Весной пятьдесят восьмого года меня, в ту пору молодого, попросили срочно прибыть с Сергеем Михалковым, тогда уже знаменитым, в Министерство культуры СССР.

Михалков был за городом, на даче – и в главное культурное ведомство воскресным полднем (руководители непременно и показушно восседали в служебных креслах и по выходным дням!) я отправился один.

Министром был Николай Александрович Михайлов… Михалков рассказывал, что сходство их фамилий однажды подвело Николая Александровича (правда, тогда он еще не повелевал культурой, а владычествовал в комсомоле). Там, в комсомоле, он, кстати, принародно оклеветал и отправил на эшафот своего предшественника Александра Косарева, который до того, в свою очередь, тоже кое-кого оговорил. Так вот… В Москву – кажется, впервые – прибыл Мао Цзедун. В «Метрополе» был устроен вечерний правительственный прием. Когда политическое пиршество было в разгаре, с той стороны, где попеременно поднимали бокалы два кормчих – Сталин и Мао, – донеслось неожиданное: «Михалков!» Но Николаю Александровичу почудилось: «Михайлов» (своя рубашка ближе к телу, а своя фамилия – к слуху!). Первый секретарь ЦК ВЛКСМ рванулся было к центру события… Однако до неестественности штатские молодые люди его осадили. И открыли прямой коридор Михалкову.

Сергей Владимирович, пронзаемый завистливыми взглядами, возник между двумя кормчими. И Сталин негромко – но так, что услышал весь зал – изрек: «Это наш великий детский поэт! По-моему, он нас всех считает детьми…» Последнюю фразу можно было бы истолковать как некое обвинение, если бы не снисходительный тон. Сергей Владимирович, недолго думая, произнес беспроигрышный тост за советских и китайских детей. Поднять бокал за обоих кормчих было неосмотрительно и крайне опасно: получилось бы, что вожди как бы равновелики, а это противоречило… Одним словом, Китай со своим миллиардным населением все же считался младшим братом. Да и как можно было Сталина с кем-то «объединять»! А тут и один и другой остались довольны: кто откажется пожелать счастья детям? Михалков же произнес свой тост не только осмотрительно, но и с абсолютной искренностью!

Вернусь, однако, ко дню моего воскресного посещения министра культуры… Того самого, который (и это не анекдот!) сказал как-то Эмилю Гилельсу: «Возьмите свою скрипочку и отправляйтесь в ответственные гастроли: мы вам доверяем!» И это про него говорили: «Пугает не министерство культуры, а культура министра!»

Николай Александрович только что отобедал: губошлепистый рот его был отполирован мясным жиром или деликатесной подливкой, а лунообразное лицо – сытым благодушием. Он вызвал своего заместителя по киноделам Николая Данилова. В свое время Николай Николаевич был ответственным редактором «Пионерской правды», потом – «Комсомолки», потом – секретарем горкома партии. Так что к кинематографу имел самое непосредственное отношение… Он объяснил, что два чеха написали политически очень ценный, но художественно весьма слабый сценарий о неразрывном братстве советских и чехословацких детей и что этот плохой сценарий мы с Михалковым должны превратить в хороший.

– Воспримите это как ответственное партийное поручение, – напутствовал министр.

Я пообещал, что воспримем… В зарубежье тогда еще писателей командировали редко, нам же предстояли многочисленные поездки в Прагу, которую все именовали «златой» и «совершенной красавицей». Фильм должна была снимать Татьяна Лиознова. Поначалу так было решено киностудией детских и юношеских фильмов имени М. Горького. Но министерство изменило взглядам Алексея Максимовича, имя которого носила студия. Горький утверждал, что «евреи – это дрожжи человечества: их мало, но на них всходит многое». В министерстве же принялись изучать, кому – в смысле национальном – доверили создавать совместный советско-чехословацкий фильм, и обнаружили, что, несмотря на наши с Лиозновой абсолютно славянские имена, отчества и фамилии, оба мы, к несчастью, евреи. И Таню от фильма отключили: она внезапно оказалась остро необходимой на родной советской земле… Так впервые я, обвиненный на кровавой заре пятидесятых в попытке создать, вместе с Кассилем, сионистский центр в Союзе писателей, столкнулся с государственным антисемитизмом хрущевских времен, уже после XX съезда. Снимать фильм перепоручили Льву Кулиджанову: армянин оказался предпочтительней еврейки. Лев Александрович, впоследствии многолетний первый секретарь Союза кинематографистов, презиравший черносотенцев, начал возмущаться, отказываться. Но Таня Лиознова сама его попросила: «Лучше вы, чем какой-нибудь юдофоб! Меня все равно не пошлют…» Потом уж Лиознова прославилась «Семнадцатью мгновениями весны», «Тремя тополями на Плющихе» – и мы с ней вспоминали о той истории с юмором. Но тогда юмора в нашем настроении не наблюдалось.

Кинорежиссер Лев Кулиджанов встретил нас с Сергеем Михалковым на пражском аэродроме и сообщил, что творить сценарий нам предстоит в Карловых Варах (чехи решили, что там комфортнее), а он тем временем ознакомится со студией «Барандов-фильм».

Однако пару дней мы все же провели в гостинице «Ялта», что в самом центре, недалеко от «Пражского града». В первый же вечер братское министерство культуры устроило торжественный вечер в ресторане «Барбара». Кажется, из всех возможных сфер были приглашены «самые-самые». Началось с традиционного тоста, воспроизводившего «исторические слова» уже покойного в ту пору Клемента Готвальда: «С Советским Союзом – на вечные времена!» Готвальд, Ракоши, Георгиу-Деж, Вылко Червенков… Каждый изображал из себя «министалина»: сжимал страну-вотчину в мертвящих объятиях диктатуры, измышлял измены, предательства, заговоры, нагнетал безумие политическими процессами.

И вдруг, как бы вопреки всему этому, ко мне независимой походкой подошла одна из знаменитейших в Чехословакии, да и во всем мире, гимнасток и поблагодарила за то, что ее сын полюбил мою повесть, переведенную и изданную в Праге.

– Давайте разрядим обстановку – и потанцуем, – предложила олимпийская чемпионка.

Она была гордостью нации – и имела право позволить себе танец сразу после торжественного политического тоста.

Я не был готов к нашему с ней соло (все остальные сосредоточились на еде), но и отказаться – в свои тогдашние тридцать лет – тоже не смог.

Она женственно, но и по-чемпионски властно заключила мою руку в блаженный плен – и хоть внешне «вел» ее в танце я, на самом деле она определяла мои дилетантские передвижения по залу.

Приглашенные оторвались от блюд и вперились глазами в нас или, точнее, в нее, словно присутствовали на спортивных состязаниях высшего ранга. Я заметил: чем меньше по численности народ, тем больше он гордится своими знаменитостями.

Ее манеры, однако, постепенно погружали зал в интимность и томность. Согласуясь с этим настроением, она шепотом предложила показать мне на следующий день Прагу «так, как не покажет никто», а потом и вместе, вдвоем, пообедать.

Когда в гостинице, перед сном, я сообщил об этом Михалкову, он покачал головой… Хотя она, быть может, ничего такого не имела в виду.

За четверть часа до назначенного «свидания» я направился к двери. Но она оказалась запертой. Подергал, подергал… Дверь даже не дрогнула. Ключ же, как обнаружилось, Михалков, покидая номер, унес. Я стал стучать, звать на выручку. В коридоре никто не откликнулся. Позвонил в администрацию, но русским там никто не владел (или, как случалось, не желал обнаруживать, что владеет).

Тогда я подошел к окну… И увидел, что чемпионка, крутя пальчиком ключи от своей припаркованной «Татры», уже меня ждет. Прохожие – почти все без исключения – узнавали ее, останавливались, здоровались, задавали вопросы. И пальчик крутил автоключи все нетерпеливее, все нервнее. Не мог же я с высоты шестого этажа прокричать или пропеть, как плененный князь: «О, дайте, дайте мне свободу!» Это унизило бы мое достоинство, да и к ней, столь прославленной, привлекло бы «нездоровое» любопытство.

Что было делать? Она решительно ответила на этот вопрос… Подождав еще минут десять, гневно распахнула дверцу «Татры», еще более гневно захлопнула ее и презрительно, как мне показалось, прошуршав шинами, умчалась.

Через полчаса явился Сергей Владимирович.

– Для чего ты это сделал?

– А для того, чтобы ты и впредь мог сюда приезжать, – предварительно запустив на полную мощность радио, объяснил он. – Уединяться с иностранкой!.. Да еще с такой! Ты вообще-то соображаешь?

Сергей Владимирович никогда не был трусом. Но понимал, что даже явно наступившая «оттепель» не мешает двум тоталитарным государствам (братьям «на вечные времена»!) бесцеремонно вторгаться в личную жизнь своих граждан. Не о себе пекся Михалков, а обо мне. Хотя, напомню, гимнастка и я ничего такого всерьез еще не замыслили.

О Михалкове… Прежде всего он творил и творит для детей. А их не проведешь, не обманешь, не заставишь подчиниться чьему-то чужому мнению – вот почему и родилась народная мудрость: «Устами младенца глаголет истина…» Ну, а дети не просто любят Сергея Владимировича – он их кумир (полагаю, что художники кумирами становиться имеют право). Дети знают десятки его стихов наизусть. Он может стоять на сцене не один час и читать свои стихотворения вместе со всем юным залом – большим, огромным, гигантским. Каждый ребенок, или почти каждый, будет, упреждая поэта, произносить строчку за строчкой… Запоминаемость детских стихов наизусть – одна из загадочных литературных тайн: азбуку еще подчас не постигли, а ни единой строчки не перепутают, не исказят. Той неведомой тайной в совершенстве владели классики поэзии для детей – Самуил Маршак, Корней Чуковский, Агния Барто… О Михалкове же Маршак сказал так (это было в присутствии Льва Кассиля – и он не раз цитировал ту фразу Самуила Яковлевича): «Михалков – самый выдающийся русский поэт для детей: у него самая естественная детская интонация. И еще он – второй баснописец на Руси после Крылова». Я уже цитировал эти слова, но не откажу себе в удовольствии процитировать вновь… Как бы в доказательство Маршак, глуховато похохатывая, прочитал михалковскую басню из четырех строк:

– Где наш отец? – выспрашивал упрямо Сын Червячок у мамы Червяка. – Он – на рыбалке, – отвечала мама. Как полуправда к истине близка!

Самуил Яковлевич был крайне взыскателен и даже придирчив, когда речь шла о самом святом для него – о литературе.

Многовато я цитирую знаменитых и выдающихся – но, что поделаешь, за их спиной, а вернее, «за их мудростью» уверенней себя чувствуешь.

Я бы еще мог добавить, что Михалков чудодейственный русский сказочник, что он создал репертуар русского театра для малышей: «Зайка-зазнайка», «Сомбреро», «Сон с продолжением», «Праздник непослушания»…

Да что говорить: по достоинству известен он, по достоинству! Как бы это кого-то не коробило… Не один «Дядя Степа» у него на счету, как некоторые хотят изобразить, а минимум три тома популярнейших стихов, сказок и басен! И помнить столь многие из них – по сути или дословно – силой никого не обяжешь… Детская интонация для Сергея Владимировича органична, естественна, потому что сам он… ребенок. И в свои восемьдесят с лишним лет тоже! Нет, не от того, что «впал в детство», а потому, что никогда с ним и не расставался.

Последнее качество бывает и опасным: порой его поступки, решения, симпатии и антипатии зависят от тех, кто оказывается с ним рядом, от тех, под чье влияние он попадает. Простим ему это… За то, что в жизни своей – у меня на глазах! – он совершил несметное количество добрых поступков. К несчастью, многим свойственно до гробового часа помнить любое – даже комариное! – зло и забывать любое – даже спасительное! – добро. Недаром же в девятом круге Дантова ада мучаются даже не убийцы, а «предатели благодетелей». Думаю, если выстроить всех, кому Михалков помог издать книгу, вернуть здоровье – свое или детей и родителей, кого спас от несправедливых расправ, ради кого проложил дорогу на сцену или экран крамольным, с точки зрения бывшей цензуры, произведениям (достаточно вспомнить фильм Роллана Быкова «Чучело») – так вот, если выстроить такую очередь, она протянется от его дома на улице Чайковского – по Садовому кольцу аж до памятника Маяковскому. А может, и дальше… Знаю, что отваживался он обращаться и к Лаврентию Берии с ходатайствами и поручительствами касательно репрессированных. Однажды столь дьявольски опасный шеф «государственной безопасности» спросил: «А сколько дали этому… за кого ты просишь?» – «Пять лет лагерей». – «И ты из-за такой чепухи меня беспокоишь? Ну, проверят как следует…» И вдруг: «А если мы вас отсюда не выпустим?»

Позже обнаружилось, что Берия Михалкова ненавидел: он ощутил себя прототипом одного из главных персонажей басни «Лиса и Бобер». Тем более что Кукрыниксы при первой публикации в газете изобразили Бобра в пенсне и действительно весьма похожим на Лаврентия Павловича. Младший брат Михалкова, легендарно прошедший всю войну, был тогда уже репрессирован и, так сказать, отблагодарен за свой героизм… Михалковские ходатайства и тут наткнулись на глухую (к просьбам и мольбам!) стену.

По курортным путевкам советские люди отдыхали и лечились в карловарском санатории «Империал». Поэтому хозяева разместили нас в отеле «Есениа»: чтобы родные, нашенские курортники не мешали нам созидать. Один из бойких московских поэтов сочинил надрывное стихотворение о том, что в Чехословакии, вдали от Москвы и рязанского села Константинове, где родился великий Есенин, очень любят Сергея Александровича и даже назвали его именем гостиницу. «Есениа»… На самом же деле ее так назвали в память об известном чешском враче.

А рядом расположился правительственный санаторий «Бристоль», где вместе с семьей укреплял свое здоровье Алексей Николаевич Косыгин – в те годы советский вице-премьер, первый заместитель Хрущева.

Каждый день мы по три раза встречались с Косыгиным, путешествовали к минеральным источникам и обратно, по пути обменивались фразами. Именно фразами, потому что складный разговор с Алексеем Николаевичем как-то не клеился.

Ранее я слышал, что Косыгин резко отличается от остальных членов президиума ЦК КПСС: умом, необъятными экономическими знаниями и скромностью. Скромность действительно имела место. И мне сразу вспомнилось едкое наблюдение Гете: «Скромные люди чаще всего, я заметил, имеют полное основание быть скромными».

Но что-то все равно отличало Алексея Николаевича от простых смертных – даже скромничал он начальственно, быть может, помимо воли давая понять: да, я держусь с вами «на равных» – такова моя демократическая особенность. Таким образом, абсолютного равенства не получалось. Самые банальнейшие банальности он не говорил, а произносил, окрашивая любую тривиальность многозначительностью. Честное слово, не могу припомнить ни одного его умственного откровения или хотя бы любопытного сообщения. Он не смотрел в глаза собеседнику, а только себе под ноги, словно боялся споткнуться. Он также был начисто лишен чувства юмора. Мне думается, он вообще не умел улыбаться. Для Михалкова, который тогда остроумием фонтанировал (и в этом смысле тоже у Никиты и Андрея – отцовские гены), создавалась сложная обстановка.

Облегчал положение характер жены первого вице-премьера, а в грядущем многолетнего председателя Совета Министров СССР. В младые годы она, вероятно, «притянулась» к Алексею Николаевичу согласно закону о притяжении разноименных зарядов: была хохотушкой, а, внимая анекдотам, начинала смеяться сразу, с первых слов рассказчика, иногда заглушая концовку, в которой и был главный смак.

Дочь Людмила виделась в этой семье как бы центристкой: не такая мрачная, как отец, но и не такая смешливая, как мама. Позже она возглавляла Государственную библиотеку иностранной литературы, где проявила себя интеллектуалкой. В Карловых Варах она это свое качество утаивала.

– Посмотрите, Алексей Николаевич, какая у чехов разнообразная обувь! От этого кажется, что и походка у каждого иная, своя… – делился своими впечатлениями непосредственный Михалков. – Чехам достались все обувные фабрики Бати, которым уже сотня лет! И вот результат.

– А вы, Сергей Владимирович, только импортную обувь признаете? Отечественной пренебрегаете? Я вот пользуюсь нашей, – ответствовал менее непосредственный вице-премьер. – И почему же только фабрики капиталиста Бати? Здесь и новые обувные предприятия появились. Я был министром легкой промышленности… Так что поверьте.

– А молодые чешки очень хорошенькие! – не унимался по-детски восторженный Михалков.

– Вы, я слышал, давно женаты, Сергей Владимирович? Да и возраст у нас с вами…

Вот такую Алексей Николаевич выдавал преснятину по каждому поводу. И правда, нечего вспомнить!

– Ну, тогда я расскажу анекдот, – хватался за спасательный круг Михалков.

– А это по части моей жены…

И он делал вид, что отключает свой слух: в самом понятии «анекдот» ему чудилось нечто предосудительное.

Пишу – и вспоминаю анекдот более позднего периода: «Начинаем радиопередачу «Спрашивай – отвечаем!» Василий Петров из Саратова спрашивает: «Кто, интересно, придумывает анекдоты, особенно политические?» Этот вопрос интересует также Юрия Андропова из Москвы».

Лет через десять я познакомился в писательском Доме творчества «Малеевка» с харьковским профессором Либерманом (к сожалению, не помню его имени-отчества). Он был тогда весьма популярен, поскольку выдвинул проект смелых и необычных экономических реформ. Термин «либерманизация производства» стал завсегдатаем на страницах газет, на устах ученых и «производственников».

– Как дела с вашими предложениями? – естественно, поинтересовался я.

– Похоронили, – ответил профессор.

– Как? Совсем? Кто?!

– Почти наглухо… А кто? Сам Алексей Николаевич Косыгин.

– Он?!

– Пригласил меня, похвалил проект… Потом говорит: «Мы используем половину ваших предложений». Я отвечаю: «Тогда уж лучше ничего не используйте! Разве можно разделить пополам человеческий организм и вообразить, что одна половина без другой будет нормально функционировать?» – «Вы стоите на личной точке зрения, а мы – на государственной…» Потом пожалел меня и добавил: «Когда-нибудь мы и остальное воплотим!» – «До этого я не доживу: стар уже». И полагаю, не доживет никто!

Конечно же либерманизация провалилась. И в том была отнюдь не вина умнейшего харьковского профессора! А вина режима, который, мне казалось, оценивал и подбирал руководителей по странному принципу: если не дурак, то уже мудрец. Подобным мудрецом и слыл Алексей Николаевич. Впрочем, был он на посту главы советского правительства – если сравнивать с другими «главами» – далеко (совсем далеко!) не худшим…