Нас поселили в здании школы. Как театр без зрителей, а стадион без спортсменов, так и школа без детей выглядела заброшенной... Ее заполнили взрослые люди. Это было тревожно и ненормально.

— Детей отправили в тыл, подальше, — объявил бригадир.

Мама обняла меня и моих подруг, испугавшись, что троих детей

«отправить» забыли.

— В дороге мы отдохнули, — неестественно бодрым голосом сказал бригадир. — Отоспались, можно считать. Утром начнем! Все получат лопаты.

Мы получили их в пять часов. Рассвет только еще пробивался, а мы уже вышли к своему «фронту работ». Лопаты были тяжелые, с небрежно обструганными, суковатыми ручками. «Четыре метра в ширину и два с половиной в глубину... Четыре в ширину и два с половиной глубину!» — это стало нашей главной и единственной целью.

— С непривычки трудно будет, — предупредил бригадир.

— Очень трудно? — спросила мама.

Она, если бы было возможно, ухватилась сразу за четыре лопаты.

— Как кому... — сказал бригадир.

И посмотрел на Лялю.

Он был в новенькой спецовке, новых кирзовых сапогах. Казалось, он явился на репетицию строительных работ, а не на сами работы в прифронтовой обстановке.

Уже через полчаса на моих пальцах и ладонях резиновыми пузырьками надулись мозоли. Но это не считалось поводом для передышки. Они лопались, превращаясь в кровавые пятачки.

Природа не расслышала сообщения о войне: лето было умиротворенно-роскошным. Оно разлеглось, блаженно разметалось в необозримых просторах, будто оглохло. Цветы и травы дышали безмятежно, ни о чем не желая знать, ничего не предвидя. Переевшиеся шмели с вальяжной неторопливостью кружили над нами.

— В школу бегать не обязательно, — сказал бригадир. — Спать можно прямо в траншее.

Он, подражая природе, не замечал наших мозолей и того, как мы неритмично, через силу вдыхали и выдыхали воздух, не к месту ароматный, дурманящий. Не видел, как мы судорожно, наобум вгоняли лопаты в землю.

Мальчишество тянуло его максимально приблизить нашу жизнь к условиям передовой линии или делать вид, что он этого хочет.

Не сговариваясь, мы мечтали, чтобы на помощь пришел Ивашов — и он появился.

Увидев нас, поправил пояс и гимнастерку, которые были в полном порядке.

— Спать решили в траншее, — доложил бригадир.

— Там спят только солдаты, — сказал Ивашов. — Воины! Вы еще до этих званий не дослужились. Отдыхайте под крышей.

И пошел дальше, вдоль противотанковых рвов, успокаивая ладонью каштановое смятение на голове.

— Начальству виднее, — отменил приказ бригадир. Хотя был уверен, что

«виднее» ему.

Бригадиру, студенту-заочнику строительного института, правилось повелевать нами. У самого себя он пользовался непререкаемым авторитетом.

Нежно-розовощекий («Ему бы Керубино играть!» — сказала Маша), он высказывался тоном умудренного опытом старца. Он точно знал, какими листьями надежнее всего укрывать нос я лицо от солнца. Он знал, сколько у Гитлера танков и какие на фронтах предстоят перемены.

Если что-нибудь не сбывалось, он говорил:

— Не торопитесь...

Мы должны были понять, что в конце концов все произойдет согласно его предсказаниям.

— У Гайдна сто десять симфоний, — сообщил он. — Надо же!

— Сто четыре, — возразила Маша.

— Ты не учитываешь шесть недописанных... Они остались в черновиках.

Проверить это в прифронтовой обстановке было не просто.

Я испытывала непонятное утешение от мысли, что не все немцы сжигали, бомбили, а некоторые... сочиняли симфонии. И австрийцы, как, например,

Гайдн. Хотя Гитлер тоже был родом из Австрии.

Обращаясь к Ляле, наш умудренный опытом повелитель на глазах молодел и терялся.

Машу он невзлюбил, поскольку она знала, сколько симфоний сочинил

Гайдн, и была в нашей тройке неназначенным бригадиром.

Четыре метра в ширину и два с половиной в глубину, четыре в ширину и два с половиной в глубину... Мы продолжали копать. Маша объясняла, как надо держать лопаты, чтобы они не казались такими тяжелыми, не ранили ладоней и пальцев. Она быстро приноровилась.

Когда наконец бригадир нехотя догадался объявить перерыв до утра,

Маша предложила:

— Давайте споем.

— Что-нибудь цыганское! — не успев скрыть пристрастия к неподходящему в тот момент жанру, попросил бригадир. — Ты ведь...

— Не Земфира. К сожалению, нет. И еще сообщаю: на юге не была, на пляже не загорала.

— Ты тоже знаешь столько песен! — подтолкнула меня в бок мама.

— Копать я бы еще смогла, а петь... — Голос, как я руки, дрожал.

Тогда Маша затянула одна, соблюдая мелодию и восторженную интонацию:

«Кто может сравниться с Еленой моей?!» Бригадир снова помолодел.

— Матильда простит меня. И Петр Ильич тоже: не он ведь сочинял текст,

— сказала Маша. И протянула руки в Лялину сторону.

С противоположной стороны послышался гул. Он растягивался, растягивался... Пока не накрыл собою все небо. Мы подняли головы и увидели, что пространство над нами залито асфальтовыми иероглифами.

Трудно было вообразить, что там, внутри машин, находились люди.

— На Москву идут, — глухо, впервые утеряв свой повелительный, бодряческий тон, сказал бригадир.

— Будут бросать фугаски? — прошептала мама.

— Если прорвутся, — ответил бригадир. И добавил: — А если не прорвутся, они могут весь боезапас на обратном пути... тут раскидать.

— Зачем же предполагать такое? — раздался спокойный, глубокий баритон

Ивашова. — Мало ли что может случиться? Надо на лучшее рассчитывать... А случай есть случай! Иногда и в ясный день землю начинает бить лихорадка.

Или вулкан просыпается... А люди? Живут себе потом на склонах горы, возле кратера, и пепел туристам предлагают в качестве сувенира. Сам однажды купил... Конечно, учитывают вулканьи повадки, но живут. Если нечто произойдет — шанс на это во-от такой! — Ивашов продемонстрировал мизинец своей большой, спокойной руки, — сразу надо в траншею. И не падать на дно, а к стене прижиматься... Запомнили?

— Вы, Иван Прокофьевич... в случае чего где будете? — спросила мама.

— Посмотрите, какие шмели и пчелы! — вместо ответа воскликнул он. -

Того и гляди ужалят.

Опасности мирного времени, которые, оказывается, тоже были еще возможны, успокоили нас.

— Полностью, Тамара Степановна, землетрясение исключить нельзя, продолжая любоваться природой, сказал Ивашов. — Значит, будем прижиматься к стене... Вот таким образом.

Когда бригадир убедился, что Ивашов не слышит его, он небрежно прокомментировал:

— А на дно еще лучше... Вернее! И голову лопатой прикрывать надо.

Металл все же!

Мама потребовала определенности:

— Так на дно или к стене?

— Руководству виднее, — ответил бригадир, вновь давая понять, что ему-то на самом деле гораздо виднее.

Демонстрируя нам и прежде всего Ляле свою независимость от начальства, он добавил:

— Трудно под прожекторами работать. Что, я сам не соображу? К чему это шефство?

Фашисты опять летели на Москву. И опять небо залили асфальтовыми иероглифами. Тупое, мертвое равнодушие двигалось в вышине. Лопаты и без того утомились за день, а тут их стук и лязг стали вовсе безвольными, беспорядочными.

Командный пункт расположился далеко от нашего «фронта работ»... Но

Ивашов невзначай оказался рядом, с лопатой в руках.

— Задание выполняем. Не считаясь со сложностями! — отрапортовал бригадир.

— Скажите еще: «Не считаясь с потерями!» Со всем этим грех не считаться, — рассердился вслух Ивашов, хотя ему не хотелось в нашем присутствии унижать бригадира.

Тупой, мертвящий гул удалялся... Мы думали: куда на этот раз упадут фугаски? В арбатский переулок? В Замоскворечье? Неопределенную тревогу легче перебороть, чем тревогу конкретную. Беспокойней всего было Маше: рядом с Лялей находился отец, за моей спиною вздыхала мама, а ее родители были там, где сирена, надрываясь, возвещала об опасности слепой, безрассудной.

Все смотрели на Ивашова: ос должен был повернуть «юнкерсы» вспять, не пустить их в Москву, уберечь паши дома.

— Организуй что-нибудь... Маша, — неожиданно переложил он ответственность на ее плечи. — Ну, хотя бы концерт.

— Без репетиции?

— На войне все экспромтом: спасение, ранение, смерть. И концерт! Вот таким образом.

Ни раньше, ни после я не слышала от него слов смерти. Наверно, даже жестко контролируя себя, человек не может хоть раз не сорваться. Он, стало быть, считал, что и мы... на войне.

Побежали в школу. Там был зал со сценой, где раньше устраивались утренники и вечера самодеятельности. Занавеса не было, в углу сцены притулилось старенькое пианино, на котором в прежнюю пору не раз, конечно, исполнялся «Собачий вальс» и другие популярные в школах произведения. К стене была приколота кнопками стенгазета. Кого-то корили, кого-то восхваляли за отличную успеваемость. Неужели это недавно... могло волновать людей? Зрители уселись. Маша вышла на сцену.

— Начинаем концерт! Кто хочет выступить?

Позади нас с Лялей устроился розовощекий бригадир.

— Прирожденный затейник, — сказал он о Маше.

— Она талант! — ответила я.

Мои разъяснения были не нужны бригадиру: он хотел вовлечь в разговор

Лялю. Но она женственно, мягко не обращала на него никакого внимания.

— Не хотите? — повторила Маша. — Тогда начну я. Времени на раздумье у нее не было — и она запела чересчур уверенным от смущения голосом то, что было на самой поверхности памяти: «Любимый город может спать спокойно...» Всем известные слова, приевшиеся, как учебная тревога, звучали заклинанием: нам хотелось, чтоб они обрели силу и непременно сбылись.

Потом, по зову Маши, и Ляля поднялась на сцену — легко, не заставляя себя упрашивать. Села за пианино. Из-под ее пальцев звуки должны были выплыть задумчиво, медленно, а они вырвались, словно только того и ждали.

Маша стала окантовывать сцену танцем. Она двигаюсь по самому краю, рискуя упасть... А Ляля играла «сломя голову», до конца топя клавиши и стараясь заглушить наши мысли об улицах и переулках, на которые могли свалиться фугаски.

— Дворжак, — объявил сзади бригадир, — Цыганский танец.

Он тайно тяготел к не принятым тогда цыганским мелодиям.

— Венгерский, — поправила я. — К тому же, простите, Брамс.

Ляли со мной рядом не было, и он не оскорбился, не стал возражать.

По просьбе Маши ей протянули из зала колоду карт: она стала показывать фокусы.

Ляля аккомпанировала ей уже не так оглушительно, а вроде бы издали, из глубины.

Бригадир за моей спиной нудно объяснял, как Маша производит (он так и сказал: «Производит!») свои фокусы:

— Уж поверьте мне... Она небось и вверх ногами умеет?

— Она все умеет, — ответила я.

Маша, невесть как угадав его иронию, прогулялась по сцене на руках.

— Это же очень просто, — начал сзади бригадир. — Уж поверьте мне...

— Встали бы да прошлись! — грубо посоветовала я, потому что в обиду своих подруг не давала.

Я тайком наблюдала за Ивашовым... Я везде делала это: и в его отдельной квартире, и когда он шагал вдоль вагонов или вырытых нами противотанковых рвов.

Он не пел и не аплодировал, а взирал на Машу, как на спасительницу.

Мне хотелось, чтобы когда-нибудь... хоть один такой его взгляд упал на меня.

Мужской голос из темноты вернулся к началу концерта — почти истошно завопил: «Любимый город может спать спокойно...» В тот же миг (я помню, в тот же!) мы опять услышали не страшный, а отупело-безразличный гул в вышине.

— Возвращаются... Не прорвались! — послышалось рядом и впереди меня.

Кто-то захлопал... Это было лихорадочное торжество. А потом сверху к земле потянулся вой.

— На улицу!.. В траншеи! — с напряженной уверенностью приказал

Ивашов.

И его все услышали.

Опрокидывая стулья, толкаясь, люди бросились к выходу.

Вой нарастал, приближаясь ко мне... ко всем нам.

— Ложитесь! — приказал Ивашов.

Мы, как на военных учениях, молниеносно рухнули на пол, па каменные ступени.

Со шрапнельной дробностью и колющим уши звоном вылетели стекла, где-то совсем вблизи кусок земного шара откололся и взлетел в воздух.

— Свет... Погасите свет! — раздался голос Ивашова, позволивший себе измениться и как бы отвечавший за всех нас, притихших под школьной крышей.

Я поднялась, взяла маму за руку и повела ее в ту сторону, думая, что и Ляля находится там.

— Дуся! Это ты? — перехватил меня Машин голос. — Я чувствовала, что ты... здесь. И Тамара Степановна?

— И мама.

— Замечательно! И Ляля тут. Все собрались! Идите за мной... Чтоб ни на кого не наткнуться!

Она умела видеть во тьме. Она все умела.

— В доме опасно, — шепотом, чтобы не сеять панику, произнесла Маша, -

Надо добраться до рва...

Ивашов тоже так думал:

— Все — на улицу. И в траншеи!

Мы оказались на школьном крыльце... В меня сверху опять начал ввинчиваться вой. Быть может, это продолжалось всего лишь секунды.

Фугаски, предназначавшиеся арбатским переулкам, Замоскворечью, летели на нас.

— Ложитесь! — скомандовал Ивашов.

Все плашмя, как во время учений, упали в коридоре и на ступени крыльца.

Дьявольской керосинкой повисла в воздухе зеленоватая осветительная ракета.

— Следите, куда я побегу, — негромко сказала Маша. — Запоминайте дорогу! Пока светло... Займу вам места! Запоминайте...

Она побежала напрямую под светом керосиновой лампы, повисшей в воздухе. И скрылась. Провалилась в траншею.

— Кто... это? — спросил Ивашов, который был не рядом, но которого все слышали. — Кто?!

Откололся еще один кусок земного шара. Взлетел, оглушив нас.

Осветительная ракета, не мигая, висела в воздухе.

— В траншеи! — скомандовал Ивашов.

Я схватила маму и Лялю за руки. Мы побежали к Маше, занявшей для нас «места».

Она лежала недвижно... накрыв голову лопатой, как советовал бригадир.

И голова и лопата немного зарылись в землю.

«На юге не была. На пляже не загорала...»