Еду в Москву к Нине Яковлевне Вишневской. То, что знаю о ней, пока занимает всего одну страничку в блокноте: в семнадцать лет ушла на фронт, воевала санинструктором в первом батальоне тридцать второй танковой бригады пятой армии, с которым участвовала в знаменитом танковом сражении под Прохоровкой. После войны работала на комсомольской работе. Помогли найти ее следопыты из Борисова, собравшие большой материал о тридцать второй танковой бригаде, освобождавшей их родной город. После нескольких газетных публикаций писем стало приходить много, особенно от пионеров. Так совершенно неожиданно у меня вдруг появились добровольные помощники.
Сразу встал вопрос: как выбирать среди десятков адресов? Когда только начинала, записывала всех, кого встречала. Скоро стало понятно, что записать всех невозможно, нужен какой-то другой принцип отбора и накопления материала. Рассортировав имеющиеся адреса, сформулировала его для себя так: стараться записывать женщин разных военных профессий. Ведь каждый из нас видит жизнь через дело, которым занимается. Логичным было предположить, несмотря на всю условность такого сравнения, что медсестра видела одну войну, пекарь — другую, десантница — третью, летчица — четвертую, командир взвода автоматчиков — пятую… У каждой из них был на войне как бы свой радиус обзора; у одной — операционный стол: «Столько видела отрезанных рук и ног… Даже не верилось, что где-то есть целые мужчины. Казалось, что все они или раненые, или погибли…» (Демченко А.С., старший сержант, медсестра); у другой — котлы походной кухни: «После боя, бывало, никого не оставалось… Котел каши, котел супа наваришь, а некому отдать…» (Зинина И.Н., рядовая, повар); у третьей — кабина летчика: «Наш лагерь стоял в лесу. Я прилетела с полета и решила пойти в лес, это уже лето, земляника была. Прошла по тропинке и увидела: лежит немец, убитый… Знаете, мне так страшно стало. Я никогда до этого не видела убитого, а уже год воевала. Там, наверху, другое… Все горит, рушится… Когда летишь, у тебя одна мысль: найти цель, отбомбиться и вернуться. Нам не приходилось видеть мертвых. Этого страха у нас не было…» (Бондарева А.Г., гвардии лейтенант, старший летчик). А у партизанки война до сих пор ассоциируется с запахом горящего костра: «Все на костре — и хлеб пекли и варили, угли останутся — положим кожухи, валенки сушить, что у кого было…» (Высоцкая Е.Ф.).
Санинструкторами в танковых частях были в основном мужчины, а тут вдруг — девчонка!
Получив письмо от Нины Яковлевны Вишневской, сразу собираюсь в дорогу.
Нас в купе трое. Чай. А за чаем, как это водится, разговор.
— Оно бы надо к чаю чего-нибудь сообразить, да нельзя. Врачи запретили. С сердцем плохо… Физических нагрузок, говорят, мало. Нервных больше, чем надо, а физических не хватает.
— Меня тоже недавно прихватило. Хорошо, дача есть. Кто чем спасается. Один бегает по утрам, другой гири таскает, а я — дачей…
— Дочка у меня врач… Невропатолог. Говорит: люди мало сегодня улыбаются, мало радуются. А без этого, оказывается, организму нашему вредно. Нельзя…
— Все некогда… Бежим куда-то… А после войны, когда помоложе были: ничего нет, сахар не всегда для чая имели, а соберемся — весело. Часто собирались. Песни пели… А теперь даже молодые редко, чтобы компанией, вместе…
Запоминаю: Николай Борисович — тот, кто жалуется на сердце. Второй — Кочетков: «Меня по фамилии зовут. Родители учудили — сестру Электрикой назвали, младшего брата Рубином, а меня — Мир. Мир Калистратович… Спасибо, что Приемником не нарекли… Но такое время было, что технику боготворили. Теперь уже космические корабли делаем, а не приемники, но в моде другие имена: Ксеня, Наталья, Евдокия…»
Оба воевали — орденские колодки на пиджаках.
— Молодежь не понимает тех трудностей…
— Понимает… Это мы зря на них.
— Нет, они не хотят понимать, потому что мы им легкую жизнь устроили. Сами хватили шилом патоки, а их старались от всего оградить. Что они знают о нас? О нашей жизни?..
Этот вопрос, конечно же, и ко мне обращен. Рассказываю, к кому еду, зачем…
— Я вам вот что, милая, доложу, — нервно забарабанил ложечкой по стакану Николай Борисович, в прошлом, узнаю, командир саперного батальона. — Когда ко мне пришли две девчонки, командиры саперных взводов, какой-то дурак их прислал из отдела кадров, я тут же отправил их обратно, хотя они были страшно недовольны. Они хотели идти на передний край командирами саперных взводов и делать минные проходы.
— Почему же вы их отправили? — спрашиваю.
— По ряду причин. Первая — у меня было достаточно хороших сержантов, которые могли сделать то, для чего послали этих девчонок, вторая — я их отлично знал, это были студентки из моего архитектурного института. Мы вместе учились. Я считал, что незачем женщине лезть на передний край. Хватает нас, мужиков. еще знал, что причиню занятым людям массу хлопот: надо будет делать этим девчонкам отдельный блиндаж, обставлять их командную деятельность кучей всякого рода девичьих дел.
— Значит, ваше мнение, что девушки только лишние хлопоты приносили на войне?
— Нет, я этого не сказал. Если вспомнить историю, то во все времена русская женщина не только провожала на битву мужа, брата, сына, горевала, ждала х, но в трудное время сама становилась рядом с ними. Еще Ярославна поднималась на крепостную стену и лила расплавленную смолу на головы врагов. Но у нас, у мужчин, было чувство вины, что девчонки воюют, и оно у меня осталось… Вот вам один случай. Мы отступаем. А это осень, дожди идут сутками. Возле дороги лежит убитая девушка… Санинструктор… Это была красивая девушка, у нее длинная коса, и она вся в грязи… И такая неестественность этой смерти и того, что женщина здесь, с нами, посреди такого ужаса, грязи, хаоса. Я много видел смертей, а помню это…
— Надо ли об этом сегодня вспоминать? — удивляется Кочетков. — Когда я слышал, что наши медицинские сестры, попав в окружение, отстреливались, защищая раненых бойцов, потому что раненые беспомощны, как дети, я это понимал, но когда две женщины ползут кого-то убивать со «снайперкой» на нейтральной полосе — это все-таки «охота»… Хотя я сам был снайпером. И сам стрелял… Но я же мужчина…
— Но она убивала врага, а не просто человека на улице?
— Не знаю, не знаю, — нетерпеливо перебивает меня Кочетков. — В разведку я, может быть, с такой и пошел, а в жены бы не взял… Нет… Чтобы моя жена была снайпером — этого я представить себе не могу. Мы привыкли думать о женщине как о матери, невесте. Мне младший брат рассказывал, как вели по нашему городу пленных немцев, ну и они, мальчишки, палили по колонне из рогаток. Мать увидела и дала ему затрещину. А шли молокососы, из тех, которых Гитлер последними подбирал. Брату было семь лет, но он запомнил, как мать наша смотрела на этих немцев и плакала: «Чтобы ослепли ваши матери, как они вас таких на войну пустили!» Война — дело мужское. Мужчин, что ли, мало, о которых можно написать?
— Но девчонки были на войне не потому, что им нравилось убивать. То была критическая ситуация для страны, для народа. Когда профессора просились в ополчение… — разволновался Николай Борисович. — Заметьте, девчонки шли добровольно, а трус сам на фронт не пойдет. Это были смелые, необыкновенные девчонки. Что такое, например, вытащить раненого с поля боя? Я вам сейчас расскажу… Мы поднялись в атаку, а нас давай косить из пулемета. И батальона не стало… Все лежали… Они не были все убиты, они были раненые. Немцы бьют, огня не прекращают… Совсем неожиданно для всех из траншеи выскакивает сначала одна девчонка, потом вторая, третья… Они стали перевязывать и оттаскивать раненых, даже немцы на какое-то время онемели от изумления. К часам десяти вечера все девчонки были тяжело ранены, а каждая спасла максимум пять-шесть человек. Награждали их скупо, в начале войны наградами не разбрасывались. Вытащить раненого надо было вместе с его личным оружием. Первый вопрос в медсанбате: где оружие? Тогда его у нас не хватало. Винтовку, автомат, пулемет — это тоже надо было тащить. В сорок первом был издан приказ номер двести восемьдесят один о представлении к награждению за спасение жизни солдат: за пятнадцать тяжелораненых, вынесенных с поля боя вместе с личным оружием — медаль «а боевые заслуги», за спасение двадцати пяти человек — орден Красной Звезды, за спасение сорока — орден Красного Знамени, за спасение восьмидесяти — орден Ленина. А я вам рассказал, что значило спасти в бою пять-шесть человек…
Кочетков вышел курить в коридор. Мы остались с Николаем Борисовичем вдвоем.
— Среди фронтовых девчонок было много красивых, — продолжал он. — Но мы не видели в них женщин, хотя, на мой взгляд, это были чудесные девушки. Однако мы смотрели на них, как на друзей. — Они вам не нравились?
— Что значит «не нравились?» Это были наши подружки, которые выволакивали нас с поля боя. Меня дважды вытаскивали раненого. Как я мог к ним плохо относиться? Но могли ли бы вы выйти замуж за брата? Это были наши сестренки…
— А после войны?
— Кончилась война, они оказались страшно незащищенными… Вот моя жена. Она — чудесная женщина, мы с ней дружно живем тридцать пять лет. И она к военным девушкам плохо относится. Считает, что они ехали на войну за женихами, что у них у всех там были романы. Хотя на самом деле, у нас же искренний разговор, это честные были девчонки. Но после войны каждый из нас ушел в свою жизнь… — Николай Борисович задумывается. — Этого вам не понять. После грязи, после вшей, после смертей хотелось чего-то красивого. Красивых женщин… У меня был друг, его на фронте любила одна прекрасная, как я сейчас понимаю, девушка. Медсестра. Но он на ней не женился, он демобилизовался и нашел себе другую, посмазливее. И он несчастлив со своей женой… Он теперь вспоминает ту, она бы ему другом была. Но после фронта он жениться на ней не захотел. Он ее четыре года только в стоптанных сапогах и мужском ватнике видел… А хотелось скорее забыть войну. Мы старались забыть все. И девчонок своих тоже забыли… Такой вот неожиданный разговор вышел у меня в поезде.
…Сразу из метро попадаю в обычный московский дворик. Зимой они почему-то меньше похожи друг на друга, чем летом. Словно в каждом поселился невидимый художник и красит белой краской деревья, скамейки, игровые площадки, качели. А поскольку даже невидимые художники работают каждый в отдельности, дворики получаются разные. У того, кто работал здесь, качели напоминают большой барабан, деревья стоят, как необметанные стога, — то ли художник спешил, то ли рука не поспевала за мысль и настроением. Для меня встреча с человеком начинается раньше, чем войду в дом. На воображаемый портрет накладывается и этот дворик и удивленный голос п телефону: «Приехали? И сразу ко мне? Уточнять в Совете ветеранов ничего не будете? У них все данные обо мне есть». тороплюсь представить, угадать. А жизнь всякий раз испытывает прочность моих романтических представлений . Не щадит их.
Дверь открывает невысокая полная женщина. Одну руку по-мужски протягивает мне для приветствия, за другую держится маленький внук. По его невозмутимости догадываюсь, что в этом доме привыкли к частому приходу незнакомых людей.
Нина Яковлевна ведет меня в свою комнату.
— Жалко, что не предупредили, я не приготовилась…
— А может, и лучше, что не готовились. Вспомнится самое-самое… — У меня вырезки есть газетные. О нашей тридцать второй танковой бригаде много писали. Я вам дам эти материалы…
В большой комнате свободно, как бывает свободно в служебном помещении. Никаких излишеств" книги, большей частью мемуары, много увеличенных военных фотографий, висит на лосином рогу танкошлем, на полированном столике ряд маленьких танков с дарственными пластинками: «От воинов Н-ской части», «От курсантов танкового училища»… Рядом со мной на диване «сидят» три куклы — в военной форме. И даже шторы и обои в комнате защитного цвета.
— Соседки удивляются: «Зачем ты дома музей сделала?» А я уже без этого не могу, — говорит Нина Яковлевна.
Отсылает внука в соседнюю комнату, и я включаю магнитофон.
Нина Яковлевна Вишневская, старшина, санинструктор танкового батальона:
"В танковые войска девчонок брали неохотно. Можно даже сказать, что совсем не брали. Как я попала? Жили мы в городе Конаково Калининской области. Я только успела сдать экзамены за восьмой класс и перейти в девятый. Мы тогда не понимали, что такое война, для нас это игра какая-то была. Любопытство…
Жили мы в коммунальной квартире, жило там много семей, и каждый день уходили на войну люди: дядя Петя, дядя Вася… Мы их провожали, и нас, детей, больше всего одолевало любопытство. Мы шли за ними до самого поезда, и когда играла музыка, женщины плакали, — все это нас не пугало, а, наоборот, развлекало. И первое, что хотелось, — это сесть на поезд и уехать. Война, как нам представлялось, была где-то далеко. Мне, например, нравились военные пуговицы, как они блестят. Я уже ходила на курсы сандружинниц, но все это было как какая-то игра… Потом закрыли школу, и нас мобилизовали на строительство оборонительных сооружений. Разместили в сараях, в чистом поле. Мы даже гордились, что едем на какое-то дело, связанное с войной. Зачислили нас в батальон слабосильных. Работали с восьми утра до восьми вечера, по двенадцать часов в сутки. Копали противотанковые рвы. А были все девчонки и мальчишки по пятнадцать-шестнадцать лет… И вот однажды во время работы мы услышали голоса, кто кричал «Воздух!», кто кричал «Немцы!». Взрослые побежали прятаться, а нам интересно, что такое немецкие самолеты, что такое немцы. Они пролетели мимо, но мы ничего не рассмотрели. Через некоторое время они развернулись и уже пролетели ниже. Мы увидели черные кресты. Страха никакого не было, было опять только любопытство. И вдруг они открыли пулеметный огонь и начали строчить, и на наших глазах падали свои ребята, с которыми вместе учились и работали. У нас наступило какое-то оцепенение, мы никак не могли понять: что это такое? Мы стояли и смотрели, и уже взрослые подбегали к нам и бросали на землю, а у нас все равно страха не было…
Скоро немец подошел совсем близко к городу, где-то километрах в десяти был. Мы с девчонками побежали в военкомат: ну, тоже надо идти защищать, никто другой а нас не пойдет. Брали не всех, брали девушек выносливых, сильных, и прежде всего тех, кому исполнилось восемнадцать лет. Какой-то капитан отбирал девушек для танковой части. Меня, конечно, он слушать не стал, потому что мне было семнадцать лет, и я была маленькая.
— Пехотинца поранит, — объяснял он мне, — он на землю упадет. Можно к нему подползти, на месте перевязать или в укрытие оттащить. А танкист не то… Если его ранит в танке, то его оттуда надо вытащить через люк. А разве ты такого парня вытащишь? Ты знаешь, какие танкисты все здоровые. Когда на танк придется лезть, по нему стреляют, пули, осколки летят. А ты знаешь, что такое, когда танк горит?
— А разве я не такая комсомолка, как все? — чуть не плачу я.
— Ты, конечно, тоже комсомолка. Но очень маленькая…
А моих подруг, с которыми я училась на курсах сандружинниц и в школе — они были рослые, сильные девушки, — их взяли. Мне было обидно, что они уезжают, а я остаюсь
Родителям я, конечно, ничего не сказала. Пришла провожать, и девчонки меня пожалели: спрятали в кузове под брезентом. Ехали на открытой полуторке, сидим все в разных платках — у кого черный, у кого синий, красный! Шура Киселева даже гитару с собой взяла. Едем, уже показались окопы, солдаты увидели нас и кричат: «Артисты приехали! Артисты приехали!» И нас было оскорбительно даже, что мы едем на фронт воевать, а нам вдруг говорят: «Артисты».
Подъехали к штабу, капитан дал команду построиться. Вышли все, я последняя стала. Девчата с вещами, а я так. Поскольку я неожиданно попала, то вещей никаких у меня не было. Вместо платка мамина кофта на голове. Шура дает мне свою гитару: «Ну, что ты будешь без ничего»…
Выходит начальник штаба, капитан докладывает ему:
— Товарищ подполковник! Двенадцать девушек прибыли в ваше распоряжение для прохождения службы.
Тот посмотрел и говорит:
— Да ведь тут не двенадцать, а целых тринадцать.
Капитан свое:
— Нет, двенадцать, товарищ подполковник, — настолько он был уверен, что двенадцать. А когда повернулся, посмотрел, сразу ко мне: — А ты откуда взялась?
Я говорю:
— Воевать приехала, товарищ капитан.
— А ну-ка пойди сюда!
— Я вместе с подругой приехала…
— С подругой хорошо вместе на танцы ходить. А здесь война… Давай-ка сюда поближе.
Как была у меня мамина кофта на голове, так я в ней и подошла к ним. Показываю удостоверение сандружинницы, прошу:
— Вы не сомневайтесь, дяденьки, я сильная, я медсестрой работала, я кровь сдавала… Вы, пожалуйста…
Посмотрели они на все мои документы, и подполковник приказал:
— Отправить домой! С первой попутной машиной!
А пока придет машина, временно назначили меня в медсанвзвод. Я сидела и делала марлевые тампоны. Как только увижу, что какая-то машина подходит к штабу, тут же — в лес. Сижу там час, два, машина угла — возвращаюсь…
И так было три дня, пока наш батальон в бой не пошел. Первый танковый батальон тридцать второй танковой бригады… Все ушли в бой, а я готовила землянки для раненых. Полчаса не пошло, как раненых стали привозить… И убитых… В этом бою погибла и одна наша девчонка. Ну, и про меня забыли, уже привыкли. Начальство уже не вспоминало…
Теперь что? Теперь надо в военное одеться. Дали нам всем вещевые мешки, чтобы мы вещи свои туда убрали. А вещмешки новенькие. Я лямочки отрезала, донышка распорола и надела на себя. Получилась военная юбка… Нашла где-то гимнастерку не очень рваную, подпоясалась ремнем и решила похвастаться девчонкам. И только я перед ними покрутилась, как в нашу землянку заходит старшина, а за ним идет командир части.
Старшина:
— Смир-рно!
Заходит подполковник, старшина к нему:
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться! С девчатами чепе. Я им вещмешки выдал, чтобы они вещи свои уложили, а они сами туда залезли.
И тут меня узнал командир части:
— А, так это ты, «заяц»! Ну, что ж, старшина, надо обмундировать девчат.
Уже про машину, что надо уезжать, никто не вспомнил. Выдали нам обмундирование. У танкистов брезентовые штаны, да еще с накладкой на коленях, а нам дали тонкие, как из ситца комбинезоны. А земля напополам с металлом перемешана, камни все выворочены — опять мы оборванные ходим, потому что мы не в машине сидим, а по этой земле ползаем. Танки часто горели. Танкист, если останется живой, весь в ожогах. И мы обгорали, потому что вынимаешь горящего, в огонь лезешь. Очень трудно человека вытащить из люка, особенно башенного стрелка.
…Мы пришли необученные, кто в каком звании — не понимали, и старшина нас все время учил, что теперь мы настоящие солдаты, должны приветствовать любого выше нас по званию, ходить подтянутыми, шинель на застежках.
Но солдаты, глядя, что мы такие молодые девчонки, любили подшутить над нами. Послали меня однажды из медсанвзвода за чаем. Я прихожу к повару. Он на меня смотрит:
— Чего пришла?
Я говорю:
— За ча-ем…
— Чай еще не готов.
— А почему?
— Повара в котлах моются. Сейчас помоются, будем чай кипятить…
Я приняла это вполне серьезно, взяла свои ведра, иду обратно. Встречаю врача:
— а чего ты пустая идешь?
Я отвечаю:
— Да повара в котлах моются. Чай еще не готов.
Он за голову схватился:
— Какие повара в котлах моются?..
Вернул меня, выдал хорошенько этому повару, налили мне два вера чаю.
Несу чай, а навстречу мне идут начальник политотдела и командир бригады. Я тут же вспомнила, как нас учили, чтобы мы приветствовали каждого, потому что мы рядовые бойцы. А они идут двое. Как же я их двоих буду приветствовать? Иду и соображаю. Поравнялись, я ставлю ведра, обе руки к козырьку и кланяюсь одному и второму. Они шли, меня не замечали, а тут остолбенели от изумления:
— Кто тебя так учил честь отдавать?
— Старшина учил, он говорит, что каждого надо приветствовать. А вы идете двое и вместе…
Все для нас, девчонок, в армии было сложно. Очень трудно давались нам знаки отличия. Когда мы прибыли в армию, еще были ромбики, кубики, шпалы, и вот сообрази, кто там по званию. Скажу т — отнеси пакет капитану. А как его различить? Пока идешь, даже слово «капитан» из головы вылетит. Прихожу:
— Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это…
— Какой еще дяденька?
— В синих брюках и зеленой гимнастерке…
Запоминалось не то, что этот лейтенант, а тот капитан, нам запоминалось другое: красивый или некрасивый, рыжий или высокий… «А, вот, высокий!» — вспоминаешь.
Конечно, когда я увидела обгоревшие комбинезоны, обгоревшие руки, обгоревшие лица, я поняла, что такое война. Танкисты выскакивают из горящих машин, на них все горит, а кроме этого у них часто были перебиты руки или ноги. Это были очень тяжелые раненые. Он лежит и просит: умру — напиши моей маме, напиши моей жене… У нас уже было что-то большее, чем страх.
Когда танкисты саму меня подобрали с покалеченными ногами и привезли в село, это было село Желтое на Кировоградчине, хозяйка хаты, где размещался медсанвзвод, причитала:
— Яки ж молоденький хлопчик!..
Танкисты смеются:
— Яки ж то хлопчик, бабка, то ж дивка!
А на села надо мной и разглядывает:
— Яка ж то дивка? Яка ж то дивка? То ж хлопчик молоденький…
Я стриженая, в комбинезоне, в танкошлеме — хлопчик… Она на полатях мне место уступила и даже поросенка зарезала, чтобы я быстрее поднялась. И все жалела:
— Неужто мужиков не хватило, что дитэй таких побрали… дивчаток…
В восемнадцать лет на Курской Дуге я была награждена медалью «За боевые заслуги» и орденом Красной Звезды, в девятнадцать лет — орденом Отечественной войны второй степени. Когда прибывало новое пополнение, ребята приходили молодые, конечно, для них это было удивление. Я от них не отличалась, им тоже по восемнадцать-девятнадцать лет, и они иной раз с насмешкой спрашивали: «А за что ты получила свои медали?.. А была ли ты в бою?» Или, например, поддевают: «А пули пробивают броню танка?»
Одного такого я потом перевязывала на поле боя, од обстрелом, я и фамилию его запомнила — Щеголеватых. У него была перебита нога… Я ему шину накладываю, а он у меня прощения просит:
— Сестричка, прости, что я тебя тогда обидел…
А что мы знали тогда про любовь? Если что было, то школьная любовь, а школьная любовь еще детская. Я помню, как мы были в окружении… Нас со всех сторон жмут и жмут. Мы уже решаем: ночью или прорвемся, или погибнем. Думалось, что, вернее всего, погибнем… Не знаю, рассказывать вам это или не рассказывать…
Сидим мы, ждем ночи, чтобы все-таки сделать попытку прорваться, и лейтенант Миша Т., комбат был ранен, и он выполнял обязанности комбата, лет ему было девятнадцать, не больше… И он мне говорит:
— Ты хоть пробовала?
— Чего пробовала? — А есть хотелось страшно.
— Не чего, а кого… Бабу!
А до войны пирожные такие были.
— Не-е-ет…
— И я тоже еще не пробовал. Вот умрешь и не узнаешь, что такое любовь… Убьют нас ночью…
— Да что ты, дурак! — До меня дошло, о чем он.
Страшно было не то, что тебя убьют, а то, что умрешь, не узнав жизни, ничего не изведав. Это было самое страшное. Мы шли умирать за жизнь, еще не знали, что такое жизнь".
И опять возвращается к самому больному, к самому мучительному.
"…Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не предусмотрено, вцепишься поверх брони, и только об одном мысль, чтобы не затянуло ноги в гусеницы. И надо следить, где танк загорится… Туда бежать, ползти… На фронте нас было пятеро подружек: Люба Ясинская, Шура Киселева, Тоня Бобкова, Зина Латыш и я. Конаковские девчата — звали нас танкисты. И все девчонки погибли…
Перед боем, в котором Любу Ясинскую убили, мы с ней сидели вечером, обнявшись, разговаривали. Это был сорок третий год. Дивизия наша подошла к Днепру. Она мне вдруг говорит: «Ты знаешь, я в этом бою погибну… Вот есть у меня какое-то предчувствие. Ходила к старшине, просила дать новое белье, а он пожалел: „Ты же недавно получила“. Пойдем утром попросим вдвоем». Я ее успокаиваю: «Мы уже два года с тобой воюем, нас теперь пули боятся».
Но утром она меня все-таки уговорила пойти к старшине, выпросили мы у него пару нового белья. И вот у нее эта новая рубашка нижняя. Белоснежная, тут с завязочками такая… Она вся была залита кровью… Вот это сочетание белого с красным, с алой кровью, — до сего времени у меня в памяти. Она себе так это и представляла…
Мы несли ее вчетвером на плащ-палатке, она такая тяжелая сделалась. Положили всех ребят, у нас в том бою много людей погибло, а Любу сверху. До меня никак не доходило, что ее уже нет, что она мертвая. Думаю: хоть что-нибудь возьму у нее на память. А у нее на руке было колечко, какое оно, золотое или простое, — не знаю. Я его взяла. Хотя ребята мне говорили: не смей, мол, брать, плохая примета. И вот когда уже прощаться, каждый по обычаю бросает горсть земли, я тоже бросила, и это колечко у меня слетело туда же, в могилу… К Любе… И я тогда вспомнила, что она очень любила это колечко… У них в семье отец всю войну прошел, живой вернулся. И брат с войны пришел. Мужчины вернулись… А Люба погибла…
Шура Киселева, она была у нас самая красивая, сгорела. Она прятала тяжелораненых в скирдах соломы, начался обстрел, солома загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых — из них никто не мог двигаться… Раненые сгорели… И Шура вместе с ними…
Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят — это какие-то доли секунды… Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского, она его любила. И он остался жить.
Через тридцать лет Петя Бойчевский приехал из Краснодара и нашел меня на нашей фронтовой встрече, и все это мне рассказал. Мы съездили с ним в Борисов и разыскали ту поляну, где Тоня погибла. Он взял землю с ее могилы, а потом написал мне, что похоронил ее на могиле своей матери. «У меня две матери, — писал он, — та, что меня родила, и Тоня, которая спасла мне жизнь…»
Ушло нас пять девчонок из одной школы, а одна я вернулась к маме. Почему я вернулась? Девчонки погибли, а я вернулась… Вон всех их портреты висят…
Много езжу, рассказываю о них… Пишу… Сын мне говорит: «Тебе всегда некогда». Я ни одной нашей фронтовой встречи не пропускаю. Как больная ни буду, приползу… Я этим живу… От встречи до встречи…"
И вдруг совсем неожиданно Нина Яковлевна переходит на стихи:
Нет ничего прекраснее, поверьте,
А было всяко в жизни у меня,
Чем заслонить товарища от смерти
И вынести его из-под огня…
— Люблю стихи, — признается смущенно. — Я и сама на фронте писала и сейчас пищу. Девочкам нравились…
Это тоже удивительно, но многие из них писали на фронте стихи. Они и теперь старательно переписываются, хранятся в семейных архивах — неумелые, трогательные, но полные искреннего чувства, к которому у меня от общения и многих встреч уже выработалось отношение, как к документу. В этом чувстве-документе я слышу время, вижу поколение.
Но рассказ Нины Яковлевны еще не окончен:
"Десять лет назад Ваню Позднякова разыскала. Мы думали: он погиб, а оно, оказывается, жив. Его танк, он был командиром, два немецких танка под Прохоровкой уничтожил, и его подожгли.? Экипаж погиб, один Ваня остался — без глаз, весь обожженный. Мы отправили его в госпиталь, но не думали, что будет жить. Я его нашла через тридцать лет. Помню, поднимаюсь по лестнице, ноги подкашиваются: он, не он? Дверь открыл сам и руками меня трогаем, узнает: «Нинка, ты? Нинка, ты?» Представляете, через столько лет узнал.
Мать его совсем старенькая, он с ней жил, она сидит с нами за столом и плачет. Я говорю:
— Чего ж вы плачете? Радоваться надо, что однополчане встретились.
Она мне отвечает:
— У меня три сына на войну ушло. Два погибли, а Ваня живой домой вернулся.
Ау Вани нет обоих глаз…
Я у него спросила:
— Ваня, последнее, что ты видел — это прохоровское поле, танковый бой… Что ты вспоминаешь о том дне?
И знаете, что он мне ответил?
— Об одном только жалею, что рано дал команду экипажу покинуть горевшую машину. Все равно ребята погибли. А мы могли еще один немецкий танк подбить…
Это единственное, о чем он жалеет до сего времени…"
Наша встреча с Ниной Яковлевной имела продолжение, но уже письменное. Сняв с магнитофонной ленты ее рассказ, я, как и пообещала, переслала ей один экземпляр. Через несколько недель из Москвы приходит увесистая заказная бандероль. Раскрываю: газетные вырезки, статьи, официальные отчеты о военно-патриотической работе, которую ведет ветеран войны Нина Яковлевна Вишневская. Возвращен и посланный мной материал, от него ничего не осталось — весь исчерканный: выброшены веселые строки о поварах, которые в котлах моются, и даже безобидное: «Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это…» А на полях, где рассказывалась история про лейтенанта Мишу Т., стояло три возмущенных вопросительных знака.
Не раз я с этим потом встречалась, с этими двумя правдами, живущими в одном человеке. Или если в квартире, например, кроме рассказчицы оказывался еще кто-то из родных или знакомых, соседей, она рассказывала менее искренне и доверительно, чем если бы мы были с ней вдвоем. И даже определилась закономерность: чем больше слушателей, тем суховатее, неинтереснее рассказ. Вот так же, как и с Ниной Яковлевной: одну войну она рассказывала мне — «как дочке, чтобы вы поняли, что нам, совсем девочкам, пришлось пережить», другая предназначалась для большой аудитории — «как другие рассказывают и как в газетах пишут…»
Я читала письмо Нины Яковлевны и вспоминала, как мы пили чай по-домашнему, на кухне. Она рассказывала. Мы обе плакали.