декабря 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Сегодня достала гвоздики и устраивала nature morte. Ничего не вышло, и я начала уже ненавидеть бедные цветы, как наконец пришла мне в голову одна идея. Завтра займусь ею. Это, верно, выйдет не то, чего тебе хотелось, но позволь мне сделать так. А потом напишу тебе и чашку, и всякие вещи, тебе приятные. Пока будет одна гвоздика, и вот поломай-ка голову – как я ее пристроила? Эскизик пришлю не ранее окончания работы. Одно: это будет, вероятно, не веселая вещь, как тебе хотелось. Но будет, кажется, занятно ‹…›.

5 декабря 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

Моя родная и дорогая детка. Эти дни я повозился с отделом «Мира искусств» на выставке Художн<ики> Москвы жертвам войны. Завтра откроем. ‹…› В Москве уже узнали об устройстве моей выставки и начали меня осаждать. Долго ли пробудет в Москве Лермонтова? Где ее разыскать? У нас опять тепло и льет дождь. Пожалей свою головку и поменьше думай грустные думы. Гони все мрачное и верь в светлое будущее. Я до боли люблю тебя, и если у меня есть цель, то это ты. Будь здорова, моя радость, и да хранит тебя Бог! ‹…›

16 декабря 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Был сегодня у Лермонтовой и видел несколько ее вещей. Я нахожу, что она очень талантлива и настоящий живописец. Очень рад, если она будет участвовать на выставке. У меня чудное настроение, и я страшно весел от ожиданий встречи с тобой ‹…›.

19 декабря 1914. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Сегодня чуть не продал твой большой Виноград. Был у меня один из пишущих в газетах и сказал, что ты восходящий талант и будущий крепкий художник. Он сознался, что первый момент подумал о подражании Водкину, потом увидел, что этого нет и что вещи прекрасные. Я рад был все это слышать. Но ты опять мне не поверишь, но я клянусь, пишу всю правду. Моя выставка состоится на Пасхе, и это дело решенное, а потому очень прошу тебя поработать, чтобы я мог хорошо тебя показать. Ведь ты хорошо знаешь, что я все затеял исключительно для тебя, моя дорогая девочка. Завтра пойду узнать про поезда, и если есть, то 24-го утром ты угостишь меня кофе ‹…›.

Константин Васильевич действительно приезжал тогда – по делам выставки – и следующие за встречей письма проникнуты высоким строем чувств, пониманием того, что происходящее между ними обладает мощным эмоциональным и творческим зарядом. «Эти два дня у тебя были как во сне, как в волшебном саду. У тебя в комнатке все предметы светились каким-то светом…» – «Я не могу объяснить своего чувства: это и боль, и как будто радость и чувство, что именно так надо и что все это, что есть, великое чудо, и хочется молиться, не знаю кому…» – «Ты теперь будешь нести людям радость и свет… я уверен, что все будет прекрасно, что выйдет из-под твоей кисти». Сплетение чувственного, сакрального, эстетического в их случае обладало творящей силой, помогая становлению живописного мастерства Оболенской и продвигая выставочную практику, которой увлеченно занимался Кандауров.

30 декабря 1914. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Моя «Зима» кончена, т. е. автопортрет с окнами. Забавная вещица – в ней что-то все-таки наколдовано – получилось какое-то внутреннее содержание помимо меня. Она – следствие твоих nature morte, но, по-моему, ушла дальше. ‹…›

5 января 1915. Вечер. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Сегодня была наконец у Лермонтовой, видела все работы. Очень она талантлива. Собирается написать еще 6 вещей до Пасхи! Потом мы с ней говорили, и я, рассказывая о том, как воспринимаю произведения искусства, вдруг после долгого времени увидела себя всю целиком во весь рост – очень радостное чувство. Ведь последнее время я жила борьбой, а самое последнее – одной живописью, а тут открылось точно широкое море. Я в одну секунду пережила все свои пути, мысли, намерения и про себя сказала – верно. И это так радостно. А война теперь все-таки так незаметно забивает в угол, парализует. Но я верю. ‹…›

9 января 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› У меня в голове опять масса новых идей насчет работы – уж очень хочется написать один свой портрет вроде того, что прислала тебе, – только на масле и на фоне зимнего окна с солнечным снегом и клубами дыма – это мечта теперь. ‹…› С радостью помучаю тебя немножко для наброска городского портрета, подготовлю заранее. ‹…›

9 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Меня огорчает у тебя, что ты так скоро охладеваешь к своим вещам. Но я верю, что это пройдет, как только ты крепко станешь на свой путь. В настоящее время, время исканий, конечно, у тебя мысли и желания искать идут далеко впереди твоих работ. Это пройдет, и ты будешь любить свои работы. Ты знай, что каждая твоя работа принимает твое настроение и передает его зрителю. ‹…› Сегодня был в собрании молодых художников, и Бурлюк наговорил мне хороших вещей. Было много курьезов, но потом все сказали, что моя популярность среди художников так велика, что пойдут все, кого я захочу. Буду безумно рад, если выйдет хорошая выставка. Ты должна участвовать и я надеюсь, что к тому времени у тебя будут еще вещи и ты меня поддержишь. ‹…›

10 января 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› С выставкой много приходится лавировать среди болезненно самолюбивых художников. Очень много у них странностей и нетерпимости друг к другу. Работай, дорогая, и иди твердо по намеченному пути. ‹…›

18 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Твои письма для меня как жизнь. Я не в силах платить тебе тем же, а потому не будь строга. С моей выставкой соединяется какое-то большое дело, но я еще не могу уловить ход надвигающихся событий в жизни искусства. Я стою на острие и не знаю, увернусь или нет. Во всяком случае, или будет успех и сдвиг, или все лопнет как мыльный пузырь, сверкнувший на солнце всеми цветами радуги. Дело интересное, и я не ожидал, что будет такой переворот! Да будет ли? Мне нужно будет иметь большой разговор с С. И. Щукиным, и этот разговор назревал давно, но не было подходящего момента. ‹…›

20 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Милая девочка, я был у своего старого друга М. Ф. Ходасевича, у него чудный музей икон, картин, фарфор, хрусталь и огромная библиотека по искусству. Его дочь, прекрасная и крепкая художница, будет участвовать на моей выставке. Когда ты приедешь на Пасхе, мы пойдем к нему, и ты насладишься хорошими вещами. Треть вещей музейные и в хорошей сохранности. Мы проведем хорошо время. Его дочь тоже будет в это время в Москве, и ты с ней познакомишься. Она постоянно живет в Петрограде. Я начинаю убеждаться, что необходимо будет создать об-во новых живописцев и это будет хорошим делом. Надвигается что-то необыкновенно хорошее и крепкое. У меня голова горит от мыслей, и я просто не верю, что Бог услышит меня и даст осуществить всю мечту моей жизни. ‹…›

Познакомилась ли Оболенская с Валентиной Ходасевич? Могла ли видеть портрет ее дяди-поэта, с которым через год подружится в Коктебеле? Увы, упоминаний об этом в письмах нет. Остается только еще раз отметить художественный вкус и зоркий глаз Кандаурова, не пропускавшего будущих звезд среди молодых художников.

24 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Выставку открою на Пасхе. Много идет разговору, и многие хотят в ней участвовать. Москов<ское> Т-во, узнав о моей выставке, перенесло свою на 1 марта. Завтра опять окунусь в театр, т. к. ставим новую пьесу. Сегодня собираемся у Лентулова и будем решать последние вопросы. Сегодня был у меня один из членов совета Третьяковской гал<ереи> и очень хвалил твои два портрета, твой и мой, упорно называл тебя он очень талантливой. ‹…›

27 февраля 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Слишком острый момент наступил в моей работе для искусства, и я стою в опасном месте. Успех или провал? Меня задавил своей односторонностью Бубновый Валет, а без него нет молодого искусства и без него невозможно сделать большую выставку.

Я хочу назвать свою выставку так: «Выставка русской живописи 1915 год» или просто «Выставка живописи 1915 год». Как лучше? ‹…›

5 марта 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› С какой радостью я вынимал сегодня из ящика одну за другой твои вещи. Было прекрасно. Будь же умницей, моя дорогая, и не тревожь себя напрасными мыслями о невзгодах жизни. Все так хорошо! Сама жизнь прекрасна, хотя никогда не проходит без мук и страданий. Была бы радость, если бы их не было? «Январь» должен быть молод и силен как первый месяц нового года, и ты дашь свежесть и задор молодости. ‹…›

Б. д. <6> марта 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

Ура, мой дорогой: «Письмо» окончено! И теперь я на веки вечные улыбаюсь, читая твои каракульки, держу в руках твой исполосованный почтой конверт, а за окном несутся мои январские мысли над золотыми трубами. У меня только страх, что будет долго сохнуть, – даю сроку, пока пишу деревню, а там отправлю мокрое, мама обещала набить планки, чтобы не размазать в дороге. ‹…›

8 марта 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

‹…› Если бы не ты, не твоя любовь, не твоя работа, то не стоило жить и делать то, что я делаю. Все, что я теперь затеял, все это для тебя. Если судьба мне улыбнется и я достигну того, чего хочу, то это будет мне наградой за все муки моей жизни. Слишком дорого мне досталось заглушить в себе жажду творческой деятельности и желание приносить людям счастье. Бог с ним, с этим прошлым, – Он услышал и послал тебя на моем пути. Благодарю тебя всем сердцем и всей душой за то, что ты одна поняла меня и не отбросила, как странного человека, а протянула руку и помогла мне. Милая детка! Разве это не связало нас на всю жизнь? Я думаю, что это разбить невозможно. У меня твердое убеждение, что наступит время и нас с тобой поймут и оценят. ‹…› Сарьян видел Белотелову и зеленый портрет и в большом восторге, остальных вещей не показывал, т. к. они без рам. Он тоже дает мне на выставку вещи. Вот будет взрыв среди генералов «Мир<а> Иск<усства>»! ‹…›

11 марта 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

Моя дорогая детка! Я знал, что деревня у тебя пойдет на лад и выйдет задорной и веселой. Ты права, говоря, что «разлуки нет», и это верно, так как наши мысли всегда вместе. Скоро увидимся и поболтаем. Навалили бесконечное количество картин, и я теперь не знаю, что с ними делать. Моя проклятая доброта много портит, и я перегружу выставку. Одно хорошо, что это даст опыт для будущего. Будут ошибки, но я постараюсь их в будущем исправить. Ничего не дается легко, и до всего надо доходить опытом. ‹…›

15 марта 1915. Петроград

Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову

‹…› Вещи вчера высланы, что-то скажешь о них? В комнате пустынно, по стенам бродит солнце – квадратами и треугольниками; за окном коктебельское небо в барашках. Душа куда-то рвется – Бог весть куда.

Вечер; в комнате керосиновая печка: так холодно опять стало после оттепели. Сегодня я видела во сне тебя и твоего брата. Хорошо помню его лицо, в котором все искала сходства с тобой. ‹…›

16 марта 1915. Москва

К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской

Дорогая Юля! Я очень рад твоему приезду и страшно жду. С выставкой почти все наладилось, и думаю, все будет хорошо. «Письмо» чудесно, и эта вещь бьет все остальное. Я снял из каталога свой портрет, т. к. он окончательно убит и зеленым и письмом. Ты не сердись, дорогая, т. к. это будет для тебя выгодным. В среду начнем свозить вещи, а в четверг начинаем развеску. Шуму будет много. Налаживается скандал с Маяковским, но я решил поступить круто и не допущу на выставку трюков. Ты будешь представлена чудесно, и уже о твоем портрете говорят как о выдающейся вещи. Критики видели твои вещи у меня и в один голос хвалили. ‹…›

Оболенскую на выставке заметили – отзывы о ее работах были весьма одобрительные. Особенно нравилась «Девушка в красном с письмом в руках», что Константина Васильевича приводило в состояние «блаженного восторга» – все же именно он был автором того письма. «Я вижу, как ты в будущем углубишься и дашь необыкновенные вещи. Если современники нас с тобой не поймут, то это меня нисколько не трогает, т. к. я верю в правду нашего дела. Когда я пишу тебе, то стараюсь вдохнуть в письмо все мое поклонение, восхищение и любовь к тебе». В ее таланте он был уверен и просил только об одном: работать не покладая рук.

И в целом выставка имела широкий резонанс, но избежать «трюков» не удалось. В истории она осталась шумными выступлениями футуристов и скандалами вокруг их работ. Константин Васильевич, жаждавший открывать новые имена и содействовать талантам, впервые столкнулся с ситуацией, когда эти таланты не слишком и нуждались в поддержке и опеке. «С выставкой много приходится лавировать среди болезненно самолюбивых художников. Очень много у них странностей и нетерпимости друг к другу».

Как отмечает в набросках по памяти Оболенская, «футуристы» воспользовались болезнью Кандаурова на последней неделе развески картин, «понатащили всякого» и перессорились друг с другом. Скандалы вокруг выставки послужили хорошим пиаром левым художникам, имена других – в частности, женские – остались в тени. Лермонтова даже обиделась на Кандаурова за неудачное «соседство» с живописью, которую таковой, по ее разумению, невозможно и считать.

Мнение Оболенской было иным: «Я думаю, что футуризм – дрожжи. Вряд ли кто их ест самих (ты, кажется!), а значение они имеют. Другие художники должны бы пользоваться этими дрожжами для дела – а не ругать футуристов и не “бороться” с ними, как Лермонтова, на словах. Сегодня нужнее, чем вчера, и нужно уметь не сдавать перед сегодняшним днем. Лермонтовы воображают, что рядом с футуризмом могут выдержать только подобные же вещи и что если у Татлина ножка кресла, то, чтобы не потеряться возле него, нужно целый буфет прибить. А я думаю, что всякая живопись с элементом вечности, т. е. жизнеспособная, будет и современна, так как “сегодня” тоже часть вечности. А чем она глубже по чувству и блестящей по выражению самой себя, тем убийственнее для слабых сторон футуризма. Поэтому соседство футуристов – прекрасный показатель жизнеспособности, и только! Я уверена, что можно висеть и не теряться с самыми забористыми вещами, если только употребить всю полноту своих возможностей. Все остальное показывает нашу вялость и комнатность. Лермонтова теряет не от того, что футуристы убивают все нелепостью, а от того, что их современность бьет ее отсталость. Современность бьет отсталость, а вечности побить не в силах, т. к. сама является ее маленькой частью».

Суждение вполне зрелое, с довольно жесткой самооценкой. К тому же – не ретроспективное, вдогонку оцененному, и не внешнее. Да, объемно-пространственные абстракции, сделанные и составленные из различного рода материалов и предметов – лучин и веревок, железа и дерева, с использованием фрагментов и готовых вещей и т. д., разрушали предметные основы искусства, освобождались от них безжалостно и бесцеремонно. И это динамичное, конструктивное, антиэстетическое и откровенно мужское творчество заставило говорить о себе гораздо больше, нежели созерцательно-женское, без дерзости и насмешки, но все же – искусство.

Урок кандауровской выставки 1915 года в том и состоял, что эстетическая всеприемлемость художественных «языков» и стремление к выраженной обособленности, когда-то возможные на выставках «Мира искусства», перестали устраивать и самих экспонентов, и публику. Идея передового отряда в искусстве уже вполне оформилась, и не только прошлое подлежало сбросу с корабля современности, но и настоящее, если оно не соответствовало формату авангарда.

Впрочем, в пространстве культуры лишнего не бывает. И то, что кажется сентиментальным и «комнатным», не слишком актуальным или приевшимся современникам, может найти своих благодарных почитателей среди пресытившихся его противоположностью потомков. «Письменная» же история выставки живописи 1915 года добавляет эпатажному явлению авангарда лирические краски, открывая стоящие за ним женские лица и замысел автора – Константина Васильевича Кандаурова.