Так я назвал свою вторую корреспонденцию. А почему? Об этом вы скоро узнаете…
На второй день пути, вечером, мы все (теперь уже не «семейным квартетом», а вшестером) сидели на палубе. А кругом была такая красота, что я каждые две минуты хватался за свои «Путевые заметки». Я хотел ничего не забыть и потом все в точности описать в нашей московской школьной стенгазете, которую я по примеру Гали Калинкиной стал теперь называть просто газетой.
Мне казалось, что тайга завела какую-то свою игру с широкой и могучей рекой. Она то подбегала к самому берегу, то пряталась в низины, то карабкалась на холмы и горы. Мимо нас проплывали островки, покрытые кустарником, будто мохнатой зеленой шкурой. Они были круглой формы, как большие блюдца, и длинные, вытянутые, как языки. И такие причудливые, что и сравнение-то подобрать было трудно. А к берегу все время прижимались движущиеся островки, белые и черные: это были стаи диких гусей и уток.
Я в оба глаза смотрел на всю эту красоту, радостно восторгался, но на душе у меня было неспокойно и нерадостно: мне очень хотелось, чтобы Рыжик перестал меня презирать. «Как это сделать?» — думал я. И все время пытался заговорить с Вовкой: «Ах, как красиво! А тебе нравится?», «Ах, какой лес! Пойдем погуляем?..» Рыжик только глаза отводил в сторону, а иногда смотрел на меня с удивлением, как на сумасшедшего. Ну, как мы, в самом деле, могли спрыгнуть с парохода и пойти погулять в тайгу?
А потом вдруг мы увидели в лесной чаще уютные, веселые домики и флажок на высокой мачте, который, казалось, махал нам своей ярко-красной ладошкой и звал в гости. Куда?..
— Это место я знаю, — сказал папа. — Вот бы вас троих (он обвел взглядом меня, Диму и Рыжика) туда на лето отправить — богатырями бы стали! Это «Таежное». Его еще называют «Сибирским Артеком»!
Дима недоуменно развел руками: я-то уж, мол, по крайней мере вырос из пионерского возраста! Папа приложил руку к сердцу, принося Диме свои извинения.
Нужно сказать, что мама никак не могла привыкнуть к тому, что Дима уже совсем вырос и я скоро тоже буду абсолютно самостоятельным, взрослым человеком. Мы оба в ее глазах были все еще такими маленькими ребятишками, которым, пожалуй, и в детский сад поступать рановато. Мама говорила, что так будет всегда, и даже в ту пору, когда уж у нас будут свои собственные дети и внуки. «Если только, конечно, я доживу до той поры!» — вздыхала мама. И мы с Димой начинали дружно уверять, что она непременно доживет.
Папа же, наоборот, когда я еще был в детском саду, уже считал меня взрослым человеком и всегда это подчеркивал, что было очень приятно. Это по крайней мере устраивало меня гораздо больше, чем мамино обещание видеть во мне ребенка всю жизнь, и даже тогда, когда у меня будут внуки и правнуки. Но и папа иногда забывался, иногда и ему почему-то хотелось снова записать Диму в пионеры, а меня превратить в октябренка.
А в общем все это, конечно, не имеет отношения к моему рассказу. Значит, мы проплывали мимо «Сибирского Артека». И «Некрасов» дал гудок, как мне показалось, сразу помолодевшим, прямо-таки пионерским голосом. А из лесу ему неожиданно откликнулся горн.
— Это уж такое правило, — объяснил папа. — Капитаны проходящих судов обязательно приветствуют пионеров гудками, а те им отвечают…
«Откуда папа все это знает? Можно подумать, что он был здесь пионервожатым!» — поражался я. И тут же убедился в том, что папа говорил нам чистую правду: плывший навстречу пароход «Маяковский» тоже весело загудел, поравнявшись с высокой мачтой и с алым флажком, приветливо зовущим в гости. И снова весело откликнулся пионерский горн из зеленой лесной чащи…
— Вы помните, у Маяковского есть такое стихотворение: «Товарищу Нетте — пароходу и человеку»? — задумчиво произнес Владимир Николаевич. — Сам-то Маяковский, наверно, и не думал, что когда-нибудь тоже станет пароходом. А может быть, и предполагал… Помните, как у него про это сказано?
И Владимир Николаевич стал вдруг читать стихотворение Маяковского про одного очень смелого человека, именем которого назвали пароход:
Голос у Владимира Николаевича сразу изменился: стал твердым, уверенным, будто он взошел на трибуну. Читал он, как мне казалось, громко, но проходящие мимо пассажиры ничего не слышали: иначе бы они хоть голову повернули в нашу сторону. Это был какой-то непонятный артистический фокус: вроде и громко, а слышно только тем, кто рядом сидит.
Папа тоже знал много стихов Маяковского наизусть. И когда Владимир Николаевич кончил, папа выбросил руку вперед, будто место на трибуне освободилось и он вслед за Владимиром Николаевичем поднялся на нее. Но я бросился папе «наперерез» — конечно, в переносном смысле слова, — и сказал:
— Не надо, папочка! После артиста это уже как-то того… не прозвучит…
Папа смущенно развел руками.
— Итак, зрители освистали меня еще до выхода на сцену!
Я знал, что Рыжик очень любит своего отца, и решил, чтобы поскорее помириться, даже пожертвовать временно папиным авторитетом: ведь мой папа все равно не собирался идти на сцену. Я стал вовсю восторгаться Владимиром Николаевичем, потому что знал, что Рыжику это будет очень приятно:
— Как вы читаете! Наверно, сам Маяковский и то читал хуже. И у вас ведь имя такое же, как у него. А у Рыжика и имя и даже отчество: Владимир Владимирович! Как это здорово! Какое счастливое совпадение!..
Я тайком скосил глаза на Рыжика и вот что заметил: когда я нахваливал его отца, он еле-еле сдерживал довольную улыбку, а как только разговор зашел о нем самом, так сразу насупился и стал зло покусывать нижнюю губу. Тогда я решил восторгаться одним только Владимиром Николаевичем.
А в это время мы стали подходить к городу Туруханску, который свысока поглядывал на нас, смело взобравшись на крутой берег.
В порту разгружались самоходные баржи…
— Эх, Енисей! — будто продолжая читать стихи, воскликнул Владимир Николаевич, — Вот уж река-труженик: дни и ночи несет на плечах своих и лес, и технику разную, и продовольствие. Это в одну сторону… А в другую плывут дары нашего Севера: металл, рыба, пушнина. Мы еще зовем Енисей «магистралью жизни»: что он успеет доставить до осени, тем Заполярье и будет жить до самой весны. Вот попробуй не люби его после этого…
Мы все подошли к перилам и стали разглядывать Енисей как-то по-новому…
— А в Туруханском крае мы со своим театром часто бываем, — продолжал Владимир Николаевич. — Так и назвали эти поездки: «кругосветные путешествия». Район-то раскинулся километров на пятьсот в одну сторону да километров на восемьсот пятьдесят в другую. Станок от станка (это так северные поселки называются) иной раз за сотни километров! Вот и пробираемся где тропой, где по воздуху… А мошкары в иных местах видимо-невидимо. Не поверите: олень на быстром ходу порой столько ее в легкие набирает, что насмерть задыхается…
— Ужасно! — вздохнула мама.
И у меня тоже сразу все зачесалось — должно быть, на нервной почве, потому что никакие комары над нами в тот момент не летали.
— Мазь теперь специальную изобрели, — сказал Владимир Николаевич, — намажешься — и на всю тайгу благоухаешь!
— Хорошо пахнет, да? — полюбопытствовал я.
— Еще бы! Даже комар не выдерживает!
— Владимир Николаевич! — воскликнул я так, что все даже вздрогнули. — Как вы замечательно рассказываете! Вас можно слушать круглые сутки без перерыва!.. Ведь если бы не вы, мы бы так ничего этого и не узнали! Плыли бы, как слепые…
— А теперь ты, значит, прозрел? — ехидно и зло прошептал мне в самое ухо Рыжик.
Я сразу осекся и замолчал. Нет, Рыжик не хотел так быстро меня прощать. И мне даже было немного приятно, что он переживал за мою маму и не мог забыть этого дурацкого «розыгрыша». Но как же сильно мне все-таки хотелось, чтобы он никогда больше меня не презирал!..
— Знаете, а Чехов был прав! — неожиданно сказал папа.
— Это, собственно говоря, в каком смысле? — с надеждой взглянув на него и как бы вызывая на рассказ, спросила мама. Она очень хотела (я это чувствовал), чтобы и папа наш, как Владимир Николаевич, рассказал что-нибудь интересное и неизвестное всем другим. Вообще члены нашего «семейного квартета» всегда очень переживали друг за друга. Но мама за папу — особенно… Я даже слышал, как она однажды, отправляясь в гости, говорила ему: «Я так люблю, когда ты раскрываешься в обществе! Я тогда горжусь тобой! Ну, постарайся и сегодня быть интересным и остроумным!»
Мама, конечно, зря просила об этом папу, потому что, когда очень хочешь показаться умным и остроумным, обязательно сморозишь какую-нибудь глупость. Но папа, конечно, ничего не «сморозил». И про Чехова он, оказывается, вспомнил не случайно, не просто так, а очень даже к месту. Он бережно вынул из бокового кармана пиджака белый, аккуратно свернутый листок и прочитал: «Я не видел реки великолепнее Енисея… Могучий, неистовый богатырь, который не знает, куда девать свои силы и молодость… Какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!»
— Антона Павловича слова! — пояснил папа. — Я себе на память выписал… И ведь прав оказался! Теперь-то уж Енисей знает, «куда девать свои силы и молодость», — вон сколько на себе тащит!..
— А хотите, я вам один рассказ Чехова прочитаю? Свой любимый…
— Целый рассказ — наизусть? — удивился я.
— А как же еще! По бумажке, что ли? — оскорбился за отца Рыжик.