С каждой неделей все яснее становилось, что даже частые письма из дальнего города не могут заменить Прасковье Ильиничне самого сына. Она начала так быстро стареть, что и люди, ежедневно встречавшиеся с ней, замечали это. Хотя обычно изменения в человеческой внешности, производимые временем, становятся очевидны лишь после долгой разлуки.
И тогда Дима и Тима решили принять свои меры. Тима требовал, чтобы они были резкими и решительными, а Дима — чтоб осторожными и тактичными. В конце концов, как обычно, победило Димино мнение. Продолжая посылать письма «ректору Валерию Трушкину (лично)», друзья рассказывали о том, как Прасковья Ильинична себя чувствует, как она выглядит, ненавязчиво намекая, что разлука с сыном на пользу ей не идет. Потом они сообщали, что врачи, живущие под и над Прасковьей Ильиничной, единодушно прописали ей одно-единственное лекарство: съехаться с сыном!
Видимо, ректор института почитал мнение общественности или побаивался его… Димина мама, терапевт, считала, что почитает, а Тимина, хирург, что побаивается. Так или иначе, но через неделю Прасковья Ильинична вновь не смогла сдержать слез:
— Валерушка зовет меня! Не может без матери… Я так и знала.
— Собирайтесь… Мы вам вещи до вагона дотащим! — воскликнул Тима.
— Когда надумаете поехать, скажите. Мы вам поможем, — сказал Дима.
— Я-то уже надумала. Не могу своего Валерушку одного оставить! Но и брата Гришу оставить здесь одного тоже нельзя…
Родители Прасковьи Ильиничны погибли в автомобильной катастрофе еще до войны, когда она была в пятом классе. «Любили они повторять: «Вместе живем и вместе умрем!» — вспоминала Прасковья Ильинична. — Вроде шутили… А шутка-то сбылась. И как скоро… Как страшно!»
Вырастил ее брат Гриша, который был на девять лет старше.
— Голубил меня, как я своего Валерушку. И трепыхался так же, и опасался за каждый мой шаг, за каждый поступок. Будто не было у него дел посерьезней! Я, говорит, матери с отцом в час последнего прощания слово дал.
Гриша ушел на войну тяжкой осенью сорок первого… И погиб в двухстах километрах от своего города. Там, при дороге, между двух сел, поставили ему остроконечный памятник со звездой. И Прасковья Ильинична так часто ездила к этому памятнику, точно у нее было два дома: тут, в городе, и там, при дороге.
— Вот она — человек верный! — заявляла Тимина мама, по-хирургически отсекая возможность дать такую же оценку Валерушке.
Тимин отец, Михаил Михайлович, тоже хирург, соглашался:
— С ней я пошел бы на операцию!
Это было похвалой наивысшей. Он не говорил: «Пошел бы в разведку!», а говорил: «Пошел бы на операцию!»
— Ничто не вредит так сильно нервной системе, как раздвоение, внутреннее смятение, рожденные душевными противоречиями, — сказала Димина мама. — Посмотрите, Прасковья Ильинична совсем стала таять. Мечется между сыном и братом: «Гриша-то меня, сироту, не покинул, а как же я… покину его?»
Несколько раз Александра Александровна намекала соседке, что пора уж принять решение. Но какое? Она и сама не знала.
— Надо вмешаться, — задумчиво произнес Дима, обращаясь к приятелю.
— Немедленно! Силой заставим ее уехать! Сами соберем узлы, чемоданы, раз она мечется…
— Нет, лучше напишем письма, — возразил Дима.
— Опять письма?!
— Они, как ты убедился, нам помогают. — И, вспомнив отцовские размышления, Дима добавил: — Классики оставили целые горы писем… Вон сколько томов!
— Мы же не классики.
— Это ты верно подметил. И очень скромно! Но все-таки… Письма и нас уже не раз выручали.
— А кому же теперь писать? На деревню дедушке?
— Насчет деревни ты близок к истине… Надо написать сразу в оба села! Между которыми стоит памятник.
— Значит, на село дедушке?
— Если так можно сказать, на село внукам! Я уже выяснил…
— Что ты выяснил?
— В обоих селах есть школы.
— А в школах ученики, — выпалил Тима.
— Сообразительный ты парень… Догадливый! Мы попросим их приходить к брату Прасковьи Ильиничны. И цветы ему приносить… От ее имени.
— Бегу за конвертами! — воскликнул Тима. — Подпишемся: «Ваши друзья». И авиапочтой. По воздуху! Со скоростью…
— Туда лайнеры не летают, — прервал его Дима.
* * *
Вскоре пришел ответ…
«Дорогая Прасковья Ильинична! Мы получили письмо от своих и Ваших друзей, которые себя не назвали. Но это не имеет значения… Мы уже были на могиле Вашего брата. В карауле возле памятника постояли. Положили цветы к подножию. И будем так делать часто! Вы не волнуйтесь… Езжайте спокойно к сыну. А мы Вам будем посылать фотографии памятника: у нас на две школы один общий фотокружок есть. Первый снимок посылаем уже сейчас. Извините, что не цветной. Учитель, у которого есть пленка цветная, уехал на пять дней в город. А мы не хотели ждать… Нет ли у Вас фотографии Вашего брата довоенной поры? Мы в фотокружке сделаем копии, а снимок вернем. Дело в том, что у нас и музей есть — «Защитники». Если б не Ваш брат, не его боевые товарищи, наших сел и в помине бы не было. И дедушки с бабушками бы в живых не остались, а значит, не было б, может, и нас самих! Дорогая Прасковья Ильинична, не сомневайтесь: мы всё, о чем написали, выполним. Только пришлите свой новый адрес. Мы тоже решили подписаться: «Ваши друзья» . И если не возражаете, всегда так будем подписываться».
Учителя Диму с Тимой любили. Именно «с», потому что порознь их как-то не представляли себе.
Преподавательница физики, говорившая о притяжении противоположных характеров, как разноименных зарядов, настаивала на своем мнении:
— Они дополняют друг друга. Чего нет в одном, то найдешь в другом. Получается как бы единый многоцветный характер!
— До того многоцветный, что порою в глазах рябит, — вставляла преподавательница химии, которая остерегалась тяги друзей к опытам и экспериментам. Особенно Тиминой тяги!
Если в химическом кабинете что-то внезапно вспыхивало, взрывалось, она панически восклицала:
— Ясно… Это — Дима, Тима и так далее!
Под тревожным «и так далее» она разумела горючее свойство этой смеси: Димы и Тимы. Хотя признавала, что Дима в нужный момент исполнял и роль огнетушителя, благодаря чему вспышки и взрывы к трагическим последствиям не приводили.
Другие учителя, переняв у преподавательницы химии эту фразу, произносили ее иным тоном и с иными акцентами. Если нужно было поручить шестому «В» что-нибудь чрезвычайное, говорили:
— Шестой «В» справится! Там же — Дима, Тима и так далее…
В этих случаях под «и так далее» тоже подразумевались не остальные ученики, а благоприятные результаты содружества Димы и Тимы, их, так сказать, определяющей роли в классе.
Но одному человеку эта роль была явно не по душе. Хотя сказать «не по душе» было бы не совсем верно, ибо многие сомневались, есть ли душа у Стасика Конопатова. Чаще его называли просто по фамилии: Конопатов.
В отличие от сына Прасковьи Ильиничны, проскочившего сквозь два класса за один год, Конопатов, наоборот, торопливости не проявил — и просидел в одном из классов два года. По этой причине он был длиннее других. Но хоть и шевелюра у него была к тому же самой буйной и самой вьющейся во всем классе, а черты лица самыми правильными, правильно Конопатов не вел себя никогда. Особенно упрямо он противопоставлял свои внешние достоинства тем, у кого были достоинства внутренние. В том числе Диме и Тиме!
Рядом с Конопатовым, на последней парте среднего ряда, сидела Маша Подзорова. Она тоже жила в доме медицинских работников. Родители ее лечили пациентов самого юного возраста, которые на «своих двоих» ходить еще не умели, их приносили на руках или привозили в колясках. Привыкнув общаться с младенцами, Машины родители обрели речь ласковую, певучую. И сама Маша так говорила: слова ее негромко журчали и словно переливались застенчивыми красками. Глаза тоже излучали сияние трепетно-мягкое. Она была красива той красотой, которую Конопатов заметить не мог. Маша казалась Диме и Тиме человеком без недостатков. Хотя один недостаток у нее все же имелся: она была влюблена в Конопатова. И за одну парту с ним села по доброй воле. Восприняв это как неизбежное бремя признанного красавца, Конопатов начал эксплуатировать Машину слабость.
— Сейчас я ее осчастливлю! — объявлял он. — Спишу у нее задачки по математике!
Маша покорно протягивала свои тетради. Она была бы счастлива помочь ему по-другому: растолковать, объяснить. Но такой путь был для Конопатова слишком сложным и долгим. Все прощая ему, Маша взирала на соседа по парте как на дитя неразумное — с доброй жалостью. Цепко уловив это, но оценив, конечно, по-своему, Конопатов однажды провозгласил:
— Запеленай меня! А? Небось у родителей научилась? И спой что-нибудь колыбельное… Ну, хотя бы «Спи, моя радость, усни!». Ведь я твоя радость?
«Ты не радость, ты — гадость! — в тот же вечер написали Конопатову Дима и Тима. — Попробуй еще хоть раз обидеть ее. Пожалеешь об этом!» И вместо обычной подписи «Ваши друзья» поставили в конце: «Твои недруги».
На следующий день надменность Конопатова выглядела как бы обескураженной, дрогнувшей. Но еще не сдавшейся… Глаза, пристально сузившись, казалось, припали к увеличительному стеклу или микроскопу: он хотел разглядеть, распознать, кто же эти самые «недруги».
На третьем уроке в шестой «В» пришла новая преподавательница русского языка и литературы. Она должна была заменить учительницу, которую заменить было трудно: весь дом медицинских работников пытался, по просьбе шестого «В», продлить ее трудовой стаж. Болезнь, увы, оказалась сильней медицинских стараний… Но не сильней благодарной памяти. Так что волей-неволей новой учительнице предстояло состязаться со старой.
— Я начну со стихов, — сказала она. — Буду почти целый урок читать вам современных поэтов…
— Наизусть? — спросил Конопатов.
Он не тосковал по ушедшей учительнице, как она, вероятно, не тосковала по нему, но очень хотел вновь обрести утерянную в начале дня форму.
— Наизусть! — бесстрашно глядя в глаза Конопатову, ответила «новенькая». — По тому, какие человек любит стихи, легко понять, какой у него характер. Я, таким образом, хочу помочь вам во мне разобраться.
Она читала подряд полчаса, не называя авторов и делая между стихами лишь краткие передышки. Каждый из ее любимых поэтов имел право сказать, что «чувства добрые» он «лирой пробуждал». Конечно, по-своему и не с могучей пушкинской силой, но «пробуждал». Дима с грустью думал о том, что в некоторых (например, в Конопатове!) пробудить такие чувства почти невозможно. А Тиме не терпелось послать учительнице письмо со словами: «Вы потрясающе читали потрясающие стихи! Ваши друзья».
Когда до звонка оставалось пятнадцать минут, новая учительница сказала:
— Может быть, есть вопросы, связанные с поэзией?
— Есть! — сказал Конопатов голосом, предвещавшим спектакль.
— Я слушаю.
— А вам сколько лет?
— Двадцать три, — сказала она, ни на миг не отсрочив ответа. — Правда, я ждала слов о поэзии.
— А разве это не поэзия? — продолжал наглеть Конопатов. — Двадцать три года!
— Поэзия, — вновь не задержавшись, ответила она. — Но вначале принято осведомляться об имени-отчестве, а потом уж о возрасте. Тут я и сама виновата. Забыла представиться… От смущения. Меня зовут Кирой Васильевной.
— Ваше имя от царя Кира произошло?
Злонамерения всегда воодушевляли Конопатова: он вдруг проявлял находчивость и даже вспоминал древние имена, хотя по истории имел тройку с минусом.
Дима поспешно вырвал листок из тетради и прошептал Тиме в ухо:
— До вечера ждать нельзя. Напишем сейчас же! И переправим… по рукам!
Дима редко терял равновесие, но это был тот самый случай. Он написал: «Заткнись, Конопатов. А не то пожалеешь! Твои недруги».
Кира Васильевна решила представиться более подробно: сообщила, что окончила филологический факультет пединститута, прошла практику, но что это — ее первый самостоятельный урок в жизни. Потом она неожиданно обратилась к Конопатову:
— У тебя нет больше вопросов?
— Нет, — осевшим, беспомощно бодрящимся голосом ответил он.
Тима как бы ввинтил захлебывающийся шепот в самое ухо другу:
— А все-таки письма — большая сила!
— Не зря же классики их любили!