Глава вторая
Венец творения
Монолог о старых пророчествах
"Моя девочка… Она не такая, как все… Вот она подрастёт, и она меня спросит: «Почему я не такая?»
Когда она родилась… Это был не ребёнок, а живой мешочек, зашитый со всех сторон, ни одной щёлочки, только глазки открыты. В медицинской карточке записано: «девочка, рождённая с множественной комплексной патологией: аплазия ануса, аплазия влагалища, аплазия левой почки»… Так это звучит на научном языке, а на обыкновенном: ни писи, ни попки, одна почка… Я несла её на второй день на операцию, на второй день её жизни… Она открыла глазки, словно и улыбнулась, а я сначала подумала, что хочет заплакать… О, господи, она улыбнулась! Такие, как она, не живут, такие сразу умирают. Она не умерла, потому что я её люблю. За четыре года – четыре операции. Это единственный ребёнок в Беларуси, выживший с такой комплексной патологией. Я её очень люблю. (Останавливается.) Я никого больше не смогу родить. Не осмелюсь. Вернулась из роддома: муж поцелует ночью, я вся дрожу – нам нельзя… Грех… Страх… Слышала, как врачи между собой говорили: «Девочка не в рубашке родилась, а в панцире. Показать по телевизору, ни одна мать не рожала бы». Это они о нашей девочке… Как нам после этого любить друг друга?!
Ходила в церковь. Рассказала батюшке. Он говорит, что надо отмаливать грехи свои. Но в нашем роду никто никого не убил… В чем я виновата? Сначала наш посёлок хотели эвакуировать, а потом вычеркнули из списков: не хватило у государства денег. А я в это время полюбила. Вышла замуж. Я не знала, что нам здесь нельзя любить… Много лет назад моя бабушка читала в Библии, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, все будет цвести и плодоносить, в реках станет полно рыбы, а в лесах зверя, но воспользоваться этим человек не сможет. Он не сможет и породить себе подобного, продлить бессмертие. Я слушала старые пророчества, как страшную сказку. Не верила. Расскажите всем о моей девочке. Напишите. В четыре года она поёт, танцует, читает наизусть стихи. У неё нормальное умственное развитие, она ничем не отличается от других детей, у неё только другие игры. Она не играет в «магазин», «в школу», она играет с куклами «в больницу»: делает им уколы, ставит градусник, назначает капельницу, кукла умирает, – накрывает её белой простыней. Четыре года мы с ней живём в больнице, её нельзя оставить там одну, и она не знает, что жить надо дома. Когда забираю её на месяц-два домой, спрашивает: «А мы скоро вернёмся в больницу?» Там у неё друзья, они там живут, растут. Ей сделали попку… Формируют влагалище… После последней операции полностью прекратилось мочеиспускание, катетор вставить не удалось – нужно ещё несколько операций. Но дальше советуют оперироваться за границей. А где нам взять десятки тысяч долларов, если муж получает сто двадцать долларов в месяц? Один профессор по секрету, посоветовал: «С такой патологией ваш ребёнок представляет большой интерес для науки. Пишите в зарубежные клиники. Их должно это заинтересовать». И я пишу… (Старается не заплакать). Я пишу, что каждые полчаса приходится выдавливать мочу руками, моча исходит через точечные отверстия в области влагалища. Если это не делать, откажет единственная почка. Где ещё в мире есть ребёнок, которому каждые полчаса надо выдавливать мочу руками? И сколько это можно выдержать? (Плачет.) Я не разрешаю себе плакать… Мне нельзя плакать… Стучу во все двери. Пишу. Возьмите мою девочку, пусть для опытов… Для научных исследований… … Я согласна, чтобы она стала подопытным лягушонком, подопытным кроликом, только бы она выжила. (Плачет) Десятки писем написала… О, Господи!
Пока она не понимает, но когда-нибудь нас спросит: почему она не такая, как все? Почему её не сможет полюбить мужчина? Почему ей нельзя родить ребёнка? Почему у неё никогда не произойдёт то, что происходит у бабочки… у птицы… у всех, но только не у неё… Я хотела… Я должна была доказать… Чтобы… Я хотела получить документы… Чтобы она выросла и узнала: это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Снова старается не заплакать.) Четыре года воевала… С врачами, с чиновниками… Добивалась приёма в высоких кабинетах… Только через четыре года мне выдали медицинскую справку, подтверждающую связь ионизирующей радиации (малых доз) с её страшной патологией. Мне отказывали четыре года, мне твердили: «Ваша девочка – инвалид детства». Какой же она инвалид детства? Она – инвалид Чернобыля. Я изучила своё родословное древо: не случалось у нас в роду такого, до восьмидесяти-девяноста лет все жили, мой дедушка – до девяносто четырех. Врачи оправдывались: «У нас – инструкция. Подобные случаи мы пока должны оценивать, как общее заболевание. Вот через двадцать-тридцать лет, когда накопится банк данных, начнём связывать болезни с ионизирующей радиацией. С малыми дозами… С тем, что мы едим и пьём на нашей земле…А пока медицине и науке об этом мало что известно». Но я не могу ждать двадцать-тридцать лет. Полжизни! Хотела подать на них в суд… На государство… Меня называли сумасшедшей, смеялись, мол, такие дети рождались и в Древней Греции. И в старом Китае. Один чиновник кричал: «Чернобыльских льгот захотела! Чернобыльских денег!» Как я не потеряла сознание в его кабинете… Как не умерла там от разрыва сердца… Но мне нельзя…
Они не могли понять одного… Не хотели… Мне надо было знать, что это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Повернулась к окну и тихо плачет.)
Это девочка растёт… Все равно девочка… Не хочу, чтобы называли фамилию… Даже соседи наши… На одной лестничной площадке всего не знают. Надену ей платьице, заплету косичку: «Катенька ваша такая красивая», – говорят они мне. А сама я так странно смотрю на беременных женщин… Как будто издали… Из-за угла… Не смотрю, а подсматриваю… Во мне смесь разных чувств: удивления и ужаса, зависти и радости, какой-то даже мстительности. Как-то словила себя на мысли, что с тем же чувством смотрю на беременную соседскую собаку… На аистиху в гнезде…
Моя девочка…"
Лариса З., мать
Монолог о лунном пейзаже
"Я вдруг стал сомневаться, что лучше: помнить или забыть?
Расспросил знакомых… Одни забыли, другие не хотят вспоминать, потому что мы ничего не можем изменить, даже уехать отсюда. Даже это…
Что я запомнил… В первые же дни после аварии из библиотек исчезли книги о радиации, о Хиросиме и Нагасаки, даже о рентгене. Пронёсся слух, что это приказ начальства, чтобы не сеять паники. Для нашего же спокойствия. Появилась даже шутка такая, что если бы Чернобыль взорвался у папуасов, весь мир испугался бы, кроме самих папуасов. Никаких медицинских рекомендаций… Никакой информации… Кто мог доставал таблетки йодистого калия (в аптеках нашего города в продаже их не было, доставали где-то по великому блату). Случалось, что съедали горсть этих таблеток и запивали стаканом спирта. «Скорая помощь» откачивала.
Приехали первые иностранные журналисты… Первая киногруппа… Они были в пластиковых комбинезонах, касках, резиновых бахилах, перчатках и даже камера в специальном чехле. А сопровождала их наша девушка, переводчица… Она в летнем платье и босоножках…
Люди верили каждому печатному слову, хотя никто правду не печатал. Не говорил. С одной стороны, скрывали, с другой, не все понимали. От генсека до дворника. Потом появились приметы, все за ними следили: пока в городе или деревне есть воробьи и голуби, там можно жить и человеку. Пчела работает – тоже чисто. Ехал в такси, водитель недоумевал, почему птицы, как слепые, падают на стекла, разбиваются. Как ненормальные… Сонные…Что-то похожее на самоубийство… После смены, чтобы забыть об этом, он сидел и выпивал с друзьями.
Запомнил, как возвращался из командировки… По обе стороны – настоящий лунный пейзаж… До самого горизонта тянулись засыпанные белым доломитом поля. Верхний заражённый слой земли снят и захоронен, вместо него насыпали доломитового песка. Как не земля… Не на земле… Долго мучился этим видением и попробовал написать рассказ. Представил, что здесь произойдёт, будет через сто лет: то ли человек, то ли ещё что-то скачет на четвереньках, выбрасывая длинные задние ноги коленками назад, ночью он видит все третьим глазом, а единственное ухо, оно на макушке даже слышит бег муравья. Остались только муравьи, все остальное на земле и в небе погибло…
Отправил рассказ в журнал. Прислали ответ, что это не литературное произведение, а пересказ ужаса. Конечно, у меня не хватило таланта. Но тут, подозреваю, ещё одна причина. Я задумался: почему о Чернобыле мало пишут? Наши писатели, продолжают писать о войне, о сталинских лагерях, а тут молчат. Книг – раз, два и обчёлся. Думаете, случайность? Событие до сих пор ещё вне культуры. Травма культуры. И единственный наш ответ – молчание. Закрываем глаза, как маленькие дети, и думаем: «Мы спрятались. Нас проминет.». Из будущего выглядывает что-то, и оно несоразмерно нашим чувствам. Способностям переживать. Разговоришься с человеком – он начинает рассказывать и благодарен тебе за то, что ты его выслушал. Не понял, а хотя бы выслушал. Потому что он сам не понял… Как и ты… Я разлюбил читать фантастику…
Так что же лучше: помнить или забыть?"
Евгений Александрович Бровкин, преподаватель
Гомельского государственного университета.
Монолог свидетеля, у которого болел зуб, когда он видел, как упал Христос и начал кричать
"Тогда я думал о другом… Вам покажется странным… Как раз в это время я разводился с женой…
Вдруг приходят, вручают повестку и говорят, что внизу уже ждёт машина. Такой «воронок» специальный. Как в тридцать седьмом году… Брали по ночам. С постели, тёпленьких. Потом эта схема перестала работать: жены не открывали двери или врали, что мужья в командировке, на курорте, в деревне у родителей. Им пытались вручить повестки, они не брали. Начали хватать людей на работе, на улице, во время обеденного перерыва в заводских столовых. Как в тридцать седьмом… А я был тогда почти сумасшедший… Мне изменила жена, все остальное казалось ерундой. Сел в этот «воронок»… Вели меня двое в штатском, но с военной выправкой, шли по бокам, видно, боялись, чтобы не сбежал. Когда сел в машину, почему-то вспомнил американских космонавтов, которые летали на Луну, и один из них впоследствии стал священником, а второй вроде бы сошёл с ума? Читал, что им показалось… Будто там они увидели остатки городов, какие-то человеческие следы. Мелькнули в памяти обрывки из газет: наши атомные станции абсолютно безопасны, можно строить на Красной площади. Возле Кремля. Безопаснее самовара. Что они подобны звёздам, и мы «засеем» ими всю землю. Но от меня ушла жена… Я способен был думать только об этом… Несколько раз пытался покончить с собой, глотал таблетки и мечтал не проснуться. Мы ходили в один детский сад, учились в одной школе… В одном институте… (Закуривает сигарету и молчит.)
Я вас предупреждал… Ничего героического для писательского пера. Были мысли, что вроде бы не военное время, почему я должен рисковать, когда кто-то будет спать с моей женой. Почему опять я, а не он? Честно говоря, не видел я там героев. Сумасшедших видел, которым наплевать на собственную жизнь, и лихачества хватало, но нужды в нем не было. У меня тоже есть грамоты и благодарности… Но это потому, что мне не страшно было умирать. Наплевать! Это был даже выход. Похоронили бы с почестями… И за казённый счёт…
…Там ты сразу попадал в фантастический мир, где соединились конец света и каменный век. А во мне все ещё обострено… Обнажено… Жили в лесу. В палатках. В двадцати километрах от реактора. «Партизанили». «Партизаны» – это те, кого берут на учебные военные сборы. Возраст – от двадцати пяти до сорока лет, многие – с высшим образованием, среднетехническим, я, к слову, учитель истории. Вместо автоматов выдали нам лопаты. Перекапывали мусорные свалки, огороды. Женщины в деревнях смотрели и крестились. Мы в перчатках, респираторах, маскхалатах… Жарит солнце… Появляемся на их огородах, как черти. Инопланетяне какие-то. Они не понимали, почему мы перекапываем их грядки, вырываем их чеснок, капусту, когда чеснок, как чеснок, капуста, как капуста. Бабки крестятся и голосят: «Солдатики, это что – конец света?»
В хате печка топится, сало жарится. Дозиметр приставишь: не печка, а маленький реактор. «Садитесь, хлопчики, к столу», – зовут. Привечают. Отказываемся. Просят: «Сто грамм найдём. Садитесь. Расскажите». А что рассказывать? На самом реакторе пожарники топтали мягкое топливо, оно светилось, а они не знали, что это такое. Где уж нам знать?
Идём отделением. На всех – один дозиметр. А в разных местах – разный уровень: один из нас работает, где два рентгена, а второй там, где десять рентген. С одной стороны, бесправие, как у зэков, с другой – страх. И загадка. Но у меня страха не было. Смотрел на все со стороны…
На вертолёте прилетела группа учёных. В резиновой спецодежде, высоких сапогах, защитных очках… Космонавты… Подходит к одному бабка: «Ты кто?» – «Я – учёный». – «Ах, ты учёный, поглядите на него, как разоделся. Замаскировался. А мы?» И за ним – с палкой. У меня не раз мелькало, что когда-нибудь учёных будут вылавливать, как в средние века ловили врачей и топили. Жгли на кострах.
Я видел человека, на глазах у которого хоронили его дом… (Встаёт и отходит к окну.) Осталась свежевыкопанная могила… Большой прямоугольник. Похоронили колодец, его сад… (Молчит.) Мы – хоронили землю… Срезали, скатывали её большими пластами… Я вас предупреждал… Ничего героического…
Возвращаемся поздно вечером, потому что работали по двенадцать часов в сутки. Без выходных. На отдых только ночь. Значит, едем на бэтээре. Идёт по пустой деревне человек. Ближе: молодой парень с ковром на плечах… Невдалеке «Жигули»… Тормозим. Багажник забит телевизорами и обрезанными телефонами. Бэтээр разворачивается и тараном: «Жигули» в гармошку, как консервная банка. Никто слова не проронил…
Хоронили лес… Деревья пилили по полтора метра, упаковывали в целлофан и заваливали в могильник. Ночью не мог заснуть. Закрою глаза: что-то чёрное шевелится, переворачивается… Как живое… Живые пласты земли… С жуками, пауками, червяками… Я никого из них не знал, не знал, как их зовут… Просто жуки, пауки. Муравьи. А они маленькие и большие, жёлтые и чёрные. Такие разноцветные. У кого-то из поэтов читал, что животные – это отдельный народ. Я убивал их десятками, сотнями, тысячами, не зная даже, как их зовут. Рушил их дома. Их тайны. Хоронил… Хоронил…
У Леонида Андреева, которого я очень люблю, есть притча о Лазаре, который заглянул за черту запретного. Он уже чужой, он уже никогда не будет своим среди людей, хотя его Христос и воскресил…
Может, хватит? Вам, понимаю, любопытно, тем, кто там не побывал, всегда любопытно. Один Чернобыль – в Минске, другой – в самой зоне. Где-то в Европе – третий. В самой зоне поражало равнодушие, с которым говорили о нем. В мёртвой деревне встретили старика. Живёт один. Спрашиваем у него: «А не страшно?» А он у нас: «Чего страшно?» Нельзя все время жить в страхе, человек не может, проходит немного времени, и начинается обыкновенная человеческая жизнь. Обыкновенная… Нормальная… Мужчины пили водку. Играли в карты. Ухаживали за женщинами. Много говорили о деньгах. Но не за деньги там работали, мало кто только за деньги. Работали потому, что надо работать. Сказали – работать. И не задавали вопросов. Мечтали о повышении по службе. Хитрили, воровали. Надеялись на обещанные льготы: получить квартиру вне очереди и выехать из барака, устроить ребёнка в детский сад, купить машину. Один у нас струсил, боялся вылезать из палатки, в резиновом самодельном костюме спал. Трус! Его исключили из партии. Он кричал: «Я хочу жить!» Все вперемешку… Встречал там женщин, которые добровольно приехали. Рвались. Им отказывали, объясняли, что нужны шофёры, слесари, пожарники, но они приехали. Все вперемешку… Тысячи добровольцев… Добровольные студенческие отряды и специальный «воронок», по ночам карауливший запасников… …Сбор вещей…Денежные переводы в фонд пострадавших, сотни людей, безвозмездно предлагающих кровь и костный мозг… И в тот же момент все можно было купить за бутылку водки. Почётную грамоту, отпуск домой… Один председатель колхоза привезёт в отряд дозиметристов ящик водки, чтобы его деревню не записали в список на эвакуацию, другой отдаст тот же ящик водки, чтобы его колхоз выселили. Ему уже трехкомнатную квартиру в Минске пообещали. Радиозамеры никто не проверял. Нормальный русский хаос. Мы так живём… Что-то списывали, продавали… С одной стороны противно, с другой – идите вы все к чёртовой матери!
Прислали студентов. Они вырывали на полях лебеду. Гребли сено. Несколько пар было совсем молоденьких. Муж и жена. Они ещё за руку ходили. Это было невозможно видеть. А места такие красивые! Такое великолепие! Ужас был ещё ужаснее, потому что красиво. И человеку надо отсюда уходить. Бежать, как злодею. Как преступнику.
Каждый день привозили газеты. Я читал только заголовки: «Чернобыль – место подвига», «Реактор побеждён», «А жизнь продолжается». Были у нас замполиты, проводились политбеседы. Нам говорили, что мы должны победить. Кого? Атом? Физику? Космос? Победа у нас не событие, а процесс. Жизнь – борьба. Отсюда такая любовь к наводнениям, пожарам… Землетрясениям… Нужно место действия, чтобы «проявить мужество и героизм». И водрузить знамя. Замполит читал заметки в газетах о «высокой сознательности и чёткой организованности», о том, что через несколько дней после катастрофы над четвёртым реактором уже развевался красный флаг. Полыхал. Через несколько месяцев его сожрала высокая радиация. Флаг снова подняли. Потом новый… А старый рвали себе на память, запихивали куски под бушлат возле сердца. Потом везли домой… Показывали с гордостью детям…Хранили… Героическое безумие! Но я тоже такой… Ничуть не лучше Я мысленно пытался представить, как солдаты поднимаются на крышу… Смертники. Но они полны чувств… Первое – чувство долга, второе – чувство родины. Скажете: советское язычество? Но дело в том, что дали бы мне тогда в руки знамя, я тоже бы туда полез. Почему? Не отвечу. Ну, и, конечно, не последнее дело, что тогда мне не страшно было умереть… Жена даже письма не прислала. За полгода ни одного письма… (Останавливается.)
Хотите анекдот? Бежал из тюрьмы заключённый. Спрятался в тридцатикилометровой зоне. Словили. Отвели к дозиметристам. Так «светится», что его ни в тюрьму, ни в больницу, ни к людям. (Смеётся.) Анекдоты мы там любили. Чёрный юмор.
Прибыл я туда, когда птицы сидели в гнёздах, уезжал – яблоки лежали на снегу. Не все мы успели захоронить… Хоронили землю в земле… С жуками, пауками, личинками… С этим отдельным народом. Миром. Самое сильное моё впечатление оттуда… О них…
Ничего я вам не рассказал… Обрывки… У того же Леонида Андреева есть рассказ: один житель Иерусалима, мимо дома которого вели Христа, все видел и все слышал, но у него в это время болел зуб. На его глазах Христос упал, когда нёс крест, упал и начал кричать, он все это видел, но у него болел зуб, и он не выбежал на улицу. Через два дня, когда зуб перестал болеть, ему рассказали, как Христос воскрес, тогда он подумал: «Ведь я мог быть этому свидетелем, но у меня болел зуб».
Неужели так все время? Никогда человек не равен великому событию. Всегда оно ему не по плечу. Мой отец защищал Москву в сорок втором. То, что участвовал в истории, он понял через десятки лет. Из книг, из фильмов. А сам вспоминал: «Сидел в окопе. Стрелял. Взрывом засыпало. Полумёртвого санитары выволокли». И все.
А меня тогда бросила жена…"
Аркадий Филин, ликвидатор
Три монолога о «прахе ходящем»
и «земле говорящей»
Председатель Хойникского добровольного общества охотников и рыболовов Виктор Иосифович Вержиковский и два охотника – Андрей и Владимир, не захотевших назвать фамилии.
– Первый раз я убил лису… В детстве… Второй раз лосиху… Лосих, поклялся, никогда не убивать. У них такие выразительные глаза…
– Это мы, люди, что-то понимаем, а животные просто живут. И птицы.
– Осенью косуля очень чуткая. Если ещё ветер дует от человека, то уже все – не подпустит. А лиса хитрая.
– Тут бродит один… Выпьет, лекции всем читает. Учился на философском факультете, потом в тюрьме сидел. В зоне встретишь человека, он никогда правду о себе не расскажет. Редко. А этот разумный мужик… «Чернобыль, – говорит, – для того, чтобы дать философов». Животных называл «прах ходящий», а человека – «землёй говорящей». А «земля говорящая» потому, что мы кушаем землю, то есть из земли строимся…
– Зона тянет… Как магнит, скажу я вам. Эх, барыня-сударыня! Кто там побывал… Тот душой будет тянуться…
– Я книжку читал… Были святые, которые разговаривали с птицами и зверями. А мы думаем, что они человека не понимают.
– Ну, хлопцы, надо по порядку…
– Давай-давай председатель. А мы покурим.
– Значит, такое дело… Вызывают меня в райисполком: «Слушай, главный охотник: в зоне осталось много домашних животных – кошки, собаки, во избежание эпидемии их требуется отстрелять. Действуй!» На следующий день я всех созвал, всех охотников. Объявляю, что так и так… Никто не хочет ехать, потому что не выдали никаких защитных средств. Я обратился в гражданскую оборону – у них ничего нет. Ни одного респиратора. Пришлось ехать на цементный завод и брать там маски. Такая тоненькая плёночка… От цементной пыли… А респираторов не дали.
– Там солдат встречали. В масках, в перчатках, на бронетранспортёрах, а мы в рубашках, повязочка на носу. В этих рубашках и сапогах домой возвращались. В семью.
– Сколотил две бригады…И добровольцы нашлись. Две бригады… По двадцать человек. К каждой прикрепили ветврача и человека с санэпидстанции. Был ещё трактор с ковшом и самосвал. Обидно, что не дали защитных средств, о людях не подумали…
– Зато премии давали – по тридцать рублей. А бутылка водки в те времена стоила три рубля. Дезактивировались… Откуда-то рецепты появились: ложку гусиного помёта на бутылку водки. Два дня настоять и пить. Чтобы это дело… Ну, мужское наше…Не пострадало…Частушки были, помните? Уйма. «Запорожец» – не машина, киевлянин – не мужчина. Если хочешь быть отцом, оберни яйцо свинцом". Ха-ха…
– Ездили мы по зоне два месяца, в нашем районе половину деревень эвакуировали. Десятки деревень: Бабчин, Тульговичи… Первый раз приехали – собаки бегают возле своих домов. Сторожат. Людей ждут. Обрадовались нам, бегут на человеческий голос… Встречают… Стреляли в доме, в сарае, на огороде. Вытаскивали на улицу и грузили в самосвалы. Оно, конечно, неприятно. Они не могли понять: почему мы их убиваем? Убивать было легко. Домашние животные… У них нет страха оружия, страха человека… Бегут на человеческий голос…
– Ползла черепаха… Господи! Мимо пустого дома. Аквариумы в квартирах стояли… С рыбками…
– Черепах не убивали. Передним колесом «уазика» наезжаешь на черепаху, панцирь выдерживает. Не лопается. По пьянке, конечно, передним колесом. Во дворах клетки настежь… Кролики бегают… Нутрии были закрыты, их мы выпускали, если рядом какая вода: озеро, речка, – они уплывали. Все кинуто наспех. На время. Ведь как было? Приказ об эвакуации: «На три дня». Женщины голосят, дети плачут, скотина кричит. Маленьких детей обманывали: «Едем в цирк». Люди думали возвращаться… Такого слова не было «навсегда». Эх, барыня-сударыня! Скажу я вам, военная обстановка. Кошки заглядывали в глаза, собаки выли, прорывались в автобусы. Дворняжки, овчарки… Солдаты их выталкивали. Пинали. Они долго бежали за машинами… Эвакуация… Не дай Бог!
– Значит, такое дело… Вон у японцев была Хиросима, так они сейчас впереди всех. На первом месте в мире. Значит…
– Есть возможность пострелять, да ещё в бегущее, живое. Охотничий азарт. Выпили – и поехали. На работе мне засчитывался рабочий день. Начисляли зарплату. Могли, конечно, за такую работу надбавить. Премия – тридцать рублей, но уже деньги не те были, что при коммунистах. Уже оно все поменялось.
– Дело такое… Сначала дома стояли опечатанные, с пломбами. Пломбы мы не срывали. Сидит за окном кошка, как ты её достанешь? Не трогали. Пока мародёры не полезли – двери повыбивали, окна разбили, форточки. Разграбили. Первым делом исчезли магнитофоны, телевизоры… Меховые изделия… А потом увезли все вчистую. Валяются на полу одни алюминиевые ложки… И уцелевшие собаки переселились в дом… Заходишь – он на тебя бросается… Они уже перестали людям верить… Я зашёл – сука посреди комнаты лежит и щенята вокруг. Жалко? Оно, конечно, неприятно… Я сравнивал… По сути дела мы действовали, как каратели. Как в войну. По той же схеме… Военная операция… Мы тоже приезжаем, берём в кольцо деревню, и собаки, как услышат первый выстрел, уже бегут. В лес бегут. Кошки хитрее, и им легче спрятаться. Котёнок в глиняный горшок залез… Я его вытряхивал… Из-под печки вытаскивали… Неприятное чувство… Ты в дом, а кошка мимо сапог пулей, бегаешь за ней с ружьём. Худые они, грязные. Шерсть клочьями. На первых порах было много яиц, куры пооставались. Собаки и кошки ели яйца, закончились яйца, съели кур. И лисы кур ели, лисы уже жили в деревне вместе с собаками. Значит, кур не стало, собаки поели кошек. Бывали случаи, что мы свиней в сараях находили… Выпускали… В погребах закаток всяких: огурцы, помидоры… Мы пооткрываем и в корыто им бросаем. Свиней не убивали…
– Старуху встретили… Закрылась в хате: пять котов у неё и три собаки… «Не бей собаку, и она была человеком», – не давала… Проклинала нас. Мы силой забрали, но одного кота и одну собаку оставили. Обзывала: «Бандиты! Тюремщики!»
– Ха-ха… «Под горою пашет трактор, на горе горит реактор. Если б шведы не сказали, до сих пор ещё б пахали». Ха-ха…
– Пустые деревни… Одни печи стоят. Хатыни! Живут дед с бабой. Как в сказке. Им не страшно. А другой бы сошёл с ума! Ночью старые пни жгут. Волки огня боятся.
– Значит, такое дело… Запахи… Я все не мог понять, откуда такой запах в деревне? Шесть километров от реактора… Деревня Масалы… Как в рентген-кабинете. Пахло йодом… Какой-то кислотой… А говорят – радиация не пахнет. Не знаю… А стрелять приходилось в упор… Значит, сука лежит посреди комнаты и щенята кругом… Набросилась на меня – пулю сразу… Щенята лижут руки, ластятся. Дурачатся. Стрелять приходилось в упор…Эх, барыня-сударыня! Одну собачку… Пуделек черненький… Мне его до сих пор жалко. Нагрузили их полный самосвал, с верхом. Везём к «могильнику»… По правде сказать, обыкновенная глубокая яма, хотя положено копать так, чтобы не доставать грунтовые воды и застилать дно целлофаном. Найти высокое место… Но это дело, сами понимаете, повсеместно нарушалось: целлофана не было, место долго не искали. Они, если недобитые, а только раненые, пищат… Плачут… Высыпали их из самосвала в яму, а этот пуделек карабкается. Вылазит. Ни у кого патрона не осталось. Нечем добить… Ни одного патрона… Его назад в яму спихнули и так землёй завалили. До сих пор жалко.
А кошек было намного меньше, чем собак. Может, они за людьми ушли? Или попрятались? Пуделек домашний… Балованный…
– Убивать лучше издалека, чтобы не встретиться глазами.
– Ты учись метко стрелять, чтобы не добивать.
– Это мы, люди, что-то понимаем, а они просто живут. «Прах ходящий»…
– Лошади… Их вели на убой… Они плакали…
– И я добавлю… Душа есть у всякой живой твари. С детства отец к охоте приучил. Косуля раненая… Лежит… Она хочет, чтобы её пожалели, а ты добиваешь. В последнюю минуту у неё вполне осознанный, почти человеческий взгляд. Она тебя ненавидит. Или мольба: я тоже хочу жить! Хочу жить!
– Учись! Скажу я вам, добивать неприятнее, чем убивать. Охота – это спорт, вид спорта. Почему-то никто не ругает рыбаков, а охотников все ругают. Несправедливо!
– Охота и война – главные занятия для мужчины. Испокон веков.
– Я не мог признаться сыну… Ребёнок. Где я был? Что делал? Он до сих пор думает, что папа там кого-то защищал. Стоял на боевом посту! По телевизору показывали: военная техника, солдаты. Много солдат. Сын спрашивает: «Папа, ты был, как солдат?»
– С нами поехал оператор с телевидения… Помните? С камерой. Плакал. Мужик… А плакал… Все хотел увидеть трехголового кабана…
– Ха-ха… Лиса видит: катится по лесу Колобок. «Колобок, куда ты катишься?» – «Я не Колобок, я ёжик чернобыльский». Ха-ха… Как говорится, мирный атом – в каждый дом!
– Человек, скажу я вам, умирает, как животное. Я видел… Много раз… В Афганистане… Меня ранило в живот, лежу на солнце. Жара невыносимая. Пить!! «Ну, – думаю, – сдохну, как скотина». Скажу я вам, и кровь одинаково течёт. Как и у них. И болит.
– Милиционер, что с нами был, того… Умом тронулся. В больнице лежал… Все сиамских кошек жалел, дорогие, мол, они на базаре. Красивые. Того парень…
– Идёт корова с телёнком. Не стреляли. И лошадей не стреляли. Они боялись волков, человека не боялись. Но лошадь лучше может себя защитить. Первыми погибли от волков коровы. По закону джунглей.
– Из Беларуси скот везли и продавали в Россию. А телки лейкозные. Но зато сбывали их подешевке.
– Больше всего жалко стариков… Они подходят к нашим машинам: «Погляди ты там, хлопчик, на мою хату». Ключ в руки суют: «Забери костюм. Шапку». Гроши дают… «Как там моя собака?» Собаку пристрелили, дом разграбили. А они никогда туда не вернутся. Как это сказать? Я ключи не брал. Не хотел обманывать. Другие брали: «Где самогонку сховал? В каком месте?» Дед и скажет… Находили целые бидоны, большие бидоны из-под молока.
– Попросили на свадьбу убить дикого кабана. Заказ! Печень в руках расползается… Все равно заказывают… На свадьбу, на крестины.
– Стреляем и для науки. Один раз в квартал: два зайца, две лисы, две косули. Все заражённые. Но все равно и себе бьём, едим. Поначалу боялись, а теперь пообвыкли. Что-то есть надо, на Луну все не переселимся. На другую планету.
– Кто-то шапку из лисы купил на базаре – облысел. Армянин купил по дешёвке автомат из «могильника» – умер. Пугали один одного.
– А у меня там ничего ни в душе, ни в голове не происходило… Мурки и Шарики. Эх. барыня-сударыня!. Стрелял. Работа.
– Я разговаривал с водителем, который вывозил дома оттуда. Зону грабят. Продают. Хотя это уже не школа, не дом и не детский садик, а номерные объекты дезактивации. Вывозят! Мы встретились с ним то ли в бане, то ли возле пивного ларька? Не помню точно. Так вот он рассказывал: подъезжают на КамАЗе, за три часа дом разбирают и их возле города дачники перехватывают. Рвут на части. Зону раскупили на дачи. Они деньги получат и ещё их накормят и напоят.
– Среди нашего брата есть хищники… Охотники-хищники… А другие любят просто походить по лесу. Охотятся на мелкого зверя. На птицу.
– Скажу я вам… Столько людей пострадало, а никто за это не ответил. Посадили руководство атомной станции, и все. В той системе… Сказать, кто был виноват – очень трудно. Если вам приказали сверху, что вы должны были делать? Одно – выполнять. Они что-то там испытывали. Читал в газетах, что военные плутоний нарабатывали… Для атомных бомб… Поэтому и громыхнуло… Если грубо, то вопрос стоит так: почему – Чернобыль? Почему – у нас, а не у французов или у немцев?
– Застряло в памяти… Такое дело… Жалко, что ни у кого не осталось тогда ни одного патрона, нечем было пристрелить. Того пуделька… Двадцать человек… Ни одного патрона к концу дня…
Монолог о том, что мы не умеем жить без Чехова и Толстого
"О чем я молюсь? Спросите меня: о чем я молюсь? Я не в церкви молюсь. А одна… Утром или вечером… Когда все в доме спят…
Я хочу любить! Я люблю! Я молюсь за свою любовь! А мне… (Обрывает фразу. Вижу, что говорить не хочет.) Вспоминать? Может, надо на всякий случай оттолкнуть от себя… Отодвинуть… Я таких книг не читала… В кино не видела… В кино я видела войну. Мои бабушка и дедушка вспоминают, что у них не было детства, была война. Их детство – война, а моё – Чернобыль. Я оттуда… Вот вы пишете, но ни одна книга не помогла мне, не объяснила. Ни театр, ни кино. Я разбираюсь в этом без них. Сама. Мы все переживаем сами, мы не знаем, что с этим делать. Умом я это понять не могу. Особенно растерялась моя мама, она преподаёт в школе русский язык и литературу, всегда учила меня жить по книжкам. И вдруг таких книжек нет… Мама растерялась… Без книжек жить она не умеет. Без Чехова и Толстого…
Вспоминать? Я хочу и не хочу вспоминать… (То ли прислушивается к себе, то ли спорит сама с собой.) Если учёные ничего не знают, если писатели ничего не знают, тогда мы им поможем своей жизнью и смертью. Так считает моя мама… А я хотела бы об этом не думать, я хочу быть счастливой. Почему я не могу быть счастливой?
Жили мы в Припяти, рядом с атомной станцией, я там родилась и выросла. В большом панельном доме, на пятом этаже. Окна – на станцию. Двадцать шестого апреля… Многие потом рассказывали, что они точно слышали взрыв… Не знаю, в нашей семье никто его не заметил. Утром я проснулась, как обычно – в школу. Услышала гул. Из окна увидела, как над крышей нашего дома завис вертолёт. Ну и ну! Будет что рассказать в классе! Разве я знала… Что осталось всего два дня… Из нашей прежней жизни… Было ещё два дня – последних два дня в нашем городе. Его уже нет. То, что осталось, уже не наш город. Запомнилось, как сосед с биноклем сидел на балконе, наблюдал за пожаром. По прямой, наверное, километра три. А мы… Девчонки и мальчишки… Мы днём на велосипедах сгоняли на станцию, у кого велосипедов не было, те нам завидовали. Никто не ругал. Никто! Ни родители, ни учителя. К обеду на берегу реки не стало рыбаков, они возвратились чёрные, так за месяц в Сочи не загоришь. Ядерный загар! Дым над станцией стоял не чёрный, не жёлтый, а голубой. С голубизной. Но нас никто не ругал… Воспитание, наверное, такое, что опасность могла быть только военная: взрыв слева, взрыв справа… А тут – обыкновенный пожар, тушат его обыкновенные пожарники… Мальчишки хохмили: «Выстраивайтесь длинными рядами на кладбище. Кто выше – тот умрёт первый». Я – маленькая. Я не помню страха, но я помню много странных вещей. Ну, необычных…Подружка рассказывала, как они со своей мамой ночью закапывали во дворе деньги и золотые вещи, боялись забыть это место. Моей бабушке, когда её провожали на пенсию, подарили тульский самовар, она почему-то больше всего беспокоилась об этом самоваре и дедушкиных медалях. И о старой швейной машинке «Зингер». Где мы их спрячем? Скоро нас эвакуировали… Это слово «эвакуация» принёс с работы папа: «Мы уезжаем в эвакуацию». Как в военных книжках… Уже сели в автобус, папа вспоминает, что он что-то забыл. Бежит домой. Возвращается с двумя своими новыми рубашками… На вешалке… Это было странно… На папу непохоже…В автобусе все сидели молча, смотрели в окно. У солдат неземной вид, они ходили по улицам в белых маскировочных халатах и масках. «Что с нами будет?» – шли к ним люди. «Почему вы у нас спрашиваете, – злились они, – вон белые „Волги“ стоят, там начальство».
Уезжаем… А небо голубое-голубое. Куда мы едем? В сумках и сетках – пасхальные куличи, крашеные яйца. Если это война, то я её по книжкам представляла иначе. Взрыв слева, взрыв справа… Бомбёжка… Двигались мы медленно, мешал скот. По дорогам гнали коров, лошадей… Пахло пылью и молоком… Водители матерились, кричали на пастухов: «Что по дороге гоните, такую мать?! Пыль радиоактивную поднимаете! Шли бы по полю, по лугу». Те в ответ тоже матом, оправдывались, что жалко топтать зеленое жито, траву. Никто не верил, что назад мы уже не вернёмся. Такого же никогда не было, чтобы люди не возвращались домой. Немного кружилась голова и першило в горле. Старые женщины не плакали, плакали молодые. Плакала моя мама…
Приехали в Минск… Но место в поезде мы купили у проводницы за тройную цену. Она всем принесла чай, а нам сказала: «Давайте свои кружки или стаканы». До нас сразу не дошло… Стаканов, что ли, не хватает? Нет! Нас боятся… «Откуда?» – «Из Чернобыля». И человек боком-боком от нашего купе, детей не пускают, чтобы бегали мимо. Приехали в Минск, к маминой подруге. Маме моей до сих пор стыдно, что мы в своей «грязной» одежде, обуви ночью ввалились в чужую квартиру. Но нас приняли, накормили. Жалели. А зашли соседи: «У вас гости? Откуда?» – «Из Чернобыля». И они тоже боком-боком…
Через месяц родителям разрешили съездить и посмотреть квартиру. Забрали они тёплое одеяло, моё осеннее пальто и полное собрание писем Чехова, мамино самое любимое. Кажется, семь томов. Бабушка… Наша бабушка…Она понять не могла, почему не взяли пару банок клубничного варенья, которое я любила, оно же в банках, закрыто крышками… Железными крышками… На одеяле мы обнаружили «пятно»… Мама стирала, чистила пылесосом, ничего не помогло. Сдали в химчистку… А оно все равно «светилось»… Это «пятно»… Пока не вырезали ножницами. Все знакомое, привычное: одеяло, пальто… А я не могла уже спать под этим одеялом… Надеть это пальто… У нас не было денег купить мне новое, а я не могла… Я ненавидела эти вещи! Это пальто! Не боялась, а поймите, ненавидела! Все это может меня убить! И мою маму убить! Чувство вражды… Не могла понять это умом… Везде говорили об аварии: дома, в школе, в автобусе, на улице. Сравнивали с Хиросимой. Но никто не верил. Как поверить, если непонятно? Как ты не стараешься, не силишься понять, все равно непонятно. Я помню: мы уезжаем из нашего города – небо голубое-голубое…
Бабушка… На новом месте она не прижилась. Тосковала. Перед смертью просила: «Хочу щавеля!» Щавель несколько лет есть не разрешали, он больше всего набирает радиацию. Хоронить мы повезли её в родную деревню Дубровники… Там уже была зона, огороженная проволокой. Стояли солдаты с автоматами. За проволоку пустили только взрослых… Папу, маму… Родственников… А мне не разрешили: «Детям нельзя». Я поняла, что никогда не смогу навестить бабушку… Поняла… Где об этом можно прочитать? Где это когда-нибудь было? Мама призналась: «Ты знаешь, я ненавижу цветы и деревья». Сказала так и испугалась самой себя, потому что она выросла в деревне и все это знала и любила… Раньше… Когда мы гуляли с ней за городом, она могла назвать каждый цветок и любую травинку. Мать-мачеха, зубровка… На кладбище… На траве… Постелили скатерть, поставили закуску, водку… А солдаты померили дозиметром и все выбросили. Закопали. Трава, цветы – все «щёлкало». Куда мы отвезли нашу бабушку?
Прошу о любви… Но я боюсь… Я боюсь любить… У меня есть жених, мы отнесли заявление в загс. Вы слышали что-нибудь о хиросимских «хибакуси»? Тех, кто выжил после Хиросимы… Они могут рассчитывать только на браки друг с другом. У нас об этом не пишут, об этом не говорят. А мы есть… Чернобыльские «хибакуси…» Он привёл меня в дом, познакомил со своей мамой… Его хорошая мама… Работает на заводе экономистом. Общественница. Ходит на все антикоммунистические митинги, читает Солженицына. Вот эта хорошая мама, когда узнала, что я из чернобыльской семьи, из переселенцев, удивилась: «Милочка, разве вы сможете родить?» У нас – заявление в загсе… Он умоляет: «Я уйду из дома. Снимем квартиру», – а у меня в ушах: «Милочка, для некоторых существует грех деторождения». Грех любить…
А до него у меня был другой мальчик. Художник. Мы тоже хотели пожениться. Все было хорошо до одного случая. Я зашла к нему в мастерскую и услышала, как он кричал по телефону: «Как тебе повезло! Ты не представляешь, как тебе повезло!» Обычно такой спокойный, даже флегматичный, ни одного восклицательного знака в речи. И вдруг!! Что оказывается? Его друг живёт в студенческом общежитии. Заглянул в соседнюю комнату, а там девчонка висит. Зацепилась за форточку… И на чулке… Его друг снимал её… Вызвал «Скорую»… А этот захлёбывался, дрожал: «Ты вообразить себе не можешь, что он увидел! Что пережил! Он её на руках нёс… У неё белая пена на губах…» О мёртвой девочке он не говорил, не пожалел её. Ему бы только увидеть и запомнить… А потом нарисовать… Я тут же вспомнила, как он меня расспрашивал, какого цвета был пожар на станции, видела ли я расстрелянных кошек и собак, как они лежали на улицах? Как плакали люди? Видела ли я, как они умирают?
После того случая… Я не могла больше с ним быть… Отвечать на его вопросы…… (После молчания.) Не знаю, захотела бы я с вами ещё раз встретиться? Мне кажется, вы рассматриваете меня, как и он. Просто наблюдаете. Запоминаете. Идёт какой-то эксперимент над нами. Всем интересно. Не могу освободиться от этого чувства… А вы не знаете, за что падает этот грех? Грех деторождения… Я же ни в чем не виновата.
Разве я виновата в том, что хочу быть счастливой…"
Катя П.
Монолог о том, что святой Франциск проповедовал птицам
"Это – моя тайна. Об этом никто больше не знает. Я говорил об этом только со своим другом…
Я – кинооператор. Ехал туда, помня, что нас учили: настоящим писателем становятся на войне и все такое прочее. Любимый писатель – Хэмингуэй, любимая книга – «Прощай, оружие!» Приехал. Люди копаются на огородах, на полях – трактора, сеялки. Что снимать, – непонятно. Нигде ничего не взрывается…
Первая съёмка. В сельском клубе. На сцене поставили телевизор, собрали народ. Слушали Горбачёва: все хорошо, все управляемо. В этой деревне, где мы снимали, шла дезактивация. Мыли крыши, завозили чистую землю. А как помыть крышу, если она у бабки протекает? Землю надо было срезать на штык лопаты, срезать весь плодородный слой. Дальше-то у нас жёлтый песочек. Вот бабка, выполняя указания сельсовета, лопатой землю отбрасывает, а навоз с неё сгребает. Жаль, я не снял этого… Куда ни приедешь: «А, киношники. Сейчас найдём вам героев». Герои – старик с внуком, два дня гнали из-под самого Чернобыля колхозных коров. После съёмки зоотехник завёл меня к гигантской траншее, там бульдозером этих коров закапывали. Но в голову не пришло это снять. Я стал спиной к траншее и снял эпизод в лучших традициях отечественной кинодокументалистики: бульдозеристы читают газету «Правда», заголовок – аршинными буквами: «Страна в беде не бросит». Да ещё повезло: гляжу – аист на поле садится. Символ! Какая бы беда не пришла, – мы победим! Жизнь продолжается…
Дороги сельские. Пыль. Я уже понимал, что это не просто пыль, а радиоактивная пыль. Кинокамеру прятал, чтобы не пылилась, все же оптика. Был сухой-сухой май. Сколько сами наглотались, не знаю. Через неделю воспалились лимфоузлы. Но плёнку экономили, как патроны, потому что должен был сюда приехать первый секретарь ЦК Слюньков. В каком именно месте он появится, никто заранее не объявлял, но мы сами догадались. Вчера, например, ехали по дороге, пыль столбом, а сегодня кладут асфальт, да какой – в два-три слоя! Ну, ясно: вот где высокое начальство ждут! Потом я это начальство снимал, ходили они ровненько-ровненько по свежему асфальту. Ни сантиметра в сторону! У меня это тоже было в кадре, но в сюжет не вставил…
Никто ничего не понимал, это было самое страшное. Дозиметристы называют одни цифры, а в газетах читаем другие. Ага, тут начинает медленно что-то доходить. А-а-а…У меня остался дома маленький ребёнок, любимая жена… Каким же я должен быть глупцом, чтобы оказаться здесь! Ну, наградят медалью… А жена уйдёт… Спасение – в юморе. Травили анекдоты. В брошенной деревне поселился бомж, и четыре бабки там остались. Спрашивают: «Как ваш мужик-то?» – «Этот кобель ещё в другую деревню бегает». Если попробовать быть искренним до конца… Ты – уже здесь. И ты уже понимаешь – Чернобыль… Но стелется дорога… Бежит ручей, просто бежит ручей. А это случилось…Бабочки летают… Красивая женщина стоит у реки… А это случилось… Я что-то подобное чувствовал, когда умер близкий мне человек. Солнце…У кого-то за стеной музыка… Ласточки бьются под крышей… А он умер…Пошёл дождь… А он умер… Понимаете? Я хочу поймать словом свои чувства, передать, как это все во мне было в то время. Попасть в другое измерение…
Увидел и начал снимать цветущую яблоню… гудят шмели, белый, свадебный цвет… Опять же – люди работают, сады цветут… Держу в руках камеру, но не могу понять… Что-то не так! Экспозиция нормальная, картинка красивая, а что-то не то. И вдруг пронзает: не слышу запаха. Сад цветёт, а нет запаха! Это только потом я узнал, что существует такая реакция организма при высокой радиации, блокируются некоторые органы. Маме моей семьдесят четыре года, и она, вспоминаю я, жалуется, что не слышит запахов. Ну, думаю, теперь это со мной случилось. Спрашиваю у своих в группе, а нас было трое: «Как пахнет яблоня?» – «Да, никак не пахнет». Что-то с нами происходило… Сирень не пахла… Сирень! И у меня появилось чувство: все, что вокруг, неправда. Я – среди декораций… И что моё сознание это не в состоянии освоить, ему не на что опереться. Схемы нет!
Из детства… Соседка, бывшая партизанка, рассказывала, как во время войны их отряд выбирался из окружения. У неё на руках маленький ребёнок, месячный, шли по болоту, кругом каратели… Ребёнок плакал… Он мог их выдать, их обнаружили бы, весь отряд. И она его задушила. Говорила об этом отстраненно, как будто это не она, а другая какая-то женщина сделала, и ребёнок был чужой. Почему она об этом вспомнила, я уже забыл. Помню отчётливо другое, свой ужас: что же это она такое сотворила? Как смогла? Мне казалось, что весь партизанский отряд выходил из окружения ради этого ребёнка, чтобы его спасти. А тут, чтобы остались живы здоровые сильные мужчины, задушили дитя. В чем смысл жизни тогда? Мне не хотелось после этого жить. Мне, мальчишке, неловко было смотреть на эту женщину, потому что я узнал про неё такое… И, вообще, про человека что-то ужасное узнал. А каково ей видеть меня? (Какое-то время молчит.) Вот почему я не хочу вспоминать… О тех днях в зоне… Придумываю для себя разные объяснения. Мне не хочется открывать ту дверь… Я там хотел понять, где я настоящий и где ненастоящий. У меня уже были дети. Первый – сын. Когда у меня родился сын, я перестал бояться смерти. Смысл моей жизни открылся…
Ночью в гостинице… Просыпаюсь – монотонный шум за окном, непонятные синие сполохи. Отдёргиваю шторы: по улице идут десятки уазиков с красными крестами и мигалками. В полной тишине. Испытал что-то наподобие шока. Всплыли в памяти кадры из фильма… Сразу переместился в детство… Послевоенные дети, мы любили военные фильмы. Ну, и такие кадры… И детский страх…… Из города ушли все свои, и ты остался один, и должен принимать решение. А что самое правильное? Притвориться, что ты не живой? Или как? А если что-то должен совершить, то что?
В Хойниках в центре города висела Доска почёта. Лучшие люди района. Но поехал в заражённую зону и вывез детей из детского сада шофёр-пьяница, а не тот, с Доски почёта. Все стали сами собой. А вот ещё – эвакуация. Первыми увозят детей. Погрузили в большие автобусы «Икарусы». Я ловлю себя на том, что снимаю, как это видел в военных фильмах. И тут же замечаю, что не я один, но и люди, которые участвуют во всем этом действии, ведут себя подобным образом. Они держатся так, как когда-то, помните, в любимом всеми нами фильме «Летят журавли»: редкая слеза на глазах, короткие слова прощания…Взмах руки… Выходило, что мы все пытались найти форму поведения, которая нам уже была знакома. Старались чему-то соответствовать. Девочка машет маме рукой, что, мол, все в порядке, она мужественная. Мы победим!. Мы… Мы – такие…
Я подумал, что приеду в Минск, а там тоже эвакуация. Как я буду прощаться со своими – женой, сыном? Представлял себе в том числе и этот жест: мы победим! Мы – ратники. Мой отец, сколько я помню, носил военные одежды, хотя не был военным. Думать о деньгах – мещанство, о своей жизни – непатриотично. Нормальное состояние – голодное. Они, наши родители, пережили разруху, и мы должны её пережить. Иначе настоящим человеком не станешь. Нас учили воевать и выживать в любых условиях. Мне самому после срочной службы в армии гражданская жизнь показалась пресной. Ночью ходили компанией по улицам в поисках острых ощущений. В детстве читал великолепную книгу «Чистильщики», автора забыл, там ловили диверсантов, шпионов. Азарт! Охота! Так мы устроены. Если каждый день работа и хорошая еда, – невыносимо, некомфортно!
Жили мы в общежитии какого-то пэтэу вместе с ликвидаторами. Молодые ребята. Водки выдали чемодан – выводить радиацию. Вдруг выясняется, что в этом же общежитии расположился отряд медслужбы. Одни девчонки. «Ну, сейчас гульнём!» – говорят мужики. Пошли двое и тут же возвращаются во-о-т! с такими глазами… Зовут нас… Картинка: идут по коридору девчонки… Под гимнастёрку выдают штаны и кальсоны с завязочками, они у них по полу тянутся, болтаются, никто не стесняется. Все старое, бэу (бывшее в употреблении), не по росту. Висит, как на вешалках. Кто в тапочках, кто в сапогах расхлябанных. А поверх гимнастёрки ещё прорезиненная спецодежда натянута, каким-то химическим составом пропитанная… За-а-пах… Некоторые и на ночь не снимают. Жутко смотреть… И никакие они не медсёстры, взяли их с института, с военной кафедры. Пообещали, что на два дня, а когда мы приехали туда, они уже месяц там были. Рассказывали, что их возили на реактор, они там насмотрелись на ожоги, но про ожоги я только от них слышал. Вот и сейчас их вижу – бродят по общежитию, как во сне…
В газетах писали, что, к счастью, ветер дул не в ту сторону… Не на город… Не на Киев… Ещё никто не знал… Не догадывался, что он дул на Беларусь… На меня и на моего Юрика. Мы с ним в этот день гуляли в лесу, щипали заячью капусту. Господи, как же меня никто не предупредил!
Вернулся из экспедиции в Минск… Еду в троллейбусе на работу. Доносятся обрывки разговора: снимали фильм в Чернобыле, и один оператор прямо там умер. Сгорел. Ну, думаю: «Кто же такой?» Дальше слушаю: молодой, двое детей. Имя называют Витя Гуревич. Есть у нас такой оператор, совсем молодой парень. Двое детей? Что ж он скрывал? Подъезжаем к киностудии, кто-то уточняет: не Гуревич, а Гурин, и зовут Сергей. Господи, да это же я! Смешно сейчас, но тогда я шёл от метро к киностудии и боялся, что открою дверь и… Нелепейшая мысль: «А где они фотографию мою взяли? В отделе кадров?» Откуда этот слух родился? Несовпадение масштабов происходящего с количеством жертв. Например, Курская битва. Тысячи погибших… Это понятно. А тут – в первые дни вроде бы всего семь пожарников… Потом – ещё несколько человек… А дальше слишком абстрактные определения для нашего сознания: «через несколько поколений», «вечность», «ничто». Начинались слухи: летают трехголовые птицы, куры заклёвывают лис, лысые ёжики…
Ну, а дальше… Дальше надо снова кому-то в зону ехать. Один оператор принёс справку, что у него язва желудка, второй – в отпуск смотался… Вызывают меня: «Надо!» – «Так я же только вернулся». – «Понимаешь, ты уже там был. Тебе все равно. И потом: у тебя уже есть дети. А они – молодые». Ёлки-палки, я, может, тоже хочу, чтобы у меня было пятеро-шестеро детей!! Ну, начинают давить, мол, скоро тарификация, у тебя козырь появится. Зарплату повысят… Грустная и смешная история. Загнал на край сознания…
Как-то снимал людей, которые были в концлагере. Обычно они избегают встречаться. Что-то есть противоестественное в том, чтобы собираться и вспоминать войну. Вспоминать, как их убивали и как они убивали. Люди, познавшие или пережившие вместе унижения… Эти люди бегут друг от друга. От себя бегут. Бегут от того, что они там узнали о человеке… Что там из него вынырнуло. Из-под кожи. Вот… Вот почему… Что-то там… В Чернобыле… Я тоже узнал, почувствовал, о чем не хочется говорить. О том, например, что все наши гуманистические представления относительны… В экстремальной ситуации человек по сути совсем не тот человек, о котором пишут книги. Такого человека, какой он в книгах, я не нашёл, он мне не встретился. Все наоборот. Человек – не герой. Все мы – продавцы апокалипсиса. Большие и маленькие. Мелькают в памяти обрывки… Картинки… Председатель колхоза хочет на двух машинах вывезти свою семью с вещами, мебелью, а парторг просит одну машину для себя. Требует справедливости. А уже несколько дней, я свидетель, не могут вывезти детей, ясельную группу. Не хватает транспорта. А тут двух машин мало, чтобы упаковать все домашнее барахло вплоть до трехлитровых банок с вареньями и соленьями. Я видел, как их назавтра грузили. Тоже не снял… (Неожиданно засмеялся) Купили там в магазине колбасу, консервы, а есть страшно. Возили эти сетки с собой. Тоже было жалко выбросить. (И уже серьёзно). Механизм зла будет работать и при апокалипсисе. Я это понял. Также будут сплетничать, заискивать перед начальством, спасать свой телевизор и каракулевую шубу. И перед концом света человек останется тот же, какой он сейчас. Всегда.
Мне как-то неловко, что я не пробил своей киногруппе никаких льгот. Одному нашему парню нужна была квартира, иду в профком: «Помогите, мы полгода просидели в зоне. Положены льготы». – «Хорошо, – сказали, – несите справочки. Справочки нужны с печатями». А мы там приезжали в райком, а по коридорам ходит одна тётка Настя со шваброй. Все разбежались. Есть у нас режиссёр, у него стопка справок: где был, что снимал. Герой!
У меня в памяти большой, длинный фильм, который я не снял. Много серий… (Молчит.) Все мы – продавцы апокалипсиса…
Заходим с солдатами в хату. Живёт одна бабка.
– Ну, бабка, поедем.
– Поедем, детки.
– Тогда собирайся, бабка.
Ждём на улице. Курим. И вот эта бабка выходит: у неё на руках – икона, котик и узелок. Это все, что она берет с собой.
– Бабка, кота нельзя. Не положено. У него шёрстка радиоактивная.
– Нет, детки, без котика не поеду. Как я его оставлю? Одного оставлю. Это – моя семья.
Вот с этой бабки… И с той цветущей яблони… С них все началось… Я снимаю теперь только зверей… Я вам говорил: смысл моей жизни открыт…
Однажды показал свои чернобыльские сюжеты детям. Меня упрекали: зачем? Нельзя. Не надо. И так они живут в этом страхе, среди этих разговоров, у них изменения в крови, нарушена иммунная система. Надеялся, что придёт пять-десять человек. Набился полный зал. Вопросы задавали самые разные, но один прямо врезался мне в память. Мальчик, запинаясь и краснея, видно, из тихих, неразговорчивых, спросил: «А почему было нельзя помочь животным, которые там остались?» Ну, почему? У меня у самого такой вопрос не появлялся. И я не смог ему ответить… Искусство наше только о страдании и любви человека, а не всего живого. Только человека! Мы не спускаемся к ним: животным, растениям… В другой мир… А ведь человек может все уничтожить. Всех убить. Теперь это уже не фантазия… Мне рассказали, что в первые месяцы после аварии, когда обсуждалась идея переселения людей, появился проект вместе с людьми переселить и животных. Но как? Как переселить всех? Может быть, как-то ещё можно перегнать тех, кто на земле, а тех, кто в земле – жучков, червячков? А тех, кто наверху? В небе? Как эвакуировать воробья или голубя? Как поступить с ними? У нас нет средств передать им нужную информацию.
Хочу снять фильм… Будет называться «Заложники»… О животных… Помните, песню «Плыл по океану рыжий остров». Тонет корабль, люди сели в шлюпки. А лошади не знали, что в шлюпках нет места для лошадей…
Современная притча… Действие происходит на далёкой планете. Космонавт в скафандре. Слышит через наушники шум. Видит, что на него надвигается что-то огромное. Необъятное. Динозавр?! Ещё не понимая, кто это, он стреляет. Через мгновение – снова что-то к нему приближается. Он и его уничтожает. Ещё через миг – стадо. И он устраивает бойню. А, оказывается, начался пожар, и животные спасались, бежали по тропе, на которой стоял космонавт. Человек! А со мной… Я вам скажу… Со мной там произошла необычная вещь. Я другими глазами начал смотреть на животных… На деревья… На птиц… Езжу в зону… Все эти годы… Из брошенного, разорённого человеческого дома выскакивает дикий кабан… Выходит лосиха… Вот это я снял. Это – ищу… Я хочу сделать новый фильм. И увидеть все глазами зверя… «О чем ты снимаешь?» – говорят мне. – Посмотри вокруг… В Чечне – война." А Святой Франциск проповедовал птицам. С птицами говорил, как с равными. А что если это птицы говорили с ним на птичьем языке, а не он снизошёл до них. Ему был понятен их тайный язык.
Помните… У Достоевского… Как человек хлестал лошадь по кротким глазам. Безумный человек! Не по крупу, а по кротким глазам…"
Сергей Гурин, кинооператор
Монолог без названия – крик»
Люди добрые… Не трогайте нас! Отстаньте! … Вы поговорили и поехали, а нам тут жить…
Вот лежат медицинские карточки… Каждый день я беру их в руки. Читаю…
Аня Будай – 1985 года рождения – 380 бэр.
Витя Гринкевич – 1986 года рождения – 785 бэр.
Настя Шабловская – 1986 года рождения – 570 бэр.
Алёша Пленин – 1985 года рождения – 570 бэр.
Андрей Котченко – 1987 года рождения – 450 бэр…
Привела мама одну такую девочку ко мне сегодня на приём.
– Что болит?
– У меня болит все, как у моей бабушки – сердце, спина, кружится голова.
С детства они знают слово «алопеция», потому что многие ходят лысенькие. Без волос. Нет бровей, ресниц. К этому все привыкли. Но в нашей деревне только начальная школа, в пятый класс их возят автобусом за десять километров. И они плачут – не хотят ехать. Там дети будут над ними смеяться.
Сами видели… У меня полный коридор больных. Ждут. Я каждый день такое слышу, что все ваши ужастики по телевизору барахло. Так и передайте начальству в столице. Барахло!
Модерн… Постмодерн… Ночью подняли по срочному вызову. Приезжаю…Мать стоит на коленях возле кроватки – ребёнок умирает. Я слышу её причитания: «Я хотела, сынок, если это случиться, то чтобы летом. Летом тепло, цветочки, земля мягкая. А сейчас зима… Подожди хотя бы до весны…» Вы так напишете?
Я не хочу торговать их несчастьем. Философствовать. Для этого мне надо отойти в сторону. А я не могу… Я каждый день слышу, что они говорят… Как жалуются и плачут… Люди добрые… Хотите знать правду? Садитесь возле меня и записывайте… Так никто же такую книгу читать не станет…
Лучше не трогайте нас… Нам тут жить…"
Аркадий Павлович Богданкевич,
сельский фельдшер
Монолог на два голоса – мужской и женский
Учителя Нина Константиновна и Николай Прохорович Жарковы. Он преподаёт уроки труда, она – филолог.
Она:
– Я так часто думаю о смерти, что не хожу на неё смотреть. А вы когда-нибудь слышали детские разговоры о смерти?
Вот у меня… Уже в седьмом классе спорят и обсуждают: это страшно или не страшно? Если маленьких детей недавно интересовало: откуда они? Откуда дети берутся? То сейчас их волнует, что будет после атомной войны? Они перестали любить классику, я читаю наизусть Пушкина – у них холодные, отстранённые глаза… Пустота… Вокруг них уже другой мир… Читают фантастику, это их увлекает, там, где человек отрывается от земли, орудует космическим временем, разными мирами. Они не могут бояться смерти так, как её боятся взрослые люди, я, например, она волнует их, как нечто фантастическое… Переселение куда-то…
Размышляю… Думаю над этим… Смерть вокруг заставляет много думать. Я преподаю русскую литературу детям, которые не похожи на тех детей, что были десять лет назад. У этих на глазах все время что-то или кого-то хоронят. Зарывают в землю… Знакомых людей… Дома и деревья… Все хоронят… На линейке эти дети падают в обморок, когда постоят пятнадцать-двадцать минут, у них кровь течёт из носа. Их ничем не удивишь и ничем не порадуешь. Всегда сонливые, усталые. Лица бледные, серые. Не играют и не дурачатся. А подерутся, нечаянно побьют окно – учителя даже рады. Не ругают, потому что они на детей не похожи. И так медленно растут. Просишь на уроке что-нибудь повторить – ребёнок не может, доходит до того, что скажешь предложение, чтобы повторил вслед – не запоминает. «Ну где же ты? Где?» – тормошишь его. Думаю… Много думаю… Как будто водой рисую на стекле, только я знаю, что я рисую, никто не видит, никто не догадывается…Никто не представляет…
Наша жизнь вертится вокруг одного… Вокруг Чернобыля… Где тогда был, как далеко от реактора жил? Что видел? Кто умер? А кто уехал? Куда? В первые месяцы, помню, опять загудели рестораны, зашумели вечеринки… «Живём один раз…» «Помирать, так с музыкой…» Наехали солдаты, офицеры… Чернобыль теперь не оставляет нас… Неожиданно умерла молодая беременная женщина. Без диагноза, даже патологоанатом не поставил диагноза. Маленькая девочка повесилась… Пятиклассница… Ни с того, ни с сего. Родители с ума сходят. На все один диагноз – Чернобыль, чтобы не случилось все говорят – Чернобыль. Нас упрекают: «Вы болеете, потому что боитесь. Из страха. Радиофобия». Но почему маленькие дети болеют и умирают? Они страха не знают, ещё не понимают.
Я помню те дни… Жгло горло, тяжесть, какая-то тяжесть во всем теле. «Вы мнительная, – сказала врач. – Все сейчас стали мнительны, потому что Чернобыль случился». – «Какая мнительность? Все болит. У меня нет сил». Стеснялись с мужем признаваться друг другу, но у нас начали отниматься ноги. Все вокруг жаловались, наши друзья, все люди, что идёшь по дороге и, кажется, тут бы лёг. Лёг и заснул. Ученики ложились на парты, во время уроков засыпали. И ужасно все стали невесёлые, мрачные, за целый день ни одного доброго лица не встретишь, чтобы кто-то улыбнулся. С восьми утра до девяти вечера дети находились в школе, строго запрещалось играть на улице, бегать. Им выдали одежду: девчонкам – юбки и кофты, мальчикам – костюмы; но они в этой одежде шли домой, где они там в ней были, мы не знали. По инструкции мамы должны были дома каждый день эту одежду стирать, чтобы в школу дети являлись во всем чистом. Во-первых, дали только одну, например, кофточку и одну юбку, а смены не дали, а, во-вторых, мамы загружены домашним хозяйством – куры, корова, поросёнок, да и не понимают они, что эти вещи надо стирать каждый день. Грязь для них – это чернила, земля, жирные пятна, а не воздействие каких-то короткоживущих изотопов. Когда я пыталась что-нибудь объяснить родителям своих учеников, по-моему, они понимали меня не больше, чем если бы вдруг к ним заявился шаман из африканского племени. «А что это такое – радиация? Не слышно и не видно… А-а… У меня вон денег от получки до получки не хватает. Последних три дня всегда на молоке и картошке сидим. А-а…» – и мать махнёт рукой. А молоко нельзя… И картошку нельзя. В магазин завезли китайскую тушёнку и гречку, а за что их купить? Гробовые… Дают гробовые… Компенсация за то, что здесь живём… копейки… Хватает на две банки консервов… Инструкции рассчитаны на грамотного человека, на определённую бытовую культуру. Но её нет! Нет у нас того народа, на которого рассчитаны эти инструкции. Кроме того, не очень просто каждому объяснить, чем отличаются бэры от рентгенов… Или теорию малых доз…
С моей точки зрения… Я бы говорила о нашем фатализме, этакий лёгкий фатализм. Например, с огородов в первый год ничего нельзя было употреблять, все равно ели, заготавливали впрок. Ещё так здорово все уродило! Ты попробуй скажи, что огурцы есть нельзя и помидоры… Что значит – нельзя? По вкусу нормальные… И он их ест, и живот у него не болит… И в темноте никто не «светится»… Соседи наши положили в тот год новый пол из местного леса, померили – фон в сто раз выше допустимого. Никто тот пол не разобрал, они так и жили. Все, мол, как-то образуется, как-то оно будет, но образуется само по себе, без них, без их участия. Первое время кой-какие продукты носили к дозиметристам, проверяли – в десятки раз выше нормы, но потом бросили. «Не слышно, не видно. А-а, придумают эти учёные!» Все шло своим чередом: вспахали, посеяли, собрали… Случилось немыслимое, а люди жили, как жили. И отказ от огурцов со своего огорода был важнее Чернобыля. Детей все лето держали в школе, солдаты помыли её стиральным порошком, сняли вокруг слой земли… А осенью? Осенью послали учеников убирать бураки. И студентов на поле привезли, пэтэушников. Всех согнали. Чернобыль – это не так страшно, как оставить в поле не выкопанную картошку…
Кто виноват? Ну, кто виноват, кроме нас самих!
Раньше мы не замечали этот мир вокруг себя, он был, как небо, как воздух, как будто кто-то его дал нам навечно, и он от нас не зависит. Будет всегда. Раньше я любила лечь в лесу на траву и любоваться небом, мне было так хорошо, что я забывала, как меня зовут. А сейчас? Лес красивый, полно черники, но её никто не собирает. В осеннем лесу редко услышишь человеческий голос. Страх в ощущениях, на подсознательном уровне… У нас остались только телевизор и книги… Воображение… Дети растут в домах… Без леса и реки… Смотрят из окна. И это совсем другие дети. А я прихожу к ним: «Унылая пора. Очей очарованье…» Все с тем же Пушкиным, который казался мне вечным. Иногда появляется кощунственная мысль: а вдруг вся наша культура – сундук со старыми рукописями. Все то, что я люблю…
Он:
– Появился другой враг… Враг предстал перед нами в другом образе…
А у нас было военное воспитание. Военное мышление. Нас ориентировали на отражение и ликвидацию атомного нападения. Мы должны были противостоять химическим, биологическим и атомным войнам. А не выводить из организма радионуклиды… Подсчитывать… Следить за цезием и стронцием… С войной сравнивать нельзя, не точно, а все сравнивают. Я ребёнком пережил ленинградскую блокаду. Сравнивать это нельзя. Там мы жили, как на фронте, под бесконечными обстрелами. И голод, несколько лет голод, когда человек опускался до звериных инстинктов. До зверя в себе. А тут, пожалуйста, вышел – и в огороде все растёт! И на поле ничего не изменилось, и в лесу. Это несравнимо. Но я другое хотел сказать… Потерял нить… Ускользнула… А-а… Когда начинается обстрел, не дай Бог! Ты можешь умереть не когда-то, а сейчас, сию минуту. Зимой – голод. Жгли мебель, мы все деревянное в своей квартире сожгли, все книги, по-моему, даже какими-то старыми тряпками топили. Человек идёт по улице и сел, на следующий день идёшь, он сидит, то есть он замёрз, он сидит так неделю или до весны сидит. До тепла. Ни у кого нет сил его изо льда вырубить, в редких случаях, если кто-нибудь на улице падал, к нему подходили, помогали. Мимо. Все ползут мимо. Я помню, что люди не ходили, а ползали, так они медленно ходили. Это ни с чем не сравнить!
С нами, когда взорвался реактор, ещё жила мама, моя мама, она повторяла: «Самое страшное, сынок, мы с тобой пережили. Мы пережили блокаду. Ничего страшнее не может быть.» Она так думала…
Мы готовились к войне, атомной войне, строили ядерные убежища. От атома хотели спрятаться, как от осколков снаряда. А он всюду… В хлебе, в соли… Дышим радиацией, едим радиацию… То, что может не быть хлеба и соли и можно съесть все, вплоть до того, что сварить в воде кожаный ремень, ради запаха, наесться запахом – я мог понять. А это нет… Все отравлено… Сейчас важно уяснить, как же нам жить? В первые месяцы был страх, особенно врачи, учителя, короче, интеллигенция, более грамотные люди, они бросали все и уезжали. Хотя их запугивали, не пускали. Военная дисциплина… Партбилет на стол… А я хочу понять… Кто виноват? Чтобы ответить на вопрос, как нам здесь жить, надо знать: кто виноват? Кто же? Учёные, персонал станции? Или мы сами, как мы смотрим на мир. Не можем остановиться в своём желании иметь… Потреблять… Виноватых нашли – директор, дежурные операторы. Наука. Но почему, ответьте мне, мы не боремся с автомобилем, как творением ума человеческого, а с реактором боремся? Требуем закрыть все атомные станции, а атомщиков отдать под суд?! Проклинаем! Я боготворю человеческое знание. И все то, что создано человеком. Знание… Само знание не бывает преступным… Учёные сегодня тоже жертвы Чернобыля. Я хочу жить после Чернобыля, а не умирать после Чернобыля. Хочу понять, за что я могу зацепиться в своей вере. Что даст мне силу?…
Все у нас об этом думают… Реакции сейчас у людей разные, все-таки десять лет прошло, а они меряют войной. Война четыре года длилась… Уже, считайте – две войны… Я перечислю вам, какие есть реакции: «Все уже позади», «Как-нибудь обойдётся», «Десять лет прошло. Уже не страшно», «Мы все умрём! Все скоро умрём!» «Хочу уехать за границу». «Нам должны помочь», «А, плевать! Надо жить». Кажется, все перебрал? Вот это мы каждый день слышим… Повторяется… С моей точки зрения, мы – материал для научных исследований. Международная лаборатория… В центре Европы… Нас, беларусов, десять миллионов, больше двух миллионов живёт на заражённой земле. Естественная лаборатория… Записывай данные, экспериментируй. И едут к нам отовсюду, со всего мира. Защищают диссертации, пишут монографии. Из Москвы и Петербурга… Из Японии, Германии, Австрии… Едут, потому что боятся будущего … (Длинный перерыв в разговоре.)
Что я подумал? Я опять сравнил… Я подумал, что о Чернобыле могу говорить, а о блокаде не могу. Получил письмо из Ленинграда. Извините, но слово Петербург в моем сознании не прижилось, потому что умирал я в Ленинграде… И вот… В письме – приглашение на встречу «Дети блокадного Ленинграда». Я поехал… Но не смог там слово из себя выдавить. Просто рассказать о страхе? Мало… Просто о страхе… А что он сделал со мной, этот страх? Я до сих пор не знаю… Дома о блокаде мы никогда не вспоминали, мама не хотела, чтобы мы вспоминали блокаду. А о Чернобыле мы говорим… Нет… (Останавливается.) Между собой мы не говорим, этот разговор возникает, когда кто-нибудь к нам приезжает: иностранцы, журналисты, родственники, которые здесь не живут. Почему мы не говорим о Чернобыле? Нет у нас этой темы … В школе… С учениками… И дома… Она заблокирована. Закрыта. Об этом с ними говорят в Австрии, Франции, Германии, куда они ездят на лечение. Спрашиваю детей, о чем у них хотят узнать, чем там интересуются? А они часто не помнят ни города, ни деревню, ни фамилии людей, которые их принимали. Перечисляют подарки, что вкусное ели. Кому-то подарили магнитофон, а кому-то – нет. Приезжают в одеждах, которые сами не заработали и не заработали их родители. Вот как будто они где-то на выставке побывали. В большом магазине…Дорогом супермаркете… Все время ждут, что их ещё раз туда повезут. Покажут, одарят. Они к этому привыкают. Привыкли. Это уже способ их жизни, представление о ней. После этого большого магазина, который называется заграницей, после этой дорогой выставки надо идти к ним в класс. На урок. Я иду и вижу, что это уже наблюдатели… Наблюдают, а не живут. Я должен им помочь… Я должен им объяснить, что мир это не супермаркет. Это что-то другое. Более трудное и более прекрасное. Я веду их в свою мастерскую, там стоят мои деревянные скульптуры. Они им нравятся. Говорю: «Это все можно сотворить из обыкновенного куска дерева. Попробуй сам». Пробудись! Мне это помогло выйти из блокады, я выходил годами…
Мир разделился: есть мы – чернобыльцы и есть вы, все другие люди. Заметили? У нас здесь не акцентирует: я – белорус, я – украинец, я – русский… Все называют себя чернобыльцами. «Мы – из Чернобыля», «я – чернобыльский человек». Как будто мы отдельный какой-то народ…. Новая нация…
Монолог о том, как совершенно неведомая вещь вползает, влезает в тебя
"Муравьи… Маленькие муравьи ползут по стволу…
Вокруг гремит военная техника. Солдаты. Крики, ругань. Мат. Трещат вертолёты. А они ползут… Я возвращался из зоны, и от всего увиденного за день ясной в памяти оставалась одна эта картина … Этот момент… Мы остановились в лесу, я стал покурить возле берёзы. Стал близко, опёрся. Прямо перед моим лицом муравьи ползли по стволу, не слыша нас, не обращая никакого внимания… Упорно преследуя свой маршрут…Мы исчезнем, а они и не заметят. Что-то такое промелькнуло в мыслях. В обрывках мыслей. Столько было впечатлений, что думать я не мог. Я смотрел на них… Я… Я никогда раньше их так рядом не замечал… На близком расстоянии…
Сначала все говорили «катастрофа», потом «ядерная война». Я читал о Хиросиме и Нагасаки, видел документальные кадры. Страшно, но понятно: атомная война, радиус взрыва… Это я даже мог себе представить. Но то, что случилось с нами … На это меня не хватало… Не хватало моих знаний, не хватало всех книг, которые я за жизнь прочитал. Приезжал из командировки и с недоумением смотрел на книжные полки в своём кабинете… Читал… А можно было и не читать… Какая-то совершенно неведомая вещь разрушала весь мой прежний мир. Вот она вползает, влезает в тебя… Помимо твоей воли… Помню разговор с одним учёным: «Это на тысячи лет, – объяснял он. – Распад урана – это двести тридцать восемь полураспадов. Переведём на время: один миллиард лет. А у тория – это четырнадцать миллиардов лет». Пятьдесят… Сто… Двести лет… Но дальше? Дальше – стопор, шок!. Я уже не понимал, что такое – время? Где я?
Писать об этом сейчас, когда всего десять лет прошло… Миг…Писать? Думаю, рискованно! Не надёжно. Все равно будем придумывать что-нибудь похожее на нашу жизнь. Снимать кальку. Я пробовал… Ничего не получилось… После Чернобыля осталась мифология о Чернобыле. Газеты и журналы соревнуются, кто напишет страшнее, особенно любит страхи человек, который там не был. Все читали о грибах с человеческую голову, но никто их не находил. О птицах с двумя клювами… Поэтому надо не писать, а записывать. Документировать. Дайте мне фантастический роман о Чернобыле… Нет его! И не будет! Я вас уверяю! Не будет…
У меня отдельный блокнот… Вёл с первых дней… Записывал разговоры, слухи, анекдоты. Это самое интересное и достоверное. Точный отпечаток. Что осталось от Древней Греции? Мифы Древней Греции…
Я отдам вам этот блокнот… У меня он заваляется среди бумаг, ну, может быть, детям, когда они вырастут, покажу. А все-таки это история…
Из разговоров:
«По радио уже третий месяц: обстановка стабилизируется… Обстановка стабилизируется… Обстановка стаб…»
"Мгновенно воскресла забытая сталинская лексика: «агенты западных спецслужб», «заклятые враги социализма», «шпионские вылазки», «диверсионная акция», «удар в спину», «подрыв нерушимого союза советских народов». Все вокруг твердят о засланных шпионах и диверсантах, а не о йодной профилактике. Любая неофициальная информация воспринимается, как чужая идеология.
Вчера из моего репортажа редактор вычеркнул рассказ матери одного из пожарников, тушивших в ту ночь… ядерный пожар. Он умер от острой лучевой болезни. Похоронив сына в Москве, родители вернулись в свою деревню, которую вскоре отселили. Но осенью они тайно, через лес пробрались к себе на усадьбу и собрали мешок помидор и огурцов. Мать довольная: «Закрутили двадцать банок». Доверие земле… Вечному крестьянскому опыту… Даже смерть сына не перевернула привычный мир…
«Радио „Свобода“ слушаешь?» – вызвал редактор. Я промолчал. – «Мне в газете не нужны паникёры. Ты о героях напиши… Солдаты на крышу реактора полезли…»
Герой… Герои… Кто они сегодня? Для меня это врач, который, несмотря на приказы сверху, говорит людям правду. И журналист, и учёный. Но, как сказал на планёрке редактор: «Запомните! У нас нет ни врачей, ни учителей, ни учёных, ни журналистов, у нас у всех сейчас одна профессия – советский человек.»
Верил ли он сам в свои слова? Неужели ему не страшно? Моя вера подтачивается каждый день."
"Приехали инструкторы из цека. Их маршрут: на машине из гостиницы – в обком партии, назад – тоже на машине. Обстановку изучают по подшивкам местных газет. Полные саквояжи минских бутербродов. Чай заваривают на минеральной воде. Тоже привезённой. Рассказывала об этом дежурная гостиницы, где они жили. Люди не верят газетам, телевидению и радио, ищут информацию в поведении начальства. Она наиболее достоверная.
Что делать с ребёнком? Хочется схватить в охапку и бежать. Но у меня партбилет в кармане. Не могу!"
"Самая популярная сказка зоны: лучше всего помогает от стронция и цезия – водка «Столичная».
Но в деревенских магазинах неожиданно появились дефицитные товары. Слышал, как выступал секретарь обкома: «Мы создадим вам райскую жизнь. Только оставайтесь и работайте. Завалим колбасой и гречкой. У вас будет все то, что есть в лучших спецмагазинах». То есть в их обкомовских буфетах. Отношение к народу такое: ему достаточно водки и колбасы.
Но черт возьми! Никогда не видел, чтобы в сельском магазине было три сорта колбасы. Сам купил там жене импортные колготки…"
"Дозиметры побыли в продаже месяц и исчезли. Об этом писать нельзя. Сколько и каких радионуклидов выпало – тоже нельзя. Нельзя и о том, что в деревнях остались одни мужчины. Женщин и детей вывезли. Целое лето мужчины сами стирали, доили коров, копали огороды. Конечно, пили. Дрались. Мир без женщин… Жаль, что я не сценарист. Сюжет для фильма… Где Спилберг? Мой любимый Алексей Герман? Написал об этом… Но и тут неумолимый редакторский красный вычерк: «Не забывайте, у нас враги. У нас много врагов за океаном». И поэтому у нас есть только хорошее, а плохого нет. И непонятного не может быть.
Но где-то специальные составы подаются, кто-то видел начальство с чемоданами…"
«Возле милицейского поста меня остановила старая бабка: „Погляди ты там на мою хату. Пора бульбу копать, а солдаты не пускают“. Их переселили. Обманули, что на три дня. Иначе бы они не поехали. Человек в вакууме, человек без ничего. Они пробираются в свои деревни через военные заслоны… Лесными стёжками. По болотам… Ночью… За ними гоняются, ловят. На машинах и вертолётах. „Как при немцах“, – сравнивают старые люди. В войну…»
«Видел первого мародёра. Молодой парень, одетый в две меховые куртки. Доказывал военному патрулю, что лечится таким способом от радикулита. Когда раскололи, признался: „Первый раз страшновато, а потом привычное дело. Выпил чарку – и пошёл“. Переступив инстинкт самосохранения. В нормальном состоянии это невозможно. Так наш человек идёт на подвиг. И также – на преступление».
«Зашли в пустую хату – на белой скатерти лежит икона… „Для Бога“, – сказал кто-то…»
В другой – стол накрыт белой скатертью… «Для людей» – сказал кто-то…"
«Съездил в свою родную деревню через год. Собаки одичали. Нашёл нашего Рекса, зову – не подходит. Не узнал? Или не хочет узнавать? Обиделся».
"В первые недели и месяцы все притихли. Молчали. В прострации. Надо уезжать, до последнего дня: нет. Сознание отключилось. Не помню серьёзных разговоров, помню анекдоты: "теперь во всех магазинах радиотовары «, „импотенты делятся на радиоактивных и радиопассивных“. А потом анекдоты вдруг исчезли…»
"В больнице маленькая девочка рассказывает маме:
– Мальчик умер, а вчера угощал меня конфетами".
"В очереди за сахаром:
– Ой, людцы, а сколько грибов в этом году. И грибов, и ягод, как насажено.
– Они заражённые…
– Чудак человек… Кто заставляет тебя есть – насобирал, насушил и отвёз на базар в Минск. Миллионером станешь".
«Можно ли нам помочь? И как? Переселить народ в Австралию или Канаду? Якобы такие разговоры где-то на самых верхах циркулируют время от времени».
«Для церквей выбирали место буквально с неба. Были явления церковным людям. Совершались таинства, предшествовавшие строительству. А атомную станцию строили, как завод или типовую свиноферму. Крышу залили асфальтом. Битумом. И она, когда горела, плавилась…»
«Читал? Под Чернобылем выловили беглого солдата. Выкопал землянку и год жил возле реактора. Питался тем, что ходил по брошенным домам, где сало найдёт, где банку с маринованными огурцами. Ставил капканы на зверей. Бежал, потому что „деды“ били „насмерть“. Спасался – в Чернобыле…»
«Мы – фаталисты. Мы ничего не предпринимаем, потому что верим: все будет так, как будет. Верим в судьбу. У нас такая история… На каждое поколение выпадала война… Кровь… Откуда нам быть другими? Мы – фаталисты…»
«Появились первые волкособаки, родившиеся у волчиц от собак, убежавших в лес. Они крупнее волков, не обращают внимания на флажки, не боятся света и человека, не идут на „вабу“ (подражательный призывный клич охотников). И одичавшие кошки уже сбиваются в стаи и не боятся людей. Память о том, как подчинялись человеку, исчезла. Стирается граница между реальным и нереальным…»
"Вчера моему отцу исполнилось восемьдесят лет… Собралась за столом вся семья. Я смотрел на него и думал о том, сколько вместила его жизнь – сталинский ГУЛАГ, война, и вот теперь-Чернобыль. Все выпало на время его поколения. Одного поколения. А он любит рыбалку… Копаться в саду…В молодости, обижалась мать, был ходок: «Ни одной юбки в округе не пропустил». И теперь, я замечал, как он опускает глаза, когда на встречу идёт молодая, красивая женщина…
Что мы знаем о человеке? О том, что он может… Насколько его хватает…"
Из слухов:
"За Чернобылем строят лагеря, в которых будут держать тех, кто попал под радиацию. Подержат, понаблюдают и похоронят.
Из близлежащих к станции деревень мёртвых уже вывозят автобусами и прямо на кладбище, тысячами закапывают в братские могилы. Как в ленинградскую блокаду…"
«Несколько человек якобы видели накануне взрыва непонятное свечение в небе над станцией. Кто-то даже его сфотографировал. На плёнке обнаружилось, что это парит какое-то неземное тело…»
«В Минске помыли поезда и товарные составы. Будут всю столицу вывозить в Сибирь. Там уже ремонтируют бараки, оставшиеся от сталинских лагерей. Начнут с женщин и детей. А украинцев уже вывозят…»
"Рыбаки все чаще встречают рыб-амфибий, которые могут жить и в воде, и на земле. По земле они ходят на плавниках – лапах. Стали вылавливать щук без головы и плавников. Плавает одно брюхо…
Что-то подобное скоро начнёт происходить и с людьми. Беларусы превратятся в гуманоидов…"
«Это была не авария, а землетрясение. В подземной коре что-то произошло. Геологический взрыв. Участвовали геофизические и космофизические силы. Военным об этом было известно заранее, могли предупредить, но у них все строго засекречено.»
«У лесных зверей – лучевая болезнь. Они бродят грустные, у них грустные глаза. Охотникам страшно и жалко в них стрелять. И звери перестают бояться человека. Лисы и волки заходят в деревни и ластятся к детям.»
«От чернобыльцев рождаются дети, но вместо крови у них течёт неизвестная жёлтая жидкость. Есть учёные, которые доказывают: обезьяна потому стала такой умной, что в радиации жила. Дети, родившиеся через три-четыре поколения, все будут Эйнштейнами. Это космический эксперимент над нами…»
Анатолий Шиманский, журналист
Монолог о картезианской философии и о том, как ешь вместе с другим человеком заражённый бутерброд, чтобы не было стыдно
"Я жил среди книг…. Двадцать лет читал лекции в университете…
Академический учёный…. Это человек, который выбрал себе любимое время в истории, и он там живёт. Занят этим полностью, погружён в своё пространство. В идеале… В идеале, конечно….Потому что философия в то время у нас была марксистко-ленинская и темы для диссертаций предлагались: роль марксизма-ленинизма в развитии сельского хозяйства или в освоении целинных земель. Роль вождя мирового пролетариата… В общем, тут не до картезинских размышлений. Но мне повезло… Моя научная студенческая работа попала на конкурс в Москву, и оттуда позвонили: «Не трогайте этого парня. Пусть пишет.» А писал я о французском религиозном философе Мальбранше, взявшемся толковать Библию с позиции рационального разума. Восемнадцатый век – эпоха Просвещения. Вера в разум. В то, что мы способны объяснить мир. Как я сейчас понимаю… Мне повезло. Я не попал в зубодробильную машину… Бетономешалку… Чудо! Перед этим меня неоднократно предупреждали: для студенческой научной работы Мальбранш – это, может быть, и интересно. А вот для диссертации придётся подумать над темой. Это уже серьёзно. Мы, мол, оставляем вас с аспирантуре на кафедре марксистко-ленинской философии… А вы в прошлое эмигрируете… Сами понимаете…
Началась горбачевская перестройка… Время, которое мы долго ждали. Первое, что я заметил – сразу стали меняться лица людей, откуда-то вдруг появились другие лица. Люди даже по-другому стали ходить, что-то в пластике жизнь подкорректировала, они больше улыбались друг другу. Другая энергия чувствовалась во всем. Что-то… Да, что-то совершенно изменилось. Я и теперь удивлён, как быстро это произошло. И меня… Меня тоже выдернуло из картезианской жизни. Вместо философских книг я теперь читал свежие газеты и журналы, ждал с нетерпением каждый номер перестроечного «Огонька». По утрам выстраивались очереди возле киосков «Союзпечать», так никогда ни «до» ни «после» газет не читали. Так никогда им больше не верили. Шла лавина информации… Было опубликовано политическое завещание Ленина, которое полвека хранилось в спецархивах. На книжных прилавках появился Солженицын, за ним Шаламов… Бухарин… Ещё недавно за хранение этих книг арестовывали. Давали срок. Вернули из ссылки академика Сахарова. Впервые по телевизору показывали заседания Верховного Совета СССР. Вся страна, затаив дыхание, сидела у экранов… Мы говорили и говорили… Говорили вслух о том, о чем недавно ещё шептались на кухнях. Сколько поколений у нас проговорило на кухнях! Пропало там! Промечтало! Семьдесят с лишним лет … Всю советскую историю… Теперь все ходили на митинги. На демонстрации. Что-то подписывали, против чего-то голосовали. Я помню, как выступал по телевизору какой-то историк… Он принёс в студию карту сталинских лагерей… Вся Сибирь горела в красных флажках… Мы узнали правду о Куропатах… Шок! Онемение в обществе! Беларуские Куропаты – братская могила тридцать седьмого года. Там лежат вместе беларусы, русские, поляки, литовцы… Десятки тысяч… Энкавэдэшные рвы на два метра в глубину, людей клали в два-три слоя. Когда-то это место находилось далеко за Минском, а потом вошло в черту города. Стало городом. Трамваем можно доехать. В пятидесятые годы засадили его молодым леском, сосны подросли, и горожане, ни о чем не подозревая, устраивали там по выходным дням маёвки. Зимой катались на лыжах. Начались раскопки… Власть…Коммунистическая власть лгала. Изворачивалась. Ночью милиция засыпала вырытые могилы, а днём их опять раскапывали. Видел документальные кадры: ряды очищенных от земли черепов… И в каждом дырочка в затылке…
Конечно, мы жили с ощущением, что участвуем в революции… В новой истории…
Я не ушёл в сторону от нашей темы…Не волнуйтесь… Я хочу вспомнить, какими мы были, когда случился Чернобыль. Потому что в истории они останутся вместе – крушение социализма и чернобыльская катастрофа. Они совпали. Чернобыль уcкорил развал Советского Союза. Взорвал империю.
А из меня он сделал политика…
Четвёртого мая… На девятый день после аварии выступил Горбачёв, это, конечно, была трусость. Растерянность. Как в первые дни войны… В сорок первом… В газетах писали о вражеских происках и западной истерии. Об антисоветском ажиотаже и провокационных слухах, которые к нам засылают наши враги. Из-за бугра. Вспоминаю себя в те дни… Страха долго не было, почти месяц все находились в состоянии ожидания, вот-вот нам объявят: под руководством коммунистической партии наши учёные… наши героические пожарники и солдаты… в очередной раз покорили стихию. Одержали невиданную победу. Загнали космический огонь в пробирку. Страх появился не сразу, его долгое время мы в себя не впускали. Абсолютно точно… Да… Да! Как я сейчас понимаю… Он никак не мог соединиться в нашем сознании с мирным атомом. Со школьных учебников, из прочитанных книг… В наших представлениях картина мира выглядела следующим образом: военный атом – зловещий гриб до неба, как в Хиросиме и Нагасаки, люди, в одну секунду ставшие пеплом, а мирный атом – безобидная электрическая лампочка. У нас была детская картина мира. Жили по букварю. Не одни мы, а все человечество стало умнее после Чернобыля… Повзрослело. Вступило в другой возраст.
Разговоры в первые дни:
– Горит атомная станция. Но где-то далеко горит. На Украине.
– Я читал в газетах: туда пошла военная техника. Армия. Победим!
– В Беларуси нет ни одной атомной станцию Мы спокойны.
Моя первая поездка в зону…
Я ехал и думал, что все там покрыто серым пеплом. Чёрной сажей. Картина Брюллова «Последний день Помпеи». А там… Приезжаешь, а там – красота. Красотища! Цветущие луга, мягкая весенняя зелень лесов. Я как раз люблю эту пору… Все оживает… Растёт и поёт… Больше всего это меня поразило – сочетание красоты и страха. Страх перестал отделяться от красоты, а красота от страха. Все наоборот… Как я сейчас понимаю… Наоборот…Незнакомое чувство смерти…
Мы приехали группой… Никто нас не посылал. Группа беларуских депутатов от оппозиции. Времена! Времена-то какие! Коммунистическая власть отступала… Становилась слабой, неуверенной. Все шаталось. Но местное начальство встречало недружелюбно: «У вас есть разрешение? Имеете ли право будоражить людей? Задавать вопросы? Кто вам дал поручение?» Ссылались на инструкцию, полученную сверху: «Не поддаваться панике. Ждать указаний». Мол, вы сейчас настроите, запугаете народ, а нам планы надо выполнять. По зерну и по мясу. Боялись не за здоровье людей, а за планы. Республиканские, союзные… Боялись высшего начальства. А те боялись тех, кто повыше, и так по цепочке до генсека. Один человек все решал, где-то там в поднебесной выси. Так была выстроена пирамида власти. Во главе – царь. На тот момент коммунистический царь. «Все тут заражённое. – Объясняем мы. – Все, что вы производите, нельзя будет употреблять в пищу.» – «Вы – провокаторы. Прекратите вражескую агитацию. Мы будем звонить… Докладывать…» И звонили. Куда надо докладывали…
Деревня Малиновка… Пятьдесят девять кюри на квадратный метр…
Зашли в школу:
– Ну, как живёте?
– Все напуганы, конечно. Но нас успокоили: надо только крыши помыть, закрыть колодцы плёнкой, дорожки заасфальтировать. И можно жить! Правда, вот почему-то кошки все время чешутся и у коней сопли до земли.
Завуч школы пригласила к себе домой. Пообедать. Дом новый, два месяца назад отпраздновали новоселье. По-беларуски – входины, означает это, что люди только-только вошли в дом. Рядом с домом добротный сарай, погреб. То, что когда-то называлось кулацким хозяйством, таких раскулачивали. Порадоваться и позавидовать.
– Но вам скоро придётся отсюда уезжать.
– Ни за что! Тут столько трудов наших.
– Посмотрите на дозиметр…
– Ездят тут… Учёные, твою мать! Не дают людям спокойно жить!! – Хозяин махнул рукой и ушёл на луг на конём. Не попрощался.
Деревня Чудяны… Сто пятьдесят кюри на квадратный метр…
Женщины копаются на огородах, дети бегают по улицам. В конце деревни мужики тешут бревна под новый сруб. Остановили возле них машину. Окружили нас. Попросили закурить.
– Как там в столице? Водку дают? У нас – перебои. Выручает то, что свою самогонку гоним. Горбачёв сам не пьёт и нам запрещает.
– А-а-а… Значит, депутаты… С табаком тут у нас тоже хреново.
– Мужики, – начинаем объяснять им, – а вам скоро придётся отсюда уезжать. Вот дозиметр… Смотрите: радиация на этом месте, где мы сейчас стоим, в сто раз выше нормы.
– Ну, загнул… А-а-а… Кому нужен твой дозиметр! Ты поехал, а мы тут останемся. К едреной фене нам твой дозиметр!!
Я несколько раз смотрел фильм о гибели «Титаника»: он напоминал мне то, что я видел сам. Было на моих глазах…Сам пережил в первые чернобыльские дни… Все было, как на «Титанике», абсолютно похоже вели себя люди. Одинаковая психология. Я узнавал… Даже сравнивал… Вот уже пробито днище корабля, огромная вода заливает нижние трюмы, опрокидывает бочки, ящики… Ползёт… Пробивается сквозь препятствия…А наверху горят огни. Играет музыка. Подают шампанское. Продолжаются семейные споры, начинаются любовные романы. Вода хлещет… Идёт по лестницам… В каюты…
Горят огни. Играет музыка. Подают шампанское…
Наша ментальность… Особый разговор… У нас на первом месте чувство. Это даёт размах, даёт высоту нашей жизни и в то же время губительно. А рациональный выбор всегда для нас ущербный. Свои поступки проверяем сердцем, а не разумом. Зайдёшь в деревне во двор – уже гость. Уже радость. Переживают… Качают головой: «Эх, рыбы свежей нету, нечего дать» или «Молочка хотите? Сейчас кружку налью». Не отпускают. В хату зовут. Некоторые боялись, а я соглашался. Заходил. Садился за стол. Ел заражённый бутерброд, потому что все едят. Выпивал чарку. Даже испытывал чувство гордости, что я вот такой – могу. Способен! Да… Да! Я говорил себе: раз я не в состоянии ничего изменить в жизни этого человека, то все, что я могу, это съесть вместе с ним заражённый бутерброд, чтобы не было стыдно. Разделить судьбу. У нас вот такое отношение к собственной жизни. А у меня жена и двое детей, я за них несу ответственность. У меня дозиметр в кармане… Как я сейчас понимаю…Это наш мир, это – мы. Десять лет назад я испытывал гордость, что я вот такой, а сегодня мне стыдно, что я вот такой. Но все равно сяду за стол и буду есть этот проклятый бутерброд. Я думал… Я думал о том, что мы за люди? Этот проклятый бутерброд не уходил из моей головы. Его сердцем надо есть, а не разумом. Кто-то хорошо написал, что в двадцатом… И теперь уже в двадцать первом веке мы живём так, как нас научила литература девятнадцатого века. Господи! Меня часто мучают сомнения… Я со многими это обсуждал… Кто же мы? Кто?
У меня был интересный разговор с женой, теперь уже вдовой одного погибшего вертолётчика. Умная женщина. Долго с ней сидели. Она тоже хотела понять… Понять и обрести смысл смерти своего мужа. Смириться с ней. И не могла. Я много раз читал в газетах, как работали вертолётчики над реактором. Сначала сбрасывали свинцовые плиты, но они бесследно исчезали в дыре, тогда кто-то вспомнил, что свинец при температуре семьсот градусов превращается в пар, а там было две тысячи градусов. После этого полетели вниз мешки с доломитом и песком. На высоте была ночь от поднятой пыли. Темнота. Столбы пыли. Чтобы точно «отбомбиться», они открывали окна кабин и прицеливались глазом, какой крен дать: влево-вправо, вверх-вниз. Дозы сумасшедшие! Помню названия статей: «Герои в небе», «Чернобыльские соколы». Вот эта женщина… Она призналась мне в своих сомнениях: «Сейчас пишут, что мой муж – герой. Да, он – герой. Но что такое герой? Я знаю, что мой муж был честный и исполнительный офицер. Дисциплинированный. Вернулся из Чернобыля и через несколько месяцев заболел. В Кремле ему вручили награду, там он увидел своих товарищей, они тоже все были больны. Но радовались, что встретились. Приехал домой счастливый… С орденом…Я его тогда спросила: „А мог бы ты не так сильно пострадать? Сохранить здоровье?“ – „Наверное, мог бы, если бы больше думал. – Ответил он. – Нужен был хороший защитный костюм, специальные очки, маска. У нас ни первого, ни второго, ни третьего. Сами мы тоже не соблюдали правила личной безопасности. Мы не думали…“ Мы все тогда мало думали… Как жаль, что мы раньше мало думали…» Я с ней согласен… С точки зрения нашей культуры думать о себе – эгоизм. Слабость духа. Всегда находится что-то большее, чем ты. Твоя жизнь.
Восемьдесят девятый год… Двадцать шестого апреля – третья годовщина. Прошло три года после катастрофы… Людей выселили из тридцатикилометровой зоны, но больше двух миллионов беларусов по-прежнему жили в заражённых местах. О них забыли. Белорусская оппозиция наметила на этот день демонстрацию, а власть в ответ объявила субботник. По городу развесили красные флаги, работали выездные буфеты с дефицитным по тем временам ассортиментом: сырокопчёная колбаса, шоколадные конфеты, банки с растворимым кофе. Всюду шныряли милицейские машины. Работали ребята в штатском… Фотографировали… Но… Новый признак! На них никто уже не обращал внимания, их не боялись, как раньше. Люди начали собираться у парка Челюскинцев… Подходили и подходили. К десяти часам уже было двадцать-тридцать тысяч (пользуюсь милицейскими сводками, их потом сообщили по телевизору), и каждую минуту толпа увеличивалась. Мы сами такого не ожидали… Все – на подъёме… Кто может воспрепятствовать этому морю людей? Ровно в десять часов, как мы и планировали, колонна двинулась по Ленинскому проспекту в центр города, где должен был состояться митинг. На всем пути к нам присоединялись новые группы, они ждали колонну на параллельных улицах, в переулках. В подъездах. Пронёсся слух: милиция и военные патрули заблокировали въездные дороги в город, задерживают автобусы и машины с демонстрантами из других мест, разворачивают их назад, но никто не поддался панике. Люди оставляют транспорт и идут к нам навстречу пешком. Объявили об этом по мегафону. Над колонной прокатилось мощное «Ур-ра-а-а!» Балконы переполнены… Все – на подъёме… Балконы забиты людьми, они открывали окна настежь, взбирались на подоконники. Махали нам руками. Приветствовали платками, детскими флажками. Тут я заметил…И все вокруг об этом заговорили… Куда-то рассосалась милиция, мальчики в штатском со своими фотоаппаратами… Как я сейчас понимаю… Получили команду и ушли во дворы, сели и закрылись в машинах под брезентом. Власть затаилась… Выжидала… Власть испугалась…Люди шли и плакали, все держались за руки. Плакали потому, что они побеждали свой страх. Освобождались от страха…
Начался митинг… И хотя мы к нему долго готовились, обсуждали список выступающих, никто о списке не вспомнил. К наспех обустроенной трибуне сами подходили и без всяких бумажек говорили простые люди, которые приехали из чернобыльских мест. Образовалась живая очередь. Мы слушали свидетелей… Свидетели давали показания… Из известных выступил только академик Велихов, один из бывших руководителей штаба по ликвидации аварии, но его выступления я не запомнил. Запомнились другие…
Мать с двумя детьми… Девочка и мальчик…
Женщина взяла детей с собой на трибуну: «Они у меня давно не смеются. Не балуются. Не бегают во дворе. У них нет сил. Они, как старички».
Женщину – ликвидатора…
Когда она закатала рукава платья и показала толпе свои руки, все увидели, что руки в язвах. В струпьях. «Я стирала одежды наших мужчин, которые работали вблизи реактора. – Рассказывала она. – Стирали в основном вручную, потому что стиральных машин завезли мало. Они быстро от перегрузок сломались».
Молодого врача…
Он начал с того, что прочитал клятву Гиппократа… Говорил, как все данные о заболеваниях закрывают под шифром «секретно» и «сверхсекретно». Медицину и науку втягивают в политику…
Это был чернобыльский трибунал.
Я признаюсь… Я не скрою: самый большой день в моей жизни. Мы были счастливы… Я признаюсь…
А назавтра нас, организаторов демонстрации, вызвали в милицию и судили за то, что многотысячная толпа перекрыла проспект, мешала движению общественного транспорта. Несли несанкционированные лозунги. Каждому из нас дали по пятнадцать суток по статье «злостное хулиганство». Судье, вынесшему приговор, и милиционерам, сопровождавшим нас в изолятор, было стыдно. Им всем было стыдно. А мы смеялись… Да… Да! Потому что мы были счастливы…
Теперь перед нами встал вопрос: что мы можем? Что делать дальше?
В одной из чернобыльских деревень, узнав, что мы из Минска, женщина упала перед нами на колени: «Спасите моего ребёнка! Заберите с собой!! Наши врачи не могут понять, что с ним. А он задыхается, синеет. Он умирает». (Молчит).
Я пришёл в больницу…Мальчик. Семь лет. Рак щитовидной железы. Я хотел его отвлечь, начал шутить. А он отвернулся к стенке: «Только не надо рассказывать, что я не умру. Я знаю, что умру».
В Академии наук… Кажется, там… Мне показали снимок лёгких человека, прожжённых «горячими частицами». Лёгкие были похожи на звёздное небо. «Горячие частицы» – это мельчайшие микроскопические частицы, которые получились, когда горящий реактор засыпали свинцом и песком. Атомы свинца, песка и графита слеплялись и от ударов поднимались высоко в воздух. Разлетались на большие расстояния… На сотни километров… Через дыхательные пути они теперь попадают в организм человека. Чаще других погибают трактористы и шофёра, – те, кто пашет, ездит по просёлочным дорогам. Любой орган, в котором поселяются эти частицы, на снимках «светится». Сотни дырочек, как в мелком решете. Человек умирает… Сгорает… И если человек смертен, то «горячие частицы» бессмертны. Человек умрёт и за тысячу лет превратится в землю, в пыль, а «горячие частицы» будут жить. И эта пыль способна будет снова убивать…(Молчит).
Я приезжал из поездок… Я был переполнен. Рассказывал… Моя жена, она по образованию лингвист, раньше никогда не интересовалась политикой, как и спортом, а тут она постоянно задавала мне все тот же вопрос: «Что мы можем? Что дальше делать?» И мы взялись за дело, которое с точки зрения здравого смысла было невозможно. Решиться на что-нибудь подобное человек способен в моменты потрясения, в моменты полного внутреннего раскрепощения. А тогда было такое время… Горбачевского время… Время надежд! Веры! Мы решили спасать детей. Открыть миру, в какой опасности живут беларуские дети. Просить помощи. Кричать. Бить во все колокола!! Власть молчит, она предала свой народ, мы молчать не будем. И… Быстро… Очень быстро… Собрался круг верных помощников и единомышленников. Паролем было: «Что читаешь? Солженицына, Платонова… К нам…» Работали по двенадцать часов в сутки. Надо придумать имя нашей организации…Вариантов названий перебрали десятки, остановились на самом простом – фонд «Детям Чернобыля». Сейчас уже не объяснить, не представить наших сомнений… Споров… Наших страхов…Таких фондов, как наш, уже не сосчитать, а десять лет назад мы начинали первыми. Первая гражданская инициатива… Никем сверху не санкционированная… Реакция у всех чиновников была одинаковая: «Фонд? Какой фонд? У нас для этого есть министерство здравоохранения».
Как я сейчас понимаю… Чернобыль освобождал нас… Учились быть свободными…
У меня перед глазами… (Смеётся) У меня это перед глазами всегда… Первые рефрижераторы с гуманитарной помощью въехали во двор нашего дома. По домашнему адресу. Я смотрел на них из окна своей квартиры и не представлял: как все это разгрузить, где хранить? Хорошо помню, что машины были из Молдавии. Семнадцать-двадцать тонн с соками, фруктовой смесью, детским питанием. Уже тогда просачивался слух: чтобы вывести радиацию, надо больше фруктов, вот эту мякоть употреблять в пищу. Обзвонил друзей – кто на даче, кто на работе. Начали разгружать вдвоём с женой, но постепенно, один за другим выходили из нашего дома люди (все-таки девятиэтажка), останавливались случайные прохожие: «Что за машины?» – «Помощь для чернобыльских детей». Бросали свои дела, включались в работу. К вечеру машины разгрузили. Груз рассовали по подвалам и гаражам, договорились с какой-то школой. Смеялись потом над собой… А когда повезли эту помощь в заражённые районы… Стали раздавать… Обычно люди собирались в школе или в Доме культуры. В Ветковском районе…Вот что пришло мне сейчас на память…Один случай… Молодая семья… Они получили как и все, баночки детского питания, пакеты с соками. И мужчина сел и заплакал. Эти баночки, эти пакеты не могли спасти его детей, можно махнуть рукой – ерунда! Но он плакал, потому что, оказывается, их не забыли. О них кто-то помнит. Значит, есть надежда.
Отозвался весь мир… Наших детей согласились принять на лечение в Италии, Франции, Германии… Авиакомпания «Люфтганза» перевезла их в Германию за свой счёт. Среди немецких лётчиков провели конкурс, долго их отбирали. Полетели лучшие лётчики. Когда дети шли к самолётам, бросалось в глаза, что они все бледные-бледные. Тихие-тихие. Не обходилось без курьёзов… (Смеётся). Отец одного мальчика ворвался ко мне в кабинет и потребовал вернуть документы сына: «У наших детей там будут брать кровь. Проводить над ними эксперименты». Конечно, память о той страшной войне ещё не умерла… Народ помнит… Но тут и другое: мы долго жили за проволокой. В социалистическом лагере. Боялись другого мира… Не знали его… Чернобыльские мамы и папы – это ещё одна тема. Продолжение разговора о нашей ментальности… Советской ментальности. Пал… Развалился Советский Союз… А все ещё долго ждали помощи от большой и могучей страны, которой уже не было. Мой диагноз… Хотите? Смесь тюрьмы и детского сада – вот что такое социализм. Советский социализм. Человек отдавал государству душу, совесть, сердце, а взамен получал паёк. Тут уже кому как повезёт – у кого большой паёк, а у кого маленький. Одно одинаково – выдают его взамен души. Больше всего мы боялись, чтобы наш фонд не стал заниматься раздачей вот этого пайка. Чернобыльского пайка. А люди уже привыкли ждать и жаловаться: «Я – чернобылец. Мне положено, потому что я – чернобылец». Как я сейчас понимаю… Чернобыль – это большое испытание и для нашего духа. Для нашей культуры.
В первый год отправили за границу пять тысяч детей, во второй уже – десять, в третий – пятнадцать…
А вы разговаривали с детьми о Чернобыле? Не со взрослыми, а с детьми? У них бывают неожиданные рассуждения. Мне, как философу, всегда интересно. Пример… Одна девочка мне рассказывала, как их класс послали осенью восемьдесят шестого года в поле… на уборку свёклы и моркови. Везде им попадались дохлые мыши, и они смеялись: вот вымрут мыши, жуки, черви, а потом начнут умирать зайцы, волки. За ними – мы. Люди умрут последними. Дальше они фантазировали, какой будет мир без зверей и птиц. Без мышей. Какое-то время останутся жить одни люди. Без никого. Даже мухи перестанут летать. Им было по двенадцать-пятнадцать лет. Так они представляли себе будущее.
Разговор с другой девочкой… Она поехала в пионерский лагерь и там подружилась с одним мальчиком. «Такой хороший мальчик, – вспоминала она, – все время мы проводили вместе». А потом его друзья сказали ему, что она из Чернобыля – больше он к ней не подошёл ни разу. С этой девочкой мы даже переписывались. «Теперь, когда я думаю о своём будущем, – писала она, – я мечтаю, что кончу школу и уеду куда-нибудь далеко-далеко, где никто не будет знать, откуда я. Там меня кто-нибудь полюбит. И я все забуду…»
Записывайте, записывайте… Да… Да! Все сотрётся из памяти, уйдёт. Я жалею, что не записывал… Ещё одна история… Приехали в заражённую деревню. Возле школы дети играют в мячик. Мячик закатился в клумбу с цветами, дети окружили её, ходят вокруг, но достать мячик боятся. Сначала я даже не понял, в чем дело, теоретически я знал, но я же здесь не живу, у меня постоянная бдительность отсутствует, я из нормального мира приехал. И я шагнул к клумбе. А дети как закричат: «Нельзя! Нельзя! Дядя, нельзя!» За три года (а было это в восемьдесят девятом году) они привыкли к мысли, что нельзя сесть на траву, нельзя рвать цветы. Нельзя залезть на дерево. Когда мы привозили их заграницу и просили: «Идите в лес, идите к реке. Купайтесь, загорайте», надо было видеть, как неуверенно они входили в воду… Как гладили траву… Но потом… Потом… Сколько появлялось счастья! Можно опять нырять, лежать на песке… Все время ходили с букетами, плели венки из полевых цветов. О чем я думаю? О чем… Как я сейчас понимаю… Да, мы можем их вывезти и полечить, но как им вернуть прежний мир. Как им вернуть их прошлое. И будущее.
Тут вопрос… Нам надо ответить на вопрос: кто мы? Без этого ничего не произойдёт и не изменится. Что для нас жизнь? И что для нас свобода? Умеем о свободе только мечтать. Могли быть свободными, но не стали свободными. Опять не получилось. Семьдесят лет строили коммунизм, сегодня строим капитализм. Раньше молились на Маркса, теперь на доллар. Мы затерялись в истории. Когда думаешь о Чернобыле, то возвращаешься сюда, в эту точку: кто мы? Что поняли о себе? О своём мире? В наших военных музеях, а их у нас больше, чем музеев искусств, хранятся старые автоматы, штыки, гранаты, а во дворе стоят танки и миномёты. Школьников водят туда на экскурсии и показывают – это война. Война вот такая… А она уже другая…Двадцать шестого апреля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года мы пережили ещё одну войну. Она не кончилась…
А мы… Кто мы?"
Геннадий Грушевой, депутат беларуского Парламента,
председатель фонда "Детям Чернобыля"
Монолог о том, что мы давно слезли с дерева и не придумали такого, чтобы оно сразу росло колесом
"Присаживайтесь… Давайте поближе… Но я буду откровенна: не люблю журналистов, а они меня не жалуют.
– А это почему?
– Вы не в курсе? Не успели ещё предупредить? Тогда понятно, почему вы здесь. В моем кабинете. А я – одиозная фигура. Так меня ваш брат журналист величает. Все вокруг кричат: на этой земле жить нельзя. А я отвечаю – можно. Надо научиться на ней жить. Иметь мужество. Давайте закроем загрязнённые территории, обнесём проволокой (треть страны!), бросим и убежим. Земли у нас ещё много. Нет! С одной стороны, наша цивилизация антибиологична, человек самый страшный враг природы, а, с другой стороны, он – творец. Преображает мир. Эйфелева башня, например, или космический корабль… Только прогресс требует жертв, и чем дальше, тем больших жертв. Не меньших, чем война, это сейчас стало понятно. Загрязнение воздуха, отравление почвы, озоновые дыры… Климат земли меняется. И мы ужаснулись. Но знание само по себе не может быть виной или преступлением. Чернобыль… Кто виноват – реактор или человек? Без обсуждений – человек, он его плохо обслуживал, были допущены чудовищные ошибки. Сумма ошибок. Не станет углубляться в техническую сторону… Но это уже факт… Работали сотни комиссий и экспертов. Самая большая техногенная катастрофа в истории человечества, наши убытки фантастические, материальные ещё как-то можно подсчитать. А не материальные? Чернобыль ударил по нашему воображению. По нашему будущему… Мы испугались будущего… Тогда не надо было слазить с дерева, или мы должны были придумать что-то такое, чтобы дерево сразу росло колесом. По количеству жертв не чернобыльская катастрофа, а автомобиль занимает первое место в мире. Почему никто не запрещает производство автомобилей? Ездить на велосипеде или на ослике безопаснее… На телеге…
Тут молчат… Молчат мои оппоненты…
Меня обвиняют… У меня спрашивают: «А как вы относитесь к тому, что дети тут пьют радиоактивное молоко? Едят радиоактивные ягоды?» Плохо я к этому отношусь. Очень плохо!! Но я считаю, что у детей есть папы и мамы, и есть у нас правительство, которое должно об этом думать. Я против одного… Я против того, чтобы люди, которые не знают или уже забыли таблицу Менделеева, учили, как жить. Запугивали нас. Наш народ и так всегда жил в страхе – революция, война. Этот кровавый упырь… Дьявол! Сталин… Теперь – Чернобыль… А потом удивляемся, почему у нас люди такие? Почему они не свободные, боятся свободы? Им же привычнее жить под царём. Под царём – батюшкой. Он может называться генсеком или президентом, какая разница. Никакой. Но я – не политик, я – учёный. Я всю жизнь думаю о земле, изучаю землю. Земля такая же загадочная материя, как и кровь. Вроде бы все о ней знаем, а какая-то тайна остаётся. Мы разделились – не на тех, кто за то, чтобы здесь жить, и тех, кто против, а на учёных и неучёных. Если у вас случится приступ аппендицита и надо оперировать, к кому вы обратитесь? Конечно, к хирургу, а не к общественным энтузиастам. Вы будете слушать специалиста. Я – не политик. Я думаю… А что ещё есть в Беларуси, кроме земли, воды, леса. Нефти много? Или алмазов? Ничего нет. Поэтому надо беречь то, что имеем. Восстанавливать. Да… Конечно… Нам сочувствуют, много людей в мире желает помочь, но не будем же мы без конца жить западными подачками. Рассчитывать на чужой кошелёк. Все, кто хотел, уже уехали, остались лишь те, кто хочет жить, а не умирать после Чернобыля. Тут их родина.
– Что вы предлагаете? Как человеку здесь жить?
– Человек лечится… И грязная земля тоже лечится…
Надо работать. Думать. Пусть маленькими шажками, но куда-то карабкаться. Идти вперёд. А мы…Как у нас? При нашей чудовищной славянской лени мы скорее поверим в чудо, чем в возможность что-то сотворить своими руками. Посмотрите на природу… У неё надо учиться… Природа работает, она самоочищается, помогает нам. Ведёт себя разумнее, чем человек. Она стремится к первобытному равновесию. К вечности.
Вызывают меня в облисполком…
– Дело необычное… Вы поймите нас, Слава Константиновна, не знаем, кому верить. Десятки учёных твердят одно, вы – другое. Слышали ли вы что-нибудь о знаменитой колдунье Параске? Мы решили пригласить её к нам, она берётся в течение лета понизить гаммофон.
Вам смешно… А со мной серьёзные люди разговаривали, у этой Параски уже были подписаны договора с некоторыми хозяйствами. Проплачены ей большие деньги. Это увлечение мы пережили… Затмение умов… Общая истерика… Помните? Тысячи… Миллионы сидели у телевизоров, и колдуны, они называли себя экстрасенсами, Чумак, за ним Кашпировский «заряжали» воду. Мои коллеги, с научными степенями, наливали трехлитровые банки воды и ставили у экранов. Пили эту воду, умывались… Считалось, что она исцеляет. Колдуны выступали на стадионах, где собиралось такое количество зрителей, что Алле Пугачёвой только мечтать. Народ туда шёл, ехал, полз. С неимоверной верой! Излечимся по мановению волшебной палочки от всех болезней! А что? Новый большевистский проект… Публика полна энтузиазма… Головы забиты новой утопией… «Ну, – думаю, – теперь колдуны будут нас спасать от Чернобыля.»
Ко мне вопрос:
– Какое ваше мнение? Конечно, мы все атеисты, но вот говорят… И в газетах пишут… Мы организуем вам встречу?
Встретилась я с этой Параской… Откуда она взялась, не знаю. Наверное, с Украины. Она уже два года повсюду ездила и понижала гаммафон.
– Что вы собираетесь делать? – спросила я.
– У меня такие внутренние силы… Я чувствую, что могу понижать гаммафон.
– А что вам для этого нужно?
– Мне нужен вертолёт.
Тут я уже разозлилась. И на Параску, и на наших чинов, которые слушали, как она им лапшу на уши вешала, раскрыв рты.
– Ну зачем, – говорю я, – сразу вертолёт. Вот мы сейчас привезём и насыпем на пол заражённой земли. Хотя бы полметра. И давайте… Снимайте фон…
Так и поступили. Привезли земли… И она начала… Что-то шептала, плевала. Каких-то духов руками гнала. И что? Ну, что получилось. Ничего не получилось. Сидит Параска сейчас где-то на Украине в тюрьме. За мошенничество. Другая колдунья… Она обещала на ста гектарах ускорить распад стронция и цезия. Откуда они брались? Я думаю, их рождало наше желание чуда. Наши ожидания. Их фотографии, их интервью. Кто-то же давал им целые полосы в газетах, самое дорогое время на телевидении. Если вера в разум покидает человека, в его душе поселяется страх, как у дикаря. Вылазят чудовища…
Тут молчат… Молчат мои оппоненты…
Я помню только одного большого руководителя, который позвонил мне и попросил: «Давайте я приеду к вам в институт, и вы мне объясните: что такое кюри? Что такое микрорентген? Как этот микрорентген переходит, допустим, в импульс? Езжу по деревням, меня спрашивают, а я, как идиот. Как школьник.» Один такой встретился. Алексей Алексеевич Шахнов… Запишите его фамилию… А большинство руководителей ничего не хотело знать, никакой физики и математики. Все они кончали высшую партийную школу, там хорошо учили одному предмету – марксизму. Воодушевлять и поднимать массы. Мышление комиссаров… Оно не поменялось со времён конницы Будённого… Я вспоминаю афоризм сталинского любимого командарма: «А мне все равно, кого рубать. Мне шашкой махать нравится».
А насчёт рекомендаций… Как нам жить на этой земле? Боюсь, что вам будет скучно, как и всем. Не найдёте сенсации. Фейерверка. Сколько раз я выступала перед журналистами, рассказывала одно, а читала на следующий день другое. Читатель должен был умереть от страха. Кто-то видел в зоне плантации мака и поселения наркоманов. А кто-то кошку с тремя хвостами… Знамение в день аварии на небесах…
Вот разработанные нашим институтом программы. Отпечатанные памятки для колхозов и для населения. Могу дать с собой… Пропагандируйте…
Памятка для колхозов… (Читает)
Что мы предлагаем? Научиться управлять радиацией, как электричеством, направляя её по цепочкам в обход человека. Для этого необходима перестройка нашего типа хозяйствования… Коррекции… Вместо молока и мяса наладить производство технических культур, которые не попадают в пищу. Тот же рапс. Из него можно жать масло, в том числе и моторное. Использовать, как топливо в двигателе. Можно выращивать семена и саженцы. Семена специально подвергают радиации в лабораторных условиях для сохранения чистоты сорта. Для них она безопасна. Это один путь. Есть второй… Если мы все-таки производим мясо… У нас нет способов очистить готовое зерно, находим выход – скармливаем скоту, пропускаем его через животных. Так называемая зоодезактивация. Перед убоем бычков на два-три месяца переводим на стойловое содержание, привозим им «чистые» корма. Они очищаются…
Думаю, достаточно… Не читать же мне вам лекцию? Мы говорим о научных идеях… Я бы даже назвала это философией выживания…
Памятка для частника…
Я приезжаю в деревню к бабушкам и дедушкам… Зачитываю… А они топают на меня ногами. Слушать отказываются, они хотят жить так, как жили их деды и прадеды. Праотцы. Хотят пить молоко… А молоко пить нельзя. Покупай сепаратор и жми из него творог, взбивай масло. Сыворотку выливать, сыворотку в землю. Хотят сушить грибы… Сначала вымочи их – насыпь на ночь в корыто, залей водой, а потом суши. А лучше, вообще, не есть. Вся Франция в шампиньонах, они же их не на улице выращивают. В теплицах. Где наши теплицы? Дома в Беларуси деревянные, испокон веков живут беларусы среди лесов, так вот дома лучше обложить кирпичом. Кирпич хорошо экранирует, то есть рассеивает ионизирующее излучение (в двадцать раз интенсивнее, чем дерево). Раз в пять лет требуется приусадебный участок известковать. Стронций и цезий лукавы. Ждут своего часа. Нельзя удобрять навозом из-под своей коровки, лучше купить минеральные удобрения…
– Для исполнения ваших планов нужна другая страна, другой человек и другой чиновник. Старым людям у нас с трудом пенсии хватает на хлеб и сахар, а вы советуете – минеральные удобрения покупать. Приобрести сепаратор…
– Могу ответить… Я сейчас защищаю науку. Я вам доказываю, что не наука виновата в Чернобыле, а человек. Не реактор, а человек. А политические вопросы не ко мне. Не по адресу…
Вот … Надо же! Выскочило из головы, а даже пометила себе на листочке, чтобы не забыть. Рассказать… К нам приехал из Москвы молодой учёный, у него мечта участвовать в чернобыльском проекте. Юра Жученко… Он привёз с собой беременную жену… На пятом месяце… Все разводят руками – почему? Зачем? Свои бегут, а чужие едут. А потому, что это настоящий учёный, он хочет доказать: грамотный человек может здесь жить. Грамотный и дисциплинированный, как раз те два качества, которые ценятся у нас меньше всего. Нам бы голой грудью на пулемёт лечь. С факелом промчаться… А тут… Вымачивать грибы, сливать первую воду, когда картошка закипит…Пить регулярно витамины… Носить в лабораторию на проверку ягоды. Закапывать в землю золу:.. Я была в Германии и видела, как там каждый немец внимательно сортирует на улице мусор – в этот контейнер белое стекло от бутылок, сюда красное… Крышку из-под пакета от молока отдельно – туда, где пластмасса, сам пакет туда, где бумага. Батарейки от фотоаппарата ещё куда-то. Отдельно биоотходы… Человек работает… Не представляю нашего человека за такой работой: белое стекло, красное – для него это было бы скукой и унижением. Мать-перемать. Ему бы сибирские реки повернуть в обратном направлении… Что-нибудь такое… «Размахнись плечо, разойдись рука…» А чтобы выжить, нам надо измениться.
Но это уже не мои вопросы… Ваши… Это вопросы культуры. Ментальности. Всей нашей жизни.
Тут молчат… Молчат мои оппоненты… (Задумалась).
Хочется помечтать… О том, что в скором времени чернобыльскую станцию закроют. Снесут. А площадку под ней превратят в зеленую лужайку…"
Слава Константиновна Фирсакова,
доктор сельскохозяйственных наук
Монолог у закрытого колодца
По весенней распутице я с трудом добралась до старого хутора. Наш видавший виды милицейский уазик окончательно заглох – к счастью уже возле усадьбы, обсаженной широкими дубами и клёнами. Приехала я к известной в Полесье песеннице и сказочнице – Марие Федотовне Величко.
Во дворе встретила её сыновей. Знакомимся: старший Матвей – учитель, младший Андрей – инженер. Весело вступают в разговор, как выясняется, все возбуждены предстоящим переездом.
– Гость – во двор, а хозяйка со двора. Забираем маму в город. Машину ждём… А вы какую книжку пишете?
– Про Чернобыль?
– Про Чернобыль сегодня вспоминать интересно… Я слежу, о чем пишут в газетах на эту тему. Книжек пока мало. Мне, как учителю, надо это знать, нас никто не учит, как говорить об этом с нашими детьми. Меня волнует не физика… Я преподаю литературу и меня волнуют вот такие вопросы… Почему академик Легасов, один из тех, кто руководил работами по ликвидации аварии, покончил жизнь самоубийством. Вернулся домой в Москву и застрелился. А главный инженер атомной станции сошёл с ума… Бета-частица, альфа-частица… Цезий, стронций… Они распадаются, размываются, переносятся… А что с человеком?
– А я – за прогресс! За науку! Никто из нас уже не откажется от электрической лампочки… Страхом стали торговать…Продают чернобыльский страх, потому что у нас больше ничего нет, что бы мы могли продать на мировом рынке. Новый товар – продаём свои страдания.
– Переселили сотни деревень… Десятки тысяч людей… Великую крестьянскую Атлантиду… Она рассыпалась по бывшему Советскому Союзу, не собрать обратно. Не спасти. Целый мир мы потеряли… Такого мира больше не будет, он не повторится. Вот послушайте нашу маму…
Неожиданный разговор, начатый так серьёзно, к моему сожалению, не продолжился. Ждала спешная работа. Я понимала: тут навсегда покидают родной дом.
Но тут появляется на пороге хозяйка. Обняла, как родную. Поцеловала.
– Донечка, я тут одна две зимы зимовала. Люди не прибивались… А звери забегали… Лиса один раз заскочила, увидела меня и удивилась. Зимой и день длинный и ночь, как жизнь, и спела бы тебе, и сказок наплела. Старому человеку скучно жить, и разговор – это его работа. Когда-то ко мне из столицы студенты приезжали, на магнитофон записывали. А было это давно… До Чернобыля…
Что тебе рассказать? Разве успею…. На днях на воду ворожила и показало мне на дорогу… Вырывается из земельки наш корень. Деды, прадеды тут жили. В лесах тут появились и меняли один другого век за веком, а теперь время такое настало, что беда гонит со своей земли. Такой беды и в сказках нет, я не знаю. Во-о-о…
А, вспомню тебе, донечка, как мы в девках гадали… Хорошее вспомню… Весёлое… Как моя жизнь тут начиналась… У мамы с татой весело до семнадцати год, а там надо замуж собираться. Суженого-ряженого звать, а по-нашему гукать. Летом гадали на воду, а зимой на дым, куда дым с трубы повернёт, в ту сторону и замуж возьмут. Я любила гадать на воде… На реке… Вода, она первая на земле была, она все знает. Может подсказать. Пускали по воде свечи, лили воск. Свеча поплывёт, то любовь близко, а потонет – на этот год в девках останешься. Девовать будешь. Где она, доля? Где моё счастье? По-всякому гадали… Брали зеркало и шли в баню, сидели там ночь, а если в зеркале кто появится, то надо сразу его на стол, а то черт выскочит. Черт любит через зеркало приходить… Оттуда… Гадали по тени… Над стаканом воды сжигали бумаги и глядели на тень на стене. Покажется крест – к смерти, а купол церкви – к свадьбе. Кто плачет, а кто улыбается… Кому какая доля… На ночь снимали обувку и один ботинок под подушку клали. Придёт ночью суженый будет разувать, а ты на него поглядишь и какой он с лица запомнишь. Ко мне кто-то другой приходил, не мой Андрей, кто-то высокий, белый с лица, а мой Андрей был невысокого роста, брови чёрные и все смеялся: «Эх, барыня-сударыня… Моя ты барыня…» (Смеётся). Прожили мы с ним шестьдесят годков… Троих детей в свет пустили… Нет деда… На могилки сыновья отнесли… Перед смертью меня в последний раз поцеловал: «Эх, барыня-сударыня, одна останешься…» Что знаю? Долго живёшь и жизнь забывается, и любовь забывается. Во-о-о… Дали Бог! Ещё в девках засовывали под подушку гребешок. Волосы распустишь и так спишь. Придёт суженый-ряженый во сне. Попросит воды напиться или коня напоить…
Вокруг колодца мак сыпали… Кружком… А под вечер соберёмся и кричим в колодец: «Доля, у-у-у! Доля, го-о-о!» Эхо шло, и по звуку читали: кому – что. Я и сейчас хотела к колодцу пойти… Спросить свою долю… Хотя уже мало мне той доли осталось. Крошечки. Сухое зерно. А все колодцы у нас солдаты позакрывали. Забили досками. Мёртвые колодцы… Закрытые… Осталась одна железная колонка возле колхозной конторы. Была в деревне знахарка, она и на долю гадала, так она к дочери в город уехала. Мешки… Два бульбеных мешка лекарственных трав с собой повезла. Дали Бог! Во-о-о… Старые черепки, в которых настои варила… Белые холстины… Кому они нужны в том городе? В городе сидят и телевизор крутят или книжки читают. Это мы тут… Как птицы… По земле, по траве, по деревьям читали. Если земля весной долго открывается, не тает, то жди летом засухи. Светит луна вяло, тёмная, то скот не будет родиться. Улетели журавли рано – к морозам… (Рассказывает и тихо покачивается в такт своим словам).
У меня сыны хорошие, и невестки ласковые. И внуки. Но с кем ты в городе на улице заговоришь? – чужина. Пустое для сердца место. Что вспомнишь с чужими людьми? Я в лес любила ходить, мы с леса жили, там всегда в компании. При людях. Теперь в лес не пускают… Милиция стоит, сторожит радиацию…
Два года… Дали Бог! Два года сыны меня упрашивали: «Мама, собирайся в город». И в конце концов уломали. И в конце концов… Такие хорошенные у нас места, кругом леса, озера. Озера чистые, с русалками. Старые люди рассказывали, что девочки, которые рано померли, русалочками живут. Одежду им на кустах оставляли – рубашки женские. На кустах и на верёвочку в жите вешали. Они выйдут из воды и по житу бегают. А веришь ли ты мне? Когда-то люди во все верили… Слушали… Тогда телевизора не было, ещё не придумали. (Смеётся). Во-о-о…Красивая у нас земля! Мы тут жили, а наши дети тут жить не будут. Не-е-е… Я люблю это время… Солнышко высоко на небо полезло, птицы возвратились. Зима надокучила. Вечером из хаты не выйти. Дикие кабаны по деревне гоняют, как по лесу. Бульбочку перебрала… Хотела лук посадить… Надо что-то робить, не будешь сидеть, сложа руки, и ждать смерти. Тогда она вовек не придёт.
А, вспомню, донечка… Про домовика… Он у меня давно живёт, точно не знаю – где, но выходит из-под печи. В чёрной одежде, в чёрном картузе, а пуговицы на костюме блестят. Тела нет, а он идёт. Я одно время думала, что это мой хозяин ко мне наведывается. Во-о-о… Так нет… Домовичок… Одна живу, не к кому заговорить, так я ночью ему день свой описываю: «Вышла раненько… До того сонейко ззяет, что я стояла и дивилась на землю. Радовалась. Такое счастливое было моё сердце…» А вот надо ехать… Покидать свой край… В вербное воскресенье вербу я всегда рвала. Батюшки нет, так я ходила к реке и там сама светила. На ворота ставила. В хату вносила, красиво убирала. Понатыкаю в стены, двери, потолок, под крышу положу. Хожу и присказываю: «Чтобы ты, вербочка, спасла мою коровку. Чтобы жито уродило и были яблоки. Цыплята выводились и гуси неслись». Надо так ходить и долго приговаривать.
Раньше мы весну весело встречали… Играли. Пели. Начинали с того дня, когда первый раз на луг хозяйки коров пускали. Надо ведьм прогнать… Чтобы ведьмы коров не портили, не сдаивали молоко, а то они бегут домой выдоенные. И в испуге. Ты запоминай, может оно ещё все вернётся, про то написано в церковных книгах. Когда у нас служил батюшка, он читал. Жизнь может кончиться, а потом начнётся сначала. Слушай дальше… Мало кто уже помнит, мало кто тебе расскажет. Перед первым стадом… Надо расстелить на дороге белую скатерть, пускай оно по ней пробежит, а следом пастушки пойдут. Будут идти они со словами: «Злая ведьма, грызи теперь камень… Землю грызи… А вы, коровки, будете спокойно ходить по лугам и болотам. Никого не бояться – ни людей лихих, ни зверей лютых». Весной не одна трава из земли ползёт, а все ползёт. Всякая погань. А хоронится она в тёмном месте, в доме по углам. В хлеву, где тепло. Уж во двор с озера приползёт, утром пластается по росе. Человеку надо обороняться. Хорошо землю с муравейника возле калитки закопать, а самое надёжное – зарыть старый замок у ворот. Закрыть всем гадам зубы. Губы. А земелька? Она не только плуга и бороны требует, ей тоже нужна защита. От злых духов. Поле своё надо обойти дважды, идти и наговаривать: «Сею – сею, посеваю… Жду хорошего урожая. И чтобы мыши зёрна много не ели…»
Что тебе ещё припомнить? Аисту, а по-нашему бусел-бусько, тоже весной надо поклониться. Сказать спасибо за то, что прилетел на старое место. Бусел от пожара боронит, детей малых приносит. Кличут его: «Кле-кле-кле…. Бусько, к нам! К нам!» А молодые, которые недавно поженились, отдельно просят: «Клее-кле-кле… Чтоб нам любилось и кохалось. А детки росли гладенькие, как верба».
А на Пасху все красили яйца… Красные, синие, жёлтые яйца. А у кого кто-то помер в хате, одно чёрное яйцо. Жалобное. На печаль. А красное – на любовь, синее, чтобы жить долго. Во-о-о! Как я…. Живу и живу. Все уже знаю: и что будет весной, и что летом… Осенью и зимой…. А зачем-то живу? Гляжу на свет… И не скажу, что не радуюсь. Донечка… А вот это тоже послушай…. Положишь на Пасху красное яйцо в воду, оно полежит, ты тогда умывайся. Лицо станет красивое. Чистое. Захочешь, чтобы кто из твоих приснился, который умер, пойди на могилку и покатай яйцо по земельке: «Мамочка моя, приди ко мне. Пожалеться хочу». И расскажешь ей все. Свою жизнь. И если муж обижает, она даст совет. Перед тем, как катать яйцо, подержи его в руках. Закрой глаза и подумай…. Могилок не бойся, это, когда везут покойника, то страшно. Закрывают окна, двери, чтобы смерть не влетела. Она всегда в белом, вся в белом и с косой. Я сама не видела, но люди донесли… Кто с ней встречался… Надо не попасть ей на глаза. Смеётся: «Ха-ха-а-а…»
Я иду на могилки, то два яйца несу: красное и чёрное. Одно в жалобной краске. Сяду возле мужа, там на памятнике его фотография, не молодая и не старая, хорошая фотография: «Пришла, Андрей. Давай поговорим». Новости все передам. И кто-то меня позовёт… Вот откуда-то голос пролетит: «Эх, барыня-сударыня…» Навестила Андрея, иду к дочушке… Дочушка умерла в сорок лет, этот рак к ней залез, куда мы её ни возили, ничего не помогло. Молодая легла в земельку… Красивая… На том свете тоже всякие требуются: и старые, и молодые. И красивые, и некрасивые. Даже маленькие. А кто этих туда зовёт? Ну, что они там могут про этот свет рассказать? Я не понимаю… Я не понимаю, но и умные люди не понимают. Профессора в городе. Может батюшка в церкви знает. Встречу – спрошу. Во-о-о… С дочушкой я разговариваю так: «Донечка моя! Красочка моя! С какими пташечками прилетишь из дальнего края? Или с соловьями, или с кукушками. С какой стороны тебя ждать…» Так пою ей и жду. Вдруг появится… Даст мне знак… Но на могилках оставаться до ночи нельзя, в пять часов… После обеда… Надо уходить. Солнце должно ещё высоко стоять, а как начнёт катиться вниз… Вниз… Прощайся… Они одни там хотят побыть… Вот, как мы. Одинаково… У мёртвых своя жизнь, как и у нас. Я не знаю, но догадываюсь. Думаю так. А то… Ещё тебе добавлю… Когда умирает человек и долго мучится, а в хате много людей, то всем надо выйти во двор, чтобы он один остался. Даже маме с татой надо выйти и детям.
С рассвета хожу сегодня по двору, по огороду и вспоминаю свою жизнь. Сыны у меня тут хорошие выросли, как дубы. Счастье было, но мало, всю жизнь работала. Сколько мои руки одной бульбочки перебрали? Перенесли. Пахала, сеяла… (Повторяет). Пахала, сеяла… И сейчас… Решето с семенами вынесу. Остались у меня семена – бобы, подсолнухи, бурачки… Побросаю их так, на голую земельку. Пусть живут. И кветочки по двору развею…Цветы – это по-нашему кветочки… А знаешь ли ты, как пахнут космеи осенней ночью? Особенно перед дождём они сильно пахнут. И душистый горошек… Но наступило такое время, что трогать семя напрасно, кинешь в землю, оно вырастет, силы наберёт, но не для человека. Такое время… Бог дал нам знак… А в тот день, когда Чернобыль этот проклятый случился, мне снились пчелы, много-много пчёл. Летят и летят куда-то. Рой за роем. А пчелы это на пожар. Земля загорится… Бог дал знак, что гостюет человек на земле, он не дома тут, а в гостях. В гостях мы тут… (Заплакала).
– Мама, – позвал кто-то из сыновей. – Мама! Машина приехала…
Монолог о тоске по роли и сюжету
"Написали уже десятки книг… Сняли фильмы. Откомментировали. А событие все равно выше нас, любого комментария…
Однажды я услышал или прочёл, что проблема Чернобыля стоит перед нами прежде всего, как проблема самопознания. С этим согласился, это совпало с моими чувствами. Я все время жду, что кто-то умный мне все объяснит… Разложит…Как объясняют, просвещают меня насчёт Сталина, Ленина, большевизма. Или без конца долдонят: «Рынок! Рынок! Свободный рынок!» А мы… Люди, воспитанные в мире без Чернобыля, живём с Чернобылем.
Собственно, я – профессиональный ракетчик, специалист по ракетному топливу. Служил в Байконуре. Программы: «Космос», «Интеркосмос» – это большой кусок моей жизни. Чудесное время! Даёшь небо! Даёшь Арктику! Даёшь целину! Даёшь космос! Вместе с Гагариным весь советский мир полетел в космос, оторвался от земли… Все мы! Я до сих пор влюблён в него! Прекрасный русский человек! С прекрасной улыбкой! Даже смерть его как-то отрежиссирована. Мечты о парении, полёте, свободе…Желание куда-то вырваться…Это было чудесное время! По семейным обстоятельствам я перевёлся в Беларусь, тут дослуживал. Когда я приехал… Погрузился в это чернобыльское пространство, оно откорректировало мои чувства. Невозможно что-нибудь подобное было бы вообразить, хотя я всегда имел дело с самой современной техникой, с космической техникой… Трудно пока произнести… Не поддаётся воображению… Нечто… (Задумывается.) А секунду назад казалось, что поймал смысл… Секунду назад… Тянет философствовать. С кем не заговори о Чернобыле, всех тянет философствовать.
Но лучше я расскажу вам о своей работе. Чем мы только ни занимаемся! Строим церковь… Чернобыльскую церковь, в честь Иконы Божией Матери «Взыскание погибших». Собираем пожертвования, навещаем больных и умирающих. Пишем летопись. Создаём музей. Одно время думал, что я не смогу, не с моим сердцем работать на таком месте. Дали первое поручение: «Вот деньги и раздели их на тридцать пять семей. На тридцать пять вдов, у кого мужья умерли». Все они были ликвидаторы. Надо справедливо. А как? У одной вдовы – маленькая девочка, больная, у другой вдовы – двое детей, третья женщина сама больная, а та снимает квартиру, а ещё у одной – четверо детей. Ночью я просыпался с мыслью: «Как мне никого не обделить?» Думал и считал, считал и думал. Представляете… И не смог… Мы раздали деньги всем поровну, по списку. Но моё детище – музей. Музей Чернобыля (Молчит) А иногда мне кажется, что здесь будет не музей, а похоронное бюро. Я служу в похоронной команде! Сегодня утром не успел пальто снять, открывается дверь, женщина с порога рыдает, не рыдает, а кричит: «Заберите его медаль и все грамоты! Заберите все льготы! Отдайте мужа!» Долго кричала. Оставила его медаль, оставила грамоты. Ну, будут они лежать в музее, под стеклом… Будут на них смотреть… Но крика, её крика никто, кроме меня, не слышал, только я, когда буду раскладывать эти грамоты, буду помнить.
Сейчас умирает полковник Ярошук… Химик-дозиметрист. Здоровенный был мужик, лежит парализованный. Жена ворочает его, как подушку… Кормит из ложечки… У него и камни в почках, надо раздробить камни, а у нас нет денег, чтобы оплатить операцию. Мы – нищие, существуем на то, что кто подаст. А государство ведёт себя как мошенник, оно бросило этих людей. Умрёт – назовут его именем улицу, школу или воинскую часть, но это, когда он умрёт… Полковник Ярошук… Ходил пешком по зоне и определял границы максимальных точек заражения, то есть человека в полном смысле использовали, как биоробота. И он это понимал, но он шёл, начиная от самой атомной станции и по расходящемуся радиусу, по секторам. Пешком. С дозиметрическими приборами в руках. Нащупал «пятно» и движется вдоль границы этого «пятна», чтобы точно нанести на карту…
А солдаты, которые работали на самой крыше реактора? Всего на ликвидацию последствий аварии было брошено двести десять воинских частей, около трехсот сорока тысяч военнослужащих. Самое пекло досталось тем, кто чистил крышу… Им выдавали свинцовые фартуки, но фон шёл снизу, а там человек был неприкрыт. Они – в обыкновенных кирзовых сапогах… В день по полторы-две минуты на крыше… А потом их увольняли из армии, давали грамоту и премию – сто рублей. И они исчезали на бескрайних просторах нашей родины. На крыше гребли топливо и реакторный графит, осколки бетона и арматуры… Двадцать-тридцать секунд, чтобы нагрузить носилки, и столько же, чтобы сбросить «мусор» с крыши. Одни эти специальные носилки весили сорок килограммов. Так что представьте себе: свинцовый фартук, маски, эти носилки и бешеную скорость… Представляете? В музее в Киеве лежит муляж графита, величиной с фуражку, говорят, будь он настоящим, весил бы шестнадцать килограммов, такой он плотный, тяжёлый. Радиоуправляемые манипуляторы часто отказывались выполнять команды или делали совершенно не то, так как их электронные схемы в высоких полях разрушались. Самыми надёжными «роботами» были солдаты. Их окрестили «зелёными роботами» (по цвету военной формы). Через крышу разрушенного реактора прошло три тысячи шестьсот солдат. Спали на земле, они все рассказывают, как первое время в палатках бросали на землю солому. Брали её тут же, со скирд возле реактора.
Молодые ребята… Они сейчас тоже умирают, но они понимают, что если бы не они… Это ещё и люди особой культуры. Культуры подвига. Жертвы.
Был момент, когда существовала опасность ядерного взрыва, и потребовалось спустить из-под реактора грунтовую воду, чтобы туда не попал расплав урана и графита, вместе с водой они дали бы критическую массу. Взрыв – три-пять мегатонн. Не только бы Киев и Минск обезжизнели, а и в огромной части Европы нельзя было бы жить. Представляете?! Европейская катастрофа. Поставили задачу: кто нырнёт в эту воду и откроет там задвижку спускного клапана? Обещали машину, квартиру, дачу и содержание родных до конца дней. Искали добровольцев. И они нашлись! Ребята ныряли, много раз ныряли и открыли эту задвижку, и им дали на команду семь тысяч рублей. А об обещанных машинах и квартирах забыли. Да, не из-за них они ныряли! Не из-за материального, меньше всего из-за материального. Не так наш человек прост… Понятен… И на поверхности…(Разволновался).
Этих людей уже нет… Только документы в нашем музее… Фамилии… Но если бы они не сделали этого? Наша готовность к самопожертвованию… В этом нам нет равных…
Я тут спорил с одним… Он мне доказывал, что это связано с тем, что у нас очень низкая цена на жизнь. Азиатский такой фатализм. Человек, который жертвует собой, не ощущает себя как уникальную, неповторимую личность, которой больше никогда не будет. Тоска по роли. Раньше он был человеком без текста, статистом. Не было у него сюжета, он служил фоном. А тут вдруг стал главным действующим лицом. Тоска по смыслу. Что такое наша пропаганда? Наша идеология? Вам предлагают умереть, но обрести смысл. Возвышают. Дают роль! Большая ценность смерти, потому что за смертью вечность. Он доказывал мне. Приводил примеры… Но я не согласен! Категорически! Да, мы воспитаны быть солдатами. Так нас учили. Всегда мобилизованы, всегда готовы на что-нибудь невозможное. Мой отец, когда я после школы хотел пойти в гражданский вуз, был потрясён: «Я – кадровый военный, а ты будешь носить пиджак? Отечество надо защищать!» Несколько месяцев со мной не разговаривал, пока я не подал документы в военное училище. Отец – участник войны, он уже умер. Ну, практически никакого материального состояния не имел, как и все его поколение. После него ничего не осталось: дома, машины, земли… Что я имею? Полевую офицерскую сумку, он её получил перед финской кампанией, а в ней его боевые ордена. Ещё в полиэтиленовом пакете у меня лежат триста писем отца с фронта, начиная с сорок первого года, мать их сохранила. Все, что осталось… Но я считаю, это – бесценный капитал!
Теперь вы понимаете, каким я вижу наш музей? Вон там в баночке земля чернобыльская… Горстка… Вон шахтёрская каска… Тоже оттуда… Крестьянская утварь из зоны… Сюда нельзя дозиметристов пускать. Фонит! Но тут все должно быть всамделишным! Без муляжей! Нам должны поверить. А поверят только настоящему, потому что слишком много лжи вокруг Чернобыля. Было и есть. Атом, появилась такая поговорка, можно использовать не только в военных и мирных целях, но и в личных. Обросли фондами, коммерческими структурами…
Раз вы пишете такую книгу, должны посмотреть наш уникальный видеоматериал. По крохам собираем. Чернобыльской хроники, считайте, нет! Её не дали снять, все засекретили. Если кому-то что-то удавалось запечатлеть, то соответствующие органы тут же забирали этот материал и возвращали размагниченные ленты. У нас нет хроники, как эвакуировали людей, вывозили скот… Трагедию снимать запрещалось, снимали – героизм! Чернобыльские альбомы все-таки сейчас изданы, но сколько раз кино-и телеоператорам разбивали камеры. Таскали по инстанциям… Чтобы честно рассказать о Чернобыле, нужно было мужество, оно и сейчас требуется. Поверьте мне! Но вы должны увидеть… Эти кадры… Чёрные, как графит, лица первых пожарников. А их глаза? Это уже глаза людей, которые знают, что уходят от нас. На одном фрагменте – ноги женщины, которая утром после катастрофы шла обрабатывать огородик возле атомной станции. Шла по траве, на которой лежала роса… Ноги напоминают решето, все в дырочках до самых колен… Это надо увидеть, раз вы пишете такую книгу…
Я прихожу домой и не могу взять на руки своего маленького сына. Мне надо выпить пятьдесят-сто граммов водки, чтобы взять на руки ребёнка…
Целый отдел в музее – вертолётчики… Полковник Водолажский… Герой России, похороненный на беларуской земле, в деревне Жуков Луг. Когда он получил запредельную дозу, должен был уйти, немедленно эвакуироваться, но остался и обучил ещё тридцать три экипажа. Сам сделал сто двадцать вылетов, сбросил двести-триста тонн груза. Четыре-пять вылетов в течение суток, при высоте триста метров над реактором, температура в кабине – до шестидесяти градусов. А что творилось внизу, когда мешки с песком сбрасывались? Представляете… Пекло… Активность достигала тысячи восемьсот рентген в час. Пилотам становилось плохо в воздухе. Чтобы метнуть прицельно, попасть в цель – огненное жерло, они высовывали головы из кабины… Смотрели вниз… Иного способа не было… На заседаниях правительственной комиссии… Просто, буднично докладывалось: «На это надо положить две-три жизни. А на это – одну жизнь». Просто и буднично…
Полковник Водолажский умер. В карточке учёта доз, набранных над реактором, врачи ему записали… семь бэр. На самом деле их было шестьсот!
А четыреста шахтёров, которые день и ночь долбили тоннель под реактором? Нужно было прорыть тоннель, чтобы залить туда жидкий азот и заморозить земельную подушку, так это обозначается на инженерном языке. Иначе бы реактор ушёл в грунтовые воды… Шахтёры Москвы, Киева, Днепропетровска… Я нигде о них не читал. А они голые, при температуре за пятьдесят градусов катили перед собой вагонетки на четвереньках. Там… Все те же сотни рентген…
Сейчас они умирают… Но если бы они не сделали этого? Я считаю, что они – герои, а не жертвы войны, которой вроде бы и не было. Называют её аварией, катастрофой. А была война… И наши чернобыльские памятники похожи на военные…
Есть вещи, которые у нас не принято обсуждать, славянская стыдливость. Вы же должны знать… Такую книгу пишете… У тех, кто работал на реакторе или в непосредственной близости к нему, как правило, поражается… сходный симптом у ракетчиков, это знакомые дела… как правило, поражается мочеполовая система. Мужское…Но об этом у нас вслух не говорят… Не принято… Я однажды сопровождал английского журналиста, он подготовил очень интересные вопросы. Как раз на эту тему, его интересовала человеческая сторона проблемы. Что после всего с человеком – дома, в быту, в интимном? Только ни одного откровенного разговора не получилось. Попросил он собрать, к примеру, вертолётчиков… Поговорить в мужской компании… Они приехали, некоторые уже пенсионеры в тридцать пять – сорок лет, одного привезли со сломанной ногой, у него старушечий перелом, то есть под воздействием радиации кости размягчаются. Его привезли… Англичанин задаёт им вопросы: как вы теперь в семье, со своими молодыми жёнами? Вертолётчики молчат, они пришли рассказывать, как совершали по пять вылетов в сутки. А тут… О жёнах? О таком… Давай он их по одному вытаскивать… Отвечают дружно: здоровье нормальное, государство ценит, а в семье любовь… Ни один… Ни один из них не открылся… Они ушли, а я, чувствую, он подавленный: «Теперь ты понимаешь, – говорит, – почему вам никто не верит? Вы обманываете самих себя». А встреча эта происходила в кафе, обслуживали две хорошенькие официантки, они уже все убирают со столов, и он у них спрашивает: «А вы можете мне ответить на несколько вопросов?» И эти две девчонки ему все выложили. Он: «Вы хотите выйти замуж?» – «Да, но только не здесь. Каждая из нас мечтает выйти замуж за иностранца, чтобы родить здорового ребёнка». Тогда он посмелее: «Ну, а у вас есть партнёры? Как они? Они вас удовлетворяют? Вы сами понимаете, что я имею в виду?» «Вот тут сидели с вами ребята, – смеются они – вертолётчики. Под два метра. Бряцали медалями. Они для президиумов хороши, но не для постели». Представляете… Сфотографировал он этих девчонок, а мне повторил ту же фразу: «Теперь ты понимаешь, почему вам никто не верит? Вы обманываете самих себя».
Поехали мы с ним в зону. Известна статистика: вокруг Чернобыля – восемьсот могильников. Он ждал каких-то фантастических инженерных сооружений, а это – обычные ямы. Лежит в них «рыжий лес», вырубленный вокруг реактора на сто пятидесяти гектарах (в первые два дня после аварии сосны и ёлки стали красными, а затем рыжими). Лежат тысячи тонн металла и стали, мелкие трубы, спецодежда, бетонные конструкции… Он показал мне снимок из английского журнала. Панорамный. Сверху… Тысячи единиц автотракторной и авиационной техники… Пожарные машины и машины «Скорой помощи»… Самый крупный могильник возле реактора. Он хотел его снять – уже сейчас – спустя десять лет. Ему обещали за этот снимок большие деньги. И вот мы кружим с ним, кружим, и один начальник нас отсылает к другому – то карты нет, то разрешения. Мотались, пока до меня не дошло: нет этого могильника, он уже не существует в реальности, а только в отчётах, давно растащили по рынкам, на запчасти по колхозам и своим дворам. Разворовали, вывезли. Англичанин это понять не мог. Не поверил! Когда я сказал ему всю правду, он не поверил! И я теперь, читая даже самую смелую статью, не верю, всегда в подсознании крутится мысль: «А вдруг это тоже ложь? Или какие-то побасёнки». Помянуть трагедию стало общим местом… Расхожим штампом! Страшилкой! (Заканчивает с отчаянием и надолго замолкает)
Тащу все в музей… Стаскиваю… Но, бывает, думаю: «Бросить! Убежать!» Ну, как выдержать?!
Был у меня разговор с молодым священником…
Мы стояли у свежей могилы старшины Саши Гончарова… Из тех, кто был на крыше реактора… Снег. Ветер. Погода лютая. Священник служит панихиду. Читает молитву. С непокрытой головой. «Вы будто и не ощущали холода?» – спросил я после. «Нет, – ответил он, – в такие минуты я всесилен. Ни один церковный обряд не даёт мне такую энергию, как панихида». Я это запомнил – слова человека, который всегда возле смерти. Не раз спрашивал у иностранных журналистов, которые приезжают к нам, многие уже по нескольку раз, почему они едут, просятся в зону? Глупо было бы думать, что из-за одних только денег или карьеры. «Нам нравится у вас, – признавались, – получаем здесь мощный энергетический заряд». Представляете…Неожиданный ответ, правда? Для них, наверное, наш человек, его чувства, его мир, – что-то ещё неизведанное. Загадочная русская душа… Сами мы тоже любим выпить и спорить об этом на кухне…Один из моих друзей однажды сказал: «Вот станем сытыми. Разучимся страдать. Кому мы будем интересны?» Я не могу забыть эти слова… Но я не уяснил, что другим в нас нравится: мы – сами? Или то, что о нас можно написать? Через нас – понять?
Что же мы все вертимся вокруг смерти?
Чернобыль… У нас другого мира уже не будет… Сначала, когда вырвали почву из-под ног, выплёскивали эту боль откровенно, а сейчас пришло сознание, что другого мира нет и податься некуда. Чувство трагической оседлости на этой чернобыльской земле, совсем иное мироощущение. С войны возвращается «потерянное» поколение… Вспомним Ремарка? А с Чернобылем живёт «растерянное» поколение… Мы растерялись… Неизменным осталось только человеческое страдание… Наш единственный капитал. Неразменный!
…Я прихожу домой… После всего… Жена слушает меня… А потом тихо говорит: «Я люблю тебя, но сына тебе не отдам. Никому его не отдам. Ни Чернобылю, ни Чечне… Никому!» В ней уже поселился этот страх…"
Сергей Васильевич Соболев, заместитель
председателя правления Республиканской
ассоциации «Щит Чернобылю»