Время секонд хэнд

Алексиевич Светлана Александровна

Часть вторая

Обаяние пустоты

 

 

Из уличного шума и разговоров на кухне (2002–2012)

 

О прошлом

– Ельцинские девяностые… Как мы их вспоминаем? Это: счастливое время… сумасшедшее десятилетие… страшные годы… время мечтательной демократии… гибельные девяностые… время просто золотое… время саморазоблачения… злые и подлые времена… яркое время… агрессивное… бурное… мое это было время… не мое!!!

– Профукали мы девяностые! Такой шанс, какой у нас был тогда, не скоро повторится. И ведь как все хорошо начиналось в девяносто первом! Никогда не забуду лица людей, с которыми я стоял у Белого дома. Мы победили, мы были сильными. Нам хотелось жить. Мы наслаждались свободой. Но сейчас… сейчас я иначе об этом думаю… Какие мы были до отвращения наивные! Храбрые, честные и наивные. Мы думали, что колбаса вырастает из свободы. Во всем, что случилось потом, и мы виноваты… Ельцин, конечно, несет ответственность, но мы тоже…

Я думаю, что все началось с октября. С октября девяносто третьего… «Кровавый октябрь», «черный октябрь», «ГКЧП – 2»… Так его называют… Пол-России рвалось вперед, а пол-России тянуло назад. В серый социализм. В проклятый совок. Советская власть не сдавалась. «Красный» парламент отказался подчиняться президенту. Я так это тогда понимал… Наша дворничиха, приехавшая откуда-то из-под Твери, которой мы с женой не раз помогали деньгами, отдали всю мебель, когда делали в квартире ремонт – в то утро, когда все началось, увидела у меня значок с Ельциным и вместо «Доброе утро!» злорадно сказала: «Скоро вам, буржуям, конец будет», – и отвернулась. Я не ожидал. Откуда у нее ко мне такая ненависть? За что? Обстановка – как в девяносто первом… По телевизору увидел: горит Белый дом, стреляют танки… Трассирующие пули в небе… Штурм телевизионного центра «Останкино»… Генерал Макашов в черном берете кричал: «Больше не будет ни мэров, ни сэров, ни херов». И ненависть… ненависть… Запахло гражданской войной. Кровью. Из Белого дома генерал Руцкой откровенно призывал к войне: «Летчики! Братья! Поднимайте самолеты! Бомбите Кремль! Там банда!». Как-то мгновенно город наполнился военной техникой. Непонятными людьми в камуфляжной форме. И тогда Егор Гайдар обратился к «москвичам, всем россиянам, которым дороги демократия и свобода»… Все как в девяносто первом… Мы пришли… я пришел… Там были тысячи людей… Помню, что я куда-то бежал вместе со всеми. Споткнулся. Упал на плакат «За Россию – без буржуев!». Сразу представил себе, что нас ждет, если генерал Макашов победит… Увидел раненого молодого парня, он не мог идти, потащил его на себе. «Ты за кого, – спросил он, – за Ельцина или за Макашова?» Он был за Макашова… Значит, враги. «Да пошел ты!» – послал его матом. А что еще? Быстро мы разделились опять на «белых» и «красных». Возле «скорой» лежали десятки раненых… У всех у них, это почему-то мне четко запомнилось, были стоптанные ботинки, все это были простые люди. Бедные люди. У меня там кто-то еще раз спросил: «Кого ты притащил – он наш или не наш?» «Не наших» брали в последнюю очередь, они лежали на асфальте и истекали кровью… «Вы что? Сумасшедшие!» – «Так это же наши враги?» Что-то произошло за эти два дня с людьми… вообще, что-то в воздухе поменялось. Рядом со мной были совсем другие люди, мало похожие на тех, с кем я стоял у Белого дома два года назад. В руках заточки из арматуры… настоящие автоматы, их раздавали с грузовика… Война! Все серьезно. Возле телефонной будки складывали убитых… И тут стоптанные ботинки… А недалеко от Белого дома – работали кафе, там, как обычно, пили пиво. Зеваки висели на балконах и наблюдали за происходящим, как в театре. И тут же… На моих глазах из Белого дома двое мужчин выносили на руках телевизор, из карманов курток торчали телефонные трубки… Мародеров кто-то весело отстреливал сверху. Наверное, снайперы. Или в человека попадут, или в телевизор… На улицах все время слышались выстрелы… (Замолкает.) Когда все кончилось и я вернулся домой, узнал: убили сына нашей соседки. Парню двадцать лет. Он был по другую сторону баррикад… Одно дело, когда мы спорили с ними на кухне, а другое – стрелять… Как это получилось? Я этого не хотел… Потому что в толпе… Толпа – это чудовище, человек в толпе это совсем не тот человек, с которым ты сидел на кухне и разговаривал. Пил водку, пил чай. Я уже больше никуда не пойду и сыновей не пущу… (Молчит.) Я не знаю, что это было: мы защищали свободу или участвовали в военном перевороте? Сейчас у меня сомнения… Сотни людей погибли… Их никто не вспоминает, кроме родных. «Горе строящему на крови…» (Молчит.) А если бы победил генерал Макашов? Крови было бы еще больше. Россия обрушилась бы. Ответов у меня нет… Я верил Ельцину до девяносто третьего года…

Тогда мои сыновья были маленькие, но они уже давно выросли. Один даже женат. Я несколько раз… да… делал попытки… Хотел им рассказать о девяносто первом… о девяносто третьем… Им это уже неинтересно. Пустые глаза. У них только один вопрос: «Папа, почему ты не разбогател в девяностые, когда это было легко?». Мол, только безрукие и глупые не разбогатели. Дебильные предки… кухонные импотенты… Бегали по митингам. Нюхали воздух свободы, когда умные люди нефть и газ делили…

– Русский человек – он увлекающийся. Когда-то он был увлечен идеями коммунизма, яростно, с религиозным фанатизмом воплощал их в жизнь, потом устал, разочаровался. И решил отречься от старого мира, отряхнув его прах со своих ног. Так это по-русски – начинать с разбитого корыта. И снова нас дурманят новые, как нам кажется, идеи. Вперед – к победе капитализма! Скоро будем жить как на Западе! Розовые мечтания…

– Жить стало лучше.

– Но некоторым в тысячу раз стало лучше.

– Мне пятьдесят лет… Я стараюсь быть не совком. Это у меня плохо получается. Работаю у частного предпринимателя и ненавижу его. Не согласна с дележкой жирного пирога – СССР, с «прихватизацией». Не люблю богатых. Кичатся по телевизору своими дворцами, винными погребами… Пусть хоть в золотых ваннах, наполненных грудным молоком, купаются. Мне это зачем показывать? Я не умею рядом с ними жить. Обидно. Стыдно. И я уже не изменюсь. Я слишком долго жила при социализме. Сегодня жить стало лучше, но противнее.

– Удивляюсь, как много еще страдальцев по советской власти.

– А чего дискутировать с совками? Надо подождать, пока они перемрут, и сделать все по-своему. Первым делом выбросить мумию Ленина из мавзолея. Что за азиатчина! Мумия лежит, как проклятие над нами… Порча…

– Спокойно, товарищ. Вы знаете, сейчас намного лучше говорят об СССР, чем двадцать лет назад. Я недавно была на могиле Сталина, там горы цветов. Красных гвоздик.

– Убили черт знает сколько людей, но у нас была великая эпоха.

– Мне не нравится то, что сейчас, я не в восторге. Но и в «совок» не хочу. Не рвусь в прошлое. К сожалению, хорошего ничего не могу вспомнить.

– А я хочу назад. Мне не нужна советская колбаса, мне нужна страна, в которой человек был человеком. Раньше говорили «простые люди», а сейчас «простонародье». Чувствуете разницу?

– Я вырос в диссидентской семье… На диссидентской кухне… Мои родители были знакомы с Сахаровым, распространяли самиздат. Вместе с ними я прочитал Василия Гроссмана, Евгению Гинзбург, Довлатова… Слушал «Свободу». И в девяносто первом я, конечно, стоял в цепи вокруг Белого дома, готов был пожертвовать жизнью, чтобы не вернулся коммунизм. Среди моих друзей не было коммунистов. Коммунизм у нас был связан с террором, с ГУЛАГом. С клеткой. Мы думали, что он мертв. Навсегда мертв. Прошло двадцать лет… Захожу в комнату сына – и вижу: у него на столе лежит «Капитал» Маркса, на книжной полке – «Моя жизнь» Троцкого… Не верю своим глазам! Маркс возвращается? Это что – кошмар? Сон или явь? Сын учится в университете, у него много друзей, я стал прислушиваться к их разговорам. Пьют чай на кухне и спорят о «Манифесте коммунистической партии»… Марксизм снова в законе, в тренде, в бренде. Они носят футболки с портретами Че Гевары и Ленина. (В отчаянии.) Ничего не проросло. Все было напрасно.

– Для разрядки вот вам анекдот… Революция. В одном углу церкви пьют, гуляют красноармейцы, а в другом – их кони жуют овес и мочатся. Дьячок бежит к настоятелю: «Батюшка, что они творят в святом храме?» – «Это не страшно. Постоят и уйдут. Страшно будет, когда их внуки вырастут». Вот они выросли…

– У нас один выход – вернуться к социализму, но только к православному социализму. Россия не может жить без Христа. У русского человека счастье никогда не было связано с большими деньгами. Этим и отличается «русская идея» от «американской мечты».

– России нужна не демократия, а монархия. Сильный и справедливый царь. И первым законным претендентом на престол является Глава Российского Императорского Дома Великая княгиня Мария Владимировна, а затем – ее потомки.

– Березовский принца Гарри предлагал…

– Монархия – бред! Дряхлая старина!

– Неверующее сердце слабо и неосновательно перед грехом. Русский народ обновится исканием правды Божией.

– Перестройка мне нравилась только тогда, когда она начиналась. Если бы кто-нибудь нам сказал тогда, что президентом страны станет подполковник КГБ…

– Мы были не готовы к свободе…

– Свобода, равенство, братство… Кровищи эти слова пролили – океан.

– Демократия! – смешное слово в России. Путин-демократ – самый короткий анекдот.

– За эти двадцать лет мы много чего про себя узнали. Открыли. Узнали о том, что Сталин – наш тайный герой. Вышли десятки книг и фильмов о Сталине. Люди читают, смотрят. Спорят. Полстраны мечтает о Сталине… Если полстраны мечтает о Сталине, то он обязательно появится, можете не сомневаться. Вытащили из ада всех зловещих мертвецов: Берию, Ежова… О Берии стали писать, что он был талантливый администратор, хотят реабилитировать, потому что под его руководством создали русскую атомную бомбу…

– Долой чекистов!

– Кто следующий – новый Горбачев или новый Сталин? Или свастика начнется? «Зиг Хайль!» Россия поднялась с колен. Опасный момент, потому что Россию нельзя было так долго унижать.

 

О настоящем

– Путинские нулевые… Какие они? Тучные… серые… брутальные… чекистские… гламурные… стабильные… державные… православные…

– Россия всегда была, есть и будет империей. Мы не просто большая страна, мы отдельная русская цивилизация. У нас свой путь.

– Запад и сейчас боится России…

– Вот наши природные богатства нужны всем, и особенно – Европе. Откройте энциклопедию: по запасам нефти седьмое, а газа – у нас первое место в Европе. Одно из первых мест по запасам железной руды, уранового сырья, олова, меди, никеля, кобальта… И алмаза, и золота, и серебра, и платины… Владеем всей таблицей Менделеева. Мне один француз так и заявил: а почему это все вам принадлежит, земля же общая?

– Все-таки я империалист, да. Я хочу жить в империи. Путин – мой президент! Либералом теперь стыдно называться, как недавно стыдно было называться коммунистом. Мужики возле пивного ларька могут и морду набить.

– Ненавижу Ельцина! Мы ему верили, а он повел нас совсем в неизвестном направлении. Ни в какой демократический рай мы не попали. А попали туда, где еще страшнее, чем было.

– Дело не в Ельцине и не в Путине, а в том, что мы – рабы. Рабская душонка! Рабская кровь! Посмотришь на «нового русского»… Он из «бентли» вылезает, у него деньги из карманов сыплются, а он раб. Наверху сидит пахан: «Пошли все в стойло!». И все пойдут.

– Я слышал по телевизору… «У тебя есть миллиард? – спросил господин Полонский. – Нет?! Тогда пошел ты в жопу!» Я из тех, кого господин олигарх послал в жопу. Обычная семья: отец спился, мать в детском садике за копейки вкалывает. Мы для них говно, навоз. Я хожу на разные тусовки. К патриотам, националистам… Слушаю. Придет время, и кто-нибудь обязательно даст мне в руки винтовку. И я возьму.

– Капитализм у нас не приживается. Чужд нам дух капитализма. Дальше Москвы он не распространился. Климат не тот. И человек не тот. Русский человек не рациональный, не меркантильный, может рубашку последнюю отдать, но иногда украдет. Он стихийный и больше созерцатель, чем деятель, способен довольствоваться малым. Накопительство не его идеал, ему скучно копить. В нем очень обострено чувство справедливости. Народ – большевик. А еще русский человек не хочет просто жить, он хочет жить для чего-то. Он хочет участвовать в великом деле. У нас скорее найдешь святого, чем честного и успешного. Читайте русскую классику…

– Почему, когда наши люди уезжают за границу, они там нормально вписываются в капиталистическую жизнь? А дома все любят поговорить о «суверенной демократии», об отдельной русской цивилизации и о том, что «в русской жизни нет основы для капитализма».

– У нас капитализм неправильный…

– Оставьте надежды на другой капитализм…

– В России капитализм как бы есть, а капиталистов нет. Нет новых Демидовых, Морозовых… Русские олигархи – это не капиталисты, а просто воры. Ну какие могут быть капиталисты из бывших коммунистов и комсомольцев? Мне Ходорковского не жалко. Пусть сидит на нарах. Жалко только, что он один там сидит. Должен же кто-то ответить за то, что я пережил в девяностые. Обобрали до нитки. Сделали безработным. Капиталистические революционеры: Гайдар, железный Винни-Пух… рыжий Чубайс… Ставили эксперименты на живых людях, как естествоиспытатели…

– Ездил в деревню к матери. Соседи рассказали, как кто-то поджег ночью усадьбу фермера. Люди спаслись, сгорели животные. Деревня пила на радостях два дня. А вы говорите: капитализм… У нас при капитализме живут социалистические люди…

– При социализме мне обещали, что места под солнцем хватит всем. Теперь говорят другое: жить надо по законам Дарвина, тогда у нас будет изобилие. Изобилие для сильных. А я – из слабых. Я – не борец… У меня была схема, я привыкла жить по схеме: школа, институт, семья. Копим с мужем на кооперативную квартиру, после квартиры – на машину… Схему сломали. Нас бросили в капитализм… По образованию я инженер, работала в проектном институте, его еще называли «женский институт», потому что там были одни женщины. Сидишь и складываешь целый день бумажки, я любила, чтобы аккуратно, стопочкой. Так бы и просидела всю жизнь. А тут начались сокращения… Не трогали мужчин, их было мало, и матерей-одиночек, и тех, кому до пенсии остался год или два. Вывесили списки, я увидела свою фамилию… Как жить дальше? Растерялась. Меня жить по Дарвину не учили.

Долгое время надеялась, что найду работу по специальности. Я была идеалистка в том смысле, что не знала своего места в жизни, свою цену. Мне до сих пор не хватает девочек из моего отдела, именно девчонок, нашего трепа. Работа у нас была на втором плане, а на первом – общение, этот задушевный треп. Раза три за день мы пили чай, ну и каждая рассказывала о своем. Отмечали все праздники, все дни рождения… А сейчас… Хожу на биржу труда. Безрезультатно. Требуются маляры, штукатуры… Моя подруга, мы вместе в институте учились, она убирает дом у одной бизнесвумен, собаку выводит… Прислуга. Первое время плакала от унижения, а сейчас привыкла. А я не могу.

– Голосуй за коммунистов – это круто.

– Все-таки нормальному человеку сталинистов не понять. Сто лет России коту под хвост, а они: слава советским людоедам!

– Русские коммунисты уже давно не коммунисты. Частная собственность, которую они признали, и коммунистическая идея несовместимы. Я могу сказать о них, как Маркс говорил о своих последователях: «Я знаю только одно, что я не марксист». А еще лучше выразился Гейне: «Я сеял драконов, а пожал блох».

– Коммунизм – будущее человечества. Альтернативы нет.

– На воротах Соловецкого лагеря висел большевистский лозунг: «Железной рукой загоним человечество к счастью». Один из рецептов спасения человечества.

– Никакого желания идти на улицу и делать что-то. Лучше ничего не делать. Ни добра, ни зла. То, что сегодня – добро, завтра окажется – злом.

– Самые страшные люди – это идеалисты…

– Я люблю Родину, но жить тут не буду. Я не смогу тут быть такой счастливой, как я хочу.

– Может, я дура… Но я не хочу уезжать, хотя могу.

– И я не уеду. В России веселее жить. Этого драйва нет в Европе.

– Лучше любить нашу Родину издали…

– Сегодня стыдно быть русским…

– Наши родители жили в стране победителей, а мы в стране, проигравшей холодную войну. Гордиться нечем!

– Валить не собираюсь… У меня тут бизнес. Я могу точно сказать, что нормально жить в России можно, не надо только лезть в политику. Все эти митинги за свободу слова, против гомофобов – мне по барабану…

– Все говорят о революции… Вон Рублевка опустела… Богатые бегут, капиталы уводят за границу. Закрывают свои дворцы на ключ, полно объявлений: «Продаю…». Чувствуют, что народ решительно настроен. А никто ничего добровольно не отдаст. Тогда заговорят «калашниковы»…

– Одни орут «Россия – за Путина!», а другие – «Россия без Путина!».

– А что будет, когда нефть подешевеет или станет совсем не нужной?

– 7 мая 2012 года. По телевизору показывают: торжественный кортеж Путина едет в Кремль на инаугурацию по совершенно пустому городу. Ни людей, ни машин. Образцовая зачистка. Тысячи полицейских, военных и бойцов ОМОНа дежурят у выходов из метро и возле подъездов. Очищенная от москвичей и вечных московских пробок столица. Мертвый город.

Царь-то ненастоящий!

 

О будущем

Сто двадцать лет назад Достоевский закончил «Братьев Карамазовых». Там он писал о вечных «русских мальчиках», которые всегда толкуют «о мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же черт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца».

Призрак революции опять гуляет по России. 10 декабря 2011 года – стотысячный митинг на Болотной площади. С тех пор протестные выступления не прекращаются. О чем же толкуют «русские мальчики» сегодня? Что выберут на этот раз?

– Я хожу на митинги, потому что хватит держать нас за лохов. Верните выборы, гады! Первый раз на Болотной площади собралось сто тысяч, никто не ожидал, что придет столько людей. Терпели, терпели, и в какой-то момент ложь и беспредел зашкалили: все – хватит! Все смотрят выпуски новостей или читают новости в интернете. Говорят о политике. Быть в оппозиции стало модно. Но я боюсь… Я боюсь, что мы все трепачи… Постоим на площади, покричим и вернемся к своим компам и будем сидеть в интернете. Останется только одно: «Как мы славно потусили!». Уже я с этим столкнулся: надо было к очередному митингу нарисовать плакаты, разнести листовки – все быстро рассосались…

– Я раньше была далека от политики. Мне хватало работы и семьи, я считала, что по улицам ходить бесполезно. Меня больше привлекала теория малых дел: я работала в хосписе, летом, когда горели леса под Москвой, возила продукты и вещи погорельцам. Разный опыт был… А мама все время сидела у телевизора. И ее, видно, достало это вранье и ворье с чекистским прошлым, она все мне пересказывала. Мы пошли на первый митинг вместе, а маме моей семьдесят пять лет. Она – актриса. Купили на всякий случай цветы. Не будут же стрелять в людей с цветами!

– Я родился уже не в СССР. Если мне что-то не нравится, я выхожу на улицу и протестую. А не болтаю об этом на кухне перед сном.

– Я боюсь революции… Знаю: будет русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Но отсиживаться дома уже стыдно. Мне не нужен «новый СССР», «обновленный СССР», «истинный СССР». Со мной нельзя так, что мы, мол, тут сели вдвоем и решили: сегодня – он президент, а завтра – я. Пипл схавает. Мы – не быдло, мы – народ. На митингах я вижу тех, кого никогда раньше там не видел: закаленные в борьбе шестидесятники-семидесятники и много студентов, а недавно им было наплевать на то, что там, в зомбоящике, нам втюхивают… И дамы в норковых шубках, и молодые ребята, которые приехали на митинг на «мерседесах». Недавно их увлекали деньги, вещи, комфорт, но оказалось, что этого мало. Им этого уже не хватает. Как и мне. Идут не голодные, а сытые. Плакаты… народное творчество… «Путин, уйди сам!», «Я не голосовал за этих сволочей, я голосовал за других сволочей!». Мне понравился плакат «Вы нас даже не представляете». Мы не собирались штурмом брать Кремль, мы хотели сказать, кто мы. Уходили и скандировали: «Мы еще вернемся».

– Я – человек советский, я всего боюсь. Еще десять лет назад я ни за что бы не вышла на площадь. А сейчас ни одного митинга не пропускаю. Была на проспекте Сахарова и на Новом Арбате. И на Белом кольце. Учусь быть свободной. Я не хочу умереть такой, какая я сейчас – советской. Вычерпываю из себя свою советскость ведрами…

– Я хожу на митинги, потому что туда ходит мой муж…

– Я – человек немолодой. Хочу еще пожить в России без Путина.

– Достали евреи, чекисты, гомосексуалисты…

– Я – левый. Я убежден: мирным путем ничего нельзя добиться. Я жажду крови! Без крови у нас большие дела не делаются. Зачем мы выходим? Я стою и жду, когда мы пойдем на Кремль. Это уже не игры. Кремль давно надо было брать, а не ходить и орать. Дайте команду взять вилы и ломик! Я жду.

– Я вместе с друзьями… Мне семнадцать лет. Что я знаю о Путине? Я знаю, что он дзюдоист, получил восьмой дан по дзюдо. И, кажется, это все, что я о нем знаю…

– Я не Че Гевара, я трусиха, но я ни одного митинга не пропустила. Хочу жить в стране, за которую мне не стыдно.

– У меня характер такой, что я должна быть на баррикадах. Меня так воспитали. Мой отец добровольцем поехал на ликвидацию последствий землетрясения в Спитаке. Из-за этого рано умер. Инфаркт. С детства я живу не с папой, а с фотографией папы. Идти или не идти – каждый сам должен решить. Мой отец сам поехал… а мог не ехать… Подруга тоже хотела пойти со мной на Болотную площадь, потом позвонила: «Понимаешь, у меня маленький ребенок». А у меня старенькая мама. Я ухожу, она сосет валидол. Но я все равно иду…

– Хочу, чтобы дети мною гордились…

– Мне это нужно для самоуважения…

– Надо попытаться что-то сделать…

– Я верю в революцию… Революция – это долгая и упорная работа. В 1905 году первая русская революция закончилась провалом и разгромом. А через двенадцать лет – в 1917 году рвануло так, что разнесло царский режим вдребезги. Будет и у нас своя революция!

– Я иду на митинг, а ты?

– Я лично устал от девяносто первого… от девяносто третьего… Не хочу больше революций! Во-первых, революции редко бывают бархатными, а во-вторых, у меня есть опыт: даже если мы победим, будет как в девяносто первом. Эйфория быстро кончится. Поле боя достанется мародерам. Придут гусинские, березовские, абрамовичи…

– Я против антипутинских митингов. Движуха в основном в столице. Москва и Петербург за оппозицию, а провинция за Путина. Мы что, плохо живем? Разве мы живем не лучше, чем раньше? Страшно это потерять. Все помнят, как настрадались в девяностые. Никому неохота опять сломать все нахер и кровью залить.

– Я не фанат путинского режима. Надоел «царек», хотим сменяемых руководителей. Перемены, конечно, нужны, но не революция. И когда швыряют асфальтом в полицию, мне тоже не нравится…

– Все проплатил Госдеп. Западные кукловоды. Один раз по их рецептам мы сделали перестройку, и что из этого вышло? Нас погрузили в такую яму! Я хожу не на эти митинги, а на митинги за Путина! За сильную Россию!

– За последние двадцать лет картинка несколько раз полностью менялась. А результат? «Путин, уходи! Путин, уходи!» – очередная мантра. Я не хожу на эти спектакли. Ну уйдет Путин. И сядет на трон новый самодержец. Как воровали, так и будут воровать. Останутся заплеванные подъезды, брошенные старики, циничные чиновники и наглые гаишники… и дать взятку будет считаться нормальным… Какой смысл менять правительство, если мы сами не меняемся? Ни в какую демократию у нас я не верю. Восточная страна… Феодализм… Попы вместо интеллектуалов…

– Не люблю толпу… Стадо… Толпа никогда ничего не решает, решают личности. Власть постаралась, чтобы наверху не было ярких личностей. У оппозиции нет ни Сахарова, ни Ельцина. Не родила «снежная» революция своих героев. Где программа? Что делать собираются? Походят, покричат… И тот же Немцов… Навальный… пишут в твиттере, что поехали на каникулы на Мальдивы или в Таиланд. Любуются Парижем. Представьте себе, что Ленин в семнадцатом году поехал после очередной демонстрации в Италию или покататься на лыжах в Альпах…

– Я не хожу на митинги и не хожу голосовать. Я не питаю иллюзий…

– А вы в курсе, что кроме вас есть еще Россия? До Сахалина… Так вот, она не желает никаких революций – ни «оранжевой», ни «розовой», ни «снежной». Хватит революций! Оставьте Родину в покое!

– Мне плевать на то, что будет завтра…

– Я не хочу идти в одной колонне с коммунистами и националистами… с нациками… Вы бы пошли на марш с Ку-клукс-кланом в балахонах и с крестами? Какую бы замечательную цель этот марш не имел. Мы о разной России мечтаем.

– Не хожу… Боюсь, что дадут дубинкой по голове…

– Надо молиться, а не на митинги ходить. Господь послал нам Путина…

– Мне не нравятся революционные флаги за окном. Я за эволюцию… за строительство…

– Не хожу… И не буду оправдываться, что не хожу на политические шоу. Дешевые понты – эти митинги. Надо самому жить, как учил Солженицын, не по лжи. Без этого мы ни на миллиметр не продвинемся. Будем ходить по кругу.

– Люблю Родину и так…

– Я выключил государство из зоны своих интересов. Мои приоритеты – семья, друзья и мой бизнес. Понятно объяснил?

– А ты не враг народа, гражданин?

– Что-то обязательно произойдет. И скоро. Пока еще не революция, но запах озона ощущается. Все ждут: кто, где, когда?

– Я только жить нормально начал. Дайте пожить!

– Спит Россия. Не мечтайте.

 

Десять историй без интерьера

 

О Ромео и Джульетте… только звали их Маргарита и Абульфаз

Маргарита К. – армянская беженка, 41 год

– Ой! Я не об этом… Не об этом хочу… Я знаю другое…

Я до сих пор сплю, закинув руки за голову, привычка тех лет, когда было счастье. Я так любила жить! Я – армянка, но родилась и выросла в Баку. На берегу моря. Море… мое море! Я уехала, но я люблю море, люди и все остальное меня разочаровали, я люблю только море. Мне оно часто снится – серое, черное, фиолетовое. И молнии! Молнии пляшут вместе с волнами. Любила смотреть вдаль, смотреть, как вечером садится солнце, оно к вечеру такое красное, что, кажется, шипит, опускаясь в воду. Камни, нагретые за день, теплые камни, будто живые. Я любила смотреть на море утром и днем, вечером и ночью. Ночью появлялись летучие мыши, и я их очень пугалась. Пели цикады. Полное небо звезд… нигде нет столько звезд… Баку – мой самый любимый город… Самый любимый, несмотря ни на что! Во сне я часто гуляю по Губернаторскому саду и Нагорному парку… поднимаюсь на крепостную стену… И отовсюду видно море – корабли и нефтяные вышки… С мамой мы любили заходить в чайхану и пить красный чай. (На глазах слезы.) Мама – в Америке. Плачет и скучает. Я – в Москве…

В Баку мы жили в большом доме… Был большой двор, во дворе шелковица росла, желтая шелковица. Вкусная! Жили все вместе, одной семьей – азербайджанцы, русские, армяне, украинцы, татары… Тетя Клара, тетя Сара… Абдулла, Рубен… Самая красивая – Сильва, она работала стюардессой на международных линиях, летала в Стамбул, ее муж Эльмир был таксистом. Она – армянка, он – азербайджанец, но никто над этим не задумывался, таких разговоров я не помню. Мир делился по-другому: хороший человек или плохой, жадный или добрый. Сосед и гость. Из одной деревни… города… У всех одна национальность – все советские, все знали русский язык.

Самый красивый, самый любимый праздник у всех – Навруз. Навруз Байрам – день прихода весны. Ждали праздник весь год, праздновали семь дней. Семь дней не запирались ворота и двери… днем и ночью никаких замков и ключей… Жгли костры… Костры горели на крышах и во дворах. Весь город в кострах! В огонь бросали душистую руту и просили о счастье, приговаривали: «Сарылыгин сене, гырмызылыгин мене» – «Все мои невзгоды – тебе, а мою радость мне». «Гырмызылыгин мене…» Любой зайдет к любому – везде примут как гостя, угостят молочным пловом и красным чаем с корицей или кардамоном. А на седьмой день, главный день праздника, все собирались вместе… за одним столом… Каждый выносил во двор свой стол, и составляли один длинный-длинный стол. На этом столе: грузинские хинкали, армянские бораки и бастурма, русские блины, татарский эчпочмак, украинские вареники, мясо с каштанами по-азербайджански… Тетя Клава приносила свою фирменную селедку под шубой, а тетя Сара фаршированную рыбу. Пили вино, армянский коньяк. Азербайджанский. Пели армянские и азербайджанские песни. И русскую «Катюшу»: «Расцветали яблони и груши… Поплыли туманы над рекой…». Наконец время сладостей: пахлава, шекер-чурек… Для меня до сих пор вкуснее их ничего нет! Лучше всех сладости получались у моей мамы. «Что у тебя за руки, Кнарик! Какое легкое тесто!» – Всегда ее похвалят соседки.

Мама дружила с Зейнаб, а у Зейнаб было две девочки и сын Анар, с которым мы учились в одном классе. «Отдашь дочь за моего Анара, – смеялась Зейнаб, – станем родственниками». (Уговаривает себя.) Плакать не буду… Плакать не надо… Начнутся армянские погромы… И тетя Зейнаб, добрая наша тетя Зейнаб, вместе со своим Анаром… мы убежали, прятались у добрых людей… они вытащат ночью из нашего дома холодильник и телевизор… газовую плиту и новенькую югославскую стенку… А один раз Анар встретит со своими друзьями моего мужа, и они будут бить его железными прутьями: «Какой ты азербайджанец? Ты – предатель! Ты живешь с армянкой – нашим врагом!». Меня увела к себе подруга, я жила у них на чердаке… Каждую ночь чердак открывали, кормили меня – и я снова уходила наверх, вход забивали гвоздями. Намертво забивали гвоздями. Найдут – убьют! Я вышла оттуда с седой челкой… (Совсем тихо.) Другим говорю: не надо обо мне плакать… А у самой слезы… Анар мне в школе нравился, он был красивый мальчик. Один раз мы с ним даже целовались… «Привет, королева!» – поджидал он меня у ворот школы. Привет, королева!

Я помню ту весну… конечно, она вспоминается, но теперь уже редко… не часто… Весна-а-а-а! Я окончила училище и устроилась связисткой на телеграфе. На Центральном телеграфе. Люди стоят у окошка: одна плачет – мать умерла, другая смеется – у нее свадьба. С днем рождения! С золотым юбилеем! Телеграммы, телеграммы. Вызываю Владивосток, Усть-Кут, Ашхабад… Работа веселая. Не скучная. А любовь ждешь… в восемнадцать лет всегда ждешь любовь… Я думала, что любовь приходит только раз, и то, что это любовь, ты понимаешь сразу. А было смешно, получилось очень смешно. Мне не понравилось, как мы с ним познакомились. Утром я иду мимо охраны, все меня уже знали, никто пропуска не требовал: привет-привет – без вопросов. «Предъявите пропуск». Я остолбенела. Стоит передо мной высокий красивый парень и не пропускает. «Вы каждый день меня видите…» – «Предъявите пропуск». А я в этот день забыла пропуск, роюсь в сумке – у меня никаких документов. Вызвали моего начальника… я получила выговор… И так разозлилась на этого парня! А он… У меня была ночная смена, и он приходит с другом пить чай. Надо же! Приносят пирожки с повидлом, теперь уже нет таких пирожков, вкусные, но откусывать страшно – никогда не знаешь, с какой стороны вылезет повидло. Хохотали! Но я с ним не разговаривала, обижалась. Еще через несколько дней нашел меня после работы: «Я купил билеты в кино – пойдешь?». Билеты на мою любимую кинокомедию «Мимино» с Вахтангом Кикабидзе в главной роли, я смотрела ее десять раз, знала весь текст наизусть. Как оказалось, он тоже. Идем и перекликаемся, проверяем друг друга: «Я тебе один умный вещь скажу, только ты не обижайся». – «Как я эту корову продам, если ее тут все знают?» И… началась любовь… У его двоюродного брата были большие парники, он торговал цветами. На встречу Абульфаз всегда приходил с розами – красные и белые… Розы бывают даже сиреневые, как будто подкрашенные, а они – настоящие. Я мечтала… Я часто мечтала о любви, но я не знала, как может биться мое сердце, из груди рваться. На мокром пляже оставались наши письма… на песке… большими буквами: «Я тебя люблю!!!». Через десять метров еще раз: «Я тебя люблю!!!». Тогда по городу везде стояли железные автоматы с газированной водой, и в автомате один стакан на всех. Помоешь – и пьешь. Подходим – нет стакана, и второй автомат без стакана. Я хочу пить! Мы столько пели, орали, смеялись у моря – я хочу пить! С нами долго происходили волшебные вещи, невероятные, а потом перестали. Ой, я знаю это… Правда! «Абульфаз, я хочу пить! Придумай что-нибудь!» Он смотрит на меня и поднимает руки к небу, что-то долго-долго говорит-говорит. И откуда-то… из-за заросших травой заборов и закрытых лотков появляется пьяный человек и отдает стакан: «Кра-а-сы-вой дэвушке – не жалко».

А этот рассвет… Нигде ни души, только мы. И туман с моря. Я иду босиком, из-под асфальта туман ползет, как пар. Опять – чудо! Появляется вдруг – солнце! Свет… освещение… как в середине летнего дня… На мне мгновенно высыхает мое летнее платье, влажное от росы. «Ты такая красивая сейчас!» А ты… ты… (На глазах слезы.) Другим говорю: не надо плакать… А сама… Все вспоминается… вспоминается… Но каждый раз все меньше голосов, и снов все меньше. Я мечтала тогда… я летала! Только… Не было! Не было у нас хеппи-энда: белого платья, марша Мендельсона, свадебного путешествия… Скоро, очень скоро… (Останавливается.) Что-то хотела сказать… Что-то… Забываю самые обыкновенные слова… стала забывать… Я хотела сказать, что скоро, очень скоро… Меня прятали в подвалах, я жила на чердаках, я превратилась в кошку… в летучую мышь… Если бы вы могли понять… если бы могли… если бы вы знали, как страшно, когда ночью кто-то кричит. Одинокий крик. Закричит ночью одинокая птица, и всем жутко. А если это человек? Я жила с одной мыслью: я люблю… люблю и еще раз люблю. По-другому бы не смогла, не вынесла. Как же – такой ужас! С чердака спускалась только ночью… шторы толстые, как одеяло… Однажды чердак открыли утром: «Вылезай! Ты спасена!». В город вошли русские войска…

Думаю об этом… Я думаю об этом даже во сне – когда все началось? Восемьдесят восьмой год… На площади собираются какие-то люди, они все в черном, танцуют и поют. Танцуют с ножами и кинжалами. Здание телеграфа рядом с площадью, все на наших глазах. Облепим балкон – и смотрим. «Что они кричат?» – спрашиваю. «Смерть неверным! Смерть!» Это продолжалось долго, очень долго… много месяцев… Нас стали отгонять от окон: «Девочки, это опасно. Сидите на своих местах и не отвлекайтесь. Работайте». Во время обеда обычно пили чай вместе, и вдруг в один день: азербайджанки сели за один столик, армянки – за другой. Одномоментно, понимаете? А я никак не могла понять, никак. До меня еще ничего не доходило. У меня любовь… я занята своими чувствами… «Девочки! Что случилось?» – «Ты не слышала? Начальник сказал, что скоро у него будут работать только чистокровные мусульманки». Моя бабушка пережила армянский погром в пятнадцатом году. Я помню… Она мне в детстве рассказывала: «Когда я была такая маленькая, как ты, моего папу зарезали. И маму, и тетю. Всех наших овец… – Глаза у бабушки всегда были печальные. – Резали соседи… До этого нормальные люди, можно даже сказать, хорошие. За столом в праздники вместе сидели…». Я думала, что это было давно… разве это может быть сейчас? Спрашиваю у мамы: «Мама, ты видела – мальчики во дворе играют не в войну, а в резню армян? Кто их научил?» – «Молчи, дочь. Соседи услышат». Мама все время плакала. Сидела и плакала. Дети тягали по двору какое-то чучело и тыкали в него палками, детскими кинжальчиками. «Кто это?» – я позвала маленького Орхана, внука маминой подруги Зейнаб. «Это армянская старуха. Мы ее убиваем. Тетя Рита, а кто ты? Почему у тебя русское имя?» Имя мне мама придумала… Мама любила русские имена и всю жизнь мечтала увидеть Москву… Папа бросил нас, папа жил с другой женщиной, но все равно это был папа. Я отправилась к нему с новостью: «Папа, я выхожу замуж!» – «А хороший парень?» – «Очень. Но зовут его Абульфаз…» Папа молчит, он хочет мне счастья. А я полюбила мусульманина… у него другой Бог… Папа молчит. И вот… Абульфаз пришел к нам в дом: «Хочу просить твоей руки». – «А почему ты один, без сватов? Без родственников?» – «Они все против, а мне никто кроме тебя, не нужен». И мне… Мне тоже не нужен. Что делать нам с нашей любовью?

Вокруг творилось не то, что внутри… Не то… совсем не то… Ночью страшно и тихо в городе… Ну как же так, я не могу так. Ну что же такое – ужас! Днем люди не смеются, не шутят, перестали покупать цветы. Раньше обязательно кто-то идет по улице с цветами. Там целуются и тут целуются. А теперь… Те же люди идут… и не смотрят друг на друга… Что-то повисло над всем и над всеми… какое-то ожидание…

Сейчас уже не могу все точно вспомнить… Менялось изо дня в день… Теперь все знают про Сумгаит… от Баку до Сумгаита тридцать километров… Там был первый погром… У нас работала девочка из Сумгаита, и вот – все после смены домой, а она остается на телеграфе. Ночует в подсобке. Ходит заплаканная, на улицу даже не выглядывает, ни с кем не разговаривает. Спрашиваем – молчит. Но когда она заговорила… стала она говорить… Я хотела ее не слышать… Не слышать! Ничего не слышать! Ну что же такое! Ну что же такое – как же так! «Что с твоим домом?» – «Дом разграбили». – «А с твоими родителями?» – «Маму вывели во двор, раздели догола и – на костер! А сестру беременную заставили танцевать вокруг костра… А когда убили, железными прутьями выковыривали из нее ребенка…» – «Замолчи! Замолчи!» – «Папу порубили… топором… Родственники узнали его только по ботинкам…» – «Замолчи! Прошу тебя!» – «Собирались мужчины, молодые и старые, по двадцать-тридцать человек и врывались в дома, где жили армянские семьи. Убивали и насиловали – дочь при отце, жену при муже…» – «Замолчи! Лучше заплачь». А она не плакала… так ей было страшно… «Жгли автомобили. На кладбище валили плиты с армянскими фамилиями… мертвых ненавидели…» – «Замолчи! Разве такое может быть с людьми?!» Начали мы все ее бояться… А телевидение, радио и газеты… ни одного слова про Сумгаит… Только слухи… У меня потом спрашивали: «Как вы жили? Как вы жили после всего?». Пришла весна. Женщины надели легкие платья… Такой ужас – и так вокруг красиво! Понимаете? И море.

Я собираюсь замуж… Мама просит: «Доченька, подумай». Папа молчит. Идем с Абульфазом по улице, встречаем его сестер: «Почему ты сказала, что она уродина? Посмотри, какая хорошенькая девочка». – Это они так между собой перешептываются. Абульфаз! Абульфаз! Прошу: «Давай распишемся без свадьбы, свадьбу делать не будем». – «Ты – что? У нас считается, что жизнь человека состоит из трех дней: дня, когда ты родился, дня, когда ты женился, и дня, когда ты умрешь». Он не мог без свадьбы, без свадьбы счастья не будет. Его родители категорически против… категорически! не дали ему денег на свадьбу и даже не вернули тех денег, что он сам заработал. А все должно быть по обряду… по старым обычаям… Азербайджанские обычаи красивые, я их люблю… Первый раз в дом невесты приходят сваты, их только выслушивают, а на второй день они уже получают согласие или отказ. Тогда пьют вино. Купить белое платье и колечко – дело жениха, он приносит их в дом невесты обязательно утром… и чтобы был солнечный день… потому что счастье надо уговорить, а темные силы отвадить. Невеста принимает дар и благодарит жениха, при всех целует. На плечах у нее белый платок, знак чистоты. День Свадьбы… С обеих сторон на свадьбу приносят много подарков, гору подарков, их кладут на большие подносы, обвязанные красными лентами. Еще надувают сотни разноцветных шаров, они несколько дней летают над домом невесты, чем дольше они летают, тем лучше, значит, любовь сильная и взаимная.

Моя свадьба… наша… Все подарки от дома жениха и от дома невесты… покупала моя мама… И белое платье, и золотое колечко… За столом родные невесты должны перед первым тостом встать и расхваливать девушку, а родные жениха хвалят парня. За меня держал слово мой дедушка, он закончил и спрашивает Абульфаза: «А кто за тебя нам слово замолвит?» – «Я сам за себя скажу. Я люблю вашу дочь. Люблю больше жизни». Так он это сказал, что всем понравился. Сыпали нам на порог мелкие монеты, рис – для счастья и богатства. И там… Есть один момент… Есть во время свадьбы такой момент, когда родные с одной стороны должны встать и поклониться родным с другой стороны, а те – тоже. Абульфаз встал один… как безродный… «Я рожу тебе ребеночка, ты не будешь один», – подумала я. Клятвенно. А он знал, я давно ему призналась, что в юности тяжело болела и врачи вынесли приговор: рожать мне нельзя. Он и на это был согласен, только бы нам быть вместе. Но я… Я решила – рожу. Пусть даже сама умру, но ребеночек-то останется.

Мой Баку…

…море… море… море…

…солнце… солнце… солнце… Не мой Баку…

…Дверей в подъезде нет, большие дыры от дверей завешены кусками целлофана…

…Мужчины или подростки… от ужаса не запомнила… бьют – убивают кольями (где они их нашли в городе?) женщину… она лежит на земле без звука. Люди увидят – сворачивают на другую улицу. Где милиция? Милиция исчезла… днями я не видела ни одного милиционера… Абульфаза дома тошнит. Он добрый, очень добрый. Но откуда взялись те… там, на улице? Навстречу нам бежал человек весь в крови… пальто, руки в крови… в руках длинный кухонный нож, которым зелень режут… У него было торжественное… может, даже счастливое лицо… «Я его знаю», – сказала знакомая девочка, с которой мы стояли на остановке и ждали автобуса.

…Что-то во мне тогда исчезло… чего-то во мне больше нет…

…Мама уволилась с работы… Уже опасно было ходить по улицам, ее узнавали сразу. А меня нет. При одном условии – никаких документов с собой не брать. Никаких! Абульфаз встречал меня после работы, мы шли вместе, никто не подозревал, что я – армянка. Но любой мог подойти и потребовать: «Покажи паспорт!». «Прячьтесь. Уходите», – предупредили соседи, русские бабушки. Молодые русские уехали, бросили квартиры, хорошую мебель. Остались бабушки… добрые русские бабушки…

…А я уже беременная… Я ношу под сердцем ребенка…

Резня в Баку продолжалась несколько недель… одни говорят так, а другие говорят, что больше… Убивали не только армян, убивали и тех, кто прятал армян. Меня прятала моя азербайджанская подруга, у нее семья – муж и двое детей. Когда-нибудь… Клянусь! Я приеду в Баку, приеду со своей дочкой и приду в этот дом: «Это – твоя вторая мать, доченька». Шторы толстые… как пальто… такие шторы… это специально пошили, из-за меня. Ночью я спускалась с чердака… на час-два… Говорили шепотом, со мной надо было разговаривать. Все понимали: со мной надо говорить, чтобы я не онемела, не сошла с ума. Не потеряла ребенка и не завыла ночью. Как зверь.

Я помню наши разговоры, хорошо помню. Весь день сидела на чердаке и перебирала их в памяти. Я – одна… Полоска неба узенькая… через щель…

«…Остановили на улице старого Лазаря и стали бить… “Я – еврей”, – доказывал он. Пока нашли паспорт, искалечили…»

«…Убивают за деньги и просто так… Особенно ищут дома, где живут богатые армяне…»

«…В одном доме убили всех… А самая маленькая девочка залезла на дерево… Они ее, как птичку… Ночью плохо видно, долго не попадали. Злились… целились. Упала им под ноги…»

Муж подруги был художник. Я любила его картины, он рисовал женские портреты и натюрморты. И я помню, как он подходил к книжным полкам и стучал по корешкам: «Надо все сжечь! Сжечь! Я больше книгам не верю! Мы думали, что добро победит – ничего подобного! Спорили о Достоевском… Да, эти герои всегда тут! Среди нас. Рядом!». Я не понимала, о чем он говорит, я – девочка простая, обыкновенная. В университете не училась. Умела только плакать… вытирать слезы… Я долго верила, что живу в самой лучшей стране, среди самых лучших людей. Так нас в школе учили. А он переживал страшно, переживал это очень тяжело. И у него случился инсульт, его парализовало… (Остановилась.) Помолчу… Что-то дрожу вся… (Через несколько минут продолжает.) Вошли в город русские войска. Я могла уже вернуться домой… Он лежал, только одной рукой мог немного шевелить. И он меня обнял этой рукой. «Всю ночь я думал о тебе, Рита, и о своей жизни. Много лет… Всю жизнь я боролся с коммунистами. А теперь у меня сомнения: пусть бы нами правили эти старые мумии, цепляли друг другу очередные Звезды Героев, а мы не ездили бы за границу, не читали запрещенные книги и не ели пиццу – пищу богов. Но та маленькая девочка… она осталась бы жива, никто бы ее не подстрелил… Как птичку… И ты не сидела бы на чердаке, как мышь…» Скоро он умер… через короткое время… Тогда многие умирали, умирали хорошие люди. Не могли все это перенести.

На улицах везде русские солдаты. Военная техника. Русские солдаты… они же были мальчики… в обморок падали от того, что увидели…

У меня восьмой месяц беременности… Скоро рожать. Ночью мне плохо, звоним в «скорую помощь» – там услышат армянскую фамилию и кладут трубку. В роддом тоже не взяли, ни по месту жительства… нигде… Открывают паспорт и сразу – мест нет. Мест нет! Никуда и никак, никак. Мама нашла старую акушерку, русскую женщину, которая когда-то у нее роды принимала… давным-давно… Нашла она ее где-то в поселке на окраине города. Звали ее Анна… отчество не помню. Раз в неделю она приходила к нам домой, наблюдала за мной и говорила, что роды будут тяжелые. Схватки начались ночью… Абульфаз побежал ловить такси, дозвониться не смог. Таксист приехал и увидел меня: «Что – армянка?» – «Она – моя жена». – «Нет, я не поеду». Муж заплакал. Достал кошелек и показывает деньги, всю свою зарплату: «На… Я тебе все отдам… Спаси мне жену и ребенка». Мы поехали… поехали все… И мама с нами тоже. Поехали в поселок, где жила Анна, в больницу, где она работала на полставки. Подрабатывала к пенсии. Она уже ждала нас, и меня сразу положили на стол. Рожала я долго… семь часов… Рожали мы вдвоем: я и азербайджанка, там была одна подушка, и эту подушку отдали ей, я очень низко головой лежала. Неудобно, больно… Мама стояла у дверей. Ее гнали, она не уходила. А вдруг украдут ребенка… а вдруг? Все могло быть… все тогда могло быть… Родила я девочку… Принесли мне ее один раз, показали и больше не несут. Другим матерям (азербайджанкам) дают детей кормить, а мне – нет. Ждала я два дня. А потом… по стеночке… держась за стеночку… доползла до комнаты, где лежали дети. Ни одного ребенка нет, только моя девочка лежит, а двери и окна – настежь. Потрогала я ее, она горит, вся горячая. Как раз пришла моя мама… «Мама, забираем ребенка и уходим. Ребенок уже больной».

Дочка долго болела. Лечил ее старый врач, он был давно на пенсии. Еврей. Но он ходил и помогал армянским семьям. «Армян убивают за то, что они армяне, как когда-то убивали евреев за то, что они евреи», – говорил он. Был очень-очень старый. Дочке дали имя Ира… Иринка… Решили: пусть будет русское имя, оно защищает. Абульфаз первый раз взял ребенка на руки и заплакал. Рыдал… От счастья… оно тоже тогда было – счастье… Наше счастье! В это время заболела его мама… Он стал часто уходить к своим родственникам. Возвращался от них… я не найду слов… каким он возвращался. Возвращался к нам чужим, с незнакомым лицом. Я, конечно, пугалась. В городе уже было полно беженцев, это те азербайджанские семьи, которые бежали из Армении. Убежали они с пустыми руками, без вещей, бежали точно так же, как армяне из Баку. И рассказывали все то же самое. Ой! ой, все то же самое. Про Ходжалу, где был азербайджанский погром… Как там армяне убивали азербайджанцев – выбрасывали женщин из окон… отрезали головы… мочились на мертвых… Мне ни один фильм ужасов теперь не страшен! Я столько всего видела и слышала… столько всего! Я не спала ночами, думала-передумала – надо уезжать. Уезжать надо! Ну так же нельзя, я не могу так. Бежать… бежать, чтобы забыть… А если бы стерпела – умерла… я знаю, что умерла бы…

Первой уехала мама… Следом – папа со своей второй семьей. За ними – мы с дочкой. Уезжали по подложным документам… с паспортами на азербайджанские фамилии… Три месяца не могли купить билеты. Такие были очереди! А зашли в самолет – ящиков с фруктами и картонных коробок с цветами там было больше, чем пассажиров. Бизнес! Бизнес процветал. Впереди нас сидели молодые азербайджанцы, они всю дорогу пили вино и говорили, что уезжают, потому что не хотят убивать. Не хотят идти на войну и умирать. Девяносто первый год… Вовсю шла война в Нагорном Карабахе… Эти ребята откровенно признавались: «Мы не хотим ложиться под танк. Мы не готовы». В Москве нас встретил двоюродный брат… «А где Абульфаз?» – «Прилетит через месяц». Собрались вечером родственники… Все меня просили: «Ты говори, говори – не бойся. Те, кто молчат, начинают болеть». Через месяц я начала разговаривать, а думала, что уже не буду. Замолчу – и все.

Я ждала… и ждала… и ждала… Абульфаз приехал к нам не через месяц… и не через полгода, а через семь лет. Через семь лет… Семь… А-а-а-а… Если бы не дочь… я не выжила бы… Дочь меня спасла. Ради нее я держалась изо всех сил. Чтобы выжить, надо хотя бы тоненькую ниточку найти… Чтобы выжить… и ждать… Просто утро… еще одно утро… Он вошел в квартиру, обнял нас с дочкой. Стоит. Он стоит… еще стоит в прихожей… и я вижу, как он медленно-медленно, на моих глазах падает. Через какую-то минуту он уже лежал на полу, в пальто и в шапке. Дотащили его до дивана, положили. Перепугались: надо вызвать врача – а как? У нас нет московской прописки, нет медицинской страховки. Мы – беженцы. Пока мы так соображали, мама плакала… дочка с вот такими глазами сидела в углу… Ждали папу – а папа приехал и умирает. В это время он открыл глаза: «Не надо врача. Не бойтесь. Все! Я – дома». Тут буду плакать… Тут буду… (Первый раз за все время нашего разговора заплакала.) Как тут без слез… Месяц он ходил за мной по квартире на коленях, целовал и целовал руки: «Что ты хочешь сказать?» – «Я люблю тебя». – «Где ты был столько лет?»

…У него выкрали один паспорт… Второй… Все это его родственники…

…Приехали в Баку его двоюродные братья… Их выгнали из Еревана, где жили еще их деды и отцы. Каждый вечер рассказы… обязательно, чтобы он слышал… Как содрали кожу с мальчика и повесили на дереве. А соседу клеймо на лбу поставили горячей подковой… Как… Как… «А ты куда собрался?» – «К жене». – «Ты едешь к врагу нашему. Ты нам не брат. Не сын».

…Я ему звонила… Мне отвечали: «Дома нет». А ему передавали, как будто я звоню и говорю, что выхожу замуж. Я звонила и звонила. Трубку брала его родная сестра: «Забудь номер этого телефона. У него другая женщина. Мусульманка».

…Мой папа… Хотел мне счастья… Забрал мой паспорт и отдал его каким-то ребятам, чтобы мне поставили печать о разводе. Фальшивую. Что-то они красили, стирали и исправляли, и там сейчас – дырка. «Папа! Зачем ты это сделал? Ты же знаешь – я люблю!» – «Ты любишь нашего врага». Паспорт у меня испорчен… теперь недействительный…

…Читала Шекспира «Ромео и Джульетта»… Про вражду двух семейных кланов – Монтекки и Капулетти. Это все про меня… я каждое слово там понимала…

Я не узнавала дочь. Она стала улыбаться… С первой минуты, когда его увидела: «Папа! Па-почка!». Маленькая… она доставала из чемодана его фотографии и целовала. Но так, чтобы я не видела… И не плакала…

И это не конец… Вы думаете это все? Конец? Ой, конца еще нет…

…И здесь живем как на войне… Везде чужие. Меня вылечило бы море. Мое море! А моря рядом нет…

…Я метро мыла, туалеты чистила. На стройке кирпичи таскала и мешки с цементом. Сейчас в ресторане убираю. Абульфаз евроремонты делает в богатых квартирах. Добрые люди платят, плохие обманывают: «Вали отсюда, чучмек! Сейчас в милицию позвоним». У нас нет прописки… нет никаких прав… Таких, как мы, тут как песка в пустыне. Сотни тысяч людей бежали из дому: таджики, армяне, азербайджанцы, грузины, чеченцы… Бежали в Москву – в столицу СССР, а это уже столица другого государства. А нашего государства уже на карте не найти…

…Дочка год назад окончила школу… «Мама… папа… Я учиться хочу!» Паспорта у нее нет… Живем транзитом. Живем у одной бабушки, она переехала к сыну, а нам сдала свою однокомнатную квартиру. Милиция стучит с проверкой документов… Мы – как мыши, затаимся. Опять как мыши. Выкинут назад… А куда назад? Куда нам ехать? Выкинут в двадцать четыре часа! Денег, чтобы откупиться, у нас нет… И другую квартиру уже не найти. Везде висят объявления: «Сдадим квартиру славянской семье…», «Сдадим… православной русской семье. Других просим не беспокоить…»

…Из дому вечером – никуда! Муж или дочка задержатся где-нибудь – я валерьянку пью. Прошу дочку: не крась брови, не носи яркие платья. Там убили армянского мальчика, там зарезали таджикскую девочку… азербайджанца искололи ножом… Раньше мы все советские были, а теперь у нас новая национальность – «лицо кавказской национальности». Я бегу утром на работу и никогда не смотрю молодым ребятам в лицо – у меня черные глаза, черные волосы. В воскресенье, если выйдем с семьей на улицу, то прогуляемся в своем районе, возле своего дома. «Мама, я хочу на Арбат. Хочу походить по Красной площади». – «Туда не пойдем, доченька. Там – скинхеды. Со свастикой. Их Россия – для русских. Без нас». (Молчит.) Никто не знает, сколько раз я хотела умереть.

…Моя девочка… она с детства слышит: «чучмечка»… «чурка»… Маленькая ничего не понимала. Вернется из школы, я ее целую, целую, чтобы она все эти слова забыла.

Все армяне из Баку уехали в Америку… чужая страна их приняла… И мама уехала, и папа, и много наших родственников. Я тоже пошла в американское посольство. «Расскажите вашу историю», – попросили меня. Я рассказала им про свою любовь… Молчали, они долго молчали. Молодые американцы, совсем молодые. Потом стали говорить между собой: и паспорт, мол, у нее испорченный, и странно все-таки, почему муж семь лет не приезжал? Муж это или не муж? Слишком красивая и страшная история, чтобы поверить. Так они говорили. Я немножко знаю английский… Я поняла, что они мне не верят. А у меня нет других доказательств, кроме того, что я люблю… Вы мне верите?

– Я верю… – говорю я. – Я выросла в той же стране, что и вы. Я верю! (И мы обе плачем.)

 

О людях, которые сразу стали другими после коммунизма

Людмила Маликова – технолог, 47 лет

Из рассказа дочери

 

 

О времени, когда все жили одинаково

– Вы Москву хорошо знаете? Кунцевский район… Там мы жили в пятиэтажке, там у нас была квартира, трехкомнатная квартира, она у нас появилась, когда мы с бабушкой съехались. Дедушка умер, она долго жила одна, но начала слабеть, и мы решили, что нам надо жить вместе. Я обрадовалась, я любила бабушку. Мы ходили с ней вместе на лыжах, играли в шахматы. Потрясающая была бабушка! Папа… Папа был, но папа жил с нами недолго, он задурил, стал здорово выпивать с дружками, и мама попросила его уйти… он работал на закрытом военном заводе… С детства помню, как папа приходил к нам по выходным, приносил мне подарки, конфеты и фрукты – всегда старался, чтобы это была самая большая груша, самое большое яблоко. Хотел меня удивить: «Закрой глаза, Юлечка – вот!». Красиво так смеялся… А потом папа куда-то пропал… Женщина, с которой он жил после нас – это мамина подруга – тоже его прогнала, надоели его пьянки. И я не знаю, жив ли он, но если бы он был жив, он бы меня искал…

До моих четырнадцати лет жили мы безоблачно. До перестройки… Нормально жили, пока не начался капитализм, тогда по телевизору говорили «рынок». Все мало понимали, что это, и никто ничего не объяснял. А началось все с того, что стало можно ругать Ленина и Сталина. Ругали молодые, а старые люди молчали, они выходили из троллейбуса, если слышали, что кто-то ругает коммунистов. У нас в школе молодой учитель математики был против коммунистов, а старый учитель истории – за коммунистов. Дома бабушка говорила: «Вместо коммунистов теперь будут спекулянты». Мама с ней спорила: нет, мол, будет красивая, справедливая жизнь, она ходила на демонстрации, взахлеб пересказывала нам речи Ельцина. Нашу бабушку убедить было невозможно: «Променяли социализм на бананы. На жвачку…». Спор начинался с утра, потом мама уходила на работу, вечером они продолжали спорить. Когда Ельцина показывали по телевизору, мама скорее садилась в кресло: «Великий человек!», бабушка крестилась: «Преступник, прости господи». Она была коммунистка до костей. Голосовала за Зюганова. Все пошли в церковь, и бабушка пошла, стала креститься и поститься, но верила она только в коммунизм… (Молчит.) Любила рассказывать мне про войну… В семнадцать лет она добровольно ушла на фронт, и там в нее влюбился наш дедушка. Мечтала быть телефонисткой, но в той части, куда она попала, требовались повара, и она стала поваром. И дедушка был поваром, они кормили в госпитале раненых. В бреду раненые кричали: «Давай! Давай! Вперед!». Жалко, она так много рассказывала, а я только кусочки помню… У медсестер всегда стояло наготове ведро с мелом, кончались таблетки и порошки, и они делали пилюли из этого мела, чтобы раненые не ругались и не били их костылями… Тогда не было телевизора, и никто не видел Сталина, но все хотели увидеть Сталина. И моя бабушка тоже, до самой смерти она ему поклонялась: «Если б не Сталин, мы б немцам жопу лизали». Еще и матюгнется. А мама Сталина не любила, она называла его «злодеем» и «душегубом»… Это будет лукавством, если я скажу, что я об этом много думала… Жила, радовалась. Первая любовь…

Мама работала диспетчером в научно-исследовательском институте геофизики. Мы дружили. Я делилась с ней всеми своими секретами, даже тем, что обычно мамам не говорят. С моей мамой это было можно, она была совсем не взрослая. Как старшая сестра. Любила книги… музыку… Жила этим. А руководила у нас бабушка… Мама вспоминала, что я в детстве была золотая, ей не надо было меня просить, уговаривать. Правда, маму я обожала… Мне нравится, что я на нее похожа, и чем дальше, тем больше. Почти одно лицо. Мне это нравится… (Молчит.) Очень небогато мы жили, но как-то жили. Все вокруг были такие же, как мы. Было даже весело, к маме приходили друзья, разговаривали, пели песни. Я помню Окуджаву с детства: «Один солдат на свете жил, / красивый и отважный, / но он игрушкой детской был: / ведь был солдат бумажный…». Бабушка ставила на стол тазик блинов, пекла вкусные пироги. За мамой многие мужчины ухаживали, они ей дарили цветы, а мне покупали мороженое, и она один раз даже у меня спросила: «А можно я выйду замуж?». Я не возражала, потому что мама была красивая, и мне не нравилось, что она одинокая, я хотела счастливую маму. На нее всегда обращали внимание на улице, то один мужчина обернется, то второй. «Чего это они?» – спрашивала я маленькая. «Пошли! Пошли!» – смеялась мама, как-то по-особенному смеялась. Непривычно. Правда, нам было хорошо. Я потом, когда осталась одна, приходила на нашу улицу и смотрела на наши окна. Однажды не выдержала и позвонила в нашу дверь – там уже жила грузинская семья. Наверное, они подумали, что я попрошайка, хотели дать мне денег и немного еды. Я заплакала и убежала…

Скоро бабушка заболела, у нее была такая болезнь, что она все время хотела есть, каждые пять минут, выскакивала на лестничную площадку и кричала, что мы ее морим голодом. Била тарелки… Мама могла поместить ее в специальную клинику, но решила, что будет сама ухаживать, она тоже очень любила бабушку. Часто доставала из серванта ее военные фотографии, смотрела на них и плакала. На фотографиях была молодая девушка, на бабушку не похожая, но это была наша бабушка. Как будто другой человек… Так получается… да… До самой смерти бабушка читала газеты, интересовалась политикой… А когда заболела, на тумбочке у нее лежала только одна книга… Библия… Она звала меня и читала: «И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу…». Постоянно думала о смерти: «Мне уже так тяжело, внучка. Так скучно».

Это был выходной… мы все дома… Я заглянула в комнату бабушки, она уже плохо ходила, больше лежала, я увидела, что она сидит и смотрит в окно. Попоила ее водичкой. Прошло немного времени… Опять зашла к ней, позвала, она молчит, я взяла ее за руку, а рука холодная, глаза были открыты и смотрели в то же окно. До этого я ни разу не видела смерть, испугалась и закричала. Прибежала мама, сразу заплакала, закрыла бабушке глаза. Надо было звонить в «скорую помощь»… Правда, они быстро приехали, но доктор потребовала у мамы деньги за справку о смерти и за то, что они отвезут бабушку в морг: «А что вы хотите? Рынок!». Денег у нас в доме не было вообще… Как раз в это время маму сократили на работе, два месяца она уже была в поиске, но куда ни пойдет по объявлению, там уже очередь. Мама окончила технологический институт с красным дипломом. О том, чтобы найти работу по специальности, не могло быть и речи, с институтскими дипломами устраивались продавцами, посудомойками. Офисы убирали. Все стало другое… Я не узнавала на улицах людей, как будто все переоделись во что-то серое. Цветного ничего не было. Так я это запомнила… «Это все твой Ельцин… твой Гайдар… – плакала бабушка, когда была жива. – Что они с нами сделали? Еще чуть-чуть и будет как в войну». Мама молчала, к моему удивлению, мама замолчала. На каждую вещь в доме мы смотрели только так – можно ли ее продать? Продать было нечего… Жили на бабушкину пенсию. Сидели на одних серых макаронах… За всю жизнь бабушка собрала пять тысяч, они хранились на сберкнижке, их должно было хватить, как она говорила, чтобы дожить, на «черный день» и на похороны. А это стал один трамвайный билет… Коробка спичек… Деньги у всех в один день пропали. Обдираловку народу устроили… Больше всего бабушка боялась, что мы похороним ее в целлофановом пакете или завернем в газеты. Гроб стоил безумных денег, и хоронили по-всякому… Бабушкину подругу тетю Феню, она на фронте медсестрой была, дочка похоронила в газетах… завернула в старые газеты… Медали просто так в ямку положили… Дочка – инвалид, на помойках копалась… Это все было так несправедливо! С подружками я ходила в коммерческий магазин, разглядывали там колбасы. Какие-то блестящие упаковки. В школе те, у кого были легинсы, дразнили тех, кому родители не могли купить эти легинсы. Меня дразнили… (Молчит.) Но мама пообещала бабушке, что похоронит ее в гробу. Поклялась.

Доктор увидела: денег у нас нет – они развернулись и уехали. Оставили бабушку нам…

Неделю мы жили с бабушкой… Мама несколько раз на день обтирала ее марганцовкой и накрывала мокрой простыней. Задраила все окна и форточки, подоткнула двери мокрым одеялом. Она одна это делала, я боялась заходить в бабушкину комнату, быстренько пробегала на кухню и назад. Запах был… уже появился… Правда, нам еще, грех сказать, повезло: за время болезни бабушка сильно похудела, остались одни косточки… Стали звонить родственникам… У нас родственников – пол-Москвы, и вдруг – никого, они не отказывались – приезжали с трехлитровыми банками маринованных кабачков, огурцов, с вареньем, но денег никто не предлагал. Посидят, поплачут и уедут. Ни у кого и не было живых денег. Я так думаю… Двоюродному мамину брату получку на заводе выдали консервами, привез нам консервы. Что мог… Тогда нормальным считалось – подарить на день рождения кусочек мыла, зубную пасту… У нас были хорошие соседи, правда, хорошие. Тетя Аня с мужем… Они упаковывали вещи – переезжали к родителям в деревню, детей уже туда отослали – им не до нас. Тетя Валя… Как она могла помочь, когда у нее муж пьет и сын пьет? У мамы было столько друзей… Но у них тоже в доме ничего не было, кроме книжек. Половина уже осталась без работы… Телефон умер. Люди сразу стали другими после коммунизма. Все жили за закрытыми дверями… (Молчит.) Я мечтала: засну, а утром проснусь – и бабушка живая.

 

О времени, когда бандиты ходили по улицам и даже не прятали пистолеты

Кто такие? Появились какие-то непонятные люди, они были в курсе всего: «Знаем вашу беду. Мы вам поможем». Позвонили куда-то – тут же пришел врач и выдал справку о смерти, и милиционер пришел. И гроб дорогой купили, и катафалк был, и много цветов, каких только цветов там не было – все как положено. Бабушка просила похоронить ее на Хованском кладбище, но без взятки туда не пробиться, кладбище старое, известное, но так и сделали, привезли батюшку, он помолился. Так красиво все. Мы с мамой только стояли и плакали. Всем заправляла тетя Ира, она была в этой компании главная, с ней постоянно ходили накаченные ребята, ее охрана. Один из этих ребят воевал в Афганистане, и маму это почему-то успокаивало, она считала, что если человек был на войне или при Сталине сидел в лагере, то этот человек не может быть плохим: «Как же – он так пострадал!». И вообще, у нас человека в беде не бросят – это было ее убеждение, мы вспоминали бабушкины рассказы о том, как люди в войну спасали друг друга. Советские люди… (Молчит.) А уже были какие-то другие люди. Не совсем советские… Я говорю, как сейчас это представляю, а не как тогда… Нас взяла в оборот банда, но для меня тогда они были дяди и тети – пили с нами чай на кухне, угощали конфетами. Тетя Ира привозила продукты, когда видела наш совсем пустой холодильник, подарила мне джинсовую юбочку – тогда все молились на джинс! Может, месяц они так ходили, мы к ним привыкли, и они делают маме предложение: «Давайте продадим вашу трехкомнатную квартиру и купим однокомнатную. У вас будут деньги». Мама согласилась… Она уже устроилась в кафе: мыла посуду, столы протирала, но денег катастрофически не хватало. Уже начали обсуждать, куда мы переедем, в какой район. Я не хотела менять школу. Искали что-нибудь поблизости.

В этот момент объявляется другая банда. Там главарь был мужчина… дядя Володя… И они с тетей Ирой стали между собой бороться за нашу квартиру. «Зачем вам однокомнатная? – кричал на маму дядя Володя. – Я куплю вам дом под Москвой». Тетя Ира приезжала на стареньком «фольксвагене», а дядя Володя – на шикарном «мерседесе». У него был настоящий пистолет… Девяностые годы… Бандиты ходили по улицам и даже не прятали пистолеты. Все, кто мог, ставили себе железные двери. В нашем подъезде пришли ночью к одному коммерсанту с гранатой… У него был киоск – крашеные доски, фанера, там все вместе продавалось: продукты, косметика, одежда, водка. Требовали у него доллары. Жена не хотела отдавать, так ей поставили горячий утюг на живот, она была беременная… В милицию никто не обращался, все знали: у бандитов много денег, и они любого купят. Почему-то их зауважали. Пожаловаться было некому… Дядя Володя чаи с нами не гонял, он маме пригрозил: «Если не отдашь квартиру мне, то я заберу твою дочь, и ты ее больше никогда не увидишь. Не будешь знать, что с ней». Меня спрятали у себя наши знакомые, я несколько дней в школу не ходила. Плакала день и ночь, боялась за маму. Соседи видели, как за мной два раза приезжали, искали. Ругались матом. Кончилось тем, что мама сдалась…

Назавтра нас уже выселили. Приехали они ночью: «Скорей! Скорей! Поживете в другом месте, пока мы подыщем вам дом». Привезли с собой банки с краской, обои, уже затевали ремонт. «Пошли! Пошли!» Мама с перепугу взяла только документы, свои любимые польские духи «Быть может», которые ей подарили на день рождения и несколько любимых книг, а я – учебники и еще одно платье. Нас затолкали в машину… Привезли, можно сказать, на пустое место: в квартире – две большие кровати, стол и стулья. Строго приказали никуда не выходить и не открывать окна, громко не разговаривать. Не дай бог соседи услышат! В этой квартире, видно, все время менялись люди… Грязь! Несколько дней мыли все, отмывали. А потом помню: стоим с мамой в каком-то официальном месте, нам показывают отпечатанные бумаги… Вроде как все по закону… Нам говорят: «Вот здесь вы должны поставить свои подписи». Мама расписалась, а я расплакалась, раньше как-то не доходило, а тут я поняла – сейчас нас отправят в деревню. Мне стало жалко свою школу, своих подружек, которых я больше никогда не увижу. Подошел дядя Володя: «Быстро подписывай, а то отвезем в детский дом, а мама все равно уедет в деревню. Останешься одна». Какие-то люди… я помню, что стояли какие-то люди, и милиционер был… Все молчали. Дядя Володя каждому дал взятку. Я ребенок… что я могу… (Молчит.)

Я долго жила в молчании… Все это сокровенное, плохое, но оно сокровенное. Не хочется кому-то его показывать… Помню, как привезли меня в приют – это было много позже, когда я осталась уже без мамы – привезли и привели в комнату: «Вот твоя кровать. Вот твои полки в шкафу…» Я остолбенела… К вечеру свалилась с температурой… Это все напомнило мне нашу квартиру… (Молчит.) Это был Новый год… Елка горит… все клеят маски… Будут танцы… Танцы? Какие танцы? Я все это забыла… (Молчит.) В комнате, кроме меня, жили еще четыре девочки: две сестренки, совсем маленькие, восемь и десять лет, и еще две девочки постарше – одна москвичка, она серьезно болела сифилисом, другая оказалась воровкой, стащила у меня туфли. Эта девочка хотела вернуться на улицу… О чем я? О том, что всегда мы были вместе, днем и ночью, но ничего о себе друг другу не рассказывали… Нет, не хотели. Я долго молчала… Я заговорила, когда встретила своего Женьку… Но это все будет потом… (Молчит.)

Наша эпопея с мамой только начиналась… После того, как мы подписали бумаги, нас увезли в Ярославскую область: «Ничего, что далеко, зато у вас будет хороший дом». Нас обманули… Это был не дом, а старая изба с одной комнатой и большой русской печью, которую мы с мамой до этого ни разу в жизни не видели. Не умели топить. Изба разваливалась, куда ни глянь – везде щели. У мамы – шок. Она зашла в избу и стала передо мной на колени, просила прощения за то, что устроила мне такую жизнь. Билась головой о стенку… (Слезы.) Было у нас немного денег, они быстро кончились. Работали у людей на огородах – кто корзину картошки даст, кто десяток яиц. Узнала красивое слово «бартер»… Свои любимые духи «Быть может» мама поменяла на хороший кусок масла, когда я сильно простудилась… Я так ее уговаривала этого не делать, потому что у нас было мало вещей, которые напоминали нам о доме. Это помню… Один раз заведующая фермы, добрая женщина, пожалела меня, дала ведро молока, я боялась и шла домой огородами, встретила одну доярку, она посмеялась: «Чего ты прячешься? Иди по деревне. Тут все тащат, а тем более, если тебе разрешили». Тащили все, что не приколочено, а председатель колхоза – больше всех. Машинами к нему возили. Он приезжал к нам… Агитировал: «Айда ко мне на ферму! А то с голоду пропадете». Идти – не идти? Голодуха заставила. На утреннюю дойку вставать надо было в четыре утра. Еще все спят. Я доила коров, мама мыла баки, коров она боялась, а мне они нравились. У каждой коровы свое имя… Дымка, Черемуха… У меня было тридцать коров и две телки… На тачках возили опилки, по колено было навоза. Выше сапог. Бидоны с молоком на телегу поднимали… Сколько же там килограмм? (Молчит.) Платили нам молоком и мясом, если какая-нибудь корова удушит себя или утонет в жиже. Доярки пили не меньше мужиков, и мама стала с ними попивать. Между нами уже было не так, как раньше, то есть мы дружили, но все больше я на нее покрикивала. Она обижалась. Редко, когда у нее было хорошее настроение, она читала мне стихи… Свою любимую Цветаеву: «Красною кистью / Рябина зажглась / Падали листья / Я родилась…». Тогда я узнавала свою прежнюю маму. Редко.

Уже зима. Сразу ударили морозы. В этой избе зиму бы мы не пережили. Сосед пожалел и бесплатно довез до Москвы…

 

О времени, когда человек – это звучит не гордо, а звучит по-разному

Я разговорилась с вами и забыла, что боюсь вспоминать… (Молчит.) Как я отношусь к людям? Люди не плохие и не хорошие, люди – и все. В школе я училась по советским учебникам, других еще не было, нам читали: человек – это звучит гордо. А человек – это звучит не гордо, а звучит по-разному. Я тоже всякая, во мне всего по кусочку… Но если я увижу таджика – они у нас теперь как рабы, второй сорт – и если у меня есть время, я остановлюсь и с ним поговорю. У меня нет денег, но я с ним поговорю. Такой человек… Это мой человек, он в моем состоянии – я знаю, что это такое, когда ты всем чужой, ты один полностью. Я тоже жила в подъездах, спала в подвалах…

Сначала нас пустила к себе мамина подруга, приняли они нас хорошо, и мне там нравилось. Знакомая обстановка: книги, пластинки, на стене портрет Че Гевары. Как у нас когда-то… те же книжки, те же пластинки… Сын тети Оли учился в аспирантуре, днем не вылезал из библиотек, а ночью разгружал вагоны на станции. Есть было нечего. На кухне стоял мешок картошки – и все. Съели картошку – одна буханка хлеба на день. Целый день пили чай. И больше ничего. Один килограмм мяса стоил триста двадцать рублей, а зарплата у тети Оли была сто рублей, она работала в школе учительницей начальных классов. Все метались как ненормальные, чтобы где-то подзаработать. Разбивались в лепешку… Испортился старый кран на кухне, вызвали сантехников, а они оказались кандидатами наук. Смеялись все. Как говорила наша бабушка, печалью не прокормишься… Отпуск – это роскошь, мало кто мог себе позволить такую роскошь… Тетя Оля на время отпуска уезжала в Минск, там жила ее родная сестра, преподаватель университета. Они шили подушки из искусственного меха, набивали их синтепоном, но так, чтобы они наполовину оставались пустыми – и туда перед самым поездом запихивали щенка, делали ему укол снотворного. Ездили в Польшу… Щенков овчарок так возили… и кроликов… На блошиных рынках – сплошь русская речь… В термосы наливали водку вместо чая, в чемоданах прятали под бельем гвозди и замки… Домой тетя Оля возвращалась с сумкой вкусных польских колбасок. Запах у них был обалденный!

В Москве ночью стреляли и даже взрывали. Ларьки, ларьки… всюду ларьки… Мама нанялась к одному азербайджанцу, у него было два ларька – один с фруктами, второй – с рыбой. «Работа есть, выходных нет. Отдыхать нельзя». Но вот какая новость – торговать мама стеснялась, ей было стыдно. Ну – никак! В первый день вообще: разложила фрукты, а сама спряталась за дерево и оттуда выглядывала. Натянула шапку на самые уши, чтобы ее никто не узнал. На другой день цыганенку дала сливу… Хозяин заметил – накричал. Деньги не любят жалости и стыда… Мало она там продержалась, с торговлей у мамы не пошло… Я увидела объявление на заборе: «Требуется уборщица с высшим образованием». Мама пошла по указанному адресу, и ее взяли. Платили там нормально. Это был какой-то американский фонд… Уже мы смогли как-то сами питаться, сняли комнату, в этой же трехкомнатной квартире вторую комнату снимали азербайджанцы. Молодые ребята. Что-то все время покупали, продавали. Один замуж меня звал, обещал увезти в Турцию: «Я тебя украду. У нас обычай такой, что невесту надо украсть». Страшно было без мамы дома оставаться. А он мне и фрукты дарил, и урюк… Хозяин квартиры пил неделями, так упивался, что у него сносило крышу: «Ах ты, блядь! Эй ты, сука!». Жену бил ногами… ее «скорая» увозила… И тогда он ночью к маме лез. Дверь в нашу комнату ломал…

Снова мы оказались на улице…

На улице и без денег… Мамин фонд закрыли, она перебивалась случайными заработками. Жили в подъездах… на лестнице… Одни люди просто проходили мимо, другие кричали, были и такие, что выгоняли нас на улицу. Могли и ночью. И в дождь, и в снег. Никто помощи не предлагал, ни о чем не расспрашивал… (Молчит.) Люди не плохие и не хорошие. У каждого свое… (Молчит.) Утром шли пешком на вокзал (денег на метро не было), в туалете там умывались. И стирали. Постирушки у нас там… Летом ничего, когда тепло, везде можно жить… В парке на скамейках ночевали, осенью нагребем листьев, спим на листьях – тепло. Как в спальном мешке. На Белорусском вокзале… это я хорошо помню… мы часто встречали старую-престарую женщину, она сидела возле кассы и разговаривала сама с собой. Рассказывала одну и ту же историю… Как в войну к ним в деревню заходили волки, они почувствовали, что мужчин нет. Мужчины все воевали. Если у нас с мамой было хоть сколько денег, мы ей подавали. «Храни вас Господь» – крестила она нас. А мне наша бабушка вспоминалась…

Оставила маму на скамейке… Возвращаюсь, а она сидит не одна, а с каким-то мужчиной. Приятный такой мужчина. «Знакомься, – говорит мама, – это Витя. Он тоже любит Бродского». Все понятно. Знаем… Если кто-то любит Бродского, для мамы это звучит как пароль, значит, свой человек. «Как, он не читал “Дети Арбата”?» Ну это дикий человек! Из лесу! Это чужой, он не наш. Так она всегда разделяла людей, и это у нее осталось. А я очень изменилась за те два года, что мы с ней бродяжничали, стала серьезная, может, даже не по годам. Я поняла: мама ничем не может мне помочь, наоборот, у меня появилось чувство, что это я должна ее опекать. Просто я так чувствовала… Дядя Витя был умный, и он спросил у меня, а не у мамы: «Ну что, девочки, пойдем?». Повел нас к себе, у него была двухкомнатная квартира. Свои вещи мы все таскали с собой, и вот с этими драными клетчатыми сумками… мы попали в рай… Музей! На стене висели картины, шикарная библиотека, пузатый старинный комод… Часы до потолка с маятником… Столбняк! «Девочки, смелее. Раздевайтесь». Нам стыдно, мы уже пообносились… Запах вокзалов… подъездов… «Девочки, смелее!» Сели пить чай. Дядя Витя рассказал о себе… Когда-то он работал ювелиром, у него была своя мастерская. Показал нам чемодан с инструментами, мешочки с полудрагоценными камнями, серебряные заготовки… Все так красиво, интересно, дорого. Не верилось, что мы будем здесь жить. Чудеса посыпались…

Получилась семья как семья. Я опять пошла в школу. Дядя Витя был очень добрый, он сделал мне перстень с камушком. Но беда… он тоже пил… Курил как паровоз. Первое время мама его ругала, а скоро они уже пили вместе. Носили в букинистический магазин книги, я помню запах старых кожаных переплетов… У дяди Вити были еще редкие монеты… Пили и смотрели телевизор. Политические программы. Дядя Витя философствовал. Со мной он разговаривал, как со взрослой… Спрашивал: «Чему вас, Юлечка, учат в школе после коммунизма? Что теперь делать с советской литературой и с советской историей – забыть?». Правда, я мало что понимала… Вам интересно? Вот… Я думала, что я от этого далека, а вот… вспоминается…

…Русская жизнь должна быть злая, ничтожная, тогда душа поднимается, она осознает, что не принадлежит этому миру… Чем грязнее и кровавее, тем больше для нее простора…

…Модернизация у нас возможна только путем шарашек и расстрелов…

…Коммунисты… Что они могут? Ввести опять талоны и отремонтировать бараки в Магадане…

…Нормальные люди выглядят сегодня сумасшедшими… Эта новая жизнь таких, как я и твоя мама, она нас выбраковывает…

…На Западе старый капитализм, а у нас свежайший, с молодыми клыками… А власть – чистейшая византийщина…

Однажды ночью дяде Вите стало плохо с сердцем. Вызвали «скорую». До больницы его не довезли. Обширный инфаркт. Приехали родственники: «А вы – кто? Откуда взялись такие? Вам тут делать нечего». Один мужчина кричал: «Гоните этих нищенок отсюда! Вон!». Проверил наши сумки, когда мы уходили…

Мы на улице…

Позвонили маминому двоюродному брату… Его жена взяла трубку: «Приходите». Жили они недалеко от Речного вокзала в двухкомнатной «хрущевке», жили с женатым сыном. Невестка ходила беременная. Решили: «Поживете у нас, пока Алена родит». Маме ставили раскладушку в коридоре, а я спала на кухне на старом диване. К дяде Леше приходили дружки… с его завода… Засыпала я под их разговоры. Все повторялось: бутылка водки на столе, карты. Правда, разговоры были другие…

…Все просрали… Свобода… А где свобода, блядь? Трескаем крупу без масла…

…Жиды… они царя убили, и Сталина, и Андропова… Развели либерастию! Надо срочно закручивать гайки. Мы, русские, должны веры держаться…

…Ельцин ползает перед Америкой на брюхе… Все-таки мы выиграли войну…

…В церковь пойдешь – и там вроде все крестятся, но стоят как камни…

…Скоро будет жарко и весело… Первыми либерастов повесим на фонарях за то, что они нам девяностые годы устроили. Спасать надо Россию…

Через пару месяцев невестка родила. Нам места уже нет.

Снова мы на улице…

…вокзал

…подъезд

…вокзал

…подъезд…

На вокзале… Дежурные милиционеры – и пожилые, и молодые: или марш на улицу, а это была зима, или иди с ним в подсобку… Там у них за ширмочкой специальный уголок есть… диванчик… Мама с одним милиционером подралась, когда он меня туда поволок… Ее побили и арестовали на несколько суток… (Молчит.) Я… так вышло… Я сильно простыла. Думали-думали… мне все хуже… Решили, что я поеду к родственникам, а мама останется на вокзале. Через несколько дней она мне звонит: «Надо нам встретиться». Я к ней приехала, и она говорит: «Я тут познакомились с женщиной, она мне предлагает у нее пожить. Места там хватает. У нее свой дом. Это в Алабино». – «Давай я с тобой поеду». – «Нет, ты лечись. Приедешь потом». Я посадила ее на электричку, она села у окна и смотрит на меня, как будто давно не видела. Я не выдержала и вскочила в вагон: «Что с тобой?» – «Не обращай внимания». Помахала ей, она уехала. А вечером звонят: «Вы – Маликова Юлия Борисовна?» – «Я Маликова». – «Вам звонят из милиции. Скажите, а Людмила Маликова кем вам приходится?» – «Это моя мама». – «Вашу мать сбил поезд. В Алабино…»

Всегда она была внимательна, если шел поезд… очень боялась… Попасть под поезд она боялась больше всего. Сто раз голову повернет: идет – не идет? И вот… Нет, это не случайность… не несчастный случай… Купила бутылку водки… чтобы не так было больно и страшно, и бросилась… Она устала… просто устала… Устала от такой жизни… «от самой себя»… Это не мои, это ее слова. Я каждое слово ее потом вспоминала… (Плач.) Поезд ее долго тащил… Привезли в больницу, час она еще пролежала в реанимации, но спасти ее было невозможно. Мне так и сказали… Увидела я ее уже в гробу, уже одетую. Все было ужасно… еще Женьки у меня не было… Если бы я была маленькая, она бы меня не оставила. Никогда… этого бы не случилось… В последние дни она мне часто говорила: «Ты уже большая. Ты уже выросла». Зачем я выросла? (Плач.) Я осталась одна… Так и жила…. (После долгого молчания.) Если у меня будет ребенок, я должна быть счастливой… чтобы он запомнил счастливую маму…

Женька… Женька меня спас… Я его всегда ждала… В приюте мы мечтали: живем здесь, но это временно, а скоро будем жить как все, у нас появится семьи – мужья, дети. Будем сами покупать себе кексы, не по праздникам, а когда захочется. Очень хотелось… Семнадцать лет… мне исполнилось семнадцать лет… Вызвал к себе директор: «Тебя уже сняли с питания». И – молчит. После семнадцати лет из приюта отправляли в жизнь. Иди! А идти было некуда. Работы нет, и вообще ничего нет. И мамы нет… Я позвонила тете Наде: «Наверное, я к вам приду. Из приюта меня уже отправляют». Тетя Надя… если бы не она… ангел-хранитель… Это была не родная мне тетя, это сейчас она стала роднее родных и свою комнатку в коммуналке мне завещала. Сейчас… да… Когда-то она жила с моим дядей, но он давно умер, они не были мужем и женой, жили гражданским браком. Но я знала, что они жили в любви. К такому человеку можно прийти… Если человек знал любовь, к нему можно всегда прийти…

У тети Нади никогда не было детей, и она привыкла жить одна, ей было тяжело жить с кем-то. Мрак! Комната – шестнадцать метров. Я спала на раскладушке. Соседка, конечно, стала высказывать претензии: «Пускай она уйдет». Милицию вызывала. Тетя Надя стояла стеной: «А куда она уйдет?». Наверное, уже год прошел… И тетя Надя сама спросила: «Ты сказала, что приедешь на два месяца, а уже год, как ты живешь у меня». Я молчу… плачу… И она молчит… плачет… (Молчит.) Еще год прошел… Как-то все привыкли ко мне… Я старалась… И соседка привыкла… Тетя Марина не плохой человек, это жизнь у нее плохая. У нее было два мужа, и оба из-за пьянки, как она говорит, сдохли. К ней часто приезжал племянник, мы с ним здоровались. Красивый парень. А это… Это было так: я сидела в комнате, читала книгу, тетя Марина зашла, взяла меня за руку и повела на кухню: «Давайте знакомиться: вот это – Юля, а вот это – Женя. А сейчас марш гулять!». Мы стали с Женькой встречаться. Целовались. Но ничего серьезного. Он работает водителем, часто ездит в командировки. Вернулся раз – меня нет. Где? Что? А тут… У меня давно случались приступы – то задыхаюсь, то упаду от слабости… Тетя Надя заставила пойти к врачам, проверили – нашли рассеянный склероз. Вы, конечно, знаете, что это такое… Неизлечимая болезнь… От тоски она, у меня она от тоски. Я очень скучала по маме. Очень. (Молчит.) Поставили диагноз и положили в больницу. Женька нашел меня там и стал навещать. Приходил каждый день. То яблоко красивое принесет, то апельсин… Как папа когда-то… Это был уже май… Появляется с букетом роз, я ахнула – такой букет стоит половину его зарплаты. В праздничном костюме… «Выходи за меня замуж». Я замялась. «Не хочешь?» Что мне ответить? Обманывать я не умею, и я не хотела его обманывать. Я уже давно в него влюбилась… «Я хочу выйти за тебя замуж, но ты должен знать правду – у меня инвалидность третей группы. Скоро я буду как хомячок, меня на руках придется носить». Он ничего не понял, но расстроился. На следующий день приходит и говорит: «Ничего. Прорвемся». Вышла я из больницы, и мы расписались. Повез он меня к своей маме. Его мама – простая крестьянка. Всю жизнь в поле. В доме ни одной книги. Но мне там у них было хорошо. Спокойно. Я ей тоже все рассказала… «Ничего, детка, – обняла она меня, – где любовь, там и Бог». (Молчит.)

Теперь я изо всех сил хочу жить, потому что у меня есть Женька… Даже мечтаю о ребеночке… Врачи против, а я мечтаю… Хочу, чтобы у нас был дом, я всю жизнь мечтаю о доме. Узнала, что недавно вышел закон… По этому закону можно вернуть нашу квартиру. Я подала заявление… Мне сказали, что таких людей, как я, тысячи, многим помогают, но у меня очень сложный случай, нашу квартиру три раза уже перепродавали. А те бандиты, которые нас ограбили, давно уже лежат на кладбище, перестреляли друг друга…

…Пришли мы к моей маме. Там на памятнике ее портрет, она как живая. Убрали все. Почистили. Долго стояли, я никак не могла уйти, и в какой-то момент мне показалось, что она улыбнулась… она счастлива… Или это солнце так падало…

 

Об одиночестве, которое очень похоже на счастье

Алиcа З-лер – менеджер по рекламе, 35 лет

Ездила в Петербург за другой историей, а вернулась с этой. Разговорились в поезде с попутчицей…

– У меня подруга покончила с собой… Сильная, успешная. Много поклонников, друзей. Все мы были в шоке. Самоубийство – что это? Трусость или сильный ход? Радикальный план, крик о помощи или самопожертвование? Выход… ловушка… казнь… Я хочу… Я могу рассказать вам, почему я этого не сделаю…

Любовь? Этот вариант я даже не обсуждаю… Я не против всего этого красивого, блестящего и звенящего, но вы первая за десять лет, наверное, кто при мне произнес это слово. Двадцать первый век – деньги, секс и два ствола, а вы о каких-то чувствах… Все впервые дорвались до денег… Не было у меня желания скорее выйти замуж, нарожать детей, я всегда хотела сделать карьеру, это на первом месте. Я ценю себя, свое время и свою жизнь. И откуда вы взяли, что мужчины ищут любовь? Любофф… Мужчины считают, что женщина – дичь, боевой трофей, жертва, а они – охотники. Правила отработаны веками. А женщины ищут принца не на белом коне, а на золотом мешке. Принца неопределенного возраста… Пусть будет «папочка»… Ну и что? Миром правит бабло! Но я не жертва, я сама охотница…

Десять лет назад я приехала в Москву… Я была бешеная, я была активная, я сказала себе: я рождена для того, чтобы быть счастливой, страдают слабые люди, скромность – украшение слабых. Приехала я из Ростова… Мои родители работают в школе: папа – химик, мама – учитель русского языка и литературы. Поженились они студентами, у папы имелся один приличный костюм, но куча идей в запасе, и тогда этого было достаточно, чтобы вскружить девушке голову. До сих пор они любят вспоминать, что долго обходились одним комплектом постельного белья, одной подушкой и одними домашними тапочками. Ночи напролет читали друг другу Пастернака. Наизусть! С милым рай и в шалаше! «До первых заморозков», – смеялась я. «У тебя нет фантазии», – обижалась мама. У нас была нормальная советская семья: утром – гречка или макароны со сливочным маслом, апельсины один раз в году – на Новый год. Я даже помню их запах. Не сейчас, а тогда… это был запах какой-то другой… красивой жизни… Отпуск летом – на Черном море. Ездили в Сочи «дикарями», жили все в одной комнате – девять метров. Но чем-то же гордились… чем-то очень гордились… Гордились любимыми книжками, которые доставали из-под полы, по великому блату, а еще радость! – контрамарки (мамина подруга работала в театре) на премьеры. Театр! Вечная тема для разговоров в приличной компании… Сейчас пишут: советский лагерь, коммунистическое гетто. Людоедский мир. Страшного я не помню… Я помню, что он был наивный, тот мир, очень наивный и нелепый. Я всегда знала, что я так жить не буду! Не желаю! Меня за это чуть из школы не выперли. Ой! Ну да… рожденные в СССР – это диагноз… Клеймо! У нас были уроки домоводства, мальчиков почему-то учили водить автомобиль, а девочек жарить котлеты, и эти проклятые котлеты у меня всегда подгорали. Учительница, она же наша «классная», стала меня воспитывать: «Ты ничего не умеешь! Выйдешь замуж, и как ты будешь кормить своего мужа?». Я отреагировала тут же: «Я не собираюсь жарить котлеты. У меня будет домработница». Восемьдесят седьмой год… мне тринадцать лет… Какой капитализм, какая домработница?! Еще социализм вовсю! Родителей вызвали к директору школы, меня пропесочили на общем собрании в классе, на совете школьной дружины. Хотели из пионеров исключить. Пионерия, комсомол – это было серьезно. Я даже плакала… Хотя у меня никогда не было рифм в голове, одни формулы… никаких рифм… Когда я оставалась дома одна, я надевала мамино платье, туфли и садилась на диван. Читала «Анну Каренину». Светские балы, слуги, аксельбанты… любовные встречи… Все нравилось до того момента, как Анна бросилась под поезд: зачем? Красивая, богатая… Из-за любви? Даже Толстой меня не убеждал… Западные романы нравились больше, там мне нравились стервы, красивые стервы, из-за которых мужчины стрелялись, мучались. Валялись у ног. В семнадцать лет я последний раз плакала из-за неразделенной любви – всю ночь в ванной комнате с включенным краном. Мама утешала стихами Пастернака… Запомнила: «Быть женщиной – великий шаг, / Сводить с ума – геройство». Не люблю свое детство и юность не люблю, все время ждала, когда они кончатся. Грызла гранит науки, занималась в тренажерном зале. Всех быстрее, всех выше, всех сильнее! В доме крутили кассеты с песнями Окуджавы: «Возьмемся за руки, друзья…». Нет! не мой идеал.

В Москву… Москва! Я ее всегда слышу как соперницу, с первой минуты она вызывала во мне спортивную злость. Мой город! Бешенный ритм – кайф! Размах – по моим крыльям! В кармане было двести «зеленых» и немного «деревянных». Все! Лихие девяностые… Родителям давно не платили зарплату. Нищета! Папа каждый день уговаривал себя и нас с мамой: «Надо потерпеть. Подождать. Я верю Гайдару». До сознания таких людей, как мои родители, еще не доходило, что начался капитализм. Русский капитализм… молодой и толстокожий, тот самый, который рухнул в 1917 году… (Задумалась.) Понимают ли они это сейчас? Трудно ответить… В одном я уверена: капитализм мои родители не заказывали. Без вариантов. Мой это заказ, таких, как я, тех, кто не захотел оставаться в клетке. Молодых, сильных. Для нас капитализм – это интересно… авантюрное приключение, риск… Это не только деньги. Господин доллар! Сейчас я вам выдам свой секрет! Мне о капитализме, современном капитализме – не романы Драйзера – больше нравится читать, чем о ГУЛАГе и советском дефиците. О стукачах. Ой! Ой! Ах, святое затронула. С родителями я об этом и заикнуться не могу. Ни слова. Что вы! Мой папа остался советским романтиком. В августе девяносто первого… Путч! По телевизору с утра – балет «Лебединое озеро»… и танки в Москве, как в Африке… И папа, а с ним еще человек семь, все его друзья, они прямо с работы рванули в столицу. Революцию поддержать! Я сидела у телевизора… Запомнила Ельцина на танке. Рушилась империя… Пусть рушится… Ждали папу, как с войны, – вернулся он героем! Я думаю, что он до сих пор этим живет. Через энное количество лет я понимаю, что это – самое главное, что было в его жизни. Как у нашего дедушки… Тот всю жизнь рассказывал, как они били немцев под Сталинградом. После империи папе жить скучно и неинтересно, ему нечем жить. В основном, они разочарованы… Его поколение… У них чувство двойного поражения: сама коммунистическая идея потерпела крах, и то, что после нее получилось, им тоже непонятно, они это не принимают. Другого они хотели, если капитализма, то с человеческим лицом и обаятельной улыбкой. Не их это мир. Чужестранный. Но это мой мир! Мой! Я счастлива, что советских людей я вижу только на Девятое мая… (Молчит.)

Ехала я в столицу автостопом – так дешевле, и чем больше смотрела в окно, тем злее становилась, я уже знала, что из Москвы не вернусь. Ни за какие коврижки! По обе стороны базар… Торговали чайными сервизами, гвоздями, куклами – людям платили товаром. Можно было утюги или сковородки поменять на колбасу (на мясокомбинатах рассчитывались колбасой), на конфеты, сахар. Возле одной автобусной будки сидела толстая тетка, обвешанная, как лентами с патронами, детскими игрушками. Мультик! В Москве лил дождь, но я все равно пошла на Красную площадь, чтобы увидеть купола Василия Блаженного и Кремлевскую стену – эта мощь, сила, и я здесь! В самом сердце! Я шла и хромала, перед отъездом сломала в тренажерном зале мизинец на ноге, но я была на высоких каблуках и в своем лучшем платье. Конечно, судьба – это везение, карта, но у меня есть чутье, и я знаю, чего хочу. Вселенная ничего не дает просто так… задаром… На – тебе! И – тебе! Надо очень хотеть. Я хотела! Мама привозила только домашние пирожки и рассказывала, как они с папой ходят на митинги демократов. А по талонам в месяц на человека давали: два килограмма крупы, по одному килограмму мяса и двести граммов масла. Очереди, очереди, очереди и номера на ладонях. Мне не нравится слово «совок»! Мои родители – не «совки», они – романтики! Дошколята в нормальной жизни. Я их не понимаю, но я их люблю! Шла по жизни одна… в одиночку… в шоколаде не была… И мне есть за что себя любить! Без репетиторов, без денег и протекции я поступила в МГУ. На факультет журналистики… На первом курсе влюбился в меня однокурсник и спросил: «А ты влюблена?» – На что я ответила: «Я влюблена в себя». Я всего добилась сама. Сама! С однокурсниками было неинтересно, на лекциях скучно. Учили советские преподаватели по советским учебникам. А вокруг кипела уже несоветская жизнь – диковинная, сумасшедшая! Появились первые бэушные иномарки – восторг! Первый «Макдональдс» на Пушкинской… Польская косметика… и страшный слух, что она – для покойников… Первая реклама на телевидении – рекламировался турецкий чай. Все раньше было серое, а тут – яркие цвета, броские вывески. Всего хотелось! Все можно было получить! Ты мог быть кем хочешь: брокером, киллером, геем… Девяностые годы… для меня благословенные… незабываемые… Время завлабов, бандитов и авантюристов! Советскими оставались только вещи, а люди уже с другой программой в голове… Будешь крутиться и вращаться – и ты получишь все. Какой Ленин? Какой Сталин? Это уже позади, перед тобой открывается офигенная жизнь: ты можешь увидеть весь мир, жить в прекрасной квартире, кататься на роскошной машине, есть на обед слонятину… У России разбежались глаза… Улица и тусовки учили быстрее, и я перевелась на заочное отделение. Нашла работу в газете. Жизнь нравилась мне с самого утра.

Я смотрела вверх… на высокую лестницу жизни… Я не мечтала, чтобы меня трахали в подъездах или в саунах и за это водили по дорогим ресторанам. У меня было много поклонников… На ровесников я не обращала внимания, с ними я могла дружить, ходить вместе в библиотеку. Несерьезно и безопасно. А нравились мне мужчины постарше и успешные, уже состоявшиеся. С ними было интересно, смешно и полезно. А на меня… (Смеется.) На мне долго стояло клеймо – девочки из хорошей семьи, из дома, где много книг, главный в доме – книжный шкаф, и на меня обращали внимание писатели и художники. Непризнанные гении. Но я не собиралась посвятить свою жизнь гению, которого признают после его смерти и будут нежно любить потомки. А потом все эти разговоры, надоевшие мне еще дома: о коммунизме, о смысле жизни, о счастье для других… о Солженицыне и Сахарове… Нет, это были герои не моего романа, а герои моей мамы. Тех, кто читал и мечтал летать, как чеховская чайка, сменили те, кто не читал, но мог летать. Весь прежний джентльменский набор выпал в осадок: самиздат, разговоры шепотом на кухне. Какой позор – наши танки были в Праге! Да они уже были в Москве! Кого этим удивишь? Вместо стихов самиздата – кольцо с бриллиантом, дорогие лейблы одежд… Революция желаний! Хотений! Мне нравились… я люблю чиновников и бизнесменов… Меня вдохновлял их словарь: оффшоры, откаты, бартеры. Сетевой маркетинг, креативный подход… В редакции на планерках редактор говорил: «Нужны капиталисты. Помогаем Ельцину и гайдаровскому правительству делать капиталистов. Срочно!» Я была молодая… красивая… Меня посылали брать интервью у этих капиталистов: как они стали богатыми? Как заработали первый миллион? Социалистические люди превращались в капиталистических? Надо было это описать… Почему-то именно миллион покорял воображение. Заработать миллион! Мы привыкли, что русский человек вроде бы и не хочет быть богатым, даже боится. Чего же он хочет? А он всегда хочет одного: чтобы кто-то другой не стал богатым. Богаче, чем он. Малиновые пиджаки, золотые цепи… Это из кино… из телесериалов… Те, кого я встречала, – с железной логикой и железной хваткой. Системное мышление. Все учили английский. Менеджмент. Академики и аспиранты уезжали из страны… физики и лирики… А эти… новые герои… они никуда не хотели уезжать, им нравилось жить в России. Это был их час! Их шанс! Они хотели быть богатыми, они всего хотели. Всего!

И тут я встретила его… Я думаю, что любила этого человека. Звучит как откровение… Да? (Смеется.) Он был старше меня на двадцать лет, у него семья и двое сыновей. Ревнивая жена. Жизнь под микроскопом… Но мы сходили друг от друга с ума, такой порыв и взвод, что он признавался: утром, чтобы не заплакать на работе, он принимал две таблетки тазепама. Я тоже совершала сумасшедшие поступки, только что с парашютом не прыгала. Это все было… так бывает… конфетно-букетный период… Еще не важно, кто кого обманывает, кто за кем охотится и кто чего хочет. Я была маленькая, двадцать два года… Я влюбилась… влюбилась… Теперь я понимаю, что любовь – это своего рода бизнес, у каждого свой риск. Будь готова к новой комбинации… Всегда! Теперь от любви редко кто млеет. Все силы – на прыжок! На карьеру! Молодые девчонки у нас в курилке треплются, и если у кого-то настоящее чувство – жалеют: дура, мол, втюрилась. (Смеется.) Дура! Я была такая счастливая дура! Он отпускал водителя, ловил машину, и мы катались по ночному городу на каком-то пропахшем бензином «Москвиче». Без конца целовались. «Спасибо тебе, – говорил он, – ты вернула меня на сто лет назад». Флэш-эпизоды… флэш… Меня ошеломлял его ритм… напор… Звонок вечером: «Утром летим в Париж» или: «Махнем на Канары. У меня есть три дня». В самолете летим первым классом, номер в самом дорогом отеле – под ногами стеклянный пол, там живые рыбы плавают. Живая акула! Но запомнилось на всю жизнь другое… Запомнился пропахший бензином «Москвич» на московской улице. И… как мы целовались… безумные… он доставал мне радугу из фонтана… Я влюбилась… (Молчит.) А он устраивал себе праздник жизни. Для себя… себе – да! Когда мне стукнет сорок, может быть, я его пойму… когда-нибудь пойму… Вот, например, он не любил часы, когда они шли, он любил их только тогда, когда они стояли. У него были свои отношения со временем… Во-о-от! Да-а-а… Обожаю кошек. Я люблю их за то, что они не плачут, никто не видел их слез. Если кто-то встретит меня на улице, подумает – богатая и счастливая! У меня есть все: большой дом, дорогая машина, итальянская мебель. И дочка, от которой я в восторге. У меня есть домработница, я не жарю сама котлеты и не стираю белье, могу купить все, что захочу… горы безделушек… Но я живу одна. И хочу жить одна! Мне ни с кем так не бывает хорошо, как с собой, я люблю говорить сама с собой… в первую очередь о себе… Отличная компания! Что я думаю… чувствую… Как вчера на это смотрела и как сегодня? То мне нравился синий цвет, а теперь лиловый… В каждом из нас столько всего происходит. В себе. С собой. Там, внутри, целый космос. Но мы на него почти не обращаем внимания. Все заняты внешним, наружным… (Смеется.) Одиночество – это свобода… Я каждый день теперь радуюсь, что я свободна: позвонит – не позвонит, приедет – не приедет? бросит – не бросит? – увольте! Не мои проблемы! Ну нет… не боюсь я одиночества… Я боюсь… кого я боюсь? Стоматолога я боюсь… (Неожиданно срывается.) Люди всегда врут, когда говорят о любви… и о деньгах… врут всегда и по-разному. Мне врать неохота… Ну неохота! (Успокаивается.) Извините… Ну извините… Я давно не вспоминала…

Сюжет? Вечный сюжет… Я хотела от него ребенка, я забеременела… Может, он испугался? Мужчины – они трусы! Бомж или олигарх – нет никакой разницы. На войну пойдут, революцию сделают, а в любви предадут. Женщина сильнее: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». И по законам жанра… «А кони все скачут и скачут. А избы горят и горят»… «Мужчина не бывает старше четырнадцати лет», – впервые дала мне разумный совет моя мама. Помню, что… было так… Преподнесла эту новость ему перед своей командировкой, меня послали на Донбасс. А я любила командировки, любила запах вокзалов и аэропортов. Было интересно, когда возвращалась, рассказать ему, вместе обсудить. Я сейчас понимаю, что он не только открывал мне мир, удивлял и водил по умопомрачительным бутикам, одаривал, он еще учил меня думать. Не то чтобы у него была такая задача, это само собой получалось. Смотрела на него, слушала. Даже когда я думала о том, что мы будем вместе, я не собиралась навсегда поселиться за чьей-то широкой спиной и там беспечно гламурить. Балдеть! У меня имелся свой план жизни. Любила свою работу, быстро делала карьеру. Много ездила… И в тот раз… Я летела в шахтерский поселок – история страшная, но можно сказать, типичная для того времени: передовых шахтеров наградили к празднику магнитофонами, и ночью одну семью всю вырезали. Ничего не взяли – только магнитофон. Пластмассовый «панасоник»! Коробку! В Москве – шикарные машины, супермаркеты, а за Садовым кольцом – магнитофон был чудом. Местные «капиталисты», о которых мечтал мой редактор, ходили по улицам в окружении свиты автоматчиков. В туалет – с охранником. Но тут казино, и здесь казино, и еще раз казино. И уже какой-то частный ресторанчик. Все те же девяностые годы… Они – да… они… Три дня я была в командировке. Вернулась, и мы встретились. Сначала он обрадовался – у нас будет… скоро у нас будет ребенок! У него двое мальчиков, хотел девочку. Но слова… слова… они ничего не значат, за слова прячутся, ими защищаются. Глаза! Его глаза… В глазах появился страх: надо же что-то решать, менять свою жизнь. Тут… тут – заминка… Сбой. Ах-х-х! Есть мужчины, которые уходят сразу, они уходят с чемоданами, куда уложены еще сырые носки и рубашки… А есть такие, как он… Муси-пуси, трали-вали… «Что ты хочешь? Скажи, что я должен сделать? – спрашивал он меня. – Одно твое слово – и я разведусь. Ты только скажи». Я смотрела на него…

Я смотрела на него, и у меня холодели кончики пальцев, уже начала понимать, что счастливой с ним не буду. Маленькая и глупая… Сейчас я бы зафлажковала его, как волка на охоте, я умею быть хищницей и пантерой. Стальной нитью! Тогда я только страдала. Страдание – это танец, в нем и жест, и плач, и смирение. Как в балете… Но есть один секрет, простой секрет – неприятно быть несчастливой… унизительно… В очередной раз я лежала в больнице на сохранении. Звоню ему утром, что меня надо забрать, к обеду выпишут, а он сонным голосом: «Не могу. Сегодня не могу». И не перезвонил. В этот день он улетел с сыновьями в Италию, кататься на лыжах. Тридцать первое декабря… Завтра – Новый год. Вызвала такси… Город завалило снегом, я шла через сугробы, держась за пузо. Шла одна. Неправда! Вдвоем, мы уже были вдвоем. С моей дочкой… дочуркой… Моей! Обожаемой! Я уже любила ее больше всех на свете! Любила ли я его? Как в той сказке: жили они долго и счастливо и умерли в один день. Страдала, но не умирала: «Я не могу без него жить. Я без него умру». Я, наверное, еще не встретила такого мужчину… для таких слов… Таки да! Да-да-да! Но я научилась проигрывать, я не боюсь проигрывать… (Смотрит в окно.) У меня с тех пор нет больших историй… Были романчики… Я легко вхожу в секс, но это не то, это другое. Мне не нравится запах мужчин, не запах любви, а запах мужчин. В ванной комнате я всегда слышу, что здесь был мужчина… пусть у него самый дорогой парфюм, дорогие сигареты… Меня охватывает ужас, когда я подумаю, сколько надо трудиться, чтобы возле тебя был другой человек. Как в каменоломне! Забыть о себе, отказаться от себя, освободиться от себя. В любви нет свободы. Даже если вы найдете свой идеал, у него будут не те духи, он будет любить жареное мясо и смеяться над вашими салатиками, не там оставлять носки и брюки. И всегда надо страдать. Страдать?! Из-за любви… из-за этой композиции… Я не хочу больше делать эту работу, мне легче надеяться на себя. С мужчинами лучше дружить, иметь деловые отношения. Мне даже кокетничать редко охота, лень надевать эту маску, вступать в игру. Спа-салон, френч-маникюр, итальянское наращивание. Макияж. Боевой раскрас… Боже мой! Боже мой! Девочки из Тьмутараканска… Со всей России – в Москву! В Москву! Там ждут их богатые принцы! Они мечтают, что из золушек их превратят в принцесс. Ожидание сказки! Чуда! Я через это… уже проехала… Понимаю золушек, но мне их жалко. Рай без ада не бывает. Чтобы один рай… так не бывает… Но они еще этого не знают… в неведении…

Прошло семь лет, как мы расстались… Он мне звонит, звонит всегда почему-то ночью. У него все плохо, потерял много денег… говорит, что несчастлив… Была одна молодая девочка, сейчас другая. Предлагает: давай встретимся… Зачем? (Молчит.) Мне долго его не хватало, я выключала свет и часами сидела в темноте. Терялась во времени… (Молчит.) Потом… потом были только романчики… Но я… Я никогда не смогу влюбиться в мужчину без денег, из спального района. Из панельного гетто, из Гарлема. Я ненавижу тех, кто рос в нищете, с «нищенским» менталитетом, деньги значат для них так много, что им нельзя доверять. Не люблю бедных, униженных и оскорбленных. Всех этих Башмачкиных и Опискиных… героев великой русской литературы… Не доверяю им! Что? Что-то со мной не так… не вписываюсь в формат? Подождите… Никто не знает, как устроен этот мир… Мужчина мне нравится не за деньги, не только за деньги. Мне нравится весь образ успешного мужчины: как он ходит, как он водит машину, как говорит, как ухаживает – все у него другое. Все! Я таких выбираю… За это… (Молчит.) Он звонит… он несчастлив… Чего же он такого не видел и не может купить? Он… и его друзья… Деньги уже заработаны. Большие деньги. Сумасшедшие! Но за все свои деньги они не могут купить себе счастье, эту самую любовь. Любовь-морковь. У бедного студента она есть, а у них нет. Вот такая несправедливость! А им кажется, что они могут все: на личных самолетах летают в любую страну на футбольный матч, в Нью-Йорк – на премьеру мюзикла. Все – по карману! Затащить в постель самую красивую модель, привезти их в Куршавель – целый самолет! Все мы Горького в школе проходили, знаем, что такое купеческий загул – бить зеркала, лежать мордой в черной икре… купать девиц в шампанском… Но все надоело – скучно им. Московские турагентства предлагают таким клиентам особые развлечения. Например, два дня в тюрьме. В рекламе так и написано: «Хотите побыть два дня Ходорковским?». В милицейской машине с решетками их везут в город Владимир в самую страшную тюрьму – Владимирский централ, там переодевают в арестантскую робу, гоняют по двору с собаками и бьют резиновыми дубинками. Настоящими! Напихивают, как селедку, в грязную вонючую камеру с парашей. И они – счастливы. Новые ощущения! За три-пять тысяч долларов можно еще поиграть в «бомжей»: желающих переодевают, гримируют и разводят по московским улицам, они попрошайничают. Правда, рядом за углом дежурят охранники – собственные и от турфирмы. Есть предложения и покруче, для всей семьи: жена – проститутка, муж – сутенер. Знаю историю… Однажды больше всех за вечер сняла клиентов скромная, с советской внешностью жена богатейшего московского кондитера. И муж был счастлив! Есть развлечения, о которых нет сообщений в туристских рекламах… Совершенно секретно… Можно устроить ночью охоту на живого человека. Несчастному бомжу дают тысячу баксов: вот они «зеленые» – твои! Он сроду таких денег не видал! А за это – поработай зверем! Спасешься – значит, судьба, пристрелят – не взыщи. Все по-честному! Можно взять девочку на ночь… Дать волю фантазиям, низу живота, да так, что маркизу де Саду не снилось! Кровь, слезы и сперма! Это называется – счастьем… Счастье по-русски – попасть в тюрьму на два дня, чтобы потом выйти оттуда и понять, как у тебя все хорошо. Прекрасно! Купить не только машину, дом, яхту, депутатское кресло… но и человеческую жизнь… Побыть если не богом, то божком… сверхчеловеком! Ну да… И все! Все рожденные в СССР, еще все оттуда. С этим диагнозом. А такой… Такой наивный был мир… мечтали хорошего человека сделать… Обещали: «железной рукой загоним человечество в счастье…». В земной рай.

У меня был разговор с мамой… Она хочет уйти из школы: «Устроюсь гардеробщицей. Или сторожем». Вот она рассказывает детям о книгах Солженицына… о героях и праведниках… У нее горят глаза, а у детей – нет. Мама привыкла, что у детей раньше горели глаза от ее слов, а сегодняшние дети ей отвечают: «Нам даже интересно, как вы жили, но мы так жить не хотим. Мы не мечтаем о подвигах, мы хотим жить нормально». Проходят они «Мертвые души» Гоголя. Историю подлеца… Так нас в школе учили… А сегодня сидят в классе другие дети: «Почему это он подлец? Чичиков, как Мавроди, построил пирамиду из ничего. Это классная бизнес-идея!». Чичиков для них положительный герой… (Молчит.) Мою дочь мама воспитывать не будет… Я не дам. Если ее послушать, то ребенок должен смотреть только советские мультики, потому что они «человеческие». Но выключаешь мультик – и выходишь на улицу. В совершенно другой мир. «Как хорошо, что я уже старая, – призналась мама. – Могу дома сидеть. В своей крепости». А раньше она всегда хотела быть молодой: маска из сока помидоров, волосы ополаскиваем ромашкой…

По молодости я любила менять судьбу, дразнить ее. Сейчас нет, хватит. У меня растет дочь, я думаю о ее будущем. А это – деньги! Я хочу заработать их сама. Не хочу просить, ни у кого не хочу брать. Не хочу! Ушла из газеты в рекламное агентство – там платят больше. Хорошие деньги. Люди хотят жить красиво – это главное, что сегодня с нами происходит. И это волнует всех. Включите телевизор: на митинги собираются… ну пусть несколько десятков тысяч человек, а красивую итальянскую сантехнику покупают миллионы. Кого не спросишь, все перестраивают, ремонтируют свои квартиры и дома. Путешествуют. Никогда так в России не было. Мы рекламируем не только товары, но и потребности. Производим новые потребности – как жить красиво! Управляем временем… Реклама – зеркало русской революции… Моя жизнь забита до отказа. Замуж не собираюсь… Есть друзья, все они богатые люди. Один «растолстел» на нефти, второй – на минеральных удобрениях… Встречаемся, чтобы поговорить. Всегда в дорогом ресторане: мраморный холл, старинная мебель, дорогие картины на стенах… швейцары с осанкой русских помещиков… Я люблю находиться в красивых декорациях. Мой близкий друг тоже живет один и не хочет жениться, ему нравится быть одному в своем трехэтажном особняке: «Ночью спать вдвоем, а жить одному». Днем у него голова пухнет от котировок цветных металлов на Лондонской бирже. Медь, свинец, никель… В руках три мобильных телефона, трезвонят каждые тридцать секунд. Работает он по тринадцать-пятнадцать часов в сутки. Без выходных и отпусков. Счастье? Что такое счастье? Мир изменился… Сейчас одинокие – это успешные, счастливые люди, а не слабые или неудачники. У них есть все: деньги, карьера. Одиночество – это выбор. Я хочу находиться в пути. Я – охотница, а не смиренная дичь. Я сама выбираю. Одиночество очень похоже на счастье… Звучит, как откровение… Да? (Молчит.) Я даже не вам, а себе хотела все это рассказать…

 

О желании их всех убить, а потом о страхе, что тебе этого хотелось

Ксения Золотова – студентка, 22 года

На первую нашу встречу пришла ее мама. Призналась: «А Ксюша не захотела со мной пойти. Отговаривала и меня: “Мама, кому мы нужны? Им нужны только наши чувства, наши слова, а сами мы им не нужны, потому что они этого не пережили”». Она очень волновалась: то поднималась, чтобы уйти: «Я стараюсь не думать об этом. Больно повторять», то начинала рассказывать, и ее нельзя было остановить, но больше молчала. Чем я могла ее утешить? С одной стороны, прошу: «Не волнуйтесь. Успокойтесь», а с другой, – хочу, чтобы она вспомнила тот страшный день: 6 февраля 2004 года – теракт в Москве на Замоскворецкой линии метро между станциями «Автозаводская» и «Павелецкая». В результате взрыва погибло 39 человек и 122 были госпитализированы.

Хожу и хожу по кругам боли. Не могу вырваться. В боли есть все – и мрак, и торжество, иногда я верю, что боль – мост между людьми, скрытая связь, а в другой раз в отчаянии думаю, что это – пропасть.

От той двухчасовой встречи в блокноте осталось несколько абзацев:

«…быть жертвой – это настолько унизительно… Просто стыдно. Я вообще не хочу с кем-либо об этом разговаривать, я хочу быть как все, а получается – одна и одна. Могу заплакать везде. Бывает, иду по городу и плачу. Мне один незнакомый мужчина сказал: “Что ты плачешь? Такая красивая – и плачешь”. Во-первых, красота никогда мне в жизни не помогала, а во-вторых, я чувствую эту красоту как предательство, она не соответствует тому, что у меня внутри…

…У нас две дочери – Ксюша и Даша. Мы жили скромно, но много ходили в музеи, в театры, много читали. Когда девочки были маленькие, папа им сказки сочинял. Мы хотели спасти их от грубой жизни. Я думала, что искусство спасает. А оно не спасло…

…В нашем доме живет одинокая старушка, ходит в церковь. Однажды она остановила меня, я решила – посочувствует, а она мне по-злому: “Задумайтесь, почему это с вами случилось? С вашими детьми?” Зачем… за что мне эти слова? Она покаялась, я думаю, она потом покаялась… Я никого не обманула, я никого не предала. У меня было только два аборта, это два моих греха… Я знаю… На улице часто подаю милостыню, пусть немного, сколько могу. Птиц зимой кормлю…»

В следующий раз они уже пришли вдвоем – мама и дочь.

Мать

– Может, для кого-то они герои? У них есть идея, они чувствуют себя счастливыми, умирая, они думают, что попадут в рай. И не боятся смерти. Я ничего про них не знаю: «Составлен фоторобот предполагаемого террориста…» – и все. А для них мы мишени, им никто не объяснил, что моя девочка не мишень, у нее есть мама, которая без нее жить не может, есть мальчик, который в нее влюблен. Разве можно убивать человека, которого любят? По-моему, это двойное преступление. Идите на войну, в горы, стреляйте там друг в друга, но почему в меня? В мою дочь? Нас убивают среди мирной жизни… (Молчит.) Я теперь боюсь сама себя, своих мыслей. Иногда хочется их всех убить, а потом страшно, что тебе этого хотелось.

Когда-то я любила московское метро. Самое красивое в мире! Это – музей! (Молчит.) После взрыва… Я видела, как люди заходили в метро, взявшись за руки. Страх долго не притуплялся… Страшно было в город выйти, у меня сразу давление поднималось. Ездили и высматривали подозрительных пассажиров. На работе только об этом и говорили. Что с нами творится, а, Господи? Стою на платформе, и рядом со мной молодая женщина с детской коляской, у нее черные волосы, черные глаза – не русская. Не знаю, какой она национальности – чеченка, осетинка? Кто? Я не выдержала и заглянула в коляску: а ребенок ли там? Не лежит ли там что-нибудь другое? У меня испортилось настроение из-за того, что мы сейчас будем ехать в одном вагоне: «Нет, – думаю, – пускай она едет, а я подожду следующий поезд». Ко мне подходит мужчина: «Почему вы заглянули в коляску?» – Я сказала ему правду. «Значит, и вы тоже».

…Вижу свернувшуюся в комочек несчастную девочку. Это моя Ксюша. Почему она здесь одна? Без нас? Нет, это невозможно, это не может быть правдой. Кровь на подушке… «Ксюша! Ксюшенька!» – она меня не слышит. Натянула на голову какую-то шапочку, чтобы я ничего не увидела, не испугалась. Моя девочка! Она мечтала стать детским врачом, а теперь у нее нет слуха, она была самая красивая девочка в классе… А теперь… ее личико… За что? Что-то вязкое, тягучее обволакивает меня, сознание просто раскалывается на мелкие кусочки. Мои ноги не хотят двигаться, ватные, меня выводят из палаты. Врач ругает: «Возьмите себя в руки, иначе больше к ней не пустим». Я беру себя в руки… Возвращаюсь в палату… Смотрит не на меня, а куда-то мимо, как будто меня не узнает. Есть выражение глаз страдающего животного, этот взгляд нельзя вынести. Дальше жить почти нельзя. Теперь она куда-то спрятала этот взгляд, надела на себя панцирь, но она где-то держит это все. Это все в нее впечаталось. Все время она там, где нас не было…

Целое отделение таких девочек… как ехали в вагоне, так и лежали… Много студентов, школьников. Я думала, что все матери выйдут на улицу. Все матери со своими детьми. Нас будут тысячи. Теперь я знаю, что моя девочка нужна только мне, только дома, только нам. Слушают… сочувствуют… но без боли! Без боли!

Возвращалась из больницы домой и лежала без всяких чувств. Дашенька была рядом, она взяла отпуск. Гладила меня по голове, как маленькую. Папа не кричал, не паниковал – и инфаркт. Мы оказались в аду… Опять – за что? Я всю жизнь своим девочкам подсовывала хорошие книжки, убеждала их, что добро сильнее зла, добро всегда побеждает. Но жизнь – это не книжки. Молитва матери со дня моря достанет? Неправда! Я предательница, я не смогла защитить их, как в детстве, а они надеялись на меня. Если бы моя любовь защищала, они были бы недосягаемы ни для какой беды, ни для каких разочарований.

Одна операция… вторая… Три! Вот Ксюша стала слышать на одно ушко… пальчики уже у нас работают… Жили на границе между жизнью и смертью, между верой в чудо и несправедливостью, и, хотя я медсестра, я поняла, что крайне мало знаю о смерти. Много раз ее видела, она проходила рядом. Поставить капельницу, послушать пульс… Все думают, что медики знают о смерти больше остальных, – ничего подобного. Был у нас один патологоанатом, он уже уходил на пенсию. «Что такое смерть?» – спросил он меня. (Молчит.) Прежняя жизнь превратилась в белое пятно… Вспоминалась одна Ксюша… Все до нюансов – как маленькая, смелая, забавная, она не боялась больших собак и хотела, чтобы всегда было лето. Как сияли ее глаза, когда она пришла домой и объявила нам, что поступила в мединститут. Без взяток, без репетиторов. Платить мы не могли, для нашей семьи это было непосильно. Как за день или два до теракта она берет старую газету и читает: если вы попали в какую-то экстремальную ситуацию в метро, надо делать то… то… Что именно, я уже забыла, но это была инструкция. И когда все случилось, пока не потеряла сознание, Ксюша эту статью вспоминала. А в то утро было так… Она как раз забрала свои сапожки из ремонта, надела уже пальто и стала их натягивать, а они не налезают… «Мама, я твои сапоги надену?» – «Бери». У нас с ней размер одинаковый. Мое материнское сердце ничего мне не подсказало… Я же могла ее удержать… В снах перед этим я видела большие звезды, какое-то созвездие. Никакой тревоги не появилось… Это моя вина, я раздавлена этой виной…

Если бы разрешили, то ночевала бы в больнице, была бы мамой для всех. Кто-то рыдает на лестнице… Кого-то обнять надо, с кем-то посидеть. Девочка из Перми плакала – мама далеко. У другой ножку раздавило… Ножка – это дороже всего! Всего дороже ножка твоего ребенка! Кто меня за это упрекнет?

Первые дни о теракте много писали в газетах, показывали репортажи по телевизору. Когда Ксюша увидела свою напечатанную фотографию, она выбросила эту газету…

Дочь

…Я многое не помню… Не держу в памяти! Не хочу! (Мать обнимает ее. Успокаивает.)

…Под землей все страшнее. Теперь я всегда ношу с собой фонарик в сумочке…

…Не было слышно ни плача, ни крика. Стояла тишина. Все лежали в общей куче… нет, не страшно… Потом стали шевелиться. В какой-то момент до меня дошло, что надо уходить отсюда, там же все химическое, и оно горит. Я еще искала свой рюкзак, где лежали мои конспекты, кошелек… Шок… шок был… боли не чувствовала…

…Женский голос звал: «Сережа! Сережа!». Сережа не отзывался… Несколько человек остались сидеть в вагоне в неестественных позах. Один мужчина висел на стойке, как червяк. Я боялась смотреть в ту сторону…

…Шла, и меня качало… Отовсюду слышалось: «Помогите! Помогите!». Кто-то передо мною двигался как сомнамбула, то медленно вперед пройдет, то назад. Нас с ним все обгоняли.

…Наверху ко мне подбежали две девушки, какую-то тряпочку прилепили на лоб. Мне было почему-то ужасно холодно. Дали стульчик, я села. Видела, как они просили у пассажиров ремни и галстуки, и перетягивали ими раны. Дежурная станции кому-то кричала в телефон: «Что вы хотите? Люди выходят из тоннеля и тут же умирают, поднимаются на платформу и умирают…» (Молчит.) Зачем вы нас мучаете? Мне маму жалко. (Молчит.) Все уже к этому привыкли. Включат телевизор, послушают, и пошли пить кофе…

Мать

– Я выросла в глубоко советское время. Самое-самое. Родом из СССР. А новая Россия… я еще ее не понимаю. Не могу сказать, что хуже – то, что сейчас, или история КПСС? У меня в голове советский образ, та матрица, я половину жизни провела при социализме. Застряло это во мне. Не выбить. И хочу ли я с этим расстаться – не знаю. В то время жить было плохо, а теперь страшно. Утром разбегаемся: мы на работу, девочки на учебу, и целый день трезвоним друг другу: «Что там у тебя? Во сколько едешь домой? Каким транспортом?» Собираемся все дома вечером, и только тогда у меня наступает облегчение или, по крайней мере, передышка. Я всего боюсь. Дрожу. Девочки ругают: все ты, мама, преувеличиваешь… Я нормальная, но мне нужна эта защита, эта оболочка – мой дом. У меня папы рано не стало, может, поэтому я такая ранимая, тем более что папа меня сильно любил. (Молчит.) Наш папочка был на войне, два раза горел в танке… По войне прошагал – уцелел. Пришел домой – убили. В подворотне.

Училась я по советским книгам, совершенно другому нас учили. Просто вам для сравнения… В этих книгах о первых русских террористах писали, что они герои. Мученики. Софья Перовская, Кибальчич… Погибали они за народ, за святое дело. Бросили бомбу в царя. Эти молодые люди часто были из дворян, из хороших семей… Почему мы удивлены, что такие люди сегодня есть? (Молчит.) На уроках истории, когда проходили Великую Отечественную войну, учитель нам рассказывал о подвиге белорусской партизанки Елены Мазаник, которая убила гауляйтера Беларуси Кубе, прикрепив бомбу к кровати, где он спал с беременной женой. А в соседней комнате, за стенкой, находились их маленькие дети… Сталин лично наградил ее Звездой Героя. До конца жизни она ходила в школы и на уроках мужества вспоминала о своем подвиге. Ни учитель… никто… Никто не говорил нам, что за стенкой спали дети… Мазаник была няней этих детей… (Молчит.) После войны совестливым людям стыдно вспоминать о том, что им приходилось делать на войне. Папа наш страдал…

На «Автозаводской» взорвался мальчик-смертник. Чеченский мальчик. От родителей узнали о нем, что он много читал. Любил Толстого. Он вырос на войне: бомбежки, артобстрелы…. видел, как погибли его двоюродные братья – и в четырнадцать лет сбежал в горы к Хаттабу. Хотел отомстить. Наверное, это был чистый мальчик, с горячим сердцем… Над ним смеялись: ха-ха… дурак малолетний… А он научился стрелять лучше всех и бросать гранаты. Мама его нашла и притащила обратно в село, она хотела, чтобы он окончил школу и стал плиточником. Но через год он снова исчез в горах. Его научили взрывать, и он приехал в Москву… (Молчит.) Если бы он убивал за деньги, было бы все понятно, но он убивал не за деньги. Этот мальчик мог броситься под танк и взорвать роддом…

Кто я? Мы из толпы… всегда в толпе… Наша жизнь будничная, незаметная, хотя мы стараемся жить. Любим, страдаем. Только никому это не интересно, книг про нас не пишут. Толпа… масса. Меня никто не расспрашивал о моей жизни, поэтому я с вами так разговорилась. «Мама, прячь душу», – это мои девочки. Все время учат меня. Молодые живут в более жестком мире, чем был советский мир… (Молчит.) Такое ощущение, что жизнь как будто уже не для нас, не для таких, как мы, она где-то там. Где-то… Что-то происходит, но не с нами… Я не хожу в дорогие магазины, стесняюсь: там стоят охранники, они смотрят на меня с презрением, потому что одеваюсь я на рынке. В китайский ширпотреб. Езжу в метро, смертельно боюсь, но езжу. Те, кто побогаче, в метро не катаются. Метро для бедных, а не для всех, опять у нас появились князья и бояре и тягловый народ. Забыла уже, когда в кафе сидела, оно мне давно не по карману. И театр уже роскошь, а когда-то я не пропускала ни одной премьеры. Обидно… очень обидно… Какая-то серость из-за того, что мы не допущены в этот новый мир. Муж приносит книги из библиотеки сумками, это единственное, что нам по-прежнему доступно. Можем еще побродить по старой Москве, по нашим любимым местам – Якиманка, Китай-город, Варварка. Это наш панцирь, теперь каждый наращивает себе панцирь. (Молчит.) Нас учили… У Маркса написано: «Капитал – это кража». И я с ним согласна.

Я знала любовь… Всегда чувствую: любил человек или нет, с тем, кто любил, у меня интуитивная связь. Без слов. Вспомнила сейчас первого мужа… Любила? – Да. – Сильно? – Безумно. Мне было двадцать лет. В голове одни мечты. Жили с его красивой старой мамой, она меня ревновала: «Ты такая же красивая, как я в молодости». Цветы, которые он дарил мне, она забирала в свою комнату. Я ее потом поняла, может, только сейчас я ее поняла, когда знаю, как люблю своих девочек, какая может быть тесная связь с ребенком. Меня психолог хочет убедить: «У вас гипертрофированная любовь к детям. Так нельзя любить». Да нормальная у меня любовь… Любовь! Моя жизнь… вот моя-моя… Никто не знает рецепта… (Молчит.) Муж меня любил, но у него была философия: невозможно прожить жизнь с одной женщиной, надо познать других. Я много думала… плакала… Смогла и отпустила. Осталась с маленькой Ксюшей одна. Второй муж… Был он мне как брат, а я всегда мечтала о старшем брате. Растерялась. Не знала, как мы будем с ним жить, когда он сделал мне предложение. Чтобы рожать детей, в доме должно пахнуть любовью. Перевез он нас с Ксюшей к себе: «Давай попробуем. Не понравится, я отвезу вас обратно». И как-то у нас с ним наладилось. Любовь бывает разная: бывает сумасшедшая, а бывает похожа на дружбу. На дружеский союз. Мне нравится так думать, потому что мой муж очень хороший человек. Пусть я не жила в шелках…

Родила Дашеньку… Мы никогда не расставались с нашими детьми, вместе ездили летом в деревню к бабушке в Калужскую область. Там была речка. Луг и лес. Бабушка пекла пироги с вишнями, которые дети и сейчас вспоминают. Никогда мы не ездили к морю, это была наша мечта. Как известно, честным трудом больших денег не заработаешь: я – медсестра, муж – научный сотрудник в институте радиологической техники. Но девочки знали, что мы их любим.

Многие боготворят перестройку… Все на что-то надеялись. Мне любить Горбачева не за что. Помню разговоры у нас в ординаторской: «Закончится социализм, а что будет после него?» – «Закончится плохой социализм, и будет хороший социализм». Ждали… читали газеты… Скоро муж потерял работу, их институт закрыли. Безработных – море, все с высшим образованием. Появились киоски, затем супермаркеты, в которых было все, как в сказке, а купить не на что. Зайду – выйду. Покупала два яблока и один апельсин, когда дети болели. Как с этим смириться? Согласиться с тем, что так оно теперь и будет – как? Стою в очереди в кассу, передо мной мужчина с тележкой, там у него и ананасы, и бананы… Так бьет по самолюбию. От этого люди сегодня какие-то все усталые. Не дай бог родиться в СССР, а жить в России. (Молчит.) Ни одна моя мечта в жизни не исполнилась…

Когда дочь вышла в другую комнату, говорит мне полушепотом.

Сколько лет? Три года уже прошло после теракта… нет, больше… Моя тайна… Представить себе не могу, что лягу с мужем в постель, и мужская рука до меня дотронется. У нас с мужем никаких отношений все эти годы, я жена и не жена, он меня уговаривает: «Тебе станет легче». Подруга, которая все знает, она тоже меня не понимает: «Ты обалденная, ты сексуальная. Посмотри на себя в зеркало, какая ты красивая. Какие волосы…» У меня такие волосы от рождения, я про красоту свою забыла. Когда человек тонет, он весь пропитывается водой, так я вся пропитана болью. Как будто я отторгла свое тело, и осталась одна душа…

Дочь

…Лежали убитые, у них в карманах без конца звонили мобильники… Никто не решался подойти и ответить.

…Сидела на полу окровавленная девушка, какой-то парень предлагал ей шоколадку…

…Куртка моя не сгорела, но она вся была оплавленная. Врач осмотрела меня и сразу сказала: «Ложитесь на носилки». Я еще сопротивлялась: «Сама поднимусь и дойду до “скорой”», она даже прикрикнула на меня: «Ложитесь!». В машине я потеряла сознание, пришла в себя в реанимации…

…Почему я молчу? Я дружила с одним парнем, мы даже… он мне колечко подарил… И я ему рассказала, что со мной было… Может, это абсолютно не связано, но мы расстались. У меня это отложилось, я поняла, что не надо никаких откровений. Тебя взорвали, ты выжил, ты стал еще более уязвимым и хрупким. На тебе клеймо пострадавшего, я не хочу, чтобы на мне было видно это клеймо…

…Наша мама любит театры, иногда ей удается поймать дешевый билетик: «Ксюша, мы идем в театр». Я отказываюсь, они идут вдвоем с папой. На меня театр уже не действует…

Мать

– Человек не знает, почему это именно с ним случилось, поэтому хочется быть как все. Спрятаться. Это все сразу не отключается…

Этот мальчик-смертник… и другие… Они спустились с гор и пришли к нам: «Как нас убивают, вы не видите. Попробуем это сделать у вас». (Молчит.)

Я думаю… Хочу вспомнить, когда я была счастливой. Надо вспомнить… Я была счастлива только один раз в жизни, когда дети были маленькие…

Звонок в дверь – Ксюшины друзья… Посадила их на кухне. У меня от мамы: первое – это накормить гостей. Одно время молодые перестали говорить о политике, а сейчас снова говорят. Стали спорить о Путине… «Путин – это клон Сталина…», «Это надолго…», «Это жопа всей стране…», «Это – газ, это – нефть…». Вопрос: кто Сталина сделал Сталиным? Проблема вины…

Судить надо только тех, кто расстреливал, пытал или:

и того, кто написал донос…

кто забрал у родственников ребенка «врага народа» и сдал его в детдом…

шофера, перевозившего арестованных…

уборщицу, замывавшую полы после пыток…

начальника железной дороги, направлявшего товарняки с политзаключенными на Север…

портных, кроивших полушубки, в которых ходили лагерные охранники. Врачей, чинивших им зубы, снимавших кардиограмму, чтобы они лучше несли свою службу…

тех, кто молчал, когда другие на собраниях кричали: «Собакам – собачья смерть!».

Со Сталина перешли на Чечню… И опять все то же самое: кто убивает, взрывает – да, виноват, а тот, кто делает бомбы, снаряды на заводах, шьет военную форму, учит солдат стрелять… представляет к наградам… Разве они виноваты? (Молчит.) Мне хотелось закрыть собой Ксюшу, куда-нибудь увести ее от этих разговоров. Она сидела с большими от ужаса глазами. Смотрела на меня… (Поворачивается к дочери.) Ксюшенька, я не виновата, и наш папа не виноват, он сейчас преподает математику. Я – медсестра. К нам в больницу привозили раненых наших офицеров из Чечни. Мы их лечили, потом, конечно, они уезжали назад. На войну. Среди них мало кто хотел возвращаться, многие открыто признавались: «Не хотим воевать». Я – медсестра, я всех спасаю…

Есть таблетки от зубной боли, от головной, а от моей нет. Психолог схему мне нарисовал: утром натощак полстакана зверобоя, двадцать капель настойки боярышника, тридцать – пиона… Весь день расписан. Пила я все это. И к какому-то китайцу ходила… Не помогло… (Молчит.) Отвлекают ежедневные дела, поэтому не сходишь с ума. Рутина лечит: постирать, погладить, зашить…

Во дворе нашего дома стоит старая липа… Я иду – это наверное, через пару лет было – и чувствую: липа цветет. Запах… А до того все как-то не остро было… не так… Краски погашены, звуки… (Молчит.)

Подружилась в больнице с одной женщиной, она ехала не во втором вагоне, как Ксюша, а в третьем. Ходила уже на работу, и казалось, все пережила. И что-то случилось – хотела выброситься с балкона, прыгала из окна. Родители заковали дом в решетки, жили как в клетке. Травилась газом… Муж от нее ушел… Не знаю, где она сейчас? Кто-то один раз видел ее на станции «Автозаводская». Ходила по перрону и кричала: «Берем правой рукой три горсти земли и бросаем на гроб. Берем… бросаем». Кричала, пока санитары за ней не приехали…

Думала, что это Ксюша мне рассказала… Возле нее стоял мужчина и так близко, что она даже хотела сделать ему замечание. Не успела. Потом получилось так, что он закрыл ее, много Ксюшиных осколков попало в него. Неизвестно, остался ли он жив? Я о нем часто вспоминаю… ну просто перед глазами он у меня стоит… А Ксюша не помнит… Откуда я это взяла? Наверное, я придумала его себе сама. Но кто-то же мне ее спас…

Я знаю лекарство… Ксюше надо быть счастливой. Ее можно вылечить только счастьем. Нужно что-то такое… Были мы на концерте Аллы Пугачевой, которую всей семьей любим. Я хотела к ней подойти или записочку послать: «Спойте для моей девочки. Скажите, что это только для нее одной». Чтобы она почувствовала себя королевой… поднять ее высоко-высоко… Она увидела ад и должна увидеть рай. Чтобы опять мир для нее пришел в равновесие. Мои иллюзии… мечты… (Молчит.) Я ничего не смогла своей любовью сделать. Кому мне написать письмо? Кого попросить? Вы заработали на чеченской нефти, на русских кредитах, дайте мне куда-нибудь ее увезти. Пусть она посидит под пальмой, на черепаху посмотрит, чтобы забыла ад. У нее в глазах все время ад. Света нет, света я в них не вижу.

Стала ходить в церковь… Верю ли я? Не знаю. Но хочется с кем-то поговорить. Один раз батюшка проповедь читал, что в большом страдании человек или приближается к Богу, или удаляется, и если он отдаляется от Бога, нельзя его корить, это от негодования, от боли. Все про меня.

Смотрю на людей со стороны, я не чувствую с ними родственной связи… Я смотрю так, как будто я уже не человек… Вы писательница, вы меня поймете: слово мало имеет общего с тем, что происходит внутри, раньше я редко общалась с тем, что у меня внутри. Сейчас как на рудниках живу… Переживаю, думаю… все время что-то в себе ворошу… «Мама, прячь душу!» Нет, дорогие девочки, я не хочу, чтобы мои чувства, мои слезы просто так исчезли. Без следа, без знака. Меня это больше всего беспокоит. Все, что я пережила – это не то, что хочется только детям оставить. Я хочу это передать и другому человеку, чтобы оно где-то лежало, и каждый мог взять.

3 сентября – День памяти жертв терроризма. Москва в трауре. На улицах много инвалидов, молодые женщины в черных платках. Горят поминальные свечи: на Солянке, на площади перед Театральным центром на Дубровке, возле метро «Парк культуры», «Лубянка», «Автозаводская», «Рижская»…

Я тоже в этой толпе. Спрашиваю – слушаю. Как мы с этим живем?

Теракты в столице были в 2000, 2001, 2002, 2003, 2004, 2006, 2010, 2011 годах.

– Ехала на работу, вагон, как всегда, был переполнен. Взрыва не слышала, но почему-то все вдруг стало в оранжевом цвете, и тело онемело, хотела пошевелить рукой – не смогла. Подумала, что со мной случился инсульт, и тут же потеряла сознание… А когда пришла в себя, вижу – по мне ходят какие-то люди, ходят бесстрашно, как будто я мертвая. Испугалась, что раздавят, и подняла руки. Меня кто-то поднял. Кровь и мясо – такая была картина…

– Сыну четыре года. Ну как ему сказать, что папа погиб? Он ведь не понимает, что такое смерть? Боюсь, чтобы не подумал – папа нас бросил. Пока папа у нас в командировке…

– Часто вспоминаю… Возле больницы стояли целые очереди желающих сдать кровь, с сетками апельсинов. Умоляли замученных нянечек: «Возьмите у меня фрукты и передайте любому человеку. Скажите, что еще им надо?».

– Ко мне приезжали девчонки с работы, начальник машину им давал. А никого видеть не хотелось…

– Война нужна, может, люди появятся. Мой дед говорил, что людей он встречал только в войну. Сейчас доброты мало.

– Две незнакомые женщины обнимались и плакали возле эскалатора, лица в крови, до меня не доходило, что это кровь, я думала: краска от слез размазалась. Вечером все это еще раз увидела по телевизору, и вот тогда до меня дошло. Там, на месте, не понимала, смотрела на кровь и не верила.

– Сначала думаешь, что ты можешь спуститься в метро, заходишь в вагон смело, но проезжаешь одну-две остановки и выскакиваешь в холодном поту. Особенно страшно, когда поезд остановится на несколько минут в тоннеле. Каждая минута растягивается, сердце начинает болтаться на одной ниточке…

– В каждом кавказце мерещится террорист…

– Как вы думаете: русские солдаты в Чечне не совершали преступлений? У меня брат там служил… Такое рассказывал про славную русскую армию… Держали чеченских мужчин в ямах, как зверей, требовали у родственников выкуп. Пытали… мародерствовали… Теперь парень спивается.

– Госдепу продался? Провокатор! Кто превратил Чечню в гетто для русских? Русских выгоняли с работы, отбирали квартиры, машины. Не отдашь – зарежут. Русских девушек насиловали только за то, что они русские.

– Ненавижу чеченов! Если бы не мы, русские, они бы до сих пор сидели в горах, в пещерах. Журналистов, которые за чеченов – тоже ненавижу! Либерасты! (Взгляд, полный ненависти, в мою сторону – я записываю разговор.)

– Разве судили русских солдат за убийство немецких солдат во время Отечественной войны? А убивали по-всякому. Партизаны на кусочки пленных полицаев резали… Послушайте ветеранов…

– Во время первой чеченской войны, это при Ельцине, по телевизору все честно показывали. Мы видели, как плакали чеченские женщины. Как русские матери ходили по селам и искали пропавших без вести своих мальчиков. Их никто не трогал. Такой ненависти, как сейчас, еще ни у кого не было – ни у них, ни у нас.

– То пылала одна Чечня, теперь весь северный Кавказ. Везде строят мечети.

– Геополитика пришла к нам в дом. Россия распадается… Скоро от империи останется одно Московское княжество…

– Ненавижу!!!

– Кого?

– Всех!

– Мой сын был еще семь часов живой, его запихнули в целлофановый мешок и положили в автобус с трупами… Привезли нам казенный гроб, два венка. Гроб из каких-то опилок, как картонный, его подняли – он развалился. Венки бедные, жалкие. Все покупали сами. Государству на нас, смертных, наплевать, пусть и оно примет мой плевок – хочу уехать из этой ё-ной страны. Подали с мужем документы на иммиграцию в Канаду.

– Раньше Сталин убивал, а теперь бандиты. Свобода?

– У меня черные волосы, черные глаза… Я – русская, православная. Зашли с подругой в метро. Нас остановила милиция, меня отвели в сторону: «Снимите верхнюю одежду. Предъявите документы». На подругу – ноль внимания, она блондинка. Мама говорит: «Покрась волосы». А мне стыдно.

– Русский человек крепок на трех сваях – «авось», «небось» и «как-нибудь». Первое время все тряслись от страха, а через месяц я обнаружила в метро под скамейкой подозрительный сверток и еле заставила дежурную позвонить в милицию.

– В аэропорту Домодедово таксисты-суки после теракта взвинтили цены. Заоблачно. На всем бабло делают. Б…дь, вытаскивать из машин – и мордой о капот!

– Одни валялись в лужах крови, а другие их снимали на мобилы. Щелкали. Тут же вывесили фото в ЖЖ. Офисному планктону перчика не хватает.

– Сегодня – они, завтра – мы. И все молчат, все с этим согласились.

– Постараемся, сколько можно, помогать усопшим нашими молитвами. Просить милости Божией…

Тут же на импровизированной сцене школьники дают концерт. Их привезли автобусами. Подхожу ближе.

– Мне Бен Ладен интересен… Аль-Каида – глобальный проект…

– Я за индивидуальный террор. Точечный. Например, против полицейских, чиновников…

– Террор – это плохо или хорошо?

– Это теперь добро.

– Надоело, блин, стоять. Когда нас отпустят?

– Анекдотец прикольный… Террористы осматривают достопримечательности в Италии. Дошли до Пизанской башни. Смеются: «Дилетанты!».

– Террор – это бизнес…

жертвоприношение, как в древние времена…

мейнстрим…

разминка перед революцией…

что-то личное…

 

О старухе с косой и красивой девушке

Александр Ласкович – солдат, предприниматель, эмигрант, 21–30 лет

Смерть похожа на любовь

– В детстве у меня во дворе было дерево… Старый клен… Я с ним разговаривал, это был мой друг. Умер дедушка, я долго плакал. Проревел весь день. Мне было пять лет, и я понял, что умру, и все умрут. Меня охватил ужас: все умрут раньше, чем я, и я останусь один. Дикое одиночество. Мама меня жалела, а папа подошел и сказал: «Вытри слезы. Ты – мужчина. А мужчины не плачут». А я не знал еще – кто я? Мне никогда не нравилось быть мальчиком, я не любил играть «в войну». Но меня никто не спрашивал… все выбрали без меня… Мама мечтала о девочке, папа, как всегда, хотел аборт.

Первый раз я хотел повеситься в семь лет… Из-за китайского тазика… Мама сварила варенье в китайском тазике и поставила на табуретку, а мы с братом ловили нашу кошку. Муська тенью пролетела над тазиком, а мы нет… Мама молодая, папа на военных учениях. На полу лужа варенья… Мама проклинает судьбу офицерской жены и то, что жить приходится у черта на куличках… на Сахалине… где зимой снега насыпает до десяти метров, а летом – лопухи одного роста с ней. Она хватает отцовский ремень и выгоняет нас на улицу. «Мама, на дворе дождь, а в сарае муравьи кусаются». – «Пошли! Пошли! Вон!» Брат побежал к соседям, а я совершенно серьезно решил повеситься. Залез в сарай, нашел в корзине веревку. Придут утром, а я вишу: вот, суки, вам! Тут в дверь втискивается Муська… Мяу-мяу… Милая Муська! Ты пришла меня пожалеть. Я обнял ее, прижался, и так мы с ней просидели до утра.

Папа… Что такое был папа? Он читал газеты и курил. Замполит авиаполка. Мы перемещались из одного военного городка в другой, жили в общежитиях. Длинные кирпичные бараки, везде одинаковые. Все они пахли гуталином и дешевым одеколоном «Шипр». Так всегда пахло и от папы. Мне – восемь лет, брату – девять, папа возвращается со службы. Скрипит портупея, скрипят хромовые сапоги. В эту минуту нам с братом превратиться бы в невидимок, исчезнуть с его глаз! Папа берет с этажерки «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого, в нашем доме – это «Отче наш». «Что было дальше?» – начинает он с брата. – «Ну самолет упал. А Алексей Мересьев пополз… Раненый. Съел ежа… завалился в канаву…» – «В какую еще канаву?» – «В воронку от пятитонной бомбы», – подсказываю я. «Что? Это было вчера. – Мы оба вздрагиваем от командирского голоса папы. – Сегодня, значит, не читали?» Картинка: бегаем вокруг стола, как три клоуна – один большой, два маленьких, мы со спущенными штанами, папа – с ремнем. (Пауза.) Все-таки у нас у всех киношное воспитание, да? Мир в картинках… Не из книг, а из фильмов мы выросли. И из музыки… Книги, которые приносил в дом папа, у меня до сих пор вызывают аллергию. У меня температура поднимается, когда я вижу у кого-нибудь на полке «Повесть о настоящем человеке» или «Молодую гвардию». О! Папа мечтал бросить нас под танк… Он хотел, чтобы мы скорее стали взрослыми и попросились добровольцами на войну. Мир без войны папа не представлял. Нужны герои! Героями становятся только на войне, и если бы там кому-то из нас отсекло ноги, как Алексею Мересьеву, он был бы счастлив. Его жизнь не зря… Все отлично! Жизнь удалась! И он… я думаю, что он сам бы привел приговор в исполнение, своей рукой, если бы я нарушил присягу, если бы дрогнул в бою. Тарас Бульба! «Я тебя породил, я тебя и убью». Папа принадлежал идее, он не человек. Родину положено любить безоглядно. Безоговорочно! Я это слышал все детство. Жизнь дана только для того, чтобы Родину защищать… Но меня никак не удавалось запрограммировать на войну, на щенячью готовность заткнуть собой дырку в плотине или лечь пузом на мину. Я не любил смерть… Я давил божьих коровок, на Сахалине летом божьих коровок – как песка. Давил их, как все. Пока однажды не испугался: чего это я столько маленьких красных трупиков наделал? Муська родила недоношенных котят… Я их поил, выхаживал. Появилась мама: «Они что – мертвые?». И они умерли после ее слов. Никаких слез! «Мужчины не плачут». Папа дарил нам военные фуражки, по выходным ставил пластинки с военными песнями. Мы с братом сидели и слушали, а по щеке у папы сползала «скупая мужская слеза». Когда он был пьяный, всегда рассказывал нам одну и ту же историю: как «героя» окружили враги, и он отстреливался до последнего патрона, а последний патрон выпустил в свое сердце… В этом месте отец всегда по-киношному падал и всегда задевал ногой табуретку, и она тоже падала. Тут было смешно. Отец трезвел и обижался: «Ничего нет смешного, когда герой умирает».

Я не хотел умирать… В детстве очень страшно думать о смерти… «Мужчина должен быть готов», «священный долг перед Родиной»… «Что? Ты не будешь знать, как разобрать и собрать автомат Калашникова?» – нет для папы это было невозможно. Позор! О! Как я хотел молочными зубами вгрызться в папины хромовые сапоги, биться и кусаться. За что он меня – по голой заднице перед соседским Витькой?! И еще «девчонкой» обзывает… А я не рожден для танца смерти. У меня классический ахилл… я хотел танцевать в балете… Папа служил великой идее. Как будто трепанация черепа у всех была, гордились тем, что жили без штанов, но с винтовкой… (Пауза.) Мы выросли… мы давно выросли… Бедный папа! Жизнь за это время сменила жанр… Там, где играли оптимистическую трагедию, сейчас разыграют комедию и боевик. Ползет-ползет, шишки грызет… Угадайте, кто это? – Алексей Мересьев. Любимый папин герой… «Дети в подвале играли в гестапо / Зверски замучен сантехник Потапов…» Это все, что осталось от папиной идеи… А сам папа? Это уже старый человек, совсем не готовый к старости. Ему бы радоваться каждой минуте, на небо смотреть, на деревья. Пусть бы в шахматы играл или марки собирал… спичечные коробки… Сидит у телевизора: заседание парламента – левые, правые, митинги, демонстрации с красными флагами. Папа – там! Он – за коммунистов. Соберемся за ужином… «У нас была великая эпоха!» – наносит он мне первый удар и ждет ответа. Папе нужна борьба, иначе жизнь утрачивает смысл. Только – на баррикады и со знаменем! Вот мы смотрим с ним телевизор: японский робот достает из песка ржавые мины… одну… вторую… Торжество науки и техники! Человеческого разума! Правда, папе за державу обидно, что это не наша техника. Но тут… Неожиданно к концу репортажа у нас на глазах робот делает ошибку и подрывается. Как говорится, увидел бегущего сапера – беги за ним. У робота такой программы нет. Папа в недоумении: «Гробить импортную технику? У нас что, личного состава не хватает?». У него свои отношения со смертью. Папа жил для того, чтобы выполнить любое задание партии и правительства. Жизнь стоила меньше железки.

На Сахалине… Мы жили возле кладбища. Почти каждый день я слышал похоронную музыку: желтый гроб – умер кто-то в поселке, обитый красным кумачом – летчик погиб. Красных гробов было больше. После каждого красного гроба папа приносил в дом магнитофонную кассету… Приходили летчики… На столе дымились пожеванные папиросные «бычки», блестели запотевшие стаканы с водкой. Крутилась кассета: «Я – борт такой-то… Движок стал…» – «Идите на втором». – «И этот отказал». – «Попытайтесь запустить левый двигатель». – «Не запускается…» – «Правый…» – «Правый тоже…» – «Катапультируйтесь!» – «Фонарь кабины не сбрасывается… Твою мать! Э-э-э… ы-ы-ы…» Я долго представлял смерть как падение с немыслимой высоты: э-э-э… ы-ы-ы… Кто-то из молодых летчиков однажды спросил у меня: «Что ты, малыш, знаешь о смерти?» Я удивился. Мне казалось, что я это знал всегда. Хоронили мальчика из нашего класса… разжег костер и набросал туда патронов… Так рвануло! Вот он… лежит в гробу и как будто притворяется, все смотрят на него, а он недоступен никому… Я не мог отвести глаз… как будто я это знал всегда, родился уже с этим знанием. Может, я уже когда-то умирал? Или мама, когда я еще жил в ней, сидела у окна и смотрела, как везли на кладбище: красный гроб, желтый гроб… Я был загипнотизирован смертью, в течение дня я думал о ней десятки раз. Много раз думал. Смерть пахла папиросными «бычками», недоеденными шпротами и водкой. Это не обязательно беззубая старуха с косой, а может, это красивая девушка? И я ее увижу.

Восемнадцать лет… Всего хочется: женщин, вина, путешествовать… Загадок, тайн. Я придумывал себе разную жизнь, представлял. И в этот момент тебя подлавливают… Ё-моё! Мне до сих пор хочется раствориться в воздухе, исчезнуть, чтобы нигде меня не нашли. Не оставить никаких следов. Уйти куда-нибудь лесником, беспаспортным бомжем. Постоянно наваливается один и тот же сон: меня опять забирают в армию – перепутали документы, и снова надо идти служить. Кричу, отбиваюсь: «Я уже служил, скоты! Отпустите меня!». Схожу с ума! Жуткий сон… (Пауза.) Я не хотел быть мальчиком… Не хотел быть солдатом, война мне была неинтересна. Папа сказал: «Ты должен, наконец, стать мужчиной. А то девочки подумают, что ты импотент. Армия – школа жизни». Надо идти учиться убивать… У меня, в моем воображении это выглядело так: барабанный бой, боевые ряды, хорошо сделанные орудия убийства, свист горячего свинца и… разбитые головы, вышибленные глаза, оторванные конечности… вой и стоны раненых… И крики победителей… тех, кто умеет убивать лучше… Убить! Убить! Стрелой, пулей, снарядом или ядерной бомбой, но все равно убить… убить другого человека… Я не хотел. И я знал, что в армии из меня будут делать мужчину другие мужчины. Или меня убьют, или я кого-то убью. Брат ушел с розовой ватой в голове, романтиком, а вернулся после службы испуганным человеком. Каждое утро его били ногой в лицо. Он лежал на нижних нарах, старослужащий – наверху. Целый год тебе пяткой в морду! Попробуй остаться тем, кем ты был. А если раздеть человека догола – сколько можно всего придумать? Много чего… Например, сосать собственный член, а все будут смеяться. Кто не будет смеяться, сам будет сосать… А зубной щеткой или лезвием для бритья драить солдатский туалет? «Должно блестеть, как у кота яйца». Ё-моё! Есть тип людей, которые не могут быть мясом, а есть другой тип, готовый быть только мясом. Человеческие лепешки. Я понял, что должен собрать всю свою страсть, чтобы выжить. Записался в спортивную секцию – хатха-йога, каратэ. Учился бить – в лицо, между ног. Как позвоночник переломить… Зажигал спичку, клал ее на ладонь и дожидался, пока она догорит. Конечно, я не выдерживал… Плакал. Я помню… помню… (Пауза.) Гуляет по лесу дракон. Встретил медведя. «Медведь, – говорит дракон, – у меня в восемь часов ужин. Приходи – я тебя съем». Идет дальше. Бежит лиса. «Лиса, – говорит дракон, – у меня в семь утра завтрак. Приходи – я тебя съем». Идет дальше. Скачет заяц. «Стой, заяц, – говорит дракон, – у меня в два часа обед. Приходи – я тебя съем». – «У меня вопрос», – поднял заяц лапу. – «Давай». – «Можно не приходить?» – «Можно. Я тебя вычеркиваю из списка». Но мало кто способен задать такой вопрос… Бляааа!

Проводы… Два дня дома жарили, варили, тушили, лепили, пекли. Купили два ящика водки. Собрались все родственники. «Не посрами, сынок!» – поднял первую рюмку отец. И пошло… Ё-моё! Знакомый текст: «пройти испытания»… «с честью выдержать»… «проявить мужество»… Утром возле военкомата – гармонь, песни и водка в пластмассовых стаканчиках. А я не пью… «Больной, что ли?» Перед отправкой на станцию – осмотр личных вещей. Заставили все выложить из сумок, ножи-вилки и еду забрали. Дома дали немного денег… Мы их запихивали поглубже в носки и трусы. Ё-моё! Будущие защитники Родины… Посадили в автобусы. Девчонки машут, мамы плачут. Поехали! Полный вагон мужиков. Ни одного лица не запомнил. Всех подстригли «под ноль», переодели в какое-то рванье. На зэков были похожи. Голоса: «Сорок таблеток… Попытка суицида… Белый билет. Надо быть дураком, чтобы остаться умным…» – «Бей меня! Бей! Ну и пусть я говно, мне наплевать. Зато я – дома, трахаюсь с девчонками, а ты – с винтовкой пошел играть в войну». – «Эх, парни, сменим кроссовки на сапоги и будем Родину защищать». – «У кого бабки в кармане, тот в армию не ходит». Ехали трое суток. Всю дорогу пили. А я не пью… «Бедолага! Что ты будешь в армии делать?» Из постельного белья – носки и одежда, что на нас. Сняли ночью обувь… Ё-моё! Запах! Сто мужиков сняли ботинки… Носки не меняли кто двое, а кто трое суток… Хотелось повеситься или расстреляться. В туалет ходили с офицерами – три раза в день. Хочешь больше – терпи. Туалет закрыт. А мало чего… только из дому… Один все равно ночью удавился… Ё-моё!

Человека можно запрограммировать… Он сам этого хочет. Ать-два! Ать-два! В ногу! В армии положено много ходить и много бегать. Бегать быстро и далеко, не можешь бежать – ползи! Сотня молодых мужчин вместе? Зверье! Стая молодых волков! В тюрьме и в армии живут по одним законам. Беспредел. Заповедь первая: никогда не помогай слабому. Слабого – бей! Слабый выбраковывается сходу… Второе: друзей нет, каждый сам за себя. Ночью кто хрюкает, кто квакает, кто маму зовет, кто пердит… Но правило для всех одно: «Прогибайся или прогибай». Все просто – дважды два. И зачем я столько книжек читал? Верил Чехову… Это он писал, что надо выдавливать из себя по капле раба и в человеке все должно быть прекрасно: и душонка, и одежонка, и мыслишки. А бывает наоборот! Наоборот! Иногда человеку хочется быть рабом, ему это нравится. Из человека по капле выдавливают человека. Сержант в первый день тебе объясняет, что ты – быдло, ты – тварь. Команда: «Лечь! Встать!». Все встали, один лежит. «Лечь! Встать!» Лежит. Сержант стал желтый, затем фиолетовый: «Ты что?» – «Суета сует…» – «Ты что?» – «Господь учил: не убивай, даже не гневайся…» Сержант – к командиру роты, тот к гэбэшнику. Подняли дело: баптист. Как он в армию попал?! Его оградили от всех, потом куда-то увезли. Он фантастически опасен! Не хочет играть в войну…

Курс молодого бойца: марширование на красоту, заучивание Устава наизусть, разборка и сборка автомата Калашникова с закрытыми глазами… под водой… Бога нет! Сержант – бог, царь и воинский начальник. Сержант Валериан: «Дрессировке поддаются даже рыбы. Поняли?», «Песню в строю надо орать так, чтобы мышцы на жопе дрожали», «Чем глубже вы в землю закопаетесь, тем меньше вас убьют». Фольклор! Кошмар номер один – кирзовые сапоги… Русскую армию только недавно переобули – выдали ботинки. Я еще служил в сапогах. Для того, чтобы кирза блестела, ее надо было смазывать сапожным кремом и растирать шерстяной тряпочкой внатяг. Кросс – десять километров в кирзачах. Жара тридцать градусов… Ад! Кошмар номер два – портянки… Они были двух видов – зимние и летние. Русская армия отказалась от портянок последней… в двадцать первом веке… Я не один кровавый мозоль из-за них натер. Наматывают портянку так: от носка ноги и непременно «наружу», а не внутрь. Построились. «Рядовой… почему ковыляете? Узких сапог не бывает, есть неправильные ноги». Говорят все матом, не ругаются, а говорят, от полковника до солдата. Другой речи не слышал.

Азбука выживания: солдат – это животное, которое может все… Армия – это тюрьма, в которой срок отбывают по конституции… Мама, мне страшно! Молодой солдат – «салага», «дух», «червяк». «Эй, душара! Принеси чаю», «Эй… почисти сапоги…» Эй-эй! «А ты, б…дь, гордый». Начинаются, репрессии… Ночью четверо держат, двое бьют… Отработана техника, по которой тебя бьют без синяков. Без следов. Например, мокрым полотенцем… ложками… Один раз меня отхерачили так, что я не мог два дня разговаривать. В госпитале от всех болезней одна зеленка. Надоест бить – «побреют» сухим полотенцем или зажигалкой, это надоест – накормят фекалиями, помоями. «Ручками! Ручками бери!» Скоты! Могли заставить бегать по казарме голым… танцевать… У молодого солдата никаких прав… Папа: «Советская армия – лучшая в мире…».

И… наступает такой момент… Появляется мыслишка, такая подлая мыслишка: я им трусы, портянки постираю, потом сам выбьюсь в скоты, и уже мне будут трусы стирать. Это я дома думал о себе, что я такой белый и пушистый. Меня не сломаешь и мое «я» не убьешь. Это «до»… (Пауза.) Есть хотелось всегда, особенно сладкого. В армии все воруют, вместо положенных семидесяти граммов солдату попадает тридцать. Сидели один раз неделю без каши – вагон перловки кто-то на станции спер. Снилась булочная… кексы с изюмом… Стал мастером по чистке картофеля. Виртуозом! За час могу начистить три ведра картошки. Солдатам привозят нестандарт, как на ферму. Сидишь в очистках… Бляааа! В наряде на кухне подходит сержант к солдату: «Начистить три ведра картошки». Солдат: «В космос уже давно летают, а машинку для чистки картофеля не изобрели». Сержант: «В армии, рядовой… все есть. И машинка для чистки картофеля тоже – это ты. Самая последняя модель». Солдатская столовая – поле чудес… Два года: каша, квашеная капуста и макароны, суп из мяса, которое хранили на военных складах на случай войны. Сколько оно там лежало? Пять-десять лет… Все заправлялось комбижиром, большие пятилитровые, такие оранжевые банки. На Новый год в макароны вливали сгущенку – лакомство! Сержант Валериан: «Печенье будете дома есть и угощать своих блядей…». Ни вилки, ни чайной ложки по Уставу солдату не положено. Ложка – единственный прибор. Кому-то прислали из дома пару чайных ложечек. Боже мой! С каким удовольствием мы сидели и размешивали чай в стаканах. Гражданский кайф! Держат за свиней, и вдруг – чайная ложечка. Боже мой! Где-то же у меня есть дом… Заходит дежурный капитан… Увидел: «Что? Что такое! Кто позволил? Немедленно очистить помещение от мусорного хлама!». Какие ложечки! Солдат – не человек. А предмет… приспособление… орудие для убийства… (Пауза.) Дембель. Нас… человек двадцать… Привезли на машине на железнодорожную станцию и выгрузили: «Ну, что – пока! Пока, ребята! Счастливо на гражданке». Мы стоим. Полчаса прошло – стоим. Час прошел… Стоим! Оглядываемся. Ждем приказа. Кто-то должен нам дать команду: «Бегом! В кассу за билетами!» Приказа нет. Не помню, сколько времени прошло, пока мы сообразили, что команды не будет. Самим надо решать. Ё-моё! За два года мозги отшибли…

Покончить с собой я хотел раз пять… А как? Повеситься? Будешь в говне своем висеть, язык вывалится… назад в глотку не затолкают… Как у того парня в поезде, когда нас в часть везли. Обматюгают… свои же… Спрыгнуть с вышки – фарш получится! Взять автомат и на посту – в голову… Расколется, как арбуз. Маму все-таки жалко. Командир просил: «Только не стреляйтесь. Людей списать легче, чем патроны». Жизнь солдата дешевле табельного оружия. Письмо от девушки… Это очень много значит в армии. Руки трясутся. Письма хранить нельзя. Проверка тумбочек: «Бабы ваши, будут наши. А вам еще служить, как медным чайникам. Неси свою макулатуру в унитаз». Положен набор: бритва, авторучка и блокнот. Сидишь на «очке» и читаешь последний раз: «Люблю… Целую…». Бля-а-а-а! Защитники Родины! Письмо от отца: «Идет война в Чечне… Ты меня понимаешь!». Папа героя домой ждет… А у нас прапорщик один был в Афгане, поехал добровольцем. Война прошлась по его голове сильно. Ничего не рассказывал, травил только «афганские» анекдоты. Ё-моё! Все ржали… Солдат тащит на себе тяжело раненого друга, тот истекает кровью. Умирает. Просит: «Пристрели! Больше не могу!» – «У меня патронов нет. Кончились». – «А ты купи». – «Где я их тебе куплю? Вокруг горы, ни души». – «А ты у меня купи». (Смеется.) «Товарищ офицер, почему вы попросились в Афган?» – «Хочу стать майором». – «А генералом?» – «Нет, генералом я не стану – у генерала свой сын есть». (Пауза.) В Чечню никто не просился. Ни одного добровольца не помню… Отец приходил ко мне во сне: «Ты присягу принял?». Стоял под Красным знаменем: «Клянусь свято соблюдать… строго выполнять… мужественно защищать… А если я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара… всеобщая ненависть и презрение…». Во сне я убегал куда-то, он целился в меня… целился…

Стоишь на посту. В руках – оружие. И одна мысль: секунда-две – и ты свободен. Не виден никому. Уже, суки, не достанете! Никто… Никто! Если искать причину, надо начинать оттуда, когда мама хотела девочку, а папа, как всегда, аборт. Сержант сказал, что ты – мешок с говном… дырка в пространстве… (Пауза.) Офицеры были разные: один – спившийся интеллигент, говорил по-английски, а в основном – серые пьяницы. Напивались до глюков… Могли ночью поднять всю казарму и заставить бегать по плацу, пока солдаты не падали. Офицеров называли шакалами. Плохой шакал… хороший шакал… (Пауза.) Кто вам расскажет, как десять человек насилуют одного… (Злой смех.) Это не игрушки и не литература… (Пауза.) На самосвале, как скот, возили на командирскую дачу. Тягали бетонные плиты… (Злой смех.) Барабанщик! Играй гимн Советского Союза!

Я никогда не хотел быть героем. Я ненавижу героев! Герой должен или много убивать… или красиво умереть… Убить врага ты должен любой ценой: сначала используй боекомплект, когда патроны и гранаты закончатся – дерись ножом, прикладом, саперной лопаткой. Рви хоть зубами. Сержант Валериан: «Учись работать с ножом. Кисть руки – вещь очень хорошая, ее лучше не резать, а колоть… обратным хватом… Так… так… Контролируй руку, уход за спину… не увлекайся сложными движениями… Отлично! Отлично! Теперь выверни нож у противника… Так… так… Ты его убил. Молодец! Убил! Кричи: “Умри, сука!”. Чего ты молчишь?» (Останавливается.) Все время тебе долбят: оружие – это красиво… стрелять – настоящее мужское дело… Учились убивать на животных, нам специально завозили бродячих собак, котов, чтобы потом рука не дрогнула при виде человеческой крови. Мясники! Я не выдерживал… ночью плакал… (Пауза.) В детстве мы играли в самураев. Самурай должен был по-японски умереть, не имел права упасть лицом вниз, закричать. Я всегда кричал… Меня не любили брать в эту игру… (Пауза.) Сержант Валериан: «Запомните… автомат работает так: раз, два, три – и тебя нет…». А пошли вы все! Раз, два…

Смерть похожа на любовь. В последние мгновения – темнота… страшные и некрасивые судороги… Из смерти нельзя вернуться, но из любви мы возвращаемся. И можем вспомнить, как было… Вы тонули когда-нибудь? Я тонул… Чем больше сопротивляешься, тем меньше сил. Смирись – и дойди до дна. И тогда… Хочешь жить – пробивай небо воды, возвращайся. Но сначала дойди до дна.

А там? Там никакого света в конце тоннеля… И ангелов я не видел. Сидел отец у красного гроба. Гроб пустой.

А о любви мы знаем слишком мало

Через несколько лет я снова оказалась в городе N (город не называю по просьбе моего героя). Мы с ним созвонились – и встретились. Он был влюблен, он был счастлив – и говорил о любви. Я даже не сразу догадалась включить диктофон, чтобы не упустить вот этот момент перехода жизни, просто жизни – в литературу, который всегда сторожу, выслушиваю в любых разговорах – частных и общих, но иногда теряю бдительность, а «кусочек литературы» может блеснуть везде, иногда в самом неожиданном месте. Как и в этот раз. Хотели посидеть и выпить кофе, а жизнь предложила развитие сюжета. Вот что я успела записать…

– Я встретился с любовью… я ее понимаю… До этого я думал, что любовь – это два дурака с повышенной температурой. Что это просто бред… О любви мы знаем слишком мало. И если эту нитку вытянуть… Война и любовь – это как бы из одного костра, то есть это одна ткань, та же материя. Человек с автоматом или тот, кто на Эльбрус взобрался, кто воевал до победы, строил социалистический рай – все та же история, тот самый магнит и то же самое электричество. Вам понятно? Чего-то человек не может, чего-то нельзя купить или выиграть в лотерею… А человек знает, что оно есть, и он этого хочет… И не разберется, как искать. Где?

Это почти рождение… Начинается с удара… (Пауза.) А может, и не надо эти тайны разгадывать? Вы не боитесь?

Первый день…

Прихожу к своему знакомому, у него компания, у вешалки в прихожей снимаю пальто, кто-то идет с кухни, и надо пропустить, оборачиваюсь – она! У меня произошло короткое замыкание, как будто во всем доме выключили свет. И вот – все. За словом обычно в карман не лезу, а здесь просто сел и сидел, даже ее не видел, то есть, не то чтобы я на нее не смотрел, я долго-долго смотрел сквозь нее, как в фильмах Тарковского: льют из кувшина воду, и она льется мимо чашки, затем ме-е-е-дленно поворачивается вместе с этой чашкой. Рассказываю дольше, чем это произошло. Молния! В этот день что-то такое узнал, что все остальное стало неважным, даже особенно не разбирался… А собственно – зачем? Случилось – и все. И оно так прочно. Ее пошел провожать жених, у них, как я понял, скоро намечалась свадьба, но мне было все равно, я собрался домой и ехал уже не один, ехал с ней, она уже поселилась во мне. Любовь начинается… Всё вдруг другого цвета, голосов больше, звуков больше… Нет никаких шансов это понять… (Пауза.) Передаю приблизительно…

Утром проснулся с мыслью, что мне надо ее найти, а я не знаю ни имени, ни адреса, ни ее телефона, но уже это случилось, что-то главное в жизни со мной произошло. Человек прибыл. Как будто я что-то забыл… и вот вспомнил… Вам понятно, о чем я? Нет? Никакой формулы мы не выведем… все будет синтетика… Мы привыкли к мысли: будущее от нас скрыто, а то, что уже было, можно объяснить. Было или не было… для меня – вопрос… А может, ничего и не было? Просто кинолента крутится, вот она прокрутилась… Знаю такие моменты в своей жизни, которых как бы не было. А они были. Например, несколько раз я был влюблен… думал, что влюблен… Осталось много фотографий. Но все высыпалось из памяти, смылось. Есть такие вещи, которые не высыпаются, их надо взять с собой. А остальное… Все ли человек вспомнит, что с ним было?

Второй день…

Я купил розу. Денег практически не было, но поехал на рынок и купил самую большую розу, какую там нашел. И вот тоже… Как объяснить? Подошла ко мне цыганка: «Дай, милок, погадаю. По глазам вижу…». Убежал. Зачем? Я и сам уже знаю, что тайна стоит в дверях. Тайна, таинство, покрывание… Первый раз ошибся квартирой – открыл мужик в свисающей майке и под градусом, увидел меня с розой, замер: «Бля-а-а!». Поднимаюсь на следующий этаж… Через цепочку выглядывает странная старушка в вязаной шляпке: «Лена, к тебе». Потом она играла нам на фортепиано, рассказывала о театре. Старая актриса. В доме жил большой черный кот, домашний тиран, который почему-то меня сразу невзлюбил, а я старался ему понравиться… Большой черный кот… Во время происхождения тайны ты как бы отсутствуешь. Вам понятно, о чем я? Не надо быть космонавтом, олигархом или героем, ты можешь быть счастливым, все испытать в обыкновенной двухкомнатной квартире – пятьдесят восемь квадратных метров, совмещенный санузел, среди старых советских вещей. Двенадцать часов ночи, два часа… Мне надо уходить, а я не понимаю, почему я должен уходить из этого дома. Больше всего это похоже на воспоминание… ищу слова… Как будто все вспомнилось, долго ничего не помнил, а теперь все вернулось. Я соединился. Что-то подобное… я так думаю… испытывает человек, который много дней провел в келье. Мир для него обнаружился в бесконечных деталях. Очертаниях. То есть тайна, она может быть доступна, как предметная вещь, как ваза, например, но чтобы что-то понять, должно быть больно. А как понять, если не болит? Надо, чтобы больно, больно…

…Первый раз что-то о женщине мне объяснили в семь лет мои друзья… Им тоже было по семь лет. Запомнил их радость, что они знают, а я нет, вот мы сейчас тебе все растолкуем. И начали рисовать палочками на песке…

…Что женщина что-то другое, я почувствовал в семнадцать лет, не через книжки, а через кожу, ощутил близко от себя что-то бесконечно другое, огромную какую-то разность и пережил потрясение от того, что это другое. Что-то там, внутри, в женском сосуде спрятано, мне недоступное…

…Представьте солдатскую казарму… Воскресенье. Нет никаких занятий. Двести мужиков, затаив дыхание, сидят и смотрят аэробику: на экране девушки в туго обтягивающих костюмах… Мужики, как истуканы с острова Майя, сидят. Если сломался телевизор, это катастрофа, того, кто был виноват, могли убить. Вы понимаете? Это все о любви…

Третий день…

Встал утром, и не надо никуда бежать, вспоминаешь, что она есть, она нашлась. Тебя отпускает тоска… Ты уже не один… Ты обнаруживаешь вдруг свое тело… руки, губы… обнаруживаешь за окном небо и деревья, почему-то все близко-близко, до тесноты приблизилось к тебе. Так бывает только во сне… (Пауза.) По объявлению в вечерней газете мы нашли немыслимую квартиру в немыслимом районе. На краю города в новых застройках. Во дворе по выходным дням мужики с утра до вечера кроют матом, стучат в домино и играют в карты на бутылку водки. Через год у нас родилась дочь… (Пауза.) Теперь о смерти расскажу… Вчера весь город хоронил моего одноклассника – лейтенанта милиции… Гроб привезли из Чечни и даже не открыли, матери не показали. Что там привезли? Салют и все такое. Слава героям! Я был там. И отец со мной… У моего отца блестели глаза… Вам понятно, о чем я? Человек к счастью не готов, он готов к войне, к хладу и граду. Счастливых людей, кроме моей трехмесячной дочери, я никого… никого не встречал… Русский человек к счастью не готовится. (Пауза.) Все нормальные люди увозят детей за границу. Уехало много моих друзей… звонят мне из Израиля, Канады… Раньше я не думал о том, чтобы уехать. Уехать… уехать… У меня эта мысль появилась, когда родилась дочь. Хочу защитить тех, кого люблю. Отец мне этого не простит. Я знаю.

Русский разговор в Чикаго

Еще раз мы встретились в Чикаго. Семья уже немного обжилась на новом месте. Собралась русская компания. Русский стол и русский разговор, в котором к вечным русским вопросам: «Что делать?» и «Кто виноват?» – добавился еще один: «Уезжать или не уезжать?».

«…Я уехал, потому что испугался… У нас любая революция кончается тем, что начинают грабить друг друга под шумок и бить жидам морды. В Москве шла настоящая война, каждый день кого-то взрывали, убивали. Вечером на улицу без собаки бойцовской породы нельзя было выйти. Я специально завел бультерьера…»

«…Открыл Горбачев клетку – мы и ломанулись. Что я там оставила? Сраную двухкомнатную хрущобу. Лучше быть горничной с хорошим окладом, чем врачом с окладом бомжа. Все мы выросли в СССР: собирали в школе металлолом и любили песню “День Победы”. Нас воспитывали на великих сказках о справедливости, на советских мультиках, где все четко прописано: тут – добро, а там – зло. Некий правильный мир. Мой дед погиб под Сталинградом за советскую Родину, за коммунизм. А я хотела жить в нормальной стране. Чтобы в доме занавесочки были, чтобы подушечки были, чтобы муж пришел и халат надел. У меня как-то с русской душой слабо, у меня ее мало. Я свалила в Штаты. Зимой ем клубнику. Колбасы тут навалом, и никаким символом она не является…»

«…В девяностые все было сказочно и весело… Посмотришь в окно – на каждом углу демонстрация. Но скоро стало не сказочно и не весело. Хотели свободный рынок – получите! Мы с мужем – инженеры, а у нас полстраны было инженеров. С нами не церемонились: “Идите на помойку”. А это мы сделали перестройку, похоронили коммунизм. И никому стали не нужны. Лучше не вспоминать… Дочь маленькая просит кушать, а в доме ничего нет. По всему городу висели объявления: куплю… куплю… “Куплю килограмм еды” – не мяса, не сыра, а любой еды. Килограмму картошки были рады, на базаре жмых продавали, как в войну. У соседки мужа в подъезде застрелили. Палаточник. Полдня лежал, прикрытый газеткой. Лужа крови. Включишь телевизор: там банкира убили, там бизнесмена… Кончилось тем, что какая-то шайка воров завладела всем. Скоро народ двинется на Рублевку. С топорами…»

«…Не Рублевку пойдут громить, а картонные коробки на рынках, в которых живут гастарбайтеры. Таджиков, молдаван начнут убивать…»

«…А мне все по х…! Пусть все сдохнут. Я буду жить для себя…»

«…Решила уехать, когда Горбачев вернулся из Фороса и сказал, что от социализма мы не отказываемся. Тогда без меня! Я не хочу жить при социализме! Это была скучная жизнь, С детства мы знали, что будем октябрятами, пионерами, комсомольцами. Первая зарплата шестьдесят рэ, а потом восемьдесят, к концу жизни – сто двадцать… (Смеется.) “Классная” в школе пугала: “Будете слушать радио ‘Свобода’, никогда не станете комсомольцами. А если об этом узнают наши враги?”. Самое смешное, что она тоже сейчас в Израиле живет…»

«…Когда-то и я горела идеей, а не была простым обывателем. Накипают слезы… ГКЧП! Танки в центре Москвы выглядели дико. Мои родители приехали с дачи, чтобы запастись продуктами на случай гражданской войны. Эта банда! Эта хунта! Они думали, что введут танки и больше ничего делать не придется. Что люди хотят только одного – чтобы появилась еда, и на все согласны. Народ вынесло на улицу… страна проснулась… Всего один момент, секунду это было… Завязь какая-то… (Смеется.) Моя мама – человек легкомысленный, ни над чем не задумывающийся. Совершенно далекий от политики, устроенный по принципу: жизнь проходит, надо все, что можно, брать сейчас. Хорошенькая молодая женщина. Даже она пошла к Белому дому с зонтиком наперевес…»

«…Ха-ха-ха… Вместо свободы нам раздали ваучеры. Так поделили великую страну: нефть, газ… Не знаю, как выразиться… Кому бублик, а кому – дырка от бублика. Ваучеры надо было вкладывать в акции предприятий, но мало кто это умел. При социализме делать деньги не учили. Отец приносил в дом какие-то рекламки: “Московской недвижимости”, “Нефть-Алмаз-Инвеста”, “Норильского никеля”… Спорили с мамой на кухне, и кончилось это тем, что они продали все какому-то типу в метро. Купили мне модную кожаную куртку. Весь навар. В этой куртке я в Америку приехала…»

«…А у нас они до сих пор лежат. Продам лет через тридцать в какой-нибудь музей…»

«…Вы себе не представляете, как я ненавижу эту страну… Ненавижу парад Победы! Меня тошнит от серых панельных домов и балконов, забитых закрученными банками с помидорами и огурцами… и старой мебелью…»

«…Началась чеченская война… Сыну через год идти в армию. Голодные шахтеры пришли в Москву и стучали касками на Красной площади. Возле Кремля. Непонятно было, куда все катится. Люди там замечательные, драгоценные, а жить нельзя. Уехали ради детей, легли здесь взлетной полосой для них. А они выросли и страшно далеки от нас…»

«…Э-э-э… как это по-русски? Забываю… Эмиграция – это нормально, русский человек уже может жить там, где он хочет, где ему интересно. Одни из Иркутска едут в Москву, другие из Москвы едут в Лондон. Весь мир превратился в караван-сарай…»

«…Настоящий патриот может желать России только оккупации. Чтобы ее кто-то оккупировал…»

«…Поработала я за границей и вернулась в Москву… Во мне боролись два чувства: хотелось жить в знакомом мире, в котором я могу, как в своей квартире, с закрытыми глазами найти любую книгу на полке, и в то же время было желание вылететь в бесконечный мир. Уезжаю или остаюсь? – никак не могла решить. Это был девяносто пятый год… Иду, как сейчас помню, по улице Горького, и впереди меня громко разговаривают две женщины… и я их не понимаю… А они по-русски говорят. Я обалдела! Только так… столбняк… Какие-то новые слова и главное – интонации. Много южного диалекта. И другое выражение лиц… Всего несколько лет я отсутствовала, а уже стала чужая. Очень быстро тогда шло время, оно мчалось. Москва была грязная, какой там столичный блеск! Везде кучи мусора. Мусор свободы: банки из-под пива, яркие обертки, шкурки от апельсинов… Все жевали бананы. Сейчас такого уже нет. Наелись. Я поняла, что города, который я раньше так любила, и где мне было хорошо и комфортно, – этого города больше нет. Настоящие москвичи в ужасе сидят по домам или уехали. Старая Москва схлынула. Заехало новое население. Мне захотелось прямо сейчас упаковать чемодан и бежать. Даже в дни августовского путча я не испытывала такого страха. Тогда я была в упоении! Вдвоем с подругой на моих стареньких “Жигулях” мы возили к Белому дому листовки, печатали их в нашем институте, у нас был ксерокс. Ездили туда и обратно мимо танков, и меня, помню, удивило, что на броне у них я увидела заплаты. Квадратные заплаты, винтами привинченные…

Все эти годы, пока меня не было, мои друзья прожили в полной эйфории: революция свершилась! Коммунизм пал! Откуда-то у всех была уверенность, что все сложится хорошо, потому что в России много образованных людей. Богатейшая страна. Но Мексика тоже богатая… За нефть и газ демократию не купишь, и ее не завезешь, как бананы или швейцарский шоколад. Президентским указом не объявишь… Нужны свободные люди, а их не было. Их и сейчас нет. В Европе двести лет ухаживают за демократией, как за газонами. Дома мама плакала: “Вот ты говоришь, что Сталин плохой, но мы с ним победили. А ты хочешь предать Родину”. Пришел в гости мой старинный приятель. Пьем на кухне чай: “Что будет? Ничего хорошего не будет, пока не расстреляем всех коммуняк”. Опять кровь? Через несколько дней я подала документы на выезд…»

«…С мужем развелась… Подала на алименты, он не платит и не платит. Дочь поступила в коммерческий вуз, денег не хватало. У моей подруги был знакомый американец, он начал в России свой бизнес. Ему нужна была секретарша, но он хотел найти не модель с ногами от шеи, а надежного человека. Подруга порекомендовала меня. Его очень интересовала наша жизнь, он многого не понимал. “Почему у всех ваших бизнесменов лакированные туфли?”, “А что такое ‘дать на лапу’ и ‘у нас все схвачено и все проплачено’?” Такие вопросы. Но планы он имел большие: Россия – огромный рынок! Разорили его банально. Простым приемом. Для него очень много значило слово – ему сказали, он поверил. Потерял много денег и решил уехать домой. Пригласил меня перед отъездом в ресторан, я думала, что мы попрощаемся, и все. А он поднял бокал: “Давай выпьем – знаешь за что? Денег я тут не заработал, зато нашел хорошую русскую жену”. Уже семь лет вместе…»

«…Раньше мы жили в Бруклине… Сплошь русская речь и русские магазины. В Америке можно родиться с русской акушеркой, учиться в русской школе, работать у русского хозяина, ходить на исповедь к русскому священнику… Колбаса в лавках: “ельцинская”, “сталинская”, “микояновская”… и сало в шоколаде… Старики на лавочках режутся в домино и играют в карты. Ведут бесконечные дискуссии о Горбачеве и Ельцине. Есть сталинисты и антисталинисты. Проходишь мимо и ловишь ухом: “Нужен был Сталин?” – “Да, нужен”. А я маленькая уже все про Сталина знала. Пять лет мне было… Мы стоим с мамой на автобусной остановке, как я теперь понимаю, недалеко от районного здания КГБ, я то капризничаю, то громко плачу. “Не плачь, – просит мама, – а то нас услышат плохие люди, которые забрали нашего дедушку и еще много других хороших людей”. И она начинает мне рассказывать про дедушку… Маме надо с кем-то поговорить… Когда Сталин умер, в детском саду нас всех посадили плакать. Одна я не плакала. Дедушка вернулся из лагеря и встал перед бабушкой на колени, она все время за него хлопотала…»

«…Сейчас и в Америке появилось много молодых русский парней, которые носят футболки с портретом Сталина. На капотах своих машин рисуют серп и молот. Ненавидят черных…»

«…А мы из Харькова… Оттуда Америка нам казалась раем. Страной счастья. Первое впечатление, когда приехали: мы строили коммунизм, а построили его американцы. Знакомая девочка повела нас на распродажу, приехали – у мужа одни джинсы и у меня, надо было приодеться. Смотрю: юбочка – три доллара, джинсы – пять… Смешные цены! Запах пиццы… хорошего кофе… Вечером открыли с мужем бутылку “Мартини” и закурили “Мальборо”. Мечта исполнилась! Но все пришлось начинать с нуля в сорок лет. Тут сразу спускаешься на две-три ступеньки вниз, забудь о том, что ты режиссер, актриса или окончила Московский университет… Сначала я устроилась нянечкой в больнице: горшки выносила, полы подтирала. Не выдержала. Стала выгуливать собак у двух стариков. Работала кассиром в супермаркете… Было Девятое мая, самый дорогой для меня праздник. Отец до Берлина дошел. Я вспомнила об этом… Старшая кассир говорит: “Мы победили, но вы, русские, тоже молодцы. Помогли нам”. Так их в школе учат. Я чуть со стула не упала! Что они о России знают? Русские пьют водку стаканами и у них много снега…»

«…Ехали за колбасой, а колбаса оказалась не такой дешевой, как мечталось…»

«…Из России уезжают мозги, а приезжают руки… Гастарбайтеры… Мама пишет, что у них дворник-таджик перевез в Москву уже всю свою родню. Теперь они на него работают, а он хозяин. Командует. Жена ходит вечно беременная. Барана на свои праздники они режут прямо во дворе. По окнами у москвичей. И жарят шашлыки…»

«…Я человек рациональный. Все эти сантименты по поводу языка дедушек и бабушек – только эмоции. Я запретил себе читать русские книги, смотреть русский интернет. Хочу выбить из себя все русское. Перестать быть русским…»

«…Муж очень хотел уехать… Привезли с собой десять ящиков русских книг, чтобы дети не забывали родной язык. В Москве на таможне все ящики вскрыли, искали антиквариат, а у нас: Пушкин, Гоголь… Таможенники долго смеялись… Я и сейчас включаю радио “Маяк” и слушаю русские песни…»

«…Россия, моя Россия… Питер любимый! Как я хочу вернуться! Щас заплачу… Да здравствует коммунизм! Домой! И картошка здесь на вкус – гадость несусветная. А шоколад русский просто отличный!»

«…А трусы по талонам вам по-прежнему нравятся? Я вспоминаю, как сдавала и учила научный коммунизм…»

«…Русские березки… березки потом…»

«…Сын моей сестры… У него прекрасный английский. Компьютерщик. Пожил в Америке год и вернулся домой. Говорит, что в России сейчас интереснее…»

«…Я тоже скажу… Многие уже и там хорошо живут: работа, дом, машина – все у них есть. Но все равно боятся и хотят уехать. Бизнес могут отобрать, в тюрьму ни за что посадить… искалечить вечером в подъезде… По закону никто не живет – ни наверху, ни внизу…»

«…Россия с Абрамовичем и Дерипаской… с Лужком… Разве это Россия? Этот корабль тонет…»

«…Ребята, жить надо в Гоа… А деньги зарабатывать в России…»

Выхожу на балкон. Тут курят и продолжают тот же разговор: умные сегодня уезжают из России или глупые? Не сразу поверила, когда услышала, как за столом кто-то запел «Подмосковные вечера», нашу любимую советскую песню: «Не слышны в саду даже шорохи, / Все здесь замерло до утра. / Если б знали вы, как мне дороги / Подмосковные вечера…» Возвращаюсь в комнату – уже все поют. И я тоже.

 

О чужом горе, которое Бог положил на порог вашего дома

Равшан… – гастарбайтер, 27 лет

Гавхар Джураева – руководитель центра «Миграция и закон» при московском фонде «Таджикистан»

«…человек без Родины – соловей без своего сада»

– О смерти я много знаю. Я когда-нибудь сойду с ума от всего, что я знаю…

Тело – чаша для духа. Его дом. По мусульманским обычаям тело надо похоронить как можно быстрее – желательно в тот же день, как только Аллах забрал душу. В доме умершего вешают на гвоздь кусочек белой материи, он висит сорок дней. Душа прилетает ночью и садится на этот лоскуток. Слушает родные голоса. Радуется. И улетает обратно.

Равшан… я его хорошо помню… Обычная история… Им полгода не выдавали зарплату, а у него четверо детей остались на Памире, тяжело заболел отец. Он пришел в строительную контору, просил аванс, и ему отказали. Последняя капля. Вышел на крыльцо и полоснул себя ножом по горлу. Мне позвонили… Я приехала в морг… Вот это потрясающе красивое лицо… Невозможно забыть. Его лицо… Собрали деньги. Для меня до сих пор загадка, как срабатывает этот внутренний механизм: копейки ни у кого нет, но если человек умер, моментально соберут нужную сумму, отдадут последнее, чтобы он был похоронен дома, в своей земле лежал. Не остался на чужбине. Единственная сторублевка в кармане – и ее отдадут. Скажешь, что домой надо ехать – не дадут, ребенок больной – не дадут, а на смерть – на, возьми. Принесли и положили мне на стол целлофановый пакет этих смятых сторублевок. И я пошла с ними в кассу «Аэрофлота». К начальнику. Душа сама улетит домой, а гроб отправить самолетом очень дорого.

Берет со стола бумаги. Читает.

…Полицейские вошли в квартиру, где жили гастарбайтеры – беременная женщина и ее муж, на глазах жены его стали избивать за то, что у них нет регистрации. У нее началось кровотечение – умерла она, и умер ее нерожденный ребенок…

…В Подмосковье пропали три человека – два брата и сестра… К нам обратились за помощью приехавшие из Таджикистана их родственники. Мы позвонили в пекарню, где они до этого работали. Первый раз нам ответили: «Таких не знаем». Второй раз к телефону подошел сам хозяин: «Да, работали у меня таджики. Я им заплатил за три месяца, и они в тот же день ушли. Не могу знать – куда». Тогда мы обратились в полицию. Всех троих нашли убитыми лопатой и закопанными в лесу. Хозяин пекарни стал звонить в фонд и угрожать: «У меня везде свои люди. Я и вас зарою».

…Двоих молодых таджиков со стройки увезли на «скорой помощи» в больницу… Всю ночь они пролежали в холодном приемном покое, к ним никто не подошел. Врачи не скрывали своих чувств: «И чего вы, черножопые, сюда понаехали?».

…Омоновцы вывели ночью из подвала пятнадцать дворников-таджиков, положили на снег и стали бить. Бегать по ним в кованых ботинках. Один пятнадцатилетний мальчик умер…

…Получила мать мертвого сына из России. Без внутренних органов… На московском черном рынке можно купить все, что есть у человека: почки, легкие, печень, зрачки, сердечные клапаны, кожу…

Это – мои братья и сестры… Я тоже родилась на Памире. Горянка. Земля у нас на вес золота, пшеницу меряют не мешками, а тюбетейками. Всюду – гигантские горы, рядом с которыми любое чудо, которое сотворил человек, кажется детским. Игрушечным. Живешь там – ноги на земле, а голова в облаках. Ты так высоко, что будто ты уже не в этом мире. Море – это совсем другое, море манит к себе, а горы дают ощущение защиты, они тебя охраняют. Вторые стены дома. Таджики не воины, когда на их землю приходил враг, они поднимались в горы… (Молчит.) Моя любимая таджикская песня – это песня-плач о покинутой родной земле. Всегда рыдаю, когда ее слушаю… Самое страшное для таджика – покинуть свою Родину. Жить вдали от нее. Человек без Родины – соловей без своего сада. Много лет я уже живу в Москве, но я все время окружаю себя тем, что было у меня дома: увижу в журнале горы, обязательно эту фотографию вырежу и повешу на стенку, и ту, где цветущий абрикос, и белый хлопок. Я во сне часто собираю хлопок… Открываю коробочку, края очень острые у этой коробочки, а внутри лежит белый комочек, как вата, веса почти не имеет, надо так его вытащить, чтобы не поцарапать руки. Утром просыпаюсь усталая… На московских базарах я ищу таджикские яблоки, они у нас самые сладкие, таджикский виноград, он слаще рафинада. А в детстве я мечтала, что увижу когда-нибудь русский лес, грибы… Поеду и увижу этих людей. Это вторая часть моей души: изба, печь, пирожки. (Молчит.) Я про нашу жизнь рассказываю… И про своих братьев… Для вас они все на одно лицо: черноволосые, немытые, враждебные. Из непонятного мира. Чужое горе, которое Бог положил на порог вашего дома. А у них нет ощущения, что они приехали к чужим людям, потому что их родители жили в СССР и Москва была столицей для всех. И теперь им тут дали работу и кров. На Востоке говорят: не плюй в колодец, из которого берешь воду. В школе все таджикские мальчики мечтают поехать на заработки в Россию… Чтобы купить билет, занимают деньги у всего кишлака. Русские таможенники у них спрашивают на границе: «К кому едешь?». Они отвечают: «К Нине»… Все русские женщины для них Нины… Русский язык в школе уже не учат. Каждый везет с собой коврик для молитвы…

Мы разговариваем в фонде. Тут всего несколько маленьких комнат. Не умолкают телефоны.

Вот вчера я девочку спасла… Она умудрилась позвонить мне прямо из машины, когда полицейские везли ее в лес, звонит и шепчет: «Схватили на улице, везут за город. Все пьяные». Номер машины назвала… По пьяни они забыли ее обыскать и забрать мобильник. Девочка только приехала из Душанбе… красивая девочка… Я – восточная женщина, я еще маленькая была, а бабушка и мама уже учили меня, как надо с мужчинами разговаривать. «Огонь не победишь огнем, а только мудростью», – говорила бабушка. Звоню в полицейский участок: «Слушай, мой дорогой, что-то странное происходит: ваши ребята куда-то не туда повезли нашу девочку, и они выпившие. Позвоните им, чтобы до греха не дошло. Номер машины нам известен». На том конце провода – сплошной поток ругательств: эти «чурки»… эти «черные обезьяны», которые только вчера с дерева слезли, мол, какого черта вы тратите на них время. «Мой дорогой, ты послушай меня, я такая же “черная обезьяна”… Я – твоя мама…» Молчание! Там же тоже человек… Всегда на это надеюсь… Слово за слово, и мы стали разговаривать. Через пятнадцать минут машина развернулась… Привезли девчонку назад… Могли изнасиловать, убить. Не один раз… я в лесу этих девочек по кусочкам собирала… Знаете, кто я? Я работаю алхимиком… У нас общественный фонд – денег нет, власти нет, есть только хорошие люди. Наши помощники. Помогаем, спасаем беззащитных. Желаемый результат получается из ничего: из нервов, из интуиции, из восточной лести, из русской жалости, из таких простых слов, как «мой дорогой», «мой ты хороший», «я знала, что ты настоящий мужчина, ты обязательно поможешь женщине». Ребята, говорю я садистам в погонах, я в вас верю. Верю, что вы люди. С одним полицейским генералом долго вела беседу… Это был не идиот, не солдафон, а интеллигентного вида мужчина. «Вы знаете, – сказала я ему, – у вас работает настоящий гестаповец. Мастер пыток, его все боятся. Из бомжей и гастарбайтеров, которые попадают к нему, он делает инвалидов». Я думала, что он ужаснется или испугается, будет защищать честь мундира. А он посмотрел на меня с улыбкой: «Дайте-ка мне его фамилию. Какой молодец! Мы его повысим, наградим. Такие кадры беречь надо. Я ему премию выпишу». Я онемела. А он продолжал: «Честно вам признаюсь… Мы специально создаем для вас такие невыносимые условия, чтобы вы скорее уехали. В Москве два миллиона гастарбайтеров, город не может переварить такое количество людей, внезапно свалившихся нам на голову. Вас слишком много». (Молчит.)

Москва красивая… Мы шли с вами по Москве, и вы все время восхищались: «Какая Москва стала красивая! Это уже европейская столица!». А я этой красоты не чувствую. Я иду, смотрю на новые здания и вспоминаю: тут двое таджиков погибло, упали с лесов… а тут одного утопили в цементе… Помню, за какие копейки они тут вкалывали. На них наживаются все: чиновники, полицейские, коммунальщики… Дворник-таджик расписывается в ведомости, что получает тридцать тысяч, а на руки ему выдают семь. Остальное забирают, делят между собой разные начальники… начальники начальников… Законы не работают, вместо законов правят бабло и сила. Маленький человек – самый беззащитный, зверь в лесу и тот лучше защищен, чем он. Зверя у вас лес защищает, а у нас горы… (Молчит.) Я большую часть жизни прожила при социализме, сейчас вспоминаю, как мы идеализировали человека, я о человеке в то время хорошо думала. В Душанбе я работала в Академии наук. Занималась историей искусства. Я думала, что книги… то, что человек написал о себе, это правда… Нет, это ничтожная доля правды… Я давно уже не идеалистка, я слишком много теперь знаю… Ко мне часто приходит одна девушка, она больна… Известная наша скрипачка. От чего она сошла с ума? Может, от того, что ей говорили: «Вы играете на скрипке – а зачем это вам? Знаете два языка – зачем? Ваша работа – убирать, подметать. Вы тут – рабы». Эта девушка уже не играет на скрипке. Все забыла.

Еще у меня был молодой парень… Полицейские поймали его где-то в Подмосковье, отобрали деньги, но денег было мало. Разозлились. Вывезли в лес. Избили. Зима. Мороз. Они его раздели до трусов… Ха-ха-ха… Порвали все его документы… И он мне все это рассказывает. Спрашиваю: «Как же ты спасся?» – «Я думал, что я умру, я бежал босиком по снегу. И вдруг, как в сказке, вижу избушку. Постучал в окошко, выходит старик. И этот старик дал мне кожух, чтобы я согрелся, налил чаю и дал варенья. Дал одежду. Назавтра отвел в большое село и нашел грузовик, который довез меня до Москвы».

Этот старик… это тоже Россия…

Из соседней комнаты позвали: «Гавхар Кандиловна, к вам пришли». Я жду, когда она вернется. У меня есть время – и я вспоминаю о том, что слышала в московских квартирах.

В московских квартирах

– Понаехали тут… Добрая русская душа…

– Русский народ вовсе не добр. Это глубокое заблуждение. Жалостлив, сентиментален, но не добр. Зарезали дворняжку – и сняли на видео. Весь интернет поднялся. Суд Линча готовы были устроить. А сгорели на рынке семнадцать гастарбайтеров – их хозяин закрывал на ночь в металлическом вагончике на ключ вместе с товаром – за них заступились только правозащитники. Те, кому по роду деятельности положено всех защищать. Общее же настроение было такое: эти погибли – другие приедут. Безликие, безъязыкие… чужие…

– Это рабы. Современные рабы. Все их имущество – х… и кеды. У них на родине еще хуже, чем в самом гнилом московском подвале.

– Попал медведь в Москву и перезимовал. Питался гастарбайтерами. Кто их считает… Ха-ха-ха…

– До распада СССР в единой семье жили… так нас учили на политзанятиях… Тогда они были «гости столицы», а сейчас «чурки», «хачи». Мне дед рассказывал, как он вместе с узбеками под Сталинградом воевал. Верили: братья навек!

– Вы меня удивляете… Они сами отделились. Свободы захотели. Забыли? Вспомните, как в девяностые они резали русских. Грабили, насиловали. Гнали отовсюду. Среди ночи стук в дверь… Врываются – кто с ножом, кто с автоматом: «Убирайся с нашей земли, русская тварь!». Пять минут на сборы… И бесплатная доставка до ближайшей станции. Люди выскакивали из квартир в тапочках… Вот как оно было…

– Мы помним унижение наших братьев и сестер! Смерть чуркам! Русского Мишку трудно разбудить, но если он поднимется, кровищи пустит много.

– Кавказу дали в рыло русским прикладом. Теперь – кто следующий?

– Ненавижу бритоголовых! Они способны только на одно – бейсбольными битами или молотками забить насмерть дворника-таджика, который им ничего не сделал. На демонстрациях орут: «Россия – для русских, Москва – для москвичей». Моя мама – украинка, отец – молдаванин, бабушка по материнской линии – русская. А кто я? По какому принципу собираются «чистить» Россию от нерусских?

– Три таджика заменяют самосвал. Ха-ха-ха…

– А я скучаю по Душанбе. Я там выросла. Учила фарси. Язык поэтов.

– Слабо пройти по городу с плакатом «Люблю таджиков»? В момент морду набьют.

– У нас рядом стройка. Хачи шныряют, как крысы. Из-за них в магазин вечером страшно выйти. За дешевый мобильник могут убить…

– Аха-хах! Два раза меня грабили – русские, в собственном подъезде чуть не убили – русские. Как же задолбал меня этот народ-богоносец.

– А вы бы хотели, чтобы ваша дочь вышла замуж за мигранта?

– Это мой родной город. Моя столица. А они приехали сюда со своим шариатом. На Курбан-Байрам режут у меня под окнами баранов. А что не на Красной площади? Крики бедных животных, кровь хлещет… Выйдешь в город: там… и там… красные лужи на асфальте… Я иду с ребенком: «Мама, что это?». В этот день город «чернеет». Уже не наш город. Их сотни тысяч из подвалов вываливает… Полицейские в стены вжимаются от страха…

– Я дружу с таджиком. Его зовут Саид. Красивый как бог! У себя дома он был врачом, здесь – на стройке работает. Влюблена в него по уши. Что делать? Когда встречаемся, гуляем с ним по паркам или уезжаем куда-нибудь за город, чтобы никого из моих знакомых не встретить. Боюсь родителей. Отец предупредил: «Увижу с черномазым, пристрелю обоих». Кто мой отец? Музыкант… окончил консерваторию…

– Если «черный» идет с девушкой… нашей! Таких кастрировать надо.

– За что их ненавидят? За карие глаза, за форму носа. Их ненавидят просто так. У нас каждый обязательно кого-то ненавидит: соседей, ментов, олигархов… глупых янки… Да кого угодно! Много ненависти в воздухе… до человека нельзя дотронуться…

«…бунт народа, который я видела, напугал меня на всю жизнь»

Время обеда. Пьем с Гавхар чай из таджикских пиал и продолжаем разговор.

– Когда-нибудь я сойду с ума от того, что помню…

Девяносто второй год… Вместо свободы, которую мы все ждали, началась гражданская война. Кулябцы убивали памирцев, а памирцы – кулябцев… Каратегинцы, гиссарцы, гармцы – все разделились. На стены домов повесили плакаты: «Русские, руки прочь от Таджикистана!», «Коммунисты – убирайтесь в свою Москву!». Это уже был не мой любимый Душанбе… По улицам города ходили толпы с арматурой и с камнями в руках… Совершенно мирные, тихие люди превратились в убийц. Еще вчера они были другие, спокойно чай пили в чайхане, а сегодня ходят и железными прутьями вспарывают животы женщинам… Громят магазины, киоски. Я пошла на базар… На акациях висели шляпы и платья, на земле лежали мертвые, все подряд: люди, животные… (Молчит.) Помню… Красивое утро. На какое-то время я забыла о войне. Показалось, что все будет как раньше. Вот яблоня цветет и абрикос… Никакой войны нет. Распахнула окно и тут же увидела черную толпу. Они все шли молча. Вдруг один повернулся, и мы встретились с ним взглядом… видно – бедняк, взгляд этого парня мне говорил: вот сейчас я могу зайти в твой красивый дом и сделать все, что захочу, это мой час… Вот о чем мне сказали его глаза… я ужаснулась… Отпрянула от окна, задернула шторы, одни, вторые, побежала и закрыла двери на все замки и спряталась в самой дальней комнате. В его глазах был азарт… Что-то сатанинское есть в толпе. Я боюсь это вспоминать… (Плачет.)

Я видела, как во дворе убивали русского мальчика. Никто не вышел, все закрыли окна, я выскочила в банном халате: «Оставьте его! Вы его уже убили!». Он лежал без движения… Ушли. Но скоро вернулись и стали его добивать, такие же пацаны, как и он. Мальчики… это были мальчики… Я позвонила в милицию – они посмотрели, кого бьют, и уехали. (Молчит.) Недавно, когда в Москве в одной компании я услышала: «Я люблю Душанбе. Какой интересный был город! Я скучаю по этому городу», – как я была благодарна этому русскому человеку! Ничего, кроме любви, нас не спасет. Зло молящегося Аллах не слушает. Аллах учит: не надо открывать дверь, которую потом не закроешь… (Пауза.) Убили одного нашего друга… Он был поэт. Таджики любят стихи, в каждом доме есть книги со стихами, хотя бы одна-две, у нас поэт – святой человек. Его трогать нельзя. Убили! Перед тем как убить, ему сломали руки… За то, что он писал… Через короткое время убили второго друга… На теле ни одного синяка, чистое тело, били в рот… За то, что он говорил… Весна. Так солнечно, так тепло, а люди убивают друг друга… Хотелось уйти в горы.

Все куда-то уезжали. Спасались. Наши друзья жили в Америке. В Сан-Франциско. Позвали к себе. Сняли там маленькую квартиру. Так красиво! Тихий океан… Куда ни пойдешь – везде он. Целыми днями я сидела на берегу и плакала, ничего делать не могла. Я приехала с войны, где человека могли убить за пакет молока… Идет вдоль берега старик, закатанные штанины, яркая футболка. Остановился возле меня: «Что у тебя случилось?» – «У меня на родине – война. Брат убивает брата». – «Оставайся здесь». Он говорил, что океан и красота лечит… Долго меня утешал. А я плакала. На хорошие слова у меня была одна реакция – слезы лились в три ручья, от хороших слов я плакала сильнее, чем дома от выстрелов. От крови.

Но я не смогла жить в Америке. Рвалась в Душанбе, а если домой возвращаться опасно, то хочу поближе к дому. Переехали в Москву… Сижу в гостях у одной поэтессы. Слушаю бесконечное брюзжание: Горбачев – трепач… Ельцин – пьяница… народ – быдло… Сколько раз я уже это слышала? Тысячу раз! Хозяйка хочет взять и помыть мою тарелку, а я не даю – я все могу есть с одной тарелки. И рыбу, и пирожное. Я приехала с войны… У другого писателя полный холодильник сыра и колбасы – а таджики уже забыли, что это такое, – и опять весь вечер я слушаю нудное брюзжание: власть плохая, демократы похожи на коммунистов… русский капитализм людоедский… И никто ничего не делает. Все ждут, что вот-вот будет революция. Не люблю я этих разочарованных на кухне. Я не из их компании. Бунт народа, который я видела, испугал меня на всю оставшуюся жизнь, я знаю, что такое свобода в неопытных руках. Болтовня всегда кончается кровью. Война – это волк, который может прийти и к вашему дому… (Молчит.)

Вы видели эти кадры в интернете? Меня они полностью выбили из колеи. Я неделю провалялась в постели… Вот эти кадры… Убивали и снимали. Был у них сценарий, расписали роли… Как в настоящем кино… Теперь нужен зритель. И мы смотрим… они заставили нас…. Вот парень идет по улице, наш парень, таджик… Вот они его подзывают, он подходит, его сбивают с ног. Бьют бейсбольными битами, сначала он крутится на земле, а потом затихает. Его связывают и грузят в багажник. В лесу привязывают к дереву. Видно: тот, кто снимает, ищет ракурс, чтобы была хорошая картинка. Парню отрезают голову. Откуда это пришло? Отрезание головы… Это восточный ритуал. Не русский. Наверное, он из Чечни. Помню… Один год убивали просто «отвертками», потом появились трезубцы, за ними трубы и молотки… Всегда смерть наступала от удара тупым предметом. Сейчас новая мода… (Молчит.) На этот раз убийц нашли. Их будут судить. Все мальчики из хороших семей. Сегодня режут таджиков, завтра будут резать богатых или тех, кто другому Богу молится. Война – это волк… Он уже пришел…

В московских подвалах

Выбрали дом – «сталинку» в самом центре Москвы. Строились эти дома при Сталине для большевистской элиты, потому и зовут их «сталинками», они и сейчас в цене. Сталинский ампир: лепнина на фасадах, барельефы, колонны, высота потолков в квартирах три-четыре метра. Потомки бывших вождей обеднели, сюда переезжают «новые русские». Во дворе стоят «бентли», «феррари». На первом этаже горят огнями витрины дорогих бутиков.

Наверху – одна жизнь, под землей – другая. Вместе со знакомым журналистом спускаемся в подвал… Долго петляем между ржавых труб и заплесневелых стен, время от времени дорогу нам перегораживают железные крашеные двери, на них висят замки и стоят пломбы, но все это – фикция. Условный стук – и проходи. Подвал наполнен жизнью. Длинный освещенный коридор: по обе стороны комнаты – стены из фанеры, вместо дверей – разноцветные шторы. Московское подземелье поделено между таджиками и узбеками. Мы попали к таджикам. В каждой комнате – семнадцать-двадцать человек. Коммуна. Кто-то узнал моего «гида» – он приходит сюда уже не в первый раз – и приглашает нас к себе. Заходим в комнату: у входа гора обуви, детские коляски. В углу – плита, газовый баллон, к ним притиснуты столы и стулья, перекочевавшие сюда с ближайших помоек. Все остальное пространство занимают двухъярусные самодельные кровати.

Время ужина. Человек десять уже сидят за столом. Знакомимся: Амир, Хуршид, Али… Те, кто постарше, учились в советской школе, по-русски говорят без акцента. Молодые языка не знают. Только улыбаются.

Гостям рады.

– Скоро мы немножко покушаем. – Усаживает нас за стол Амир, в прошлом учитель, он тут за старшего. – Попробуете таджикский плов. Вкусно – мама дорогая! У таджиков так: если ты встретил человека недалеко от своего дома, ты должен позвать его к себе и дать ему пиалу с чаем.

Диктофон включить не могу – боятся. Достаю ручку. Тут мне помогает их крестьянское уважение к пишущему человеку. Одни приехали из кишлаков, другие спустились с гор. И сразу попали в гигантский мегаполис.

– Москва – хорошо, работы – много. А жить вообще-то страшно. Я иду по улице один… Даже днем… Я молодым ребятам в глаза не смотрю – убить могут. Молиться каждый день надо…

– Ко мне подошли в электричке трое… Я с работы ехал. «Ты что тут делаешь?» – «Домой еду». – «Где твой дом? Кто тебя сюда звал?» Начали бить. Били и кричали: «Россия – для русских! Слава России!». «Ребята, за что? Аллах все видит». – «Твой Аллах тут тебя не видит. У нас свой Бог». Зубы выбили… ребро сломали… Полный вагон людей, и одна только девушка заступилась: «Оставьте его! Он вас не трогал». – «Ты чего? Хача бьем».

– Рашида убили… Тридцать раз ударили ножом. Ты мне скажи, зачем тридцать раз?

– На все воля Аллаха… Бедняка и на верблюде собака укусит.

– Мой папа учился в Москве. Сегодня он день и ночь плачет по СССР. Он мечтал, что я тоже буду учиться в Москве. А меня тут полицейский бьет, хозяин бьет… Живу в подвале, как кошка.

– Мне СССР не жалко… Дядя Коля, наш сосед… он русский был… Он на мою маму кричал, когда она отвечала ему по-таджикски: «Говори на нормальном языке. Земля ваша, власть наша». Мама плакала.

– Я сегодня сон видел: иду по нашей улице, соседи кланяются: «Салам алейкум»… «Салам алейкум»… В наших кишлаках остались только женщины, старики и дети.

– Дома моя зарплата была пять долларов в месяц… Жена, трое детей… В кишлаках годами люди не видят сахара…

– На Красной площади не был. Ленина не видел. Работа! Работа! Лопата, кирка, носилки. Весь день с меня, как с арбуза, вода течет.

– Заплатил одному майору за документы: «Пусть Аллах даст тебе здоровье. Какой хороший человек!». А документы оказались фальшивые. В «обезьянник» посадили. Били ногами, били палками.

– Нет документа – нет человека…

– Человек без Родины – бездомный пес… Каждый может обидеть. Полицейские за день десять раз остановят: «Покажи документы». Эта бумажка есть, а этой нет. Не дашь денег – бьют.

– Кто мы? Строители, грузчики, дворники, посудомойки… Менеджерами мы тут не работаем…

– Мама довольна, я деньги присылаю. Нашла мне красивую девушку, я ее еще не видел. Мама выбирала. Приеду – женюсь.

– Все лето работал у одного богатого под Москвой, а в конце они мне не заплатили: «Пошел! Пошел! Я тебя кормил».

– Когда у тебя есть сто баранов – ты прав. Ты всегда прав.

– Мой друг тоже просил у хозяина денег за работу. Полиция потом его долго искала. Откопали в лесу… Мама гроб получила из России…

– Выгонят нас… Кто Москву отстраивать будет? Дворы подметать? Русские за те деньги, что нам платят, пахать не станут.

– Закрою глаза – вижу: арык течет, хлопок цветет, он цветет нежно-розово, как сад.

– А ты знаешь, что у нас была большая война? После падения СССР сразу стали стрелять… Хорошо жил только тот, у кого был автомат. Я в школу ходил… Каждый день я видел два-три трупа. Мама в школу не пустила. Я сидел дома и читал Хайяма. У нас все читают Хайяма. А ты его знаешь? Если знаешь, то ты мне сестра.

– Убивали неверных…

– Аллах сам рассудит – кто верный, а кто неверный. Сам будет судить.

– Маленький был… Я не стрелял. Мама рассказывала, что до войны жили так: на одной свадьбе говорили по-таджикски, по-узбекски и по-русски. Кто хотел – молился, а кто не хотел – не молился. Скажи, сестра, почему люди так быстро научились убивать друг друга? Они все Хайяма в школе читали. И Пушкина.

– Народ – караван верблюдов, который гонят плеткой…

– Учу русский язык… Вот послушайте: красивый дэвушка, хлэб, дэнги… начальник плёхой…

– Уже пять лет я в Москве, и со мной ни разу никто не поздоровался. Русским нужны «черные», чтобы они могли чувствовать себя «белыми», смотреть на кого-то сверху вниз.

– Как у всякой ночи есть утро, так у всякой печали бывает конец.

– Наши девушки ярче. Не зря их сравнивают с гранатом…

– На все воля Аллаха…

Из подземелья поднимаемся наверх. Теперь я смотрю на Москву другими глазами – ее красота кажется мне холодной и тревожной. Москва, тебе все равно – любят тебя или нет?

 

О жизни-суке и ста граммах легкого песочка в белой вазочке

Тамара Суховей – официантка, 29 лет

– Жизнь – сука! Вот что я тебе скажу… Не приносит она подарков. Ничего хорошего, красивого я в жизни не видела. Не вспомню… Убей меня – не вспомню! И травилась, и вешалась. У меня было три попытки самоубийства… Сейчас я вены себе порезала… (Показывает забинтованную руку.) Вот тут… в этом месте… Спасли меня, и я неделю спала. Просто сплю и сплю. Такой у меня организм… Психиатр пришла… Вот как ты сейчас, она меня просила: говори, говори… Что рассказывать? Смерть мне не страшна… Зря ты пришла и сидишь. Зря! (Отвернулась к стенке и молчит. Я хочу уйти, но она останавливает.) Ладно, послушай… Все правда…

…Еще я маленькая была… Пришла из школы, легла, а утром не поднялась с кровати. Повезли к врачу – нету диагноза. Тогда давай бабку искать – знахарку. Дали нам адрес… Бабка раскинула карты и говорит матери: «Придете домой, распорите подушку, на которой дочка лежит. Там найдете кусок галстука и куриные кости. Галстук повесьте на кресте при дороге, а кости отдайте черной собаке. Дочка встанет и пойдет. Порчу на девку навели». Ничего хорошего, красивого я в жизни не видела… А вены – херня, я просто устала бороться… С детства жила так – в холодильнике только водка. У нас в деревне с двенадцати лет все пьют. Хорошая водка дорогая, так самогон пьют, и одеколон, и жидкость для мойки стекол, и ацетон. Из гуталина водку гонят, из клея. Молодые мужчины умирают, от водки, конечно, травятся. Сосед, я помню, напьется и палит дробью по яблоням. Всех дома поставит под ружье… И наш дед до старости пил. В семьдесят лет мог выпить за вечер две бутылки. Хвалился. Вернулся он с войны в медалях. Герой! Долго ходил в шинели, пил, гулял, праздновал. А бабушка работала. А дед был герой… Дед бил бабушку смертным боем, я ползала перед ним на коленях, чтобы он ее не трогал. Он гонялся за нами с топором… По соседям ночевали. В сарае. Собаку насмерть зарубил. После деда я возненавидела всех мужчин. Я думала одна жить.

Приехала в город… Всех боялась: и машин, и людей. Но все едут в город – и я. Старшая сестра тут жила, она меня забрала: «Поступишь в училище, станешь официанткой. Ты красивая, Томка. Найдешь себе мужа военного. Летчика». Ага… летчика… Первый муж у меня был хромой, маленький. Подруги отговаривали: «Зачем он тебе? За тобой такие парни ухаживают!». А я всегда любила фильмы про войну, как женщины ждут своих мужей с фронта, хотя бы какой вернулся – без ног, без рук, но живой. Бабушка рассказывала: в нашу деревню одного привезли без обеих ног, так жена его по двору на руках носила. А он пил, безобразничал. Завалится в канаву, она его подберет, в корыте помоет и посадит на чистую постель. Я думала, что это и есть любовь… Я не понимаю, что такое любовь… Пожалела его, приласкала. Мы прижили с ним троих детей, и он стал пить, ножом грозил. Не давал на кровати спать… валялась на полу… У меня выработался рефлекс, как у собаки Павлова: муж – в дом, мы с детьми – из дому. От всего, что вспомню, слезы катятся… Или на хрен все послать! Ничего красивого у меня в жизни не было, а только в кино. По телевизору. Ну вот… чтобы сесть и с кем-нибудь вместе помечтать… порадоваться…

Уже вторым ребенком была беременна… Из деревни пришла телеграмма: «Приезжай на похороны. Мать». Цыганка мне перед этим на вокзале гадала: «Ждет тебя дальняя дорога. Похоронишь отца и будешь долго плакать». Не поверила. Отец был здоровый, спокойный. Мать пьянствовала, с утра себе наливала, а он и корову подоит, и картошки наварит, все сам. Он сильно ее любил, она его приворожила, что-то она такое знала, какое-то зелье. Приехала я домой… Сижу у гроба, плачу. Соседская девочка на ухо шепчет: «Баба деда чугунком убила, а мне сказала, чтобы я молчала. Обещала купить шоколадных конфет…» Мне стало не по себе, меня затошнило, именно от страха… От ужаса… И когда в хате никого не было, все ушли, раздела отца и искала на нем синяки. Синяков не было, только на голове – большая ссадина. Показала матери, она ответила, что это он дрова колол, палка отлетела, ударила. Сижу в слезах всю ночь… сижу и чувствую, что он хочет мне что-то сказать… А мать не отходит, всю ночь трезвая, так она меня одну и не оставила. Вижу – утром у отца кровавая слеза из-под ресниц поползла. Одна… вторая… Слезы текли, как у живого… Страш-но-о! Это была зима. Яму на кладбище долбали ломом, грели землю – разожгли в яме костер из березовых поленьев и автомобильных покрышек. Мужики потребовали ящик водки. Как только отца закопали, мать напилась. Сидит веселая. А я плачу… От всего и сейчас слезы градом… Родная мать… она меня родила… Самый родной человек должен быть… Как только я уехала, дом она продала, а сарай сожгла, чтобы страховку получить, и прикатила ко мне в город. Тут нашла себе другого… Быстро нашла… И он сына с невесткой прогнал, а ей квартиру отписал. Она мужиков приманивала, что-то знала… ворожила… (Качает больную руку, как ребенка.) А мой гонялся за мной с молотком, два раза голову проломил. Бутылка водки, в карманах по огурцу – и пошел. Куда его понесло? Дети голодные… Сидели мы на одной картошке, а в праздник – картошка с молоком или с килькой. Попробуй выступи, когда он вернется: стакан – в лицо, стул – в стенку… Ночью прыгнет на меня, как зверь… Ничего в жизни хорошего не было, даже малого. Приду на работу, побитая, уплаканная, а надо улыбаться, кланяться. Директор ресторана позовет в кабинет: «Мне тут твоих слез не надо. У самого жена парализованная второй год лежит». И лезет ко мне под юбку…

Мать с отчимом и два года не прожила… Звонит: «Приходи… Помоги похоронить. Повезем в крематорий». От испуга я чуть не потеряла сознание. Очнулась – надо идти. А в голове одна мысль: вдруг это она его убила? Убила, чтобы одной в его квартире остаться, пить, гулять. А-а? Теперь торопится в крематорий отвезти. Сжечь. Пока его дети соберутся… старший сын, он майор, из Германии приедет… жменька золы останется… Сто граммов легкого песочка в белой вазочке… От всех этих потрясений у меня прекратились месячные, два года ничего не появлялось. Когда они снова начались, я просила врачей: «Вырежьте мне все женское, сделайте операцию, я не хочу быть женщиной! И любовницей не хочу быть! И женой, и матерью!». Родная мать… она меня родила… Я хотела ее любить… Маленькая просила: «Мамочка, поцелуй меня». А она всегда пьяная… Отец на работу уйдет – в доме полно пьяных мужиков. Один затащил меня в постель… Это мне было одиннадцать лет… Я матери сказала, так она только наорала на меня. Пила… пила… Пила и веселилась всю жизнь. И тут – надо умирать! Не хотела. Ни за что не хотела она умирать. Ей было пятьдесят девять лет: удалили одну грудь, через полтора месяца – другую. А у нее молодой любовник, завела себе любовника на пятнадцать лет младше. «Везите, – кричит, – к знахарке, спасайте!» Ей хуже и хуже… Молодой за ней ухаживает, из-под нее выносит, моет. Она не думала умирать… «Но если, – говорит, – умру, все оставлю ему. И квартиру, и телевизор». Нас с сестрой хотела обидеть… Злая была… И жизнь любила. Жадная была к жизни. Повезли ее к бабке, на руках из машины вынесли. Бабка помолилась, открыла карты: «Да? – и поднимается из-за стола. – Увозите! Я ее лечить не буду…». Мать нам крикнула: «Ступайте. Я хочу одна остаться…». А бабка: «Стойте!». Нас не отпустила… На карты смотрит: «Я ее лечить не буду. Она не одного в землю положила. А как заболела, пошла в церковь и две свечки заломила…». Мать: «За здравие детей своих…». Бабка: «За упокой ты их поставила. Смерти детям просила. Думала, что если их Богу отдашь, то сама останешься». Я после таких слов никогда уже одна с матерью не оставалась. Дрожала. Знала, что я слабая, она меня победит… Брала с собой свою старшую девочку, а мать бесило, когда та просила есть: она умирает, а кто-то ест, кто-то будет жить. Порезала ножницами новое покрывало на кровати, скатерть со стола, чтобы никому не осталось, когда ее не будет. Била тарелки, все, что могла, крошила, молотила. В туалет нельзя было ее донести, она специально – на пол, в постель… чтобы я убирала… Мстила за то, что мы остаемся. Ходим, разговариваем. Ненавидела всех! Птица за окном пролетит – она бы и ее убила. Ну а это была весна… Квартира у нее на первом этаже… Сирень вовсю пахнет… Она дышит-дышит, не надышится. «Принеси, – попросила, – мне веточку со двора». Я принесла… Она взяла ее в руки, и та в одну минуту засохла, листья скрутились. Тогда она ко мне: «Дай за твою руку подержаться…». А меня та бабка предупредила, что человек, который творил зло, долго умирает, мучительно. Надо или потолок разбирать, или все окна в доме вынуть, по-другому душа его не уйдет, из тела не вырвется. А руку ни в коем случае давать нельзя – болезнь перекинется. «Зачем тебе моя рука?» Замолчит, притаится. Уже дело к концу… А она все равно нам не говорит, не показывает, где одежда ее лежит, в которой хоронить. Где деньги, которые на смерть собрала. Я боялась, что ночью она нас дочкой задушит подушками. Мало что… Глаза прикрою, а сама подглядываю: как душа ее оставит? Какая она… эта душа? Будет свет или облачко? Всяко люди говорят и пишут, но никто эту душу ни разу не видел. Побежала утром в магазин, попросила соседку посидеть. Та взяла ее за руку, и тогда она умерла. В последнюю минуту что-то крикнула непонятное. Кого-то позвала… Позвала кого-то по имени… Кого? Соседка не запомнила. Незнакомое имя. Я сама ее мыла, одевала, без всяких чувств, как вещь. Как кастрюлю. Чувств никаких, чувства спрятались. Все правда… Пришли ее подруги, уворовали телефон… Приехали все родственники, и наша средняя сестра из деревни. Мать лежит… Она ей глаза открывала. «Зачем ты мать мертвую трогаешь?» – «А помнишь, как она в детстве над нами издевалась? Любила, чтобы мы плакали. Я ее ненавижу».

Собрались родственники и стали ругаться… Делить вещи начали еще ночью, еще она в гробу лежала. Паковали кто телевизор, кто швейную машинку… золотые сережки с мертвой сняли… Деньги искали – не нашли. Я сидела и плакала. Мне даже жалко ее стало. Назавтра кремировали… Решили, что отвезем урну в деревню, закопаем рядом с отцом, хотя она и не хотела. Наказывала, чтобы к отцу не подхоранивали. Боялась. Есть тот свет или нет? Где-то же они с отцом встретятся… (Остановилась.) Слез теперь у меня мало… Сама удивляюсь, как безразлично сейчас все стало. И смерть, и жизнь. И плохие люди, и хорошие. Да мне плевать… Когда судьба тебя не полюбила, то не спасешься. Не избежишь того, что предназначено. Ага… Старшая сестра, у которой я жила, вышла второй раз замуж и уехала в Казахстан. Я ее любила… я как чувствовала… Мое сердце подсказывало: «Не выходи за него замуж», – почему-то второй ее муж мне не нравился. – «Он хороший. Я его жалею». В восемнадцать лет он загремел в зону – зарезали парня в пьяной драке. Дали пять лет, вернулся через три. Стал ходить к нам в дом, подарки приносил. Его мать встретит мою сестру и уговаривает. Просит. Уговаривала она ее так: «Мужчине всегда нянька нужна. Хорошая жена своему мужу – немного мать. В одиночку мужчина волком станет… и с пола будет есть…». Сестра поверила! Жалостливая, как и я: «Он со мной человеком станет». Я с ними на похоронах всю ночь у гроба матери просидела. И он с сестрой по-хорошему так, ласково, я даже позавидовала. Через десять дней получаю телеграмму: «Тетя Тома, приезжайте. Умерла мама. Аня». Это девочка ее, одиннадцать лет, нам телеграмму прислала. Один гроб вынесли, уже новый ждет… (Плачет.) Он ее по пьянке приревновал. Ногами топтал, вилкой исколол. Изнасиловал мертвую… Напился или накурился… не знаю… А утром на работе сказал, что жена умерла, ему дали на похороны деньги. Отдал их дочке, а сам явился в милицию с повинной. Девочка сейчас у меня живет. Учиться она не хочет, у нее что-то с головой, ничего не запоминает. Пугливая… из дому боится выйти… А ему… Ему присудили десять лет, он еще к дочке вернется. Папочка!

С первым мужем я развелась и думала, что никогда больше мужчина в мой дом не войдет. Не впущу! Надоело плакать, ходить в синяках. Что милиция? Один раз приедут по звонку, а в другой: «У вас семейные разборки». Этажом выше… в нашем же доме… Муж убил жену, тогда они понаехали на машинах с мигалками, протокол составили, в наручниках его увели. А он десять лет над ней издевался… (Бьет себя в грудь.) Не люблю мужчин. Боюсь. Как я второй раз вышла замуж, сама не пойму. Он вернулся из Афганистана, контуженный, дважды раненый. Десантура! Тельняшку до сих пор не снимает. Жил он со своей матерью в доме напротив. У нас общий двор. Выйдет и сидит с гармошкой, или магнитофон включит. Песни «афганские», жалобные… Я часто думала про войну… все время боялась этого гриба проклятого… атомного… Мне нравилось, когда молодые – жених и невеста – после загса шли к Вечному огню с цветами. Любила это! Торжественно так! Один раз подсела к нему на скамейку: «Что такое война?» – «Война – это когда жить хочется». Мне стало его жалко. Отца у него никогда не было, мать – инвалид детства. Был бы отец, так его бы и в Афганистан не послали. Отец бы заступился, откупил, как другие. А у них с матерью… Зашла в квартиру: кровать и стулья, афганская медаль на стене висит. Пожалела его, а о себе не подумала. Начали мы жить. Пришел он ко мне с полотенцем и с ложкой. Медаль свою принес. И гармошку.

Я себе придумала… нафантазировала, что он герой… защитник… Я сама надела на него корону и внушила детям, что он царь. Живем с героем! Он исполнил свой солдатский долг, пострадал сильно. Обогрею его… спасу… Мать Тереза! Я не глубоко верующий человек, я прошу только: «Господи, прости нас». Любовь – это болячка такая… Жалеть начинаешь… если любишь, то жалеешь… Первое дело… Во сне он «бегал»: ноги сами не двигались, а мышцы были в движении, как у бегущего человека. Иногда всю ночь так бегал. По ночам кричал: «Душары! Душары!» (это «духи» – афганские моджахеды). Звал командира, друзей: «Обходи с фланга!», «Гранаты к бою!», «Ставь дымовую завесу…». Однажды чуть меня не убил, когда я его стала будить: «Коля! Коля! Проснись!». Правда… я даже полюбила его… Выучила много афганских слов: зиндан, бочата, дувал… барбухайка… «Худо Хафез!» – «Прощай, Афганистан!» Год хорошо мы жили. Это – правда! Появлялись деньги, приносил тушенку – любимое блюдо. С Афгана. Шли они в горы, брали с собой тушенку и водку. Учил нас, как оказывать первую медицинскую помощь, какие растения съедобные и как ловить животных. Черепаха, говорил, сладкая. «Ты что, по людям стрелял?» – «Там выбирать не приходится: или ты, или тебя». Все ему прощала за его страдания… Сама пристегнула себе этот горб…

А теперь… Приволокут дружки ночью и положат у порога. Без часов и рубашки… лежит до пояса голый… Соседи звонят: «Забери, Тамара! Богу душу от холода отдаст». Втяну в дом. Плачет, ревет, катается по полу. Ни на одной работе он не задерживается: охранником был, сторожем… Ему то выпить надо, то похмелиться. Ну все пропил… Никогда не знаешь: будет дома что пожрать или нет? Отхуярит или сядет перед телевизором. У соседей квартирант, он армянин… Что-то он сказал, и моему не понравилось. Валялся тот на земле в крови с выбитыми зубами и поломанным носом. Восточных людей не любит. На базар с ним боюсь ходить, там же одни узбеки и азербайджанцы торгуют. Чуть что… одна у него поговорка: «На каждую крученую задницу есть болт с резьбой». Они цены ему сбрасывают, не связываются. «А-а… “афганец”… бешеный… Черт!» Детей бьет. Малый его любит, лезет к нему, а он его подушкой душит. Так тот теперь, когда он открывает дверь, бежит скоренько в свою кровать и – спать, глаза закрывает, чтобы не бил, или все подушки под диван попрячет. Мне или плакать… или… (Показывает свою забинтованную руку.) В день десантника… соберутся друзья… все, как и он, в тельняшках… Напьются в хлам! Обоссут мне все в туалете. У них что-то с головой… Мания величия: мы были на войне! Крутые! Первый тост: «Весь мир – говно, все люди – бляди, а солнце – ёбаный фонарь». И так до самого утра: «за упокой», «за здравие», «за орден», «чтоб все сдохли». Жизнь у них не сложилась… Я вам не скажу почему – из-за водки или из-за войны. Злые, как волки! Кавказцев все ненавидят и жидов. Жидов ненавидят за то, что Христа убили и дело Ленина погубили. Дома им уже невесело: проснулся, умылся, покушал. Скукота! Они бы и сейчас – позови только! – мигом бы собрались в Чечню. Погеройствовать! Какая-то у них обида осталась, обида на всех: на политиков и на генералов, на тех, кто там не был. На этих особенно… в первую очередь… Никакой специальности у многих, как и у моего, нет. У них у всех одна специальность – ходить с пистолетом. Говорят, что пьют от обиды… Ой-ой! И там они пили, не скрывают этого: «Без ста грамм русский солдат до победы не доживет», «Брось нашего человека в пустыню, через два часа он пьяный, а воды не найдет». Метиловый спирт употребляли, тормозную жидкость… По дури, по пьяни подрывались… Приехали домой: кто-то повесился, кого-то застрелили в разборках, одного так избили, что стал инвалидом… еще один повредился в уме, закрыли в психушке… Это то, что мне известно. Хрен его знает, что еще… Капиталисты… ну эти, новые русские… их нанимают, проплачивают, чтобы они помогали им друг у друга долги выбивать. Стреляют они легко, никого не жалко. Молокососу двадцать лет, у него – сумасшедшие деньги, а у них – медали. Малярия, гепатит… Разве они будут его жалеть? Их же никто не пожалел… Им стрелять хочется… Ты это не записывай… Я боюсь… Разговор у них короткий: сразу – к стенке! В Чечню они хотят поехать, потому что там свобода, там русских обижают… и мечтают женам шубы привезти. Золотые колечки. И мой рвался туда, только пьяниц не берут. Здоровых мужиков хватает. Каждый день одно слышу: «Дай денег». – «Не дам». – «К ноге, сука!» И врежет. А потом сидит и плачет. На шею вешается: «Не бросай меня!». Я долго его жалела…(Плачет.)

Подлюка-жалость… Я уже не дам ей ходу… На жалость не дави! Хлебай свою блевоту своей ложкой. Сам расхлебывай! Прости меня, Господи, если ты и вправду есть. Прости!

Возвращаюсь вечером с работы… Его голос. Учит сына. Я уже все наизусть знаю: «Стоп! Запоминай: ты швырнешь гранату в окно – кувырк сюда. На землю. А другой – за колонну…». Мать-перемать! «Четыре секунды – и ты на ступеньках, ногой вышибаешь дверь – автомат налево. Первый падает… Второй пробегает мимо… Третий прикрывает… Стоп! Стоп!» Стоп… (Кричит.) Страшно мне! Как сына спасти? Бегу к подругам… Одна: «Надо тебе в церковь. Молись». Другая к знахарке повела… А куда еще идти? Больше не к кому. Бабка была старая, как Кощей Бессмертный. Она сказала, чтобы я пришла на следующий день и принесла ей бутылку водки. Походила она по квартире с этой бутылкой, пошептала над ней, руками поводила и отдала мне: «Водка заговоренная. Будешь два дня ему по рюмке наливать, а на третий он не захочет». И правда, месяц не пил. А потом опять: ввалится ночью пьяный в сопли, гремит на кухне кастрюлями, дай ему пожрать… Нашла другую знахарку… Та гадала мне на картах, лила раскаленный свинец в чашку с водой. Научила простеньким заговорам – на соль, на жменьку песка. Ничего не помогло! От водки и от войны не вылечишь… (Качает больную руку.) Ох, как я устала! Никого не жалко… ни детей, ни себя… Мать не зову, а она приходит ко мне во сне. Молодая, веселая. Всегда она молодая и смеется. Я ее прогоняю… А то сестра приснится, она серьезная, всегда спрашивает у меня одно и то же: «Ты думаешь, что ты себя можешь выключить, как лампочку?» (Останавливается.)

Все – правда… Ничего красивого я в жизни не видела. И уже не увижу. Вчера в больницу ко мне заявился: «Я ковер продал. Дети голодные». Мой любимый ковер. Одна хорошая вещь у нас в доме была… осталась… Целый год деньги копила, собирала. По копейке. Так хотела этот ковер… вьетнамский… А он сходу пропил. Девчата с моей работы прибегали: «Ой, Томка, возвращайся домой скорей. Надоел ему малый – бьет. А старшую (девочка сестры), ей уже двенадцать лет… Сама знаешь… по пьянке…»

Я лежу ночью. Не сплю. А потом как упаду в яму, куда-то лечу. И неизвестно, какая я утром проснусь. У меня страшные мысли…

На прощание – неожиданно обнимает.

Запомни меня…

Через год она предприняла еще одну попытку самоубийства. На этот раз удачную. У мужа, как я узнала, скоро появилась другая женщина. Я позвонила ей. «Жалею его, – сказала она. – Не люблю, а жалею. Одна беда, что опять пить начал, а обещал, что бросит».

Вы догадываетесь, что я услышала дальше?

 

О небрезгливости мертвых и тишине пыли

Олеся Николаева – младший сержант милиции, 28 лет.

Из рассказа матери

– Я скоро умру от своих рассказов… Зачем я рассказываю? Ничем вы мне не поможете. Ну напишете… напечатаете… Хорошие люди прочтут и поплачут, а плохие… главные… они не будут читать. Им – зачем?

Я много раз уже это рассказывала…

23 ноября 2006 года…

Передали по телевизору… Уже все соседи знали. Город гудел…

А мы с Настенькой, с внучкой, были дома. Телевизор у нас не работал, давно сломался из-за старости. Ждали: «Вот Олеська приедет – новый купим». Затеяли уборку. Стирку. Нам почему-то весело-весело, в этот день смеялись и смеялись. Пришла моя мама… наша бабушка… с огорода: «Ой, девочки, что-то вы сильно веселые. Смотрите, как бы плакать не пришлось». У меня упало сердце… Как там Олеська? Но вот только вчера мы ей звонили, был праздник – День милиции: ей вручили значок «За отличную службу в МВД». Мы поздравили. «Ой, я вас так всех люблю, – сказала она. – Скорее хочу увидеть родную землю». Половина моей пенсии уходила на телефонные звонки: услышу ее голос и как-то проживу еще два-три дня. До следующего звонка… «Мама, ты не плачь, – успокаивала она меня. – Я ношу оружие, но не стреляю. С одной стороны – война, а с другой – спокойная обстановка. Утром я слышала, как мулла поет, это у них молитва такая. Горы тут живые, а не мертвые – до самых вершин в траве и в деревьях». В другой раз: «Мама, чеченская земля вся пропитана нефтью. Копай в каждом огороде – всюду нефть».

Зачем их туда послали? Они там воевали не за Родину, а за нефтяные вышки. Капля нефти теперь стоит как капля крови…

Забежала одна соседка… через час другая… «Чего они, – думаю, – разбегались?» Прибегали-то без дела. Посидят и уходят. А по телевизору уже несколько раз передали…

До утра мы ничего не знали. Утром позвонил сын: «Мама, ты дома будешь?» – «А что ты хочешь? Я собираюсь в магазин». – «Ты подожди меня. Я приеду, когда ты отправишь Настю в школу». – «Пусть дома сидит. Кашляет». – «Если температуры нет, отправляй в школу». У меня упало сердце, меня всю заколотило. Колотун напал. Настенька убежала, а я вышла на балкон. Вижу: сын идет не один, а с невесткой. Я ждать уже не могла, еще две минуты – мне через край! Выскочила на лестничную площадку и кричу вниз: «Что с Олеськой?». Видно, я так кричала… таким утробным голосом… что и они мне в ответ закричали: «Мама! Мама!». Вышли из лифта и стоят. Ни слова. «Она в больнице?» – «Нет». У меня закружилось все перед глазами. Завертелось. Потом плохо… мало помню… Откуда-то набралось много людей… Все соседи пооткрывали двери, поднимают меня с цемента, уговаривают. А я ползаю по полу и хватаю их за ноги, ботинки целую: «Люди добрые… миленькие… не могла она бросить Настеньку… свое солнышко… свет в окне… Ми-и-и-ле-еньки-и-и-е…». Я билась лбом о пол. В первые минуты не веришь, хватаешься за воздух. Не умерла, а вернется калекой. Без ног… слепая… Ничего, будем с Настенькой ее за руки водить. Главное – живая! Кого-то хочется об этом попросить… на коленках вымолить…

Много-много людей… полный дом чужих людей… Наколют лекарствами – я лежу, очнусь – опять вызывают «скорую». У меня в доме война… А у людей своя жизнь. Никто чужое горе не понимает, дай Бог свое понять. У-у-у… Все думали: я сплю, а я лежала и слушала. Горько мне, горько…

«…У меня двое сыновей. Еще в школе учатся. Собираю деньги, чтобы откупить их от армии…»

«…Наш народ терпеливый – это точно. Человек – мясо… война – работа…»

«…Евроремонт нам влетел в копеечку. Хорошо, что итальянскую плитку раньше купили, еще по старой цене. Пластиковые окна себе поставили. Бронированные двери…»

«…А дети растут… Порадуешься, пока они маленькие…»

«…Там война и тут война… Каждый день стреляют. Взрывают. Едешь в автобусе – страшно, в метро боишься войти…»

«…У соседа сын был безработный. Пьянствовал. Завербовался в контрактники. Через год вернулся из Чечни с чемоданом денег: машину купил, жене шубу и золотое кольцо. Съездили семьей в Египет… Сейчас без денег ты – ноль. А где их заработать?»

«…Разворовывают… рвут Россию на куски… Большой пирог!»

Эта война поганая! Была она где-то далеко… далеко… И пришла ко мне в дом. Я Олеське крестик повесила… Не сберег. (Плачет.)

Через день нам ее привезли… Все текло… гроб мокрый… Обтирали простынями. Начальство: скорей… скорей… скорее надо хоронить. «Не открывайте. Там – студень». А мы открыли. Всё надеялись, что ошибка. По телевизору передали: Олеся Николаева… двадцать один год… Возраст неверный. Вдруг это другая Олеся? Не наша. «Там – студень…» Выдали нам справку: «…преднамеренное самоповреждение выстрелом из табельного оружия в правую часть головы…». Что мне бумажка! Я сама хочу посмотреть, потрогать. Погладить своими руками. Когда открыли: лицо было живое, хорошее… и маленькая дырочка на левой стороне… Такая маленькая… совсем… ну, карандаш войдет. Опять неправда, как и с возрастом, дырочка на левой стороне, а пишут – на правой. Уехала она в Чечню со сводным отрядом милиционеров со всей Рязани, а помогали нам хоронить из отделения милиции, где она служила. Ее товарищи. И все они в один голос: какое это самоубийство? Это не самоубийство, а выстрел примерно с двух-трех метров… Выстрел?! А начальство торопило. Помогали, толкали. Привезли ее поздно вечером, а утром следующего дня, в двенадцать часов, уже похоронили. На кладбище… У-у-у… Сила у меня была… у человека не может быть такой силы… Крышку гроба прибьют, а я оторву, зубами бы гвозди грызла. Начальства на кладбище не было. Отказались все от нас… государство первое… В церкви не захотели отпевать: грешница… Бог такую запутавшуюся душу не примет… Ну как так… Как же так? Я теперь в церковь хожу… свечку поставлю… Подошла один раз к батюшке: «Разве Бог только красивые души любит? Если так, то зачем Он тогда?». Рассказала ему все… Я много раз уже это рассказывала… (Молчит.) Батюшка у нас молодой… Заплакал: «Как вы еще живы и не в сумасшедшем доме? Дай ей Господь Царствие небесное!». Помолился за мою девочку… А люди всяко говорили: из-за мужика девка стрельнула. По пьянке. Всем известно, что пьют они там беспробудно. И мужики, и бабы. Хватила я горя… полным ртом…

Она собирала чемодан… А мне хотелось все топтать, рвать. Руки себе кусала, хоть свяжи руки. Не могла спать. Ломало все кости, судороги по телу. Не сплю… и вижу сны какие-то… Вечный лед, вечная зима. Все в серебристо-голубом цвете… А то будто они с Настенькой идут и идут по воде, и никак не доберутся до берега. Одна вода… Настеньку вижу, а Олеська скоро пропала с глаз… Нет ее и нет… И во сне я испугалась: «Олеська! Олеська!» – зову. Появляется. Но не как живая, а как портрет… фотография… и на левой стороне у нее синяк. Как раз в том месте, где пуля прошла… (Молчит.) Это она еще только чемодан складывала… «Мама, я еду. Я уже рапорт написала». – «Ты одна воспитываешь ребенка. Они не имеют права тебя посылать». – «Мама, меня уволят, если я не поеду. Ты же знаешь: у нас все добровольно-принудительно. Но ты не плачь… Там уже не стреляют, а строят. А я буду охранять. Поеду и заработаю, как другие». Девчонки ихние уже ездили, все было нормально. «В Египет тебя свожу, пирамиды посмотрим» – это мечта у нее была. Порадовать хотела маму. Бедно мы жили… с копейки… Выйдешь в город – всюду реклама: купи машину… возьми кредит… Покупай! Только бери! В любом магазине стоит посреди зала – стол, а то и два – оформляй кредиты. Возле столов всегда очередь. Люди устали от нищеты, всем захотелось пожить. А я в другой раз не знала, чем их накормить, картошка и та кончится. И макароны. На троллейбусный билет не хватало. После техникума поступила она в педагогический институт на психолога, год проучилась – денег нет платить. Отчислили. У моей мамы пенсия – сто долларов, и у меня – сто долларов. Наверху… они там нефть качают и газ… но это не нам доллары текут, а им в карман. Простые люди, как мы, ходят по магазинам и только смотрят, как по музеям ходят. А по радио, как вредительство какое-то, специально, чтобы народ разозлить – любите богатых! Богатые нас спасут! Дадут работу… Показывают, как они отдыхают, что едят… Дома с бассейнами… Свой садовник, свой повар… Как когда-то у помещиков… при царе… Посмотришь вечером телевизор: какая гадость – и ложишься спать. Раньше много людей голосовало за Явлинского и за Немцова… Я общественницей была, на все выборы бегала. Патриотка! Мне Немцов нравился, что молодой и красивый. А потом все увидели – демократы тоже хотят хорошо жить. Про нас забыли. Человек – пыль… пылинка… Народ опять повернул к коммунистам… При них ни у кого миллиардов не было, у всех было понемногу, всем этого хватало. Каждый чувствовал себя человеком. Я была как все.

Я – советский человек, и моя мама – советский человек. Строили социализм с коммунизмом. Детей воспитывали: торговать стыдно, и не в деньгах счастье. Будь честным, а жизнь отдай Родине – это самое дорогое, что у нас есть. Всю жизнь гордилась, что я советский человек, а теперь вроде как стыдно, вроде ты уже неполноценная какая-то. Были идеалы коммунизма – теперь идеалы капитализма: «Не щади никого, ибо тебя не пощадят». «Мама, – говорила Олеська, – ты живешь в стране, которой давно нет. Ты ни в чем мне не можешь помочь». Что с нами сделали? Что с нами… (Останавливается.) Так много хочу вам сказать! Так много! Но главное-то что? После смерти Олеськи… Нашла я ее школьную тетрадку с сочинением: «Что такое жизнь?». «Я рисую себе идеал человека… – писала она. – Цель жизни – это то, что заставляет тебя подниматься вверх…» Я ее этому учила… (Рыдает.) Поехала на войну… она не способна была убить мышь… Все было не так, как должно быть, а как было – я не знаю. От меня скрывают… (Кричит.) Погибла моя девочка бесследно. Так нельзя! Моей маме в Отечественную войну было двенадцать лет, их эвакуировали в Сибирь. Дети… они там работали на заводе по шестнадцать часов в сутки… как и взрослые. За талон в столовую, где дадут миску макарон и кусочек хлеба. Хлебушка! Изготавливали снаряды для фронта. Умирали возле своих станков от того, что еще маленькие. Зачем люди тогда убивали друг друга – она понимала, а зачем сейчас убивают – не понимает. Никто не понимает. Эта война поганая! Аргун… Гудермес… Ханкала… Услышу – выключаю телевизор…

Справочка у меня на руках: «…преднамеренное… выстрелом из табельного оружия…». И Настенька осталась… девять лет Настеньке… Я теперь и бабушка, и мама. Вся больная, хирургами порезанная. Три операции. Здоровья нет, никакого здоровья нет, а откуда ему быть? Выросла я в Хабаровском крае. Тайга, тайга. Жили в бараках. Апельсины и бананы видели только на картинке. Ели макароны… Сухое молоко и макароны… изредка тушенка в банках… Мама завербовалась на Дальний Восток после войны, когда молодежь позвали Север осваивать. Звали, как на фронт. На великие стройки ехали одни голодранцы, как мы. У кого ни кола ни двора. «За туманом и за запахом тайги» – это из песен… из книжек… а мы от голода пухли. Голод нас погнал на подвиги. Я малость подросла и тоже пошла на стройку… Строила с мамой БАМ. И у меня есть медаль «За строительство Байкало-Амурской магистрали» и пачка грамот. (Молчит.) Зимой морозы под пятьдесят градусов, земля замерзала на метр. Белые сопки. Такие белые под снегом, что их уже не видно и в хорошую погоду. Не различишь. Сопки я на все сердце полюбила. У человека есть большая Родина и маленькая родинка. Так вот там моя родинка. В бараках стенки тоненькие, туалет на улице… Но – молодость! Верили в будущее, всегда верили… Жизнь, и правда, с каждым годом улучшалась: то ни у кого не было телевизоров, ни у кого! – и вдруг они появились. Жили в бараках… И вдруг стали давать отдельные квартиры. Пообещали: «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Это я… я буду жить при коммунизме?! (Смеется.) Поступила на заочное отделение в институт, выучилась на экономиста. Денег за учебу не надо было платить, как сейчас. Кто бы меня выучил? За это я благодарна советской власти. Работала в райисполкоме в финансовом отделе. Купила себе мутоновую шубу… хороший пуховый платок… зимой закутаешься – один нос торчит. По колхозам ездила с проверками, в колхозах разводили соболей, песцов, норок. Уже неплохо мы жили. Я маме тоже шубу купила… Тут объявили нам капитализм… Пообещали, что коммунисты уйдут и всем будет хорошо. Народ у нас недоверчивый. Горем наученный. Люди сразу побежали покупать соль и спички. «Перестройка» звучало, как «война». На наших глазах стали разворовывать колхозы… заводы… А потом скупили их за копейки. Мы всю жизнь строили, а все пошло за пятачок. Народу дали ваучеры… обманули… Лежат они у меня и сейчас в серванте. Справочка на Олеську… и эти бумажки… Капитализм это или что? На русских капиталистов я насмотрелась, не все они были русские, и армяне были, и украинцы. Брали большие кредиты у государства и денег не возвращали. У этих людей блестели глаза. Как у зэков. Характерный такой блеск, мне отлично знакомый. Там всюду лагеря и проволока. Кто Север осваивал? Зэки и мы, беднота. Пролетариат. Но мы про себя тогда так не думали…

Моя мама решила… Выход был один – возвращаемся в Рязань. Туда, откуда мы родом. Под окнами уже стреляли – СССР делили. Хапали… рвали… Бандиты стали хозяевами, а умные – дураками. Мы все построили и этим бандитам отдали… Так получается? Сами уехали с пустыми руками, со своим домашним барахлишком. А им заводы оставили… рудники… Ехали на поезде две недели, везли с собой: холодильник, книжки, мебель… мясорубку, посуду… все такое… Две недели я в окно смотрела: нет русской земле ни конца, ни края. Слишком «великая и обильная» Россия-матушка, чтобы навести в ней порядок. Это было в девяносто четвертом году… Уже при Ельцине… Что нас ждало дома? Дома учителя у азербайджанцев-ларечников подрабатывали, фрукты продавали, пельмени. В Москве рынок – от вокзала до Кремля. Нищие откуда-то сразу появились. А мы все советские! Советские! Всем было долго стыдно. Неловко.

…На городском рынке я разговорилась с одним чеченцем… Пятнадцать лет, как у них война, и они тут спасаются. Расползаются по России… по разным углам… А вроде война… Россия с ними воюет… «спецоперация»… Что это за война такая? Молодой был чеченец: «Я, мамаша, не воюю. У меня жена – русская». А я слышала историю… могу и вам рассказать… Чеченская девушка полюбила русского летчика. Красивого парня. По обоюдному согласию, они договорились – выкрал он ее у родителей. Увез в Россию. Поженились. Все как положено. Родили мальчика. Но она плакала и плакала, ей было жалко своих родителей. И они написали им письмо: простите, мол, нас… мы любим друг друга… Привет от русской мамы передали. А все эти годы родные братья эту чеченку искали, хотели убить, потому что она опозорила их семью – вышла замуж за русского, мало что он русский, так он еще их бомбил. Убивал. По адресу на конверте они нашли быстро… Один брат ее зарезал, а второй потом приехал, чтобы домой забрать. (Молчит.) Эта война поганая… эта беда… пришла ко мне в дом. Я теперь все собираю… все про Чечню читаю, где найду. Расспрашиваю… Я хотела бы туда поехать. И чтобы меня там убили. (Плачет.) Я была бы счастливая. Такое мое счастье материнское… Знаю одну женщину… От сына ботинка не нашли, снаряд прямо в него попал. «Я была бы счастлива, – призналась она мне, – если бы он в родной земле лежал. Хотя бы кусочек…» Это уже для нее было бы счастьем… «Мамаша, у тебя есть сын?» – спросил меня этот чеченец. «У меня сын есть, но у меня дочь погибла в Чечне». – «Русские, я хочу вас спросить, что это за война? Вы убиваете нас, калечите, а потом лечите в своих больницах. Бомбите и грабите наши дома, а потом их строите. Уговариваете, что Россия – наш дом, а мне каждый день из-за моей чеченской физиономии надо дать милиции взятку, чтобы они меня не забили насмерть. Не ограбили. Я их убеждаю, что не пришел сюда убивать и не хочу взорвать их дом. Меня могли убить в Грозном… но могут убить и здесь…»

Пока бьется мое сердце… (В отчаянии.) Я буду искать. Хочу знать, как погибла моя дочь. Я никому не верю.

Открывает дверцу серванта, где рядом с хрустальными рюмочками лежат документы и фотографии. Берет и раскладывает их на столе.

Девка у меня была красивая… Заводила в школе. Любила на коньках кататься. Училась посредственно… нормально… В десятом классе влюбилась в Ромку… Я, конечно, против, он старше ее на семь лет. «Мама, а если это любовь?» Любовь была безумная, он ей не звонит, так она сама… «Зачем ты звонишь?» – «Мама, а если это любовь?» Только Ромка, один он у нее в глазах. Про маму забыла. Сегодня выпускной бал, а назавтра они уже расписались. Уже ребеночек. Ромка пил, дрался, а она плакала. Я его ненавидела. Год они так пожили. Резал вещи на ней хорошие, ревновал. Возьмет за волосы, намотает на руки – и головой об стенку. Терпела она, терпела… Маму не слушалась. Пока… Все-таки… Не знаю как… Все-таки она убежала от него. Куда? К маме… «Мама, спаси!» Так он взял и пришел к нам жить. Ночью проснулась… всхлипы какие-то… Открываю ванную, а он стоит над ней с ножом… Я схватила этот нож, порезала себе руки. В другой раз достал какой-то пистолет, газовый, думаю, не настоящий. Я от него Олеську оттягиваю, а он на меня этот пистолет: «Сейчас ты замолчишь!» Плакала и плакала, пока они не разошлись. Я его выгнала… (Молчит.) Прошло… ну полгода не прошло… Возвращается с работы: «Ромка женился». – «А ты откуда знаешь?» – «Подвез меня в городе». – «И что?» – «А ничего». Женился он быстро. А у нее это была детская любовь. Незабываемая. (Берет листок из стопки документов.) Судмедэксперт написал: выстрел в правую часть головы, а дырочка была на левой стороне. Маленькая дырочка… Может быть, он ее мертвую и не видел? Ему приказали так написать. Хорошо заплатили.

Я надеялась… Ждала, когда вернется ее отряд. Расспрошу их… восстановлю картину… Дырочка на левой стороне, а пишут – на правой. Мне надо знать… Уже зима. Снег. Когда-то я любила снег. И Олеська моя любила, достанет заранее коньки, смажет жиром. Когда-то давно… давно-давно это было. Горько мне, горько… Смотрю в окно: люди готовятся к Рождеству, бегут с подарками, игрушками. Несут елки. А у меня на кухне постоянно работает приемник. Слушаю наше радио. Местные новости. Жду. Наконец, дождалась – сообщение: «Рязанские милиционеры вернулись из служебной командировки в Чечню», «наши земляки с честью выполнили свой солдатский долг», «не посрамили»… Их торжественно встретили на вокзале. Оркестр, цветы. Вручили награды и ценные подарки. Кому – телевизор, кому – ручные часы… Герои… Герои вернулись! Об Олеське ни слова, никто не вспомнил… Я жду… держу приемник у самого уха… Должны вспомнить! Началась реклама… реклама стирального порошка… (Заплакала.) Пропала моя девочка бесследно. Так нельзя! Олеська… Она была первая… первый «чеченский» гроб в городе… Через месяц привезли еще два гроба – один милиционер постарше, другой совсем молодой. С ними народ прощался в театре… в городском театре имени Есенина. Почетный караул. Венок от общественности, от мэра… Речи. Похоронили их на аллее Героев, где «афганские» мальчики лежат… теперь и «чеченские»… На кладбище у нас две аллеи – аллея Героев и еще одна – люди ее называют аллеей бандитов. Бандиты воюют между собой, постреливают. Перестройка – перестрелка. У бандитов самые лучшие места на кладбище. Гробы из красного дерева, инкрустированные под золото, с электронным холодильником. Не памятники, а курганы славы. Героям памятники ставит государство. Солдатские – ну, скромные памятники. И то не всем. Контрактникам – отказ. Знаю, что одна мать пошла в военкомат, ей отказали: «Твой сын за деньги воевал». Моя Олеська… она лежит отдельно от всех, она же простая самоубийца… У-у-у… (Не может говорить.) Наша Настенька… Пенсию за маму ей назначили полторы тысячи рублей – пятьдесят долларов в месяц. Где правда? Справедливость? Пенсия маленькая, потому что ее мама – не герой! Вот если бы мама убила кого-то, подорвала гранатой… А мама убила саму себя, больше никого она не убила… Не герой! Как это объяснить ребенку? Что я ей скажу? В одной газете написали будто бы Олеськины слова: «Моей дочке не будет стыдно за меня…». Первые дни после похорон… Настенька сидела отрешенно, как будто ее нет или она не знает, где она. Никто не мог решиться… Это я ей сказала: «Олеськи… мамочки твоей нет…». Она стояла и как будто не слышала меня, я плакала, а она не плакала. И потом… я вспомню что-нибудь об Олеське… а она как не слышит. Долго так продолжалось, меня это даже начало злить. Водила ее к психологу. Сказали: нормальный ребенок, но сильно потрясенный. Были мы и у ее папы. Спрашиваю у него: «Ты забираешь ребенка?» – «А куда я ее заберу?» У него уже там, в другой семье, ребенок. «Тогда отказывайся». – «Как это? А вдруг мне в старости что-то нужно будет. Копейка какая…» Такой у нас папочка… Помощи нам от него нет. Одни Олеськины друзья навещают… В день рождения Настеньки всегда соберут и принесут немного денег. Компьютер купили. Друзья помнят.

Долго я ждала звонка. Отряд вернулся – и командир, и те ребята, с кем она там была. Позвонят… Обязательно! Молчит телефон… И я сама начала искать фамилии, номера телефонов. Командир отряда Климкин… Прочитала в газете его фамилию. Все! Все газеты про них писали – русские богатыри! Рязанские витязи. И даже в одной газете была его статейка, что он благодарит отряд за хорошую службу. Выполнили, мол, долг с честью… Еще и с честью… Звоню в отдел милиции, где он работает: «Пригласите, пожалуйста, майора Климкина» – «Кто его спрашивает?» – «Людмила Васильевна Николаева… мать Олеси Николаевой…» – «Нет на месте… Занят… В отъезде…». Ты командир… Ты сам приди к матери и расскажи, как там было. Утешь. Поблагодари. Я так понимаю… (Плачет.) Плачу, но слезы мои злые… Я Олеську не пускала, просила не ехать, а моя мама: «Раз надо, пускай едет». Надо! Я теперь ненавижу это слово! Уже я не та… А за что мне Родину любить? Нам обещали, что демократия – это когда всем хорошо. Везде справедливо. Честно. Обман все это… Человек – пыль… пылинка… Одно, что сейчас в магазинах всего полно. Бери! Бери! При социализме этого не было. Конечно, я – простая советская женщина… Никто меня уже не слушает, потому что денег у меня нет. Были бы деньги – другой разговор. Они бы меня боялись… начальнички… Сейчас деньги правят…

Олеська уезжала… Радовалась: «Вместе с Кормчей едем». Они вдвоем были, две женщины в отряде. Ольга Кормчая… Я ее видела на вокзале, когда прощались. «Это – моя мама», – сказала Олеська. Был момент на проводах… Может быть, сейчас я этому придаю значение. После всего. Автобусы вот-вот тронутся… Заиграли гимн – все заплакали. Я стояла с одной стороны и чего-то перебежала на другую, что-то Олеська мне через окно крикнула, и я поняла ее так, что они будут поворачивать. И я перебежала, чтобы еще раз ее увидеть. Помахать рукой. А они поехали прямо, и я ее не увидела. Защемило сердце. Ручка от сумки у нее оторвалась в последний момент… Может быть, это я сейчас так себя накручиваю… Кровинушка моя… (Плачет.) Нашла по справке телефон Кормчей… Звоню: «Я – мама Олеси… Хочу с вами встретиться». Она долго молчала, а потом даже с какой-то обидой, с каким-то злом: «Я столько пережила… Когда вы все отстанете от меня!». Положила трубку. Второй раз звоню: «Прошу! Мне надо знать… Умоляю!» – «Хватит меня мучить!» Еще раз позвонила, наверное, через месяц… К телефону подошла ее мама: «Дочки нет дома. Уехала в Чечню». Опять! В Чечню?! Понимаете, и на войне кто-то может хорошо устроиться. Кому как повезет… Человек о смерти не думает, умереть сегодня страшно, а когда-нибудь – ничего. Все они за те полгода, что там были, получили по шестьдесят тысяч рублей. На бэушный автомобиль хватит. Ну и зарплата сохранилась. А Олеська взяла перед отъездом в кредит стиральную машину… мобильник… «Приеду и расплачусь», – говорила. Теперь нам платить. Из чего? Приходят квитанции… складываем… У Настеньки старые кроссовки, они ей маленькие, вернется из школы и плачет, пальчики болят. Складываем, складываем с мамой свои пенсии, деньги считаем, считаем, и ничего к концу месяца не остается. А мертвого не дозовешься…

Два человека были с ней в последний момент… Два свидетеля. Контрольно-пропускной пункт… ка-пэ-пэ… будочка – два на два с половиной метра. Ночное дежурство. Их было трое. Первый… «Ну пришла она, – рассказал по телефону, – поговорили две-три минуты…» И он вроде отлучился, то ли по нужде, то ли его кто-то позвал. Услышал за дверью – хлопок, даже сначала не подумал, что выстрел. Вернулся, а она лежит. Настроение? Какое у нее было настроение? Настроение было хорошее… нормальное было настроение… «Привет». – «Привет». Посмеялись. Хи-хи… ха-ха… Второй свидетель… И этому звоню на работу… на личную встречу не пришел, а меня к нему не допустили… Он был рядом, когда она стреляла, но будто бы в тот самый момент отвернулся. В ту секунду… Будочка – два на два с половиной метра, а он ничего не видел. Вы поверите? Я вымаливала у них: скажите… мне надо знать… Я больше никуда с этим не пойду. Заклинаю! Бегали от меня как ошпаренные. Им приказали молчать. Защищать погоны. Заткнули им рты долларами… (Рыдает.) С самого начала, когда она пошла на работу в милицию, мне не нравилось: моя Олеська – милиционер? Ну не нравилось! Никак не нравилось… Тут такое… Образование у нее – техникум и один курс института. Долго не могла трудоустроиться. А в милицию ее сразу брали. Мне было страшно… Милиция – это бизнес… мафия… Милиционеров люди боятся, в каждой семье кто-то пострадал от милиции. И пытают в нашей милиции, и калечат. Боятся их, как бандюгов. Не дай бог! В газетах читаешь: оборотни в погонах… там изнасиловали… там убили… Такого… в советское время… Вы что? А если и было… Так многого не говорили… не писали… И мы чувствовали себя защищенными. (Задумалась.) Половина милиционеров воевали. Или в Афгане, или в Чечне. Убивали. Психика у них потревоженная. Воевали там они и с мирным населением. Теперь такие войны: солдаты не только между собой воюют, но и с гражданскими. С обыкновенными людьми. Для них все – враги: мужчины, женщины, дети. И тут, уже дома, убьют человека, а потом удивляются, что это надо объяснять. В Чечне объяснять не надо было… «Мама, – спорила со мной Олеська, – ты не права. Все зависит от человека. Девушка-милиционер – это красиво. Синяя рубашка, погоны».

В последний вечер пришли к ней друзья попрощаться… Сейчас вспоминаю… все я сейчас вспоминаю… Всю ночь они проговорили…

«…Россия – великая страна, а не газовая труба с краником…»

«…Крыма нет… отдали… Чечня воюет… Татарстан шевелится… Я хочу жить в большой стране. Наши “МИГи” будут в Риге…»

«…Мордой об стол Россию! А чеченские бандиты – герои… Права человека?! А там: приходили в русский дом с автоматами – или убьем, или уходи. Хороший чеченец тот, кто сначала говорит: “Уходи!”, а потом убивает, плохой убивает сразу. Чемодан, вокзал, Россия. Надписи на заборах: “Не покупайте квартиры у Маши, они все равно будут наши”, “Русские, не уезжайте – нам нужны рабы”».

«…Двое русских солдат и офицер попали к чеченам в плен. Солдатам отрезали головы, а офицера отпустили: “Иди и сходи с ума”. Я на кассетах видел… Обрезают уши, пальцы отрубают… В подвалах – русские рабы-пленники. Звери!»

«…Поеду! Мне на свадьбу деньги нужны. Хочу жениться. Девчонка красивая… долго ждать не будет…»

«…У меня друг… Мы с ним в армии вместе служили. Жил он в Грозном. Сосед – чеченец. В один прекрасный день он ему говорит: “Прошу тебя – уезжай!” – “Почему?” – “Потому что мы вас скоро резать будем”. Оставили они там трехкомнатную квартиру, живут сейчас в Саратове в общежитии. Ничего не дали им увезти: “Пускай Россия, – кричали, – вам все новое купит. А это – наше!”»

«…Пала на колени Россия, но еще не добита. Мы – русские патриоты! Надо долг Родине отдать! Анекдот: товарищи солдаты и офицеры, если вы хорошо проявите себя в Чечне, то Родина пошлет вас “на отдых” в Югославию. В Европу… твою мать!»

Сын терпел, терпел и не выдержал. Стал меня ругать: «Мама, ничего ты не добьешься, кроме инсульта». Отправил в санаторий. Силой, можно сказать, со скандалом. В санатории я подружилась с хорошей женщиной, у нее дочь рано умерла от аборта, мы вместе плакали. Стали подругами. Недавно позвонила ей – она умерла. Заснула и умерла. Я знаю, что от тоски она умерла… Почему я не умираю? Я счастлива была бы умереть, но я не умираю. (Плачет.) Вернулась из санатория… «Деточка, они тебя посадят, – первые мамины слова. – Не простят, что правды добиваешься». Что было… Только я отъехала, ей звонят из милиции: «В двадцать четыре часа явиться в кабинет такой-то… За неявку – штраф… пятнадцать суток ареста…». Мама – человек напуганный, у нас все люди напуганные. Найдите мне старого не напуганного человека. И не только это… Приходили и опрашивали соседей: что мы за люди… какое поведение… Про Олеську допытывали: видел ли ее кто-нибудь пьяной? А наркотики… Из поликлиники затребовали наши медицинские карточки. Проверяли: не состоял ли кто на учете в психдиспансере? Меня обида за душу взяла! И злость! Беру трубку… Звоню в милицию: «Кто угрожал моей маме?.. человеку девятый десяток… По какому вопросу вызывали?». Кончилось это тем, что через день они мне прислали повестку: «В кабинет такой-то… фамилия следователя…». Мама в слезах: «Тебя посадят». Мне уже ничего не страшно. Тьфу на них! Надо, чтобы Сталин из гроба встал! Я прошу его встать из гроба! Это моя молитва… Мало он наших начальничков сажал и расстреливал. Мало! Мне их не жалко. Я хочу их слез! (Плачет.) Пришла я в этот кабинет… фамилия Федин… Рубанула с порога: «Что вы от меня хотите? Дочь в мокром гробу привезли… Мало вам?». – «Вы – безграмотная женщина. Не понимаете, где вы находитесь. Тут вопросы задаем мы…» Сначала он был один… потом вызвал Олеськиного командира… Климкина… Наконец и я его увижу! Он заходит… Я – к нему: «Кто убил мою дочь? Скажите мне правду…» – «Дур-ра ваша дочь… Сумасшедшая!» Ой, не могу! Не могу… Налился весь кровью… Кричал, топал. Ой! Провоцировали меня… Добивались, чтобы я заорала или царапалась, как кошка. Значит, я сумасшедшая, и дочь у меня сумасшедшая. Их цель – закрыть мне рот… У-у-у…

Пока сердце мое бьется… буду искать правду… Никого не боюсь! Я уже не тряпка половая, не букашка. Меня назад в коробочку не загонишь. Мне дочь в мокром гробу привезли…

…Ехала в пригородной электричке… Сел напротив мужчина: «Ну что, мать, едем? Давай знакомиться…». Представился: «Бывший офицер, бывший предприниматель-одиночка, бывший “яблочник”. Теперь безработный». А у меня о чем кто не спросит, я о своем: «А у меня дочь погибла в Чечне… младший сержант милиции…». Он попросил: «Расскажи мне…». Я много раз уже это рассказывала… (Молчит.) Послушал и про свое начал…

«…Я сам там был. Вернулся, и жизнь у меня тут не получается. Не могу запихнуть себя в эти рамки. На работу не хотят брать: “А-а-а… из Чечни?”. Я боюсь других людей… меня тошнит от других людей… А встречу воевавшего в Чечне – он мне брат…

…Стоит старый чеченец и смотрит: нас полная машина дембелей. Смотрит и думает: нормальные русские парни, а только что были автоматчики, пулеметчики… снайперы… Куртки на нас новенькие, джинсы. На что купили? На то, что здесь заработали. Работа какая? Война… Стреляешь… А там и дети, и красивые женщины. Но забери у солдат оружие, переодень их в гражданское… это уже трактористы, водители автобусов, студенты…

…Жили за проволокой… Вокруг вышки и минные поля. Тесный закрытый мир. Зона. Выйти нельзя – убьют. Смерть оккупантам! Пили все, напивались до скотского состояния. Изо дня в день видишь разбитые дома, как тащат вещи, убивают людей. И из тебя вдруг такое прет! Расширяется все… все, что ты можешь… Можно многое себе позволить… Ты – пьяная скотина и у тебя оружие в руках. В голове – один сперматозоид…

…Работа палаческая… Умирали за мафию, которая нам еще и не платила. Обманывала. Но я же не здесь, не на улице убивал людей, а на войне. Я видел русскую девчонку, которую эти шакалы изнасиловали. Прижигали сигаретой грудь, чтобы сильнее стонала…

…Привез деньги… Попил с друзьями водки, купил подержанный “мерседес”…» (Уже не вытирает слез.) Так вот где моя Олеська была… Куда попала… Эта война поганая… Была она где-то далеко-далеко, а сейчас в моем доме. Два года… Стучусь в двери, хожу по разным инстанциям. Пишу в прокуратуру… районную, областную… Генеральному прокурору… (Показывает на стопку писем.) Получаю отписки… Гора отписок! «По факту гибели вашей дочери сообщаем…» И все врут: погибла тринадцатого ноября, а на самом деле одиннадцатого, группа крови первая, а у нее третья, то она была в военном обмундировании, то в гражданском платье. Дырочка на левой стороне возле виска, а они пишут – на правой… Написала запрос нашему депутату в Госдуму – я его выбирала, я за него голосовала. Я верила нашей власти! Добилась к нему на прием. Стою на первом этаже в Госдуме… И глаза у меня делаются по кулаку! Вижу ювелирный ларек: золотые кольца с бриллиантами, золотые и серебряные пасхальные яйца… и подвески… За всю жизнь я столько не заработала, сколько там стоит самое маленькое колечко с бриллиантом. Одно колечко… Наши депутаты… народные… откуда у них такие деньги? Пачка грамот за честную работу у меня… и у мамы… А у них акции Газпрома… У нас – бумажки, а у них – деньги. (Зло молчит.) Зря я туда ходила… зря там плакала… Сталина верните… Народ ждет Сталина! Забрали у меня дочь и привезли гроб. Мокрый гроб… И никто не хочет поговорить с матерью… (Плачет.) Я теперь сама в милиции могу работать… Осмотр происшествия, протокол преступления. Если это самоубийство, то на пистолете остается кровь… на руках порох… Я все теперь знаю… Новости по телевизору не люблю. Вранье! А детективы… убийства… ну, такое все… не пропускаю. Утром, бывает, встать не могу, ноги, руки отнимаются – лежала бы… Вспомню Олеську… Поднимаюсь и иду…

По кусочкам собрала… по словцу… Кто-то по пьяни проболтался, их же там было семьдесят человек, кто-то знакомым шепнул. Город наш небольшой… не Москва… Сегодня я уже представляю картину… что там происходило… Была у них грандиозная пьянка в честь Дня милиции. Набухались до беспамятства и устроили бардак. Если бы Олеська поехала со своими ребятами… из своего отдела, а то все чужие… Сводный отряд. Попала она к гаишникам. Гаишники – короли, денег у них полные карманы. Стоят на дорогах с автоматами и снимают дань. Все им платят. Золотое место! Мальчики любят порезвиться… Убить, напиться и трахнуть – три радости на войне. В дупель они напились, набрались до колючей проволоки в глазах… озверели… И вроде там всех девчонок насиловали. Своих девчонок. А Олеська то ли не далась, то ли она им потом пригрозила: «Я вас всех посажу». И ей не дали уйти.

Говорят и другое… Стояли они на посту, пропускали машины. Там все крутятся, вертятся, бегают как ненормальные, чтобы заработать. Любыми средствами. Кто-то провозил контрабанду, что и откуда – не скажу, врать не стану. Наркотики или… Но все у них было договорено. Оплачено. Это была машина «Нива»… все какую-то «Ниву» вспоминают… А Олеська уперлась… почему-то она эту машину не пропускала… И в нее выстрелили. Перекрыла она большие деньги, кому-то помешала. Вроде к этому делу причастен высокий чин…

И моей маме во сне «Нива» приснилась… К ясновидящей я пошла… положила на стол вот эту фотографию… (Показывает.) «Вижу – сказала она, – какую-то “Ниву”»…

…Разговорилась с одной женщиной… Она – медсестра. Не знаю, какая она была, когда поехала в Чечню, может, веселая. А сейчас – злая, как и я, злая. Сейчас много людей обиженных, они молчат, но они обижены. Все мечтали выиграть в новой жизни, а мало кто выиграл, вытянул счастливый билетик… Никто не готовился упасть на дно. С обидой теперь люди живут, у многих обида. (Молчит.) А может, и Олеська бы другая приехала… незнакомая… У-у-у… (Молчит.) Эта женщина была со мной откровенна…

«…За романтикой ехала! Надо мной долго все там хихикали. А если честно – из-за несчастной любви все дома бросила. Мне было все равно – чеченец меня застрелит или я от тоски умру.

…Кто с трупами не сталкивался, думает, что они молчат. Беззвучные. А там все время какие-то звуки. Где-то воздух вышел, где-то кость внутри треснула. Какой-то шорох. С ума можно сойти…

…Я не видела там мужчин, которые не пьют и не стреляют. Напьются и стреляют – куда хочешь. Зачем? Никто не ответит.

…Он был хирург… Я думала: у нас любовь. Перед тем, как нам ехать домой, он заявил мне: “Не звони и не пиши. Если дома гулять, то с красивой женщиной, с которой не стыдно попасть на глаза жене”. Я – не красавица. Но мы с ним по трое суток в операционной стояли. Это такое чувство… сильнее, чем любовь…

…Я теперь мужчин боюсь… С теми, кто пришел с войны, я ничего не могу… Козлы они! Все козлы! Собиралась домой… и то хочу с собой взять, и это… Магнитофон, ковер… “А я, – сказал начальник госпиталя, – все тут оставлю. Не хочу везти войну домой”. Мы войну не с вещами, а в душе привезли…»

Передали нам Олеськины вещи: бушлат, юбочку… Отдали золотые сережки, цепочку. В кармане бушлата лежали орешки и две маленькие шоколадки. К Рождеству, видно, собирала и хотела с кем-то домой передать. Горько мне, горько…

Ну напишете вы правду… А кому от этого страшно? Власть, она сейчас недоступная… Одно нам осталось: ружье и забастовка. Лечь на рельсы. Но нет предводителя… люди давно поднялись бы… Пугачева нет! Если мне дадут оружие, я знаю, в кого стрелять… (Показывает газету.) Читали? Есть туристический тур в Чечню. На военных вертолетах везут и показывают разрушенный Грозный, сожженные села. Там война и стройка идут одновременно. Стреляют и строят. И показывают. Мы еще плачем, а кто-то уже торгует нашими слезами. Страхом. Торгуют, как нефтью.

Через несколько дней мы опять встретились.

Раньше я понимала нашу жизнь… то, как мы жили… А сейчас не понимаю… нет…

 

О тьме лукавой и «другой жизни, которую можно сделать из этой»

Елена Раздуева – рабочая, 37 лет

Для этой истории я долго не могла найти себе «проводника», рассказчика или собеседника, – даже не знаю, как мне называть тех, с чьей помощью путешествую по человеческим мирам. По нашей жизни. Все отказывались: «этот случай – для психиатра», «из-за своих больных фантазий мать бросила троих детей – тут суд должен разбираться, а не писатель». «А Медея? – спрашивала я. – Как же Медея, которая убила собственных детей ради любви?» – «Это – миф, а у вас реальные люди». Но реальность – это не гетто для художника. Это тоже свободный мир.

Потом я узнала, что о моей героине уже снят фильм «Страдания» (студия «Фишка-фильм»). Мы встретились с режиссером фильма Ириной Васильевой. Разговаривали, прокручивали кассету с фильмом, снова разговаривали.

Из рассказа кинорежиссера Ирины Васильевой

– Мне рассказали… И мне эта история не понравилась, я испугалась. Меня убеждали, что это будет потрясающий фильм о любви, надо ехать и немедленно снимать. Очень русская история! Женщина, у которой муж и трое детей, влюбилась в зэка, да еще в «вечника», осужденного за особо жестокое убийство на пожизненное заключение, ради него она бросила все – мужа, детей, дом. Но что-то меня останавливало…

На Руси каторжников испокон веков любят – они грешники, но и страдальцы тоже. Им нужно ободрение и утешение. Целая культура жалости, она бережно сохраняется, особенно в деревнях и маленьких городках. Там живут простые женщины, у них нет интернета, но они пользуются почтой. Старинным способом. Мужики пьют, дерутся, а они сидят вечерами и пишут друг другу письма, там, в этих конвертах, бесхитростные истории жизни и ерунда всякая – какой-нибудь фасончик, рецептик, и в конце обязательно будут адреса заключенных. У кого-то брат сидит, сообщил о товарищах, у кого-то сосед или одноклассник. Передают по сарафанному радио… Своровал, погулял, сел в тюрьму – вышел и опять сел. Обычная история! В деревнях, как послушаешь, половина мужиков или уже сидела, или еще сидит. А мы же христиане, должны помогать несчастным. Есть женщины, которые выходят замуж за этих многократных сидельцев и даже убийц. У меня нет высокомерия, чтобы взять и объяснить вам, что это такое… Это сложно… Но у мужиков нюх на этих барышень. Чаще всего это женщины с неудачной судьбой, не реализовавшие себя. Одинокие. А тут они сразу становятся нужными, кого-то опекают. Один из способов что-то изменить в своей жизни. Лекарство какое-то…

В конце концов, мы все-таки поехали снимать фильм. Мне захотелось рассказать, что в наш прагматичный век есть люди, у которых другая логика существования. И как они беззащитны… Мы много говорим о своем народе. Одни его идеализируют, а другие держат за быдло. За совок. А на самом деле, мы его не знаем. Между нами пропасть… Я всегда снимаю историю, в любой истории есть все. Там всегда есть две главные вещи – любовь и смерть.

Это в Калужской области, в глухой деревне… Едем туда… Смотрю в окно: все бесконечно – и поля, и лес, и небо. На холмах белеют храмы. Сила и покой. Что-то древнее. Едем, едем… С магистрали свернули на обычную шоссейку… О-о-о! Русские дороги – эксклюзив, не всякий танк, бывает, проедет. Две-три ямы на каждые три метра, это еще хорошая дорога. А по сторонам – деревни… Кривые, косые избы с поломанными заборами, по улицам бродят куры и собаки. С утра уже очередь алкоголиков возле закрытого еще магазина. Все до спазма в горле знакомое… В центре как стоял, так и стоит гипсовый памятник Ленину… (Молчит.) Было время… уже не верится, что оно было, и что мы такие были… Когда пришел Горбачев, все мы бегали ошалевшие от радости. Жили в мечтах, в иллюзиях. Отводили душу на кухнях. Хотели новую Россию… Через двадцать лет до нас дошло: а откуда ей взяться? Ее не было и нет. Кто-то точно заметил: за пять лет в России может поменяться все, а за двести – ничего. Просторы необъятные, и при этом психология рабов… На московских кухнях Россию не переделаешь. Герб вернули царский, а гимн остался сталинский. Москва русская… капиталистическая… А Россия как была, так и осталась советской. Там демократов в глаза не видели, а если бы увидели, то разорвали бы. Большинство хочет пайку и вождя. Дешевая паленая водка течет рекой… (Смеется.) Я чувствую, что мы с вами из «кухонного» поколения… Начали говорить о любви, а через пять минут уже обсуждаем, как обустроить Россию. Ну а России до нас дела нет, она живет своей жизнью…

Пьяненький мужичок показал, где живет наша героиня. Вышла из избы… Сразу мне понравилась. Синие-синие глаза, статная. Можно сказать, красавица. Русская красавица! Такая женщина будет сверкать и в бедной крестьянской избе и в шикарной московской квартире. И представьте себе, она невеста какого-то убийцы, мы его еще не видели, у него пожизненный срок, он болен туберкулезом. Услышала зачем мы приехали – смеется: «Это мой сериал». Я хожу и думаю, как мне сказать, что мы будем ее снимать. Вдруг она боится камеры? А она мне говорит: «Я такая дурочка, что каждому встречному-поперечному свою историю рассказываю. Одни плачут, другие проклинают. Если хотите, я и вам расскажу…» Рассказывает…

О любви

– Я не собиралась замуж, но, конечно, мечтала. Мне было восемнадцать лет. Он! Он! Какой будет он? Однажды приснился сон: я иду по лугу к реке, она у нас за деревней, и впереди вдруг появляется высокий красивый парень. Берет меня за руку и говорит: «Ты – моя невеста. Моя невеста перед Богом». Проснулась и думаю: надо не забыть его… его лицо… Оно у меня в памяти осталось, как программа какая-то. Год прошел… два… я такого парня не встречаю. А за мной долго ухаживал Леша, он был сапожник. Звал замуж. Я ему честно отвечала, что я его не люблю, а люблю и жду того парня, которого видела во сне. Когда-нибудь я его встречу, не может быть, чтобы я его не встретила, просто невозможно. Леша смеялся… и папа с мамой смеялись… Убедили меня, что надо выйти замуж, а любовь придет потом.

Что улыбаетесь? Все надо мною смеются, я знаю… Если живешь так, как чувствует твое сердце, так ты ненормальная. Говоришь правду – тебе не верят, а когда врешь – вот это да! Идет знакомый парень, я как раз в огороде копалась: «Ой, слушай, Петя, я тебя тут недавно во сне видела». – «Ой, не надо! Только не это!» Отскочил от меня, как от чумной. Я не такая как все, сторонятся меня… Никому не хочу нравиться, внимание на тряпки не обращаю и не крашусь. Не умею флиртовать. Умею только разговаривать. Одно время хотела уйти в монастырь, а потом прочитала, что монахиней можно быть и вне монастыря. Даже дома. Это образ жизни.

Вышла замуж. Боже мой, какой Алеша хороший, он такой сильный, он брал кочергу и гнул. Как я его полюбила! Родила ему сына. После родов со мной что-то случилось, может, послеродовый шок, меня оттолкнуло от мужчин. У меня есть ребенок, зачем мне еще муж? Я могла с ним разговаривать, стирать ему, варить еду, стелить постель, но быть с ним я не могла… как с мужчиной… Я кричала! Я билась в истерике! Так мы промучились два года, и я ушла, взяла ребенка на руки и ушла. А идти мне было некуда. Мама и папа умерли. Сестра где-то на Камчатке… Был у меня друг Юра, он меня еще со школы любил, но никогда мне в своей любви не признавался. Я – большая, высокая, а он маленький, намного ниже меня. Он пас коров и читал книжки. Знал всякие истории, быстро разгадывал кроссворды. Я пришла к нему: «Юра, мы с тобой друзья. Можно я поживу у тебя? Я буду в твоем доме, только ты не подходи ко мне. Пожалуйста, не трогай». И он сказал: «Хорошо».

Так мы жили, жили… И я себе думаю: он меня любит, так красиво себя ведет, ничего от меня не требует – что же я мучаю человека? Пошли с ним и расписались. Он хотел, чтобы мы в церкви повенчались, тогда я ему призналась, что в церкви не могу… и рассказала про свой сон, про то, что жду свою любовь… Юра тоже надо мной посмеялся: «Ты – как ребенок. Веришь в чудо. Но никто не будет тебя любить так, как я». Родила я ему двух сыновей. Пятнадцать лет мы с ним жили и пятнадцать лет ходили, держась за руки. Люди удивлялись… Многие живут без любви, видят любовь только в телевизоре. Кто человек без любви? Как цветок без воды…

У нас это заведено… Девчонки и молодые женщины пишут письма в тюрьму. Все мои подружки и я… мы со школы писали… Я сотни писем таких написала и сотни ответов получила. И в тот раз… Все было как всегда… Почтальонша кричит: «Ленка, тебе казенное». Я бегу… Беру письмо: тюремный штемпель, закрытый почтовый адрес. Вдруг мое сердце начинает сильно-сильно биться. Еще только почерк увидела, но он такой мне родной – от волнения ничего прочесть не могу. Я – мечтательница, но реальность тоже понимаю. Не первое же такое письмо… Текст простой: сестра, спасибо тебе за хорошие слова… конечно, ты мне не сестра, но как сестра… Пишу в тот же вечер: пришли фотографию, хочу видеть твое лицо.

Приходит ответ и фотография. Смотрю: это тот парень… тот, кого я видела во сне… Моя любовь. Двадцать лет я его ждала. Никому не могу ничего объяснить – получается сказка. Мужу сразу призналась: «Нашлась моя любовь». Он плакал. Просил. Уговаривал: «У нас трое детей. Надо их растить». И я плакала: «Юра, я знаю, что ты хороший человек, дети не пропадут с тобой». Соседи… подруги… моя сестра… Все меня осудили. Я теперь одна.

На вокзале покупала билет… Стояла рядом со мной женщина, разговаривали. Она меня спрашивает: «Куда едешь?» – «К мужу» (он еще не был мне мужем, но я знала, что будет). – «А где твой муж?» – «В тюрьме». – «А что он сделал?» – «Человека убил». – «А-а-а. Надолго посадили?» – «На всю жизнь». – «А-а-а… бедная ты…» – «Не жалейте меня. Я люблю».

Любого человека кто-то должен любить. Хотя бы кто-то один. Любовь – это… Я вам расскажу, что это такое… Он болеет туберкулезом, они все в тюрьме болеют туберкулезом. От плохой еды, от тоски. Мне подсказали, что надо собачий жир. Ходила по деревне, спрашивала. Нашла. Потом узнала, что барсучий жир лучше помогает. Купила в аптеке. Дорогущий! Нужны еще ему сигареты, тушенка… Я устроилась на хлебозавод, там зарплата получше, чем была у меня на ферме. Работа тяжелая. Старые печи так раскаляются, что мы снимаем с себя все, ходим в лифчиках и трусах. Таскаю мешки с мукой по пятьдесят килограмм, носилки с хлебом по сто килограмм. Пишу ему письма каждый день.

– Вот она такая… – продолжает Ира Васильева. – Мгновенный, стремительный человек… У нее внутри клокочет, ей всего быстрее хочется. Все чрезмерно, бьет через край. Мне соседи рассказывали… Шли через деревню таджикские беженцы, у них очень много детей, они голодные, раздетые, так она вынесла им из дома все, что могла: одеяла, подушки… ложки… «У нас слишком все хорошо, а у людей ничего нет». А у самой в избе: стол, стулья… Можно сказать, нищета. Питаются с огорода – картошка, кабачки. Пьют молоко. «Ничего, – успокаивала она мужа и детей, – осенью дачники уедут, оставят нам что-нибудь». Там летом живут москвичи, места же обалденные, много художников, артистов, все брошенные дома раскуплены. За дачниками подбирают все, вплоть до полиэтиленовых пакетов. Деревня нищая, стариковская, спивающаяся… Еще был случай… У подруги родился ребеночек, а холодильника нет. Лена отдала им свой: «У меня дети уже выросли, а тут младенец». Все! Забирай! У человека ничего нет, а получается, много чего можно отдать. Это тот русский тип… тот русский человек, про которого Достоевский писал, что он широк, как русская земля. Не изменил его социализм, не изменит и капитализм. Ни богатство, ни бедность. Сидят под магазином мужики, сообразили на троих. За что пьют? Тост: «Севастополь – русский город! Севастополь будет наш!». Гордятся, что русский может выпить литр водки и не окосеть. Про Сталина помнят одно, что при нем они были победители…

Все это хотелось снять… Я сама себя останавливала, боялась, что куда-нибудь утянет так, что не выберешься… Каждая судьба – голливудская история! Готовый сюжет для фильма. Например, о ее подруге Ире… Бывшая учительница математики, она ушла из школы из-за нищенской зарплаты. У нее трое детей, они просили: «Мамочка, пойдем к хлебозаводу. Понюхаем хлебушка». Ходили вечером, чтобы люди не видели. Теперь Ира работает на хлебозаводе, как и Лена, и она рада, что ее дети хотя бы хлеба вдоволь поедят. Воруют… Все там воруют, только благодаря этому выживают. Жизнь чудовищная, нечеловеческая, а душа живет. Послушали бы вы, о чем эти женщины говорят… Не поверили бы! Они говорят о любви. Без хлеба можно прожить, а без любви – никак… конец… Ира читала письма, которые приходили Лене от ее зэка, и сама загорелась. Нашла в ближайшей тюрьме какого-то карманника. Тот быстренько освободился… Дальше история развивалась по законам трагедийного жанра… Клятвы в любви до гроба. Свадьба. Скоро этот Толя… Толян… запил. У Иры уже было трое детей, она еще двоих от него родила. Он буянит, гоняет ее по деревне, а утром протрезвеет и бьет себя пяткой в грудь. Кается. Ира… она тоже красавица! Умница! Но все равно мужик наш так устроен, что он – царь зверей…

А теперь надо рассказать вам о Юре… Это муж Лены… В деревне его зовут «читающий пастух», он пасет коров и читает. Я видела у него много книг русских философов. С ним можно поговорить о Горбачеве и о Николае Федорове, о перестройке и о человеческом бессмертии… Другие мужчины пьют, а он читает. Юра – мечтатель… созерцатель по натуре… Лена гордится, что он кроссворды молниеносно разгадывает. Но Юра маленького роста… В детстве он очень сильно рос… Когда он был в шестом классе, мама повезла его в Москву. Там ему сделали какой-то неудачный укол в позвоночник. И он расти совсем перестал – один метр пятьдесят сантиметров. Правда, красивый мужчина. Но рядом с женой он – карлик. В фильме мы старались, чтобы зрители этого не заметили, я просила, умоляла оператора: «Ради бога, придумай что-нибудь!». Нельзя было дать обывателю простой разгадки – от карлика она ушла к красавцу-супермену. Обыкновенная баба! А Юра… он мудрый, он знает, что у счастья много красок. Он согласен, чтобы Лена была рядом с ним на любых условиях, пусть она уже не жена, но друг. С письмами из казенного дома к кому она бежит? К нему… Вместе эти письма читают… У Юры сердце кровью обливается, но он слушает… Любовь долго терпит… любовь не завидует… не ропщет и не мыслит зла… Все, конечно, не так красиво, как я сейчас рассказываю… Их жизнь – не розовый пузырь… Юра хотел застрелиться… уйти куда глаза глядят… Там были реальные сцены с кровью и плотью. Но Юра ее любит…

О созерцании

– Я ее всегда любил… Со школы. Она вышла замуж и уехала в город. А я ее любил.

Это было утром… Мы с мамой сидели за столом, пили чай. Вижу в окне: Лена идет с младенцем на руках. И я маме говорю: «Мама, вот моя Лена пришла. Мне кажется, что она пришла ко мне навсегда». С того дня я стал веселый и счастливый, и даже… красивый… Когда поженились, я был на седьмом небе от счастья. Целовал свое обручальное кольцо, которое на следующий же день и потерял. Удивительно, оно так хорошо сидело на пальце, но, работая, я отряхнул рукавицу, а когда стал надевать ее, то увидел, что кольца нет – искал и не нашел. А Лена свое обручальное кольцо носила, оно так легко сидело, но она ни разу его не обронила, пока не сняла…

Всюду вдвоем… Вот как мы жили! Любили к роднику ходить вместе, я несу ведра, а она рядом: «Давай я тебе пожужжу». Что-то рассказывает… С деньгами было не шибко, но деньги – это деньги, а счастье – это счастье. Как только начиналась весна, у нас в доме все время стояли цветы, сначала я один носил, потом дети подросли, мы вместе носили. Все любили маму. Мама у нас была веселая. Играла на пианино (в музыкальной школе училась). Пела. Сказки сочиняла. У нас одно время был телевизор, нам подарили. Ребята прилипли к экрану, оторвать невозможно, и какие-то они стали агрессивные, чужие. Так она взяла и залила его водой, как аквариум. Телевизор сгорел. «Дети, смотрите лучше на цветы, на деревья. С папой и мамой разговаривайте». Наши дети не обиделись, потому что мама сказала…

Развод… Судья спрашивает: «Почему разводитесь?» – «Разные взгляды на жизнь». – «Муж пьет? Бьет?» – «Не пьет и не бьет. И вообще, мой муж – замечательный человек». – «А почему разводитесь?» – «Любви нет». – «Неуважительная причина». Дали нам год на размышление, чтобы мы подумали…

Мужики надо мной смеялись. Советовали выгнать из дома, сдать в психиатрическую больницу… И чего ей не хватает? С любым человеком такое бывает. Тоска, как чума, нападает на всех. Едешь в поезде, смотришь в окно – и тоска. Красота вокруг, глаз не отвести, а слезы катятся, и не знаешь, что с собой делать. Да, русская тоска… Даже если у человека вроде как все есть, все равно чего-то не хватает. И живут. Как-то терпят все. А она: «Юра, ты очень хороший, ты мне самый лучший друг. А он половину жизни провел в тюрьме, но он мне нужен. Я его люблю. Не отпустишь – умру. Я буду делать все как положено, но буду мертвая». Судьба, она такая штука…

Бросила нас и уехала. Дети скучали, долго плакали, особенно маленький. Наш Матвейка… Ждали все маму и сейчас ждут. И я жду. Написала нам: «Не продавайте только пианино». Единственная дорогая вещь в нашем доме, от родителей ей досталось. Любимое пианино… Всей семьей сядем вечером, а она нам играет… Разве я могу ради денег его продать? И она не сможет выкинуть меня из своей судьбы, оставив там пустое место, это же невозможно. Пятнадцать лет прожили вместе, у нас дети. Она хорошая, но она другая. Какая-то неземная… Легкая она… легкая… А я человек земной. Я из этих… кто на земле…

Написали о нас в местной газете. Потом позвали в Москву на телевидение. Там так: ты сидишь, как будто на сцене, и рассказываешь о себе, а в зале зрители. Потом обсуждение. Как все Лену ругали, особенно женщины: «Маньячка! Сексоманка!». Готовы были камнями ее закидать. «Это патология, это неправильно». Ко мне вопросы… Нокаут за нокаутом… «Эта похотливая сука, которая бросила вас и детей, она не стоит вашего мизинца. Вы – святой. Кланяюсь вам в самые ножки от всех русских женщин…» Я хочу ответить… начинаю… А мне: «Ваше время истекло». Я заплакал. Все решили, что мои слезы от обиды, от злости. А я плакал от того, что они такие умные, образованные, живут в столице и ничего не понимают.

Я буду ждать ее сколько надо. Сколько она захочет… Не могу представить рядом другую женщину. А иногда… вдруг подступит желание…

Из деревенских разговоров

– Лена – ангел…

– Раньше таких жен сажали в чулан или вожжами…

– Если бы она ушла к богатому, все было бы понятно. У богатых жизнь интереснее. А какие могут быть отношения с бандитом? Да еще с «вечником». Два свидания в год – и все. Вся любовь.

– Романтическая натура. Пусть покатается.

– Это у нас в крови – жалеть несчастненьких. Убийц и забулдыг. Человека убьет, а глаза как у младенца. И его жалко.

– Я вообще не верю мужчинам, а зэкам тем более. Им в тюрьме скучно. Развлекаются. Катают под копирку: лебедь моя белокрылая, мечтаю о тебе, свет в окошке… Какая-нибудь дура поверит и бросается его спасать: таскает передачи в неподъемных баулах, посылает деньги. Ждет. Он освобождается, приезжает к ней – поел, попил, денежки выманил – и в один прекрасный день куда-то испарился. И – чао! Чао!

– Девочки, это такая любовь! Как в кино!

– Пошла замуж за убийцу, а доброго мужа оставила. Потом же дети у нее… трое пацанов… Просто вот билет взять, ей же на конец света к нему надо ехать – где она эти деньги берет? Она все время у детей кусок отнимает. Зайдет в магазин, и у нее проблема: купить им булочку или не купить?

– Жена да убоится мужа своего… Они вдвоем идут ко Христу. А просто так… так просто – зачем? Если без этой цели, то зачем?

– Без Меня, говорит Господь, вы не можете творить. А она пытается творить от своего ума. Гордыня это. Там, где нет смирения, всегда есть какая-то другая сила. Бес способствует.

– Ей надо в монастырь, искать путь к спасению. Человек спасается в скорби. Скорбь надо даже искать…

Продолжаем наш разговор с Ирой Васильевой:

– Я у нее тоже спрашивала: «Лена, ты понимаешь, что у тебя будут только два свидания в год?» – «Ну и что? Мне хватит. Я буду с ним в мыслях. В чувствах».

Ехать к нему надо далеко на Север. На Огненный остров. В четырнадцатом веке ученики Сергия Радонежского шли и осваивали северные леса. Продираясь сквозь чащу, они увидели озеро, а посредине озера – огненные языки. Это дух им так явился. Возили землю на лодках… Насыпали на этом месте остров и построили на нем монастырь. Толщина стен полтора метра. В этом древнем монастыре сейчас тюрьма для самых страшных убийц. Для «смертников». На двери каждой камеры висит табличка со злодеяниями преступника: зарезал ножом Аню, шесть лет… Настю, двенадцать лет… Прочитаешь – жуть берет, а зайдешь внутрь – вроде обыкновенный человек с тобой здоровается. Сигарету просит, и ты даешь. «Что там на воле? Тут мы не знаем даже, какая там погода». Живут в камне. Вокруг леса и болота. Никто ни разу не сбежал…

Первый раз Лена приехала туда, не думая о том, что свидание могут не разрешить. Постучалась в окошко, где выдают паспорта, никто даже слушать ее не стал: «Вон начальник тюрьмы идет. Разговаривайте с ним». Она бросилась к начальнику: «Разрешите мне свидание». – «С кем?» – «Я к Володе Подбуцкому приехала». – «Разве вам не известно, что тут сидят особо опасные преступники? У них строжайший режим: два свидания в год по три дня и три кратковременных – по два часа. Пускаем только ближайших родственников: мать, жену, сестру. А вы – кто ему?» – «Я его люблю». Ну все ясно, клиника. Начальник хочет уйти, а она держит его за пуговицу: «Понимаете, я его люблю». – «Вы абсолютно чужой ему человек». – «Тогда дайте мне просто взглянуть на него». – «А вы что, его не видели?» Уже всем смешно, тут и охранники подошли, что за дурочка такая? Ха-ха… А она давай им рассказывать про сон, который ей приснился в восемнадцать лет, про мужа и троих детей и про то, что она всю жизнь любит этого человека. Ее искренность и чистота любую стену пробивают. Рядом с ней человек осознает, что что-то не так в его правильной жизни – он груб, и слух его не тонок. Начальник тюрьмы не молодой мужик, работа у него такая… всего повидал… И он входит в ее положение: «Раз вы приехали так издалека, я дам вам шесть часов на встречу, но с вами будет охранник». – «Хоть два! Я все равно никого кроме него видеть не буду…»

Все, что есть в ней чрезмерного, максималистского, она опрокинула на этого Володю: «Ты понимаешь, как я счастлива… Я всю жизнь тебя ждала, и наконец мы вместе». Тот, конечно, был к этому не готов. К нему уже приезжает какая-то баптистка, у него с ней роман. Там все понятно – обычная молодая баба с неудачной судьбой. Ей мужик нужен, штамп в паспорте, что она замужем. Тут же такой напор, такой порыв! Когда тебя вот так хотят захватить, любой испугается. У него в мозгах зашкаливало… «Я прошу тебя, – говорит Лена, – разреши мне выйти за тебя замуж. Чтобы меня к тебе пускали, и я могла тебя видеть. Больше мне ничего не надо». – «Так ты же замужем?» – «А я разведусь. Я одного тебя люблю». У нее с собой была сумка его писем, разрисованных вертолетиками, цветочками. Она ни на минуту не могла с ними расстаться. Это апогей ее счастья, потому что она хотела всю жизнь абсолюта, а абсолют может существовать только в письменном виде, только на бумаге может быть полная реализация. На земле, в постели этого нет. Абсолюта там не найти. Все, что связано с другими людьми: семья, дети – это компромисс…

Как будто ее кто-то ведет… Что за сила? Какой природы этот сон?

…Мы тоже побывали на Огненном острове. Для этого потребовалось много бумаг и разрешений с круглыми печатями. Звонков. Приехали… А Володя встретил нас в штыки: «Зачем это шоу?». Много лет он прожил в одиночестве, отвык от людей. Стал подозрительным, не доверял никому. Хорошо, что с нами была Лена, она брала его за руку: «Володенька». И он становился шелковым. Вместе мы его уговорили, а может, он сам подумал, парень сообразительный: через двадцать пять лет в исключительных случаях бывает амнистия, если снимут фильм, он будет местной знаменитостью, это ему потом поможет… Там все они хотят жить… там не любят разговаривать о смерти…

С этого и начали…

О Боге

– Я сидел в одиночке, ждал расстрела. Много думал… Ну кто тебе поможет в четырех стенах? Время не существовало, какая-то абстракция. Я испытал такую пустоту… И однажды у меня вырвалось: «Если ты есть, Господи, помоги! Не оставь меня! Я не прошу о чудесах, помоги разобраться во всем, что со мной произошло». Упал на колени. Молился. Господь не заставляет долго ждать тех, кто к Нему обращается…

Почитайте мое дело – я убил человека. Мне было восемнадцать лет. Я только окончил школу, писал стихи. Хотел поехать в Москву учиться. Учиться на поэта. Мы жили с мамкой вдвоем. Денег в доме не было, на учебу я должен был заработать. Устроился в автомастерские. По вечерам в деревне танцы… Ну и влюбился в одну красивую девчонку. Втрескался без памяти. Возвращаемся с танцев… Зима… снег… Уже елки в окнах светятся, скоро Новый год. Пьяным я не был. Идем, разговариваем. Ха-ха… хи-хи… Она спрашивает: «Ты меня и вправду любишь?» – «Люблю больше жизни». – «А что ты можешь ради меня сделать?» – «Я могу себя убить». – «Себя, понятно. А можешь ли ты убить ради меня первого встречного человека?» То ли это шутка у нее была такая… то ли стерва попалась… Я ее уже не помню, даже лицо забыл, она ни разу мне в тюрьму не написала. Можешь убить? Сказала так – и смеется. А я же герой! Мне надо доказать свою любовь. Вытащил из забора кол… Ночь. Темень. Стою и жду. И она ждет. Долго никто не появлялся, наконец какой-то человек идет нам навстречу. И я ему – по голове. Бац! Один раз ударил, второй… Он упал. Я его еще добил на земле… этим колом… А это был наш учитель…

Сначала меня приговорили к расстрелу… Через полгода расстрельную статью заменили на пожизненное заключение. Мать от меня отказалась. Сестра одно время писала, потом перестала. Я давно один… Вот в этой камере под замком я отсидел уже семнадцать лет. Семнадцать лет! Дерево взять или любое животное – они ничего о времени не знают. За них Господь мыслит. Так и я… Поспал, поел, вывели на прогулку… Небо видишь только через решетку. В камере – кровать, табуретка, кружка, ложка… Другие живут воспоминаниями… А что мне вспоминать? У меня ничего не было, я и пожить-то не успел. Оглянусь назад – там постоянная темнота, иногда где-то лампочка горит. Чаще всего мамку вижу… то она у плиты, то у окна на кухне… А дальше везде темнота…

Начал читать Библию… не мог оторваться… Меня всего трясло. Я с Ним разговаривал: «За что Ты меня так наказал?». Человек благодарит Господа за радость, а когда беда, он вопит: «За что?». Нет, чтобы понять смысл посланного притеснения. Вручить свою жизнь Ему…

И вдруг приехала Лена… Приехала и говорит: «Я тебя люблю». Передо мной открылся мир… Я мог представить себе все что угодно… Семью, детей… Из полной темноты я попал в самый яркий свет… я был окружен светом… Ситуация, правда, ненормальная: у нее муж, трое детей, а она признается чужому мужчине в любви, пишет письма. Если бы я был на месте ее мужа… Да я бы! «Ты что – блаженная?» – «Любовь не бывает без самопожертвования. Какая же это любовь?» Я не знал. …Откуда я мог знать, что такие женщины есть? В тюрьме – как? Есть люди, есть суки – и все. А тут попался человек, из-за которого ночью не можешь сомкнуть глаз… Приедет – и плачет, и смеется. И всегда красивая.

Скоро мы расписались. А потом решили повенчаться… в тюрьме есть молельная комната… Вдруг ангел-хранитель посмотрит в нашу сторону…

До встречи с Леной я ненавидел всех женщин, я думал, что любовь – лишь гормоны. Желание тела… А она не боится этого слова, часто его употребляет: «Люблю! Люблю!». Я тогда сижу, не шевелюсь. А все это… как вам сказать… Я не привык к счастью. Иногда я ей верю. Хочу верить, что это правда – меня можно полюбить, разница между мной и остальными людьми только в том, что они считают себя хорошими, но человек себя не знает, познал бы – испугался. Разве я думал о себе, что я могу… Что из меня зверь может выскочить… Никогда! Я думал, что я хороший. Где-то у мамки хранятся тетрадки с моими стихами, если не сожгла. В другой раз… Мне страшно… Слишком долго я жил один, застрял в этом состоянии. Далеко от меня нормальная жизнь. Я стал злой и дикий… Чего я боюсь? Боюсь, что наша история – это кино, а кино мне не надо. Я, может, только жить начал… Хотели ребеночка… Она забеременела. И был выкидыш. Господь напомнил мне о моих грехах…

Страшно… Так страшно, что я хочу то себя убить, то… «Я боюсь тебя», – говорит она. И не уходит… Вот вам кино! Вот вам…

Из тюремных разговоров

– Бред! Бред! Дамочку к психологу надо…

– Я про таких женщин раньше только в книжках читал, про жен декабристов… Литература! А в жизни… Лена единственный такой человек, которого я встретил. И естественно, поначалу и я не верил: «Может, она ненормальная?». А потом вот что-то во мне перевернулось… Иисуса тоже считали сумасшедшим. Да она нормальнее всех нормальных!

– Один раз всю ночь из-за нее не спал. Вспомнил, что у меня тоже была женщина, которая меня сильно любила…

– Это ее крест. Она взяла его и несет. Настоящая русская баба!

– Знаю я Володьку… Жениха! Такой же ублюдок, как и я. Мне страшно за нее. Она не тот человек, который расписался и все, а ты там живи, как хочешь, она будет стараться быть женой. А что он может ей дать? У нас нет возможности чего-то дать. Кровавые мальчики в глазах. У нас единственная возможность есть – не брать, не принимать никакой жертвы. Весь смысл жизни у нас сейчас – не брать. Ну а если ты берешь, то ты опять кого-то грабишь…

– Да она счастливый человек. И она не боится быть счастливой.

– Вот в Библии… Бог не назван ни добротой, ни справедливостью… Он назван любовью…

– Даже батюшка… Приходит и подает мне руку через решетку и как можно скорее ее убирает, ему незаметно, а я это вижу. Все понятно – на моих руках кровь… А она стала женой убийцы, доверилась ему, хочет разделить с ним все. И каждый из нас теперь думает: значит, не все кончено. Если бы я о ней не узнал, насколько бы мне было тяжелее здесь.

– Какое их ждет будущее? Ни одной гадалке не дам ломаного гроша…

– Уроды! Какие могут быть чудеса? Жизнь – это не белый корабль с белыми парусами. Это куча говна в шоколаде.

– То, чего она ищет, чего ей надо, ни один человек на земле не даст – только Бог.

Их венчали в тюрьме. Все было как Лена себе и представляла: блеск свечей, золотые колечки… Церковный хор пел: «Исаия ликуй…».

Священник: «Имеешь ли ты, Владимир, свободное и доброе желание и твердое намерение взять себе в жены сию Елену, которую здесь видишь перед собой?»

Жених: «Имею, честный отче».

Священник: «Не обещался ли другой невесте?»

Жених: «Не обещался, честный отче».

Священник: «Имеешь ли ты, Елена, свободное и доброе желание и твердое намерение взять себе в мужья сего Владимира, которого видишь перед собой?»

Невеста: «Имею, честный отче».

Священник: «Не обещалась ли ты другому мужу?»

Невеста: «Не обещалась, честный отче».

Господи, помилуй…

Через год мы с Ирой Васильевой снова встретились.

Ее рассказ

– Наш фильм показали по центральному телевидению… Пришли письма от зрителей. Я обрадовалась, но… Что-то не так с миром, в котором мы живем. Как в том анекдоте: люди-то у нас добрые, а народ злой. Запомнилось: «Я – за смертную казнь, за утилизацию человеческих отбросов», «Таких уродов, как ваш герой, супермен-убийца, публично четвертовать надо на Красной площади, а в промежутках рекламу сникерса вставлять», «На органы их… пусть на них новое лекарство и химию испытывают…». Если заглянуть в словарь Даля, слово «доброта» от слова «добровать» – жить в обилии, добре… это когда есть прочность и достоинство… А всего этого у нас нет. Зло не от Бога. Слова святого Антония Великого: «Бог не есть виновник зла. Он даровал человеку разум, способность различать добро и зло…». Правда, были… помню и прекрасные письма, как это: «После вашего фильма я поверила в любовь. Кажется, Бог все-таки есть…».

Документ – это интрига… и ловушка… Для меня в документальном жанре есть один, я бы сказала, врожденный изъян: фильм снят, а жизнь продолжается. Мои герои не выдуманные, они живые, реальные люди, и они не зависят от меня – от моей воли, моих представлений или моего профессионализма, мое присутствие в их жизни случайно и временно. Я не свободна так, как они. Если бы могла… Я бы всю жизнь снимала одного человека. Или одну семью. Изо дня в день. Вот ведут ребенка за руку… едут на дачу… пьют чай и разговаривают, сегодня об одном, а завтра о другом… поссорились… купили газеты… сломалась машина… кончилось лето… кто-то плачет… Мы в этом пребываем, но многое происходит без нас. Помимо нас. Поймать момент или проследить какой-то отрезок времени – мне этого мало. Мало! Я не могу… не умею расставаться… Дружу со своими героями, пишу им, звоню. Встречаемся. Еще долго я «доснимаю» материал, перед моими глазами прокручиваются новые картинки. Так у меня «сняты» десятки фильмов.

Один из этих фильмов о Лене Раздуевой. Есть у меня блокнот с записями. Что-то вроде сценария фильма, которого не будет…

…Она страдает из-за того, что это делает, но не делать не может.

…Прошло несколько лет, прежде чем она решилась взять и прочитать его дело. Но она не испугалась: «Это ничего не отменяет, все равно я его люблю. Теперь я его жена перед Богом. Он убил человека, потому что тогда меня не было рядом с ним. Мне надо взять его за руку и вывести оттуда…»

…Там же на Огненном острове сидит бывший районный прокурор, вместе с братом зарубивший топором двух женщин – бухгалтера и кассира. Пишет книгу про себя. Даже на прогулки не выходит, жалеет время. Похитили они совсем небольшую сумму денег. Зачем? Не знает… Или слесарь, убивший жену и двоих детей… Ничего, кроме гаечного ключа, в руках до этого не держал, а сейчас вся тюрьма обвешана его картинами. Каждый из них обременен своими бесами, хочет выговориться. Убийство для палачей такая же тайна, как и для жертв…

…Подслушанный там разговор… «Ты думаешь, что Бог есть?» – «Если Он есть, то смерть – это еще не конец. Я не хочу, чтобы Он был».

…Что это – любовь? Володя – высокий, красивый, а Юра – карлик… Призналась мне, что как мужчина Юра даже больше ее устраивает… Только она должна… Вот муж у нее такой, с ним беда случилась. Надо держать его за руку…

…Первое время она жила в деревне с детьми. Два раза в год ездила на свидание. Он стал требовать, чтобы она бросила всех и уехала к нему: «Ты мне изменяешь, я чувствую, что ты мне изменяешь». – «Володенька, как я уйду от детей? Матвейка совсем маленький, я еще физически ему нужна». – «Ты христианка… Ты должна быть покорной, слушаться мужа». Повязала черный платок и живет рядом с тюрьмой. Работы нет, но ее батюшка в местной церкви приютил. Убирает там. «А Володя рядом… Я слышу… слышу, что он рядом… “Ты не бойся, – пишу ему, – я с тобой…”». Уже семь лет она пишет ему каждый день…

…Как только поженились, Володя стал требовать, чтобы она писала во все инстанции: он многодетный отец, ему надо заботиться о детях. Это его шанс вырваться на свободу. А Лена чистая… Сядет писать и не может: «Он же человека убил. Тяжелее греха нет». Тогда он устраивает ей дикие скандалы. Ему другая женщина нужна. Побогаче и со связями. Эта блаженная ему уже надоела…

…Сел он в восемнадцать лет… Тогда еще был Советский Союз и советская жизнь. И советские люди. Был социализм. Он понятия не имеет, что за страна сейчас. Если он выйдет, как он шмякнется об эту новую жизнь! Как она его ударит – профессии нет, родные отвернулись. А он – злой. Однажды в тюрьме поспорил с напарником и чуть горло ему не перегрыз. Лена понимает, что ей надо будет увезти его куда-нибудь подальше от людей. Она мечтает, что они будут работать в лесхозе. Жить в лесу. Как она говорит, среди деревьев и безмолвных зверей…

…Не раз она мне говорила: «Глаза у него стали такие холодные, такие пустые. Когда-нибудь он меня убьет. Я знаю, с какими глазами он будет меня убивать». Но ее тянет туда, ее бездна эта тянет. Почему? Разве я сама не замечала в себе этих проявлений? В темноту тянет…

…В последний раз, когда мы встретились, я услышала от нее: «Не хочу жить! Больше не могу!». Она была как в коме – ни жива и ни мертва…

Решаем поехать к Лене вместе. Но она вдруг исчезла. Не отзывается. Ходят слухи, что сейчас она живет в глухом монашеском скиту. С наркоманами, больными СПИДом… Многие там дают обет молчания.

 

О мужестве и после него

Таня Кулешова – студентка, 21 год

Хроника событий

19 декабря в Беларуси состоялись президентские выборы. Честных выборов никто не ожидал, результат был заранее известен: победит президент Лукашенко, который правит страной уже шестнадцать лет. В мировой прессе над ним смеются: «картофельный диктатор», «мировой моська», но собственный народ оказался у него в заложниках. Последний диктатор Европы… Он не скрывает своих симпатий к Гитлеру, того тоже долго не принимали всерьез и называли «капральчиком» и «богемским ефрейтором».
По газетным публикациям.

Вечером на Октябрьскую площадь (главная площадь Минска) вышли десятки тысяч людей, протестуя против фальсификации выборов. Демонстранты требовали признать недействительными объявленные результаты и провести новые выборы без Лукашенко. Мирная акция протеста была жестоко подавлена спецназом и ОМОНом. В лесах возле столицы стояли в боевой готовности войска…
Декабрь 2010 – март 2011

Всего было арестовано 700 демонстрантов, среди них – семь экс-кандидатов в президенты, на которых еще распространялась неприкосновенность…

После выборов белорусские спецслужбы трудятся день и ночь. По всей стране начались политические репрессии: аресты, допросы, обыски на квартирах, в редакциях оппозиционных газет и офисах правозащитных организаций, изъятие компьютеров и другой оргтехники. Многим из тех, кто сидит в тюрьме на Окрестино и в изоляторе КГБ, грозит от 4 до 15 лет тюрьмы за «организацию массовых беспорядков» и «попытку государственного переворота» – так сегодня белорусская власть классифицирует участие в мирной акции протеста. Опасаясь преследований и укрепления диктатуры, сотни людей бегут из страны…

Хроника чувств

«…шли весело, шли несерьезно»

– Фамилию я называю не свою, а моей бабушки. Я боюсь… конечно… Все ждут каких-то героев, а я не героиня. Я не была к этому готова. В тюрьме я думала только о маме, о том, что у нее больное сердце. Что будет с ней? Пусть мы победим, об этом напишут в учебниках истории… А слезы наших близких? Их страдания? Идеи – сильнейшая вещь, страшная, это сила нематериальная, ее нельзя взвесить. Нет веса… это другая материя… Что-то становится важнее, чем мама. Тебе надо выбирать. А ты не готова… Теперь я знаю, что такое войти в свою комнату, когда кагэбисты покопались в твоих вещах, книгах… прочли твой дневник… (Молчит.) Собиралась сегодня к вам, и в это время позвонила моя мама, я сказала ей, что встречаюсь с известной писательницей, она стала плакать: «Молчи. Ничего не рассказывай». Поддерживают меня незнакомые люди, а родные, близкие – нет. Но они любят меня…

Перед митингом… Собирались вечером в общежитии и спорили. О жизни и на эту тему: кто идет на митинг – кто не идет? Вспомнить, да? О чем говорили? Примерно так…

– Пойдешь?

– Не пойду. Отчислят из института и забреют в армию. Буду бегать с автоматом.

– А меня, если выгонят, отец сразу выдаст замуж.

– Хватит болтать, пора что-то делать. Если все будут бояться…

– Ты хочешь, чтобы я стал Че Геварой? (Это слова моего уже бывшего бой-френда, я о нем тоже расскажу.)

– Глоток свободы…

– Я пойду, потому что надоело жить при диктатуре. Держат нас за быдло без мозгов.

– Ну а я не герой. Хочу учиться, книжки читать.

– Анекдот про «совка»: злой, как собака, а молчит, как рыба.

– Я маленький человек, от меня ничего не зависит. Я никогда не хожу на выборы.

– Я революционер… я пойду… Революция – кайф!

– Какие у тебя революционные идеалы? Новое светлое будущее – капитализм? Да здравствует латиноамериканская революция!

– В шестнадцать лет я осуждал родителей, они все время чего-то боялись, потому что у папы карьера. Я думал: они тупые, а мы – крутизна такая! Мы выйдем! Мы скажем! Теперь я такой же, как они, конформист. Настоящий конформист. Согласно теории Дарвина выживают не сильные, а наиболее приспособленные к среде обитания. Выживает посредственность и продолжает род.

– Пойти туда – значит быть дураком, не пойти – еще хуже.

– Кто вам, тупым баранам, сказал, что революция – это прогресс. Я – за эволюцию.

– Мне что «белые», что «красные»… Все пофиг!

– Я – революционер…

– Бесполезно! Приедут военные машины с бритоголовыми ребятами, и ты получишь по башке дубинкой, вот и все. Власть должна быть железной.

– Пошел он на х…, товарищ маузер. Я никому не обещал быть революционером. Хочу закончить институт и начать свой бизнес.

– Взрыв мозга!

– Страх – это болезнь…

Шли весело, шли несерьезно. Много смеялись, пели песни. Все жутко нравились друг другу. Приподнятое было настроение. Кто с плакатом идет, кто с гитарой. Друзья звонили нам на мобильники и сообщали, что пишут в интернете. Мы были в курсе… Так узнали: дворы в центре города забиты военной техникой с солдатами и милицией. К городу подтянули войска… В это верилось и не верилось, настроение колебалось, но страха никакого не было. Вдруг страх исчез. Ну во-первых, вон сколько людей… Десятки тысяч! Самые разные люди. Никогда нас не было так много. Я не помню… А во-вторых, мы у себя дома. В конце концов, это наш город. Наша страна. В Конституции записаны наши права: свобода собраний, митингов, демонстраций, шествий… Свобода слова… Есть законы! Первое непуганое поколение. Небитое. Нестреляное. А если посадят на пятнадцать суток? Подумаешь! Будет о чем написать в ЖЖ. Пусть власть не думает, что мы стадо, которое слепо идет за пастухом! Вместо мозгов у нас телевизор. На всякий случай у меня была с собой кружка, потому что я уже знала: в тюремной камере одна кружка на десять человек. Еще положила в рюкзак теплый свитер и два яблока. Шли и фотографировали друг друга, чтобы запомнить этот день. В рождественских масках, со смешными заячьими ушками, которые светились… Китайские такие игрушки. Рождество вот-вот… Падал снег… Какая же красотень! Пьяных не видела ни одного. Если у кого-нибудь появлялась в руках банка пива, ее тут же отбирали и выливали. На крыше одного дома заметили человека: «Снайпер! Снайпер!». Все развеселились. Ему махали: «Давай к нам! Прыгай!». Прикольно так. Раньше у меня апатия была к политике, я никогда не думала, что есть такие чувства и я смогу их испытать. Я такое переживала, только слушая музыку. Музыка – это для меня все, это вещь незаменимая. Было безумно интересно. Со мной рядом шла женщина… Почему я не спросила у нее фамилию? Вы бы о ней написали. Я была занята другим – вокруг весело, все новое для меня. Эта женщина шла с сыном, ему на вид лет двенадцать. Школьник. Милицейский полковник ее увидел и обругал в мегафон чуть ли не матом, что она плохая мать. Сумасшедшая. А все стали ей и сыну аплодировать. Спонтанно получилось, никто не сговаривался. Это так важно… так важно знать… Потому что нам все время стыдно. У украинцев был Майдан, у грузин – «революция роз». А над нами смеются: Минск – коммунистическая столица, последняя диктатура Европы. Теперь я живу с другим чувством: мы вышли. Не побоялись. Это главное… это самое главное…

Вот стоим: мы и они. Тут один народ, там другой. Это странно выглядело… Одни с плакатами и портретами, а другие – в боевом порядке и в полной экипировке, со щитами и дубинками. Стояли плечистые парни. Красавцы реальные! Ну как это они начнут нас бить? Меня бить? Мои ровесники, поклонники. Факт! Среди них есть знакомые мальчики из моей деревни, они, конечно, тут. У нас много кто уехал в Минск и служит в милиции: Колька Латушка, Алик Казначеев… Нормальные ребята. Такие же, как и мы, только с погонами. И они пойдут на нас? Не верилось… Ну никак… Смеялись, заигрывали с ними. Агитировали: «Что, ребята, будете с народом воевать?». А снег идет и идет. И тут… Ну, вроде как на параде… Раздалась военная команда: «Рассекайте толпу! Держите строй!». Мозг не включался в реальность, не сразу… потому что такого не может быть… «Рассекайте толпу…» На какой-то момент тишина. И тут же грохот щитов… ритмичный грохот щитов… Они пошли… Шеренгами шли и стучали дубинками по щитам, так охотники гонят зверя. Добычу. Шли, шли и шли. Никогда я не видела такого количества военных, только по телевизору. Я потом узнала от своих деревенских ребят… Их учат: «Самое страшное, если вы увидите в демонстрантах людей». Натаскивают, как собак. (Молчит.) Крики… плач… Крики: «Бьют! Бьют!» Я увидела – бьют. Знаете, они с азартом били. С удовольствием. Я запомнила, что били с удовольствием… как будто на тренировке… Девчоночий визг: «Что ты делаешь, урод!». Высокий-высокий голос. Сорвался. Было так страшно, что я на какой-то момент закрыла глаза. На мне белая куртка, белая шапочка. Стою вся в белом.

«Мордой в снег, сука!»

Автозак… Чудо-машина. Я впервые ее там увидела. Это специальный фургон для перевозки заключенных. Все обшито сталью. «Мордой в снег, сука! Одно движение – убью!» Я лежу на асфальте… Я лежу не одна, все наши тут… пустота в голове… мыслей нет… Единственное реальное ощущение – холод. Пинками и дубинками нас поднимают и запихивают в автозаки. Больше всего достается ребятам, их стараются бить по промежности: «Ты по яйцам его бей, по яйцам! По ебалу!», «Бей в кость!», «Мочи их!». Били и по ходу дела философствовали: «Пиздец вашей революции!», «За сколько долларов ты продал Родину, гад?» Автозак – два на пять метров – рассчитан на двадцать человек, сказали знающие люди, нас утрамбовали больше пятидесяти. Держитесь, сердечники и астматики! «В окна не смотреть! Головы вниз!» Мат… мат… Из-за нас, «придурков недоделанных», которые «продались америкосам», они сегодня не успели на футбол. Их целый день держали в крытых машинах. Под брезентом. Мочились в целлофановые пакеты и презервативы. Выскочили голодные, злые. Может, они сами по себе неплохие люди, но они работают палачами. Нормальные с виду ребята. Маленькие винтики системы. Бить – не бить, решают не они, но бьют они… Сначала бьют, а потом думают, а может, и не думают. (Молчит.) Долго куда-то ехали, то вперед, то разворачиваемся назад. Куда? Полная неизвестность. Когда открыли двери, на вопрос: «Куда нас везут?» – получили ответ: «В Куропаты» (место массовых захоронений жертв сталинских репрессий). Такие у них садистские шуточки. Нас долго возили по городу, потому что все тюрьмы были переполнены. Ночевали в автозаке. На улице двадцать градусов ниже нуля, а мы в железном ящике. (Молчит.) Я должна их ненавидеть. А я никого не хочу ненавидеть. Я к этому не готова.

За ночь охрана несколько раз менялась. Лиц не помню, они в форме все одинаковые. А одного… Я его и сейчас узнала бы на улице, я узнала бы его по глазам. Не старый и не молодой, мужчина как мужчина, ничего особенного. Что он делал? Он распахивал двери автозака настежь и долго держал их открытыми, ему нравилось, когда мы начинали дрожать от холода. Все в курточках, сапоги дешевые, мех искусственный. Смотрел на нас и улыбался. У него не было такого приказа, он сам действовал. По своей инициативе. А другой милиционер сунул мне «Сникерс»: «На, возьми. И чего ты поперлась на эту площадь?». Говорят, чтобы это понять, надо читать Солженицына. Когда я училась в школе, я брала в библиотеке «Архипелаг ГУЛАГ», но он у меня тогда не пошел. Толстая и нудная книга. Страниц пятьдесят прочитала и бросила… Что-то далекое-далекое, как Троянская война. Сталин – истрепанная тема. Я, мои друзья – мы мало им интересовались…

Первое, что с тобой происходит в тюрьме… Из твоей сумочки вываливают на стол все вещи. Ощущение? Как будто тебя раздевают… И в буквальном смысле раздевают тоже: «Снять нижнее белье. Раздвинуть ноги на ширину плеч. Присесть». Что они искали у меня в анусе? Обращались с нами, как с зэками. «Лицом к стенке! Смотреть в пол!» Все время приказывали смотреть в пол. Им страшно не нравилось, когда смотришь в глаза: «Лицом к стенке! Я ска-а-за-а-л – лицом к стенке!». Всюду строем… И в туалет водили строем: «Построиться в колонну в затылок друг другу». Чтобы все это выдержать, я поставила барьер: тут – мы, а тут – они. Допрос, следователь, показания… На допросе: «Ты должна написать: “Полностью признаю свою вину”». – «А в чем я виновата?» – «Ты что, не понимаешь? Ты участвовала в массовых беспорядках…» – «Это была мирная акция протеста». Начинается прессуха: исключат из института, маму уволят с работы. Как она может работать учительницей, если у нее такая дочь? Мама! Я все время думала о маме… Они это поняли, и каждый допрос начинался со слов: «Мама плачет», «Мама в больнице». И опять: назови фамилии… Кто шел с тобой рядом? Кто раздавал листовки? Подпиши… назови… Обещают, что никто не будет об этом знать и сразу отпустят домой. Надо выбирать… «Я ничего вам не подпишу». А ночами я плакала. Мама в больнице… (Молчит.) Предателем стать легко, потому что маму любишь… Не знаю, выдержала бы я еще месяц. Они смеялись: «Ну что, Зоя Космодемьянская?». Молодые ребята, веселые. (Молчит.) Мне страшно… Мы с ними ходим в одни магазины, сидим в одних кафе, ездим в одном метро. Всюду вместе. В обычной жизни нет четкой границы между «нами» и «ими». Как их узнать? (Молчит.) Раньше я жила в добром мире, его уже нет, и его не будет.

Целый месяц в камере… За все это время ни разу не видели зеркала. У меня было маленькое, но оно после досмотра вещей исчезло из сумочки. И кошелек с деньгами пропал. Пить все время хотелось. Невыносимая жажда! Пить давали только во время еды, а в остальное время: «Пейте из туалета». Ржут. Сами пьют фанту. Мне казалось, что я никогда не напьюсь, на воле забью холодильник минералкой. Мы все вонючие… помыться негде… У кого-то нашелся маленький флакончик духов, передавали друг другу и нюхали. А где-то наши друзья пишут конспекты, сидят в библиотеке. Сдают зачеты. Вспоминалась почему-то всякая ерунда… Новое платье, которое я ни разу не надела… (Засмеялась.) Узнала, что радость приносит такая мелочь, как сахар и кусочек мыла. В камере на пять человек – тридцать два квадратных метра – нас сидело семнадцать. Надо было научиться жить на двух метрах. Особенно тяжело было ночью, дышать нечем. Долго не спали. Разговаривали. Первые дни о политике, а потом только о любви.

«…не хочется думать, что они делают это добровольно»

(разговоры в камере)

«…Все происходит по тому же сценарию… По кругу все вертится. Народ – это стадо. Стадо антилоп. А власть – львица. Львица выбирает из стада жертву и убивает ее. Остальные жуют себе траву, косясь на львицу, которая выбирает очередную жертву, все облегченно вздыхают, когда львица жертву завалит: “Не меня! Не меня! Можно жить дальше”».

«…Я любила революцию в музее… Романтично была настроена. Играла в сказку. Меня никто не звал, я сама пошла на площадь. Интересно было увидеть, как революция делается. Получила за это дубинкой по мозгам и по почкам. На улицы вышла молодежь, это была «революция детей» – так ее назвали. Так теперь говорят. А родители наши остались дома. Сидели на кухнях и говорили о том, что мы пошли. Переживали. Им страшно, а у нас нет советских воспоминаний. Мы о коммунистах только в книжках читали, у нас страха не было. В Минске живет два миллиона человек, сколько нас вышло? Тысяч тридцать… А тех, кто смотрел, как мы шли, было больше: стояли на балконах, сигналили из машин, подбадривали: давайте, мол, ребята! Давайте! Всегда больше тех, кто сидит с банкой пива у телевизора. Так вот и все… Пока на улицах только мы, интеллигентные романтики, это не революция…»

«…Думаете, что на страхе все держится? На милиции и дубинках? Ошибаетесь. Палач с жертвой может договориться. Это осталось у нас с коммунистических времен. Существует молчаливое согласие. Контракт. Большая сделка. Люди все понимают, но молчат. За это они хотят получать приличную зарплату, купить хотя бы подержанную “Ауди” и отдыхать в Турции. Попробуй заговори с ними о демократии, о правах человека… Китайская грамота! Те, кто жил в советское время, сразу начинают вспоминать: “Наши дети думали, что бананы растут в Москве. А посмотри, что сейчас… Сто сортов колбасы! Какая еще свобода нужна?”. Многие и сегодня хотят в Советский Союз, но чтобы колбасы было навалом».

«…А я случайно сюда попала… Оказалась на площади с друзьями за компанию, захотелось потусоваться среди плакатов и шариков. А если честно… мне один парень там понравился. На самом деле, я безразличный зритель. Выбросила из головы всякую политику. Блин, надоела эта борьба добра и зла…»

«…Пригнали нас в какой-то барак. Ночь стояли на ногах лицом к стенке. Утром: “На колени становись!”. Стояли на коленях. Команда: “Встать! Руки вверх!”. То руки за голову, то сто приседаний. То стоять на одной ноге… Зачем они это делали? Для чего? Спроси их – не ответят. Им разрешили… они почувствовали власть… Девчонок тошнило, в обморок падали. Первый раз вызвали на допрос, я смеялась следователю в лицо, пока он не сказал: “Я тебя сейчас, детка, оттрахаю во все дырки и брошу в камеру к уголовникам”. Я не читала Солженицына, и следователь, думаю, его не читал. Но мы все знали…»

«…Мой следователь – образованный человек, окончил тот же университет, что и я. Выяснилось, что мы одни книжки любим: Акунин, Умберто Эко… “Откуда, – говорит он, – ты взялась на мою голову? Я занимался коррупционерами. Милое дело! С ними все понятно. А с вами…” Нехотя он делает свое дело, со стыдом, но делает. Таких тысячи, как он: чиновники, следователи, судьи. Одни бьют, другие врут в газетах, третьи арестовывают, выносят приговоры. Так мало нужно для запуска сталинской машины».

«…В нашей семье хранится старая общая тетрадь. Дед написал для детей и внуков историю своей жизни. Рассказал, как пережил сталинское время. Его посадили в тюрьму и пытали: надевали противогаз на голову и перекрывали кислород. Раздевали и железным прутом или дверной ручкой в анус… Я училась в десятом классе, когда мама дала мне эту тетрадку: “Ты уже взрослая. Должна это знать”. А я не понимала – зачем?»

«…Если вернутся лагеря, вертухаи найдутся. Да их будет навалом! Одного хорошо помню… Смотрю ему в глаза – нормальный парень, а у него пена изо рта. Как во сне они двигались, в трансе. Молотили налево-направо. Один мужчина упал, они накрыли его щитом и танцевали на нем. Амбалы… под два метра… Восемьдесят или сто килограммов в каждом, их откармливают до боевого веса. ОМОН и спецназ – это специальные ребята… как опричники Ивана Грозного… Не хочется думать, что они делают это добровольно, изо всех сил не хочется так думать. Из самых последних сил. Им кушать надо. Пацан… У него за плечами только школа и армия, а он получает больше университетского преподавателя. Потом… это будет, как всегда… это обязательно… Потом они будут говорить, что выполняли приказ, ничего не знали, они ни при чем. Они и сегодня находят тысячу оправданий: “А кто мою семью будет кормить?”, “Я давал присягу”, “Я же не мог выйти из строя, даже если б хотел”. С любым человеком можно это сделать. Во всяком случае, со многими…»

«…Мне только двадцать лет. Как жить дальше? Мне кажется, что я выйду в город и буду бояться поднять глаза…»

«…это у вас там революция, а у нас советская власть»

Выпустили нас ночью. Журналисты, друзья – все ждали возле тюрьмы, а нас вывезли в автозаке и разбросали по окраинам города. Меня оставили где-то в Шабанах. Возле каких-то камней, возле новостроек. Реально было страшно. Постояла в растерянности и пошла на огни. Денег нет, мобильник давно разрядился. В кошельке лежала только квитанция, нам всем выдали такие квитанции, чтобы мы оплатили свое содержание в тюрьме. Это моя месячная стипендия… Даже не знаю… Мы с мамой еле перебиваемся с деньгами. Папа умер, когда я училась в шестом классе, мне было двенадцать лет. Отчим свою зарплату пропивает-прогуливает благополучно. Алкаш. Я его ненавижу, он испортил нам с мамой жизнь. Я постоянно стараюсь подработать: разношу по почтовым ящикам всяческие рекламки, летом фруктами с лотка торгую или мороженым. Шла с этими мыслями… Какие-то собаки бегали… людей нигде не видно… Жутко обрадовалась, когда возле меня остановилось такси. Назвала адрес своего общежития, но говорю: «У меня денег нет». Таксист почему-то сразу догадался: «А-а-а, декабристка!» (арестовали нас в декабре). Садись. Уже одну такую подобрал и отвез домой. И чего это вас ночью выпускают?». Вез и учил уму-разуму: «Дурь все это! Дурь! Я в девяносто первом учился в Москве и тоже бегал на демонстрации. Нас было больше, чем вас. Мы победили. Мечтали, что каждый откроет фирму и станет богатым. И – что? При коммунистах я работал инженером, а сейчас баранку кручу. Одних сволочей прогнали, другие пришли. Черные, серые, оранжевые – все они одинаковые. У нас власть любого человека портит. Я – реалист. Верю только в себя и в свою семью. Пока очередные идиоты устраивают очередную революцию, я вкалываю. В этом месяце надо дочкам на куртки заработать, а в следующем – жене на сапоги. Ты – девчонка красивая. Найди хорошего парня и выходи лучше замуж». Въехали в город. Музыка. Смех. Парочки целуются. Город жил как будто нас не было.

Я очень хотела поговорить со своим другом. Не могла дождаться. Мы уже три года были вместе. Строили планы. (Молчит.) Он обещал мне, что будет на митинге, но не пришел. Я ждала объяснений. Ну вот явился – не запылился. Прибежал. Девочки оставили нас вдвоем в комнате. Какие объяснения!? Смешно! Я, оказывается, «просто дура», «яркий экземпляр», «наивная революционерка». Он меня предупреждал – забыла? Он меня учил, что не рационально париться о вещах, на которые не можешь повлиять. Есть такая позиция – жить ради других, но ему она не близка, он не хочет умирать на баррикадах. Не его это призвание. У него главная цель – карьера. Он хочет много денег. Дом с бассейном. Надо жить и улыбаться. Сегодня столько возможностей… глаза разбегаются… Можешь путешествовать по миру, офигенные круизы, но они стоят дорого, покупай хоть дворец, но он стоит дорого, можешь заказать в ресторане черепаший суп… Только плати за все. Денежки! Денежки! Как учил нас преподаватель физики: «Дорогие студенты! Помните, что деньги решают все, даже дифференциальные уравнения». Суровая правда жизни. (Молчит.) Ну а идеалы? Ничего такого, выходит, нет? Может, вы мне что-нибудь подскажете? Вы же книги пишете… (Молчит.) На общем собрании меня отчислили из института. Все подняли руку «за», кроме моего любимого старого профессора. Из института его увезли в этот день на «скорой». Подружки утешали в общежитии, когда никто не видел: «Ты, мол, не обижайся, декан пригрозил, что выгонит из общаги, если что… А-а-а-а!». Героини!

Взяла билет домой. В городе я скучаю по своей деревне. Правда, я не знаю, по какой деревне скучаю, наверное, я скучаю по своей «детской» деревне. По той деревне, где папа брал меня с собой, когда доставал из ульев тяжеленные рамки с медом. Сначала он окуривал их дымом, чтобы пчелы улетели и нас не жалили. Маленькая, я была смешная… Я думала, что пчелы – это тоже птички… (Молчит.) Люблю ли я деревню сейчас? Живут тут как раньше, из года в год. Копают лопатой картошку на своих огородах, ползают на коленках. Варят самогон. Вечером трезвого мужика не встретишь, они пьют каждый день. Голосуют за Лукашенко и жалеют о Советском Союзе. О непобедимой Советской армии. В автобусе рядом со мной сел наш сосед. Пьяный. Говорил про политику: «Каждому уроду-демократу я сам бы морду набил. Мало вам дали. Ну честное слово! Стрелять таких надо. У меня б рука не дрогнула. Америка за все платит… Хиллари Клинтон… Но мы народ крепкий. Пережили перестройку, переживем и революцию. Я от одного умного человека слышал, что революцию придумали жиды». Весь автобус его поддерживал: «Не было бы хуже, чем сейчас. Включишь телевизор – всюду бомбят, стреляют».

Вот и дом. Открыла дверь. Мама сидела на кухне и чистила клубни георгин, они подмерзли и загнили в погребе, потому что капризные. Боятся мороза. Я стала помогать. Как в детстве. «Что там у вас в столице? – первый вопрос мамы. – По телевизору показали море людей, все кричали против власти. Божечка милый! Страх! Мы тут боялись, что война начнется: у одних сыновья в ОМОНе служат, у других – студенты, вышли на площадь и кричали. В газетах пишут, что это террористы и бандиты. Наши люди газетам верят. Это у вас там революция, а у нас советская власть». В доме пахло валерьянкой.

Я узнала деревенские новости… За Юркой Шведом, фермером, ночью приехала машина и двое в штатском, как в тридцать седьмом за нашим дедом. Весь дом перерыли. Компьютер забрали. Уволили медсестру, Аню Н. – она ездила в Минск на митинг, записалась в оппозиционную партию. У нее ребеночек маленький. Мужик напился и побил: оппозиционерка! А матери ребят, которые служат в минской милиции, хвастаются, что их сыновья большие премии получили. Привезли подарки. (Молчит.) Разделили народ на две половины… Я пошла в клуб на танцы, за весь вечер меня никто не пригласил танцевать. Потому что… террористка… Меня боялись…

«… он может превратиться в красный цвет»

Встретились случайно через год в поезде «Москва – Минск». Все уже давно спали, а мы говорили.

– Учусь в Москве. Хожу на московские митинги с друзьями. Клево так! Мне нравятся лица людей, которые я вижу там. Я помню такие лица у нас, когда мы вышли на площадь в Минске. Я не узнавала свой город, людей не узнавала. Это были другие люди. Скучаю по дому, сильно скучаю по дому.

Сяду в белорусский поезд и никогда не могу уснуть. Полусон… полуявь… То я в тюрьме, то в общежитии, то… Все вспоминается… Мужские и женские голоса…

«…Ставили на растяжку, ноги заводили за голову…»

«…Положили лист бумаги на почки, чтобы не осталось следов, и били пластиковой бутылкой с водой…»

«…Он надевал мне на голову целлофановый пакет или противогаз. Ну а дальше… сами понимаете, через пару минут я терял сознание… А у него дома жена и дети. Хороший муж. Хороший отец…».

«…Бьют, бьют, бьют, бьют… сапогами, ботинками, кроссовками…»

«…Ты думаешь, что их учат только прыжкам с парашютом, десантироваться по канату с зависшего вертолета? Их учат по тем же учебникам, что и при Сталине…»

«…В школе нам говорили: “Читайте Бунина, Толстого, эти книги спасают людей”. У кого спросить: почему это не передается, а дверная ручка в анус и целлофановый пакет на голову – передается?»

«…Им повысят зарплату в два-три раза… Боюсь, они будут стрелять…»

«…В армии я понял, что люблю оружие. Профессорский мальчик, выросший среди книг. Я хочу иметь пистолет. Красивая вещь! За сотни лет его хорошо приспособили к руке. Держать приятно. Мне нравилось бы его доставать, чистить. Смазывать. Люблю этот запах».

«…Как ты думаешь, революция будет?»

«…Оранжевый – это цвет собачьей мочи на снегу. Но он может превратиться в красный…»

«…Мы идем…»

 

Примечание обывателя

– Что вспомнить? Живу как все. Была перестройка… Горбачев… Почтальонша открыла калитку: «Слыхала, коммунистов уже нет». – «Как нет?» – «Партию закрыли». Никто не стрелял, ничего. Теперь говорят, что была великая держава и все пропало. А что у меня пропало? Я как жила в домике без всяких удобств – без воды, без канализации, без газа – так и живу. Честно работала всю жизнь. Пахала, пахала, привыкла пахать. И всегда получала копейки. Как ела макароны и картошку, так и ем. Шубу донашиваю советскую. У нас тут – снега!

Самое хорошее у меня воспоминание, как я замуж выходила. Любовь была. Помню, возвращались из загса, и цвела сирень. Сирень цвела! В ней, вы поверите, пели соловьи… Я так помню… Дружно пожили мы пару лет, девочку родили… А потом Вадик запил и сгорел от водки. Молодой мужик, сорок два года. Так и живу одна. Дочка уже выросла, вышла замуж и уехала.

Зимой нас засыпает снегом, весь поселок в снегу – и дома, и машины. Бывает, что неделями не ходят автобусы. Что там в столице? От нас до Москвы – тысяча километров. Смотрим московскую жизнь по телевизору, как кино. Путина и Аллу Пугачеву знаю… остальных никого… Митинги, демонстрации… А мы тут – как жили, так и живем. И при социализме, и при капитализме. Нам что «белые», что «красные» – одинаково. Надо дождаться весны. Картошку посадить… (Долго молчит.) Мне шестьдесят лет… Я в церковь не хожу, а поговорить с кем-нибудь надо. Поговорить о другом… О том, что стареть неохота, стареть совсем не хочется. А умирать будет жалко. Видели, какая у меня сирень? Выйду ночью – она сияет. Постою, посмотрю. Давайте я вам наломаю букет…