Большой Мольн

Ален-Фурнье

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Глава первая

БОЛЬШАЯ ИГРА

Сильные ветры и холода, непрерывные дожди и снегопады, невозможность во время учебного года затевать сколько-нибудь длительные поиски — все это вынуждало нас с Мольном дожидаться конца зимы, и мы с ним даже не заговаривали о Затерянном Поместье. Разве можно было предпринять что-нибудь серьезное в эти короткие февральские дни, в эти четверги, пронизанные яростными порывами ветра и неизменно, часам к пяти вечера, завершавшиеся холодным дождем.

Ничто не напоминало нам о приключении Мольна, если не считать того странного факта, что со дня его возвращения у нас не стало больше друзей. Те же игры, что и прежде, затевались во время перемен, но Жасмен не разговаривал теперь с Большим Мольном. По вечерам, лишь только заканчивалась уборка класса, двор сразу пустел, как во времена моего одиночества, и я видел, как мой товарищ неприкаянно бродит между садом и навесом, между двором и столовой.

По четвергам мы с Мольном устраивались с утра за учительскими столами в классных комнатах и читали Руссо и Поля-Луи Курье, которых мы отыскали в стенных шкафах, между учебниками английского языка и переписанными от руки нотами. После обеда, спасаясь от очередного визита соседей, мы ускользали из гостиной и опять возвращались в школу… Иногда мы слышали, как группы старших учеников словно случайно останавливаются у школьной ограды, играя в какие-то таинственные военные игры, колотят в ворота, а потом уходят восвояси… Такая тусклая жизнь продолжалась до конца февраля. Я начинал уже думать, что Мольн обо всем забыл, но одно происшествие, еще более странное, чем все остальные, доказало мне, что я ошибаюсь и под хмурой пеленой этих зимних будней назревает бурный конфликт.

Однажды вечером, в самом конце месяца, как раз в четверг, и дошла до нас первая весть о загадочном Поместье — первая волна, вызванная приключением, о котором мы с Мольном давно уже перестали говорить. В доме еще никто не ложился. Дедушка с бабушкой уехали, с нами оставались только Милли и отец, которые, конечно, и не подозревали о глухой вражде, разделившей класс на два лагеря.

В восемь часов Милли открыла дверь, чтобы выбросить во двор оставшиеся после ужина крошки, и вдруг вскрикнула с таким удивлением, что мы все быстро подошли к двери. На пороге лежал слой снега… Было совсем темно, и я сделал несколько шагов по двору, чтобы посмотреть, глубок ли снег. Я чувствовал легкое прикосновение снежных хлопьев, тут же таявших на моем лице. Но мне приказали сейчас же вернуться в дом, и Милли, зябко поводя плечами, закрыла дверь.

В девять часов мы собирались ложиться; мать взяла уже в руку лампу, чтобы подняться наверх, как вдруг мы отчетливо услышали два сильных удара в ворота на противоположном конце двора. Милли снова поставила лампу на стол, и мы все, застыв посреди комнаты, стали напряженно прислушиваться.

Нечего было и думать о том, чтобы выйти наружу, взглянуть, что происходит. Лампа погасла бы раньше, чем мы успели бы пройти половину двора, и стекло наверняка бы разбилось. Несколько секунд стояла полная тишина, и мой отец уже начал было говорить, что «это, несомненно…» — но тут под самым окном столовой, которое, как я уже упоминал, выходило на дорогу к Ла-Гару, раздался свист, такой резкий и протяжный, что он, наверное, донесся до соборной улицы. И сразу же за окном послышались пронзительные крики, чуть приглушенные стеклами:

— Тащите его сюда! Тащите его!

Кричавшие, вероятно, подтянулись на руках к самому окну, ухватившись за наружные выступы наличника. В ответ с другого конца здания раздались такие же вопли; очевидно, другая группа нападавших, пройдя полем папаши Мартена, перелезла через невысокую стену, отделявшую поле от нашего двора.

Потом истошные крики: «Тащите его!» — повторяемые хором в восемь-десять незнакомых, очевидно, нарочно измененных голосов, стали раздаваться то в одном, то в другом месте: то на крыше погреба, на которую, должно быть, они влезли по груде хвороста, наваленной у наружной стены, то на округлой перемычке, которая соединяла навес с воротами и на которой было удобно усесться верхом, то на решетчатой ограде со стороны лагарской дороги — на нее тоже нетрудно было забраться… Наконец еще одна запоздалая группа появилась в саду и исполнила ту же самую сарабанду, только на этот раз они вопили:

— На абордаж!

Эхо их криков гулко отдавалось в пустых классах, в которых они распахнули окна.

Мы с Мольном так хорошо знали все углы и закоулки нашего большого дома, что очень ясно, как на чертеже, представляли себе все места, через которые могли нас атаковать эти незнакомцы.

Говоря по правде, мы испугались только в первый миг. Когда прозвучал свист, мы все четверо одновременно подумали, что на нас напали бродяги или цыгане. И в самом деле, уже недели две как на площади, позади церкви, поставил свой фургон долговязый детина подозрительного вида и с ним другой, помоложе, с забинтованной головой. А у кузнецов и тележных мастеров прибавилось много подручных, пришедших из чужих мест.

Но как только нападавшие стали кричать, мы тут же убедились, что имеем дело с жителями городка, и, скорее всего, с местной молодежью. Больше того, в толпе, которая бросилась на штурм нашего дома, как пираты на абордаж корабля, наверняка были и мальчишки — мы сразу узнали в общем хоре их пронзительные голоса.

— Ну вот, только этого недоставало! — вскричал мой отец.

А Милли спросила вполголоса:

— Но что же все это значит?

Тут голоса у ворот и у решетки внезапно замолкли, потом так же внезапно стих шум под окнами. У самого дома кто-то дважды свистнул. Крики тех, кто вскарабкался на погреб, и тех, кто наседал со стороны сада, стали затихать, потом совсем прекратились; мы услышали, как вся толпа поспешно обратилась в бегство и пронеслась вдоль стены нашей столовой, глубокий снег приглушал их топот.

Было очевидно, что кто-то их спугнул. Они рассчитывали, что в этот поздний час, когда все спит, им удастся безо всяких помех совершить нападение на наш дом, одиноко стоящий на самой окраине городка. Но кто-то нарушил этот план военных действий.

Едва мы успели прийти в себя — атака была проведена внезапно, по всем правилам военного искусства! — и только собрались выйти во двор, как за калиткой послышался знакомый голос, повторявший:

— Господин Сэрель! Господин Сэрель!

Это был г-н Паскье, мясник. Толстый маленький человечек обтер на пороге свои сабо, отряхнул запорошенную снегом короткую блузу и вошел. У него был лукавый и вместе с тем растерянный вид человека, которому только что удалось проникнуть в самую суть какого-то весьма загадочного дела.

— Выхожу я во двор, — знаете, со стороны площади Четырех дорог, — собираюсь в хлев козлят запереть и вдруг вижу: стоят на снегу два больших парня — стоят будто на часах или подкарауливают кого. Возле креста стоят. Подхожу я поближе. Не успел сделать и двух шагов — хлоп! — оба срываются с места и скачут галопом прямо к вашему дому. Ах, вот оно что! Я ни минуты не раздумывал, взял свой фонарь и сказал себе: «Пойду все расскажу господину Сэрелю!..»

И он опять начинает с самого начала: «Выхожу я на свой задний двор…» Тут ему предлагают рюмочку наливки, он не отказывается, и у него начинают выспрашивать подробности, которых он не знает.

Он ничего не заметил, когда подходил к дому. Нападающие, предупрежденные об опасности двумя часовыми, тотчас разбежались. Что касается того, кто же эти часовые…

— Может, это те бродяги, — высказывает он предположение. — Вот уже почти месяц, как они торчат на площади, — всё ждут хорошей погоды, чтоб сыграть свою комедию. И, уж конечно, не прочь устроить какую-нибудь пакость.

Все это ни на шаг не продвинуло нас вперед; в полнейшем недоумении стояли мы вокруг г-на Паскье, который смаковал наливку и, жестикулируя, снова и снова рассказывал нам свою историю. Тогда Мольн, до сих пор внимательно слушавший, поднял с пола фонарь мясника и сказал решительным тоном:

— Нужно пойти посмотреть!

Он открыл дверь и вышел; мы — г-н Сэрель, г-н Паскье и я — двинулись за ним следом.

Милли уже успокоилась, потому что нападавшие убежали, к тому же она, как все педантичные и уважающие порядок люди, не отличалась любопытством; она заявила:

— Идите, если вам так хочется. Только заприте дверь и возьмите с собой ключ. А я иду спать. Лампу я тушить не буду.

 

Глава вторая

МЫ ПОПАДАЕМ В ЗАСАДУ

В полнейшей тишине шли мы по снегу. Мольн шагал впереди, от его защищенного сеткой фонаря во все стороны веером расходились лучи… Едва мы вышли за ворота, как из-за городских общественных воров, стоявших у самого нашего забора, выскочили, словно спугнутые куропатки, два каких-то субъекта в капюшонах. На бегу они выкрикнули несколько слов, прерываемых смехом, — я так и не понял, звучала ли в их словах насмешка, или азарт затеянной им странной игры, или просто нервное возбуждение и боязнь, что их могут догнать.

Мольн, опустил свой фонарь на снег и крикнул мне:

— Франсуа, не отставай!..

Оставив позади своих спутников, — возраст не позволял им участвовать в подобных забегах, — мы с Мольном кинулись вдогонку за двумя тенями, которые, пробежав немного по дороге на Вьей-Планш, обогнули нижнюю часть городка и стали подниматься по улице, ведущей к церкви. Они бежали размеренно, неторопливой трусцой, и мы без особого труда двигались в том же темпе. Они пересекли соборную улицу, погруженную в сон, и, обогнув кладбище, углубились в лабиринт переулков и тупиков.

Этот квартал, где жили поденные рабочие, швеи и ткачи, носил название Закоулков. Мы довольно плохо знали эти места и никогда не заглядывали сюда ночью. Здесь и днем-то бывало не слишком людно, — поденщики уходили на работу, ткачи запирались в своих мастерских, — но сейчас среди мертвой ночной тишины Закоулки казались совсем заброшенными и пустынными. Тут было еще более тихо, чем в других кварталах городка. И нам не приходилось рассчитывать на чью-либо помощь.

Среди всех этих домишек, разбросанных как попало, словно карточные коробочки, я знал только одну дорогу — ту, что вела к дому швеи по прозвищу Немая. Сначала надо было спуститься по довольно крутому склону, местами вымощенному каменными плитами, потом, после двух-трех поворотов, пройдя между маленькими двориками ткачей и заброшенными конюшнями, вы попадали в широкий тупик, который упирался в забор давно пустовавшей фермы. Я приходил к Немой вместе с моей матерью, и, пока они вели на пальцах молчаливую беседу, прерывавшуюся иногда только короткими выкриками несчастной калеки, я смотрел в окно на высокие стены фермы, последней постройки с этой стороны предместья, на запертые ворота и на пустой двор, где не было видно даже охапки соломы и куда с давних пор никто не заходил…

Именно по этой дороге и побежали двое незнакомцев. При каждом повороте мы боялись потерять их из виду, но, к моему удивлению, мы всякий раз добегали до следующего угла, прежде чем они успевали скрыться за ним. Я говорю «к моему удивлению», потому что все эти улочки были короткие и мы бы давно потеряли беглецов, если бы они каждый раз нарочно не замедляли шаги.

Наконец они уверенно повернули на улицу, которая вела к дому Немой, и я крикнул Мольну:

— Ну, теперь они у нас в руках: это тупик!

Говоря по правде, это мы были у них в руках… Они завели нас туда, куда им было нужно. Добежав до стены, оба решительно повернулись к нам лицом, и один из них засвистал тем самым свистом, который мы уже дважды слышали в этот вечер.

И сразу же с десяток парней выскочили на улицу из двора заброшенной фермы, где они видно, все это время поджидали нас. Все были в капюшонах и скрывали свои лица под шарфами…

Мы и раньше догадывались, кто это, но твердо решили ничего не говорить г-ну Сэрелю, потому что наши дела его не касались. Здесь были Делюш, Дени, Жирода и вся остальная компания. Завязалась драка, и мы сразу узнали их по ухваткам и отрывистым выкрикам. Но я видел, что Мольна тревожило и чуть ли не пугало другое: здесь находился человек, нам незнакомый, — он-то, судя по всему, и был вожаком этой банды…

Он не трогал моего товарища, он только смотрел на своих дерущихся солдат, которым приходилось довольно туго, — топчась в снегу, они остервенело бросались на тяжело дышавшего Мольна, и одежда на многих из них уже висела клочьями. Двое занялись мною лишь с большим трудом одолели меня, потому что я отбивался как черт. Они крепко держали меня сзади за руки, а я стоял на коленях в снегу и со жгучим любопытством, к которому примешивался страх, смотрел на поле битвы.

Вот Мольн отделался от четырех молодцов из нашей школы, вцепившихся было в его блузу: он круто повернулся и со всего размаха отшвырнул их в снег… А незнакомец продолжал невозмутимо стоять на месте и с интересом, но совершенно спокойно наблюдать за сражением, время от времени отчетливо повторяя:

— Так… Смелее… Ну-ка, еще разок… Go on, my boys… Было очевидно, что он здесь главарь… Но откуда он взялся? Как удалось ему втянуть их в драку? Все это пока оставалось для нас загадкой. Как и остальные, он прятал лицо в шарф, но когда Мольн, освободившись от своих противников, шагнул к нему с угрожающим видом, незнакомец, завидев опасность и желая лучше разглядеть обстановку, сделал резкое движение, и мы увидели полоску белой материи, которой была перевязана его голова. В этот момент я крикнул Мольну:

— Берегись! Сзади еще один!

Но не успел он обернуться, как из-за забора, к которому Мольн стоял спиной, выскочил, точно вырос из-под земли, длинный детина и, ловко накинув шарф на шею моего друга, опрокинул его навзничь. Тотчас четверо противников Мольна, которых он только что швырнул носом в снег, снова накинулись на него, скрутили ему руки веревкой, а ноги шарфом, и молодой главарь с перевязанной головой стал обыскивать его карманы… Незнакомец, подоспевший последним и заарканивший Мольна, зажег маленькую свечу, защищая ее ладонью от ветра, и главарь, извлекая из кармана пленника бумаги, осматривал каждую из них при свете этого огарка. Наконец он развернул ту самую испещренную пометками самодельную карту, над которой трудился Мольн со дня своего возвращения, и радостно закричал:

— На этот раз попался! Вот он, план! Вот он, путеводитель! Теперь мы посмотрим, в самом ли деле этот господин побывал там, где я думаю…

Его приспешник задул свечу. Подобрав со снега кто шапку, кто ремень, все исчезли в темноте так же бесшумно, как и появились. Я торопливо развязал своего товарища.

— Он не далеко уйдет по этому плану, — сказал Мольн, поднимаясь с земли.

И мы пошли медленным шагом, потому что Мольн немного прихрамывал. Недалеко от церкви нам повстречались г-н Сэрель и папаша Паскье.

— Вы кого-нибудь видели? — спросили они. — И мы никого…

Благодаря темноте они ничего не заметили. Мясник ушел, г-н Сэрель тоже заторопился домой спать.

А мы с Мольном, вернувшись в нашу комнату, долго еще сидели при свете лампы, которую оставила нам Милли, кое-как чинили наши разодранные куртки и, точно двое товарищей по оружию вечером после проигранного боя, тихо обсуждали странное происшествие…

 

Глава третья

БРОДЯГА В ШКОЛЕ

На следующее утро мы с трудом подняли головы с подушек. В школу мы прибежали в последнюю минуту и в половине десятого, когда г-н Сэрель уже подал знак идти в класс, запыхавшись, стали в строй. Из-за опоздания нам пришлось занять первые попавшиеся места, хотя обычно Большой Мольн становился первым в это длинной веренице нагруженных книгами, тетрадями и ручками школьников, которым г-н Сэрель устраивал придирчивый осмотр.

Меня удивила молчаливая поспешность, с какой нам освободили место в самой середине рядов. И пока г-н Сэрель, задерживая на несколько секунд начало уроков, осматривал книги и тетради Большого Мольна, я стал с любопытством вертеть головой направо и налево, чтобы разглядеть лица наших вчерашних врагов.

Первым, кого я заметил, был как раз тот, о ком я не переставал думать и кого я меньше всего ожидал здесь увидеть. Он стоял на обычном месте Мольна впереди всех, поставив ногу на каменную ступеньку крыльца, прислонившись плечом с висевшей на спине сумкой к дверному косяку. Его тонкое, очень бледное, чуть тронутое веснушками лицо было обращено к нам и выражало любопытство, смешанное с легким презрением. Голова его и часть лица были перевязаны полотняным бинтом. Я узнал главаря шайки, молодого бродягу, обокравшего нас прошлой ночью.

Но вот мы вошли в класс и расселись по своим местам. Новый ученик сел возле столба, на левый край длинной скамьи, на которой первым справа был Мольн. Жирода, Делюш и трое других учеников, сидевших на этой скамейке, потеснились, освобождая новичку место, словно они обо всем договорились заранее.

Бывало и прежде, что зимою к нам ненадолго забредали случайные ученики: лодочники, застрявшие в канале из-за неожиданных морозов, бродячие подмастерья, путешественники, которых задержал в пути снегопад. Они оставались в школе два-три дня, иногда месяц, редко больше… В течение первого часа они привлекали к себе общее любопытство, но очень скоро их переставали замечать, и они растворялись в толпе обыкновенных учеников.

Но этот новичок был не из тех, кого легко можно забыть. Я до сих пор ясно вижу это удивительное существо и все необычайные сокровища, принесенные им в сумке за спиной. Прежде всего это оказались ручки «с видами», которые он достал, чтобы писать диктант. В них были крохотные глазки, заглянув в которые можно было увидеть довольно тусклое и грубо выполненное изображение базилики Лурда или какого-нибудь другого, неизвестного нам здания. Он выбрал себе одну из этих ручек, а остальные тут же пошли гулять по классу. Потом на свет появился китайский пенал с циркулем и другими занятными инструментами, которые тоже пошли вдоль левой скамьи, скрытно переходя из рук в руки, тихо скользя под партами, прячась от глаз г-на Сэреля.

За ними последовали книги, совсем новые, знакомые мне лишь по названиям, которые я с таким вожделением читал на обороте обложек книг нашей небогатой библиотеки: «Земля дроздов», «Скала чаек», «Мой друг Бенуа»… Положив на колени эти неизвестно где добытые, может быть, просто украденные тома, школьники перелистывали их одной рукой, ухитряясь одновременно писать диктант. Другие вертели циркулями внутри парт. Третьи, улучив момент, когда г-н Сэрель, шагая от кафедры к окну и продолжая диктовать, поворачивался к классу спиной, закрывали один глаз, а другим пытались разглядеть сине-зеленый, покрытый трещинами Собор Парижской богоматери. А странный ученик, с пером в руке, выделяясь своим тонким профилем на фоне серого столба, весело подмигивал, довольный всей этой завязавшейся вокруг него тайной игрой.

Однако понемногу класс забеспокоился. Передававшиеся по рукам предметы доходили один за другим до Большого Мольна, который, не глядя, с видом полного пренебрежения, складывал их возле себя. Скоро рядом с ним выросла целая куча симметрично разложенных разноцветных вещей, точно у ног женщины, представляющей на аллегорических картинках Науку. Господин Сэрель неизбежно увидит эту необычную выставку и заметит возню под партами. Впрочем, он наверняка учинит допрос о событиях минувшей ночи. Присутствие бродяги только поможет добраться до истины…

И действительно, г-н Сэрель скоро остановился в удивлении перед Большим Мальном.

— Кому все это принадлежит? — спросил он, указывая на «все это» корешком книги, в которой он заложил указательным пальцем нужную страницу.

— Понятия не имею, — ответил Мольн угрюмым тоном, не поднимая головы.

Но тут вмешался новичок.

— Это мое, — сказал он.

И добавил с широким и изящным жестом молодого вельможи, перед которым не смогло устоять сердце старого учителя:

— Но если вы хотите посмотреть, сударь, я предоставлю их в ваше полное распоряжение.

Тогда в одну секунду, бесшумно, точно боясь нарушить новые отношения, только что возникшие на наших глазах, весь класс с любопытством сгрудился вокруг учителя, склонившего над этими сокровищами свою курчавую лысеющую голову, и вокруг молодого бледного незнакомца, который спокойно, с торжествующим видом давал необходимые разъяснения. А Большой Мольн в полном одиночестве молча сидел на своей скамье, хмурил брови и, уставясь в черновую тетрадь, решал какую-то трудную задачу…

За этим занятием и застигла нас «четвертушка часа». Диктант так и не был закончен, в классе царил беспорядок. Честно говоря, перемена длилась с самого утра.

Когда в половине одиннадцатого ученики высыпали на мрачный и грязный двор, быстро обнаружилось, что играми верховодит новый вожак.

Из всех развлечений, которые бродяга в то утро ввел в наш обиход, мне запомнилось только одно, самое буйное и кровавое — своего рода рыцарский турнир, в котором лошадьми были старшие ученики, а всадниками — младшие, вскарабкавшиеся к ним на плечи. Разделившись на две группы, двигаясь с противоположных концов двора, они набрасывались друг на друга и старались сильным ударом свалить противника на землю; используя свои шарфы как лассо и вытянув вперед руки, как копья, всадники выбивали друг друга из седла. Иногда, стремясь избежать удара, всадник терял равновесие, шлепался в грязь и оказывался под копытами своего коня. Иным из наездников, наполовину выбитым из седла, удавалось, вцепившись в ноги своей лошади, снова взобраться на нее верхом. Усевшись на плечи долговязого Делажа, у которого были непомерной длины руки и ноги, рыжие волосы и оттопыренные уши, стройный всадник с забинтованной головой подзадоривал обе воюющие армии и с громким хохотом ловко управлял своим конем.

Засунув руки в карманы, Огюстен поначалу хмуро смотрел с крыльца на игру. Я в нерешительности стоял рядом с ним.

— Ну и хитрец, — процедил он сквозь зубы. — Сразу же, с утра, прийти прямо сюда — ведь это единственный способ остаться вне подозрений. И г-н Сэрель попался на его удочку!

Он довольно долго стоял так, подставив ветру свою стриженую голову и что-то бурча по адресу фигляра, который заставил этих парней избивать друг друга — парней, чьим предводителем еще так недавно был он, Мольн. И я, вообще ненавидевший всякие драки, был полностью согласен со своим товарищем.

А во всех углах двора, пользуясь отсутствием учителя, школьники продолжали сражение. Самые маленькие тоже стали влезать верхом друг на друга, они носились по двору и, не дожидаясь удара противника, летели кубарем на землю… Скоро все сплелось в один яростно крутящийся клубок, в котором время от времени мелькала белая повязка нового вожака.

И тут Большой Мольн не выдержал. Он нагнул голову, уперся руками в бедра и крикнул мне:

— Пошли, Франсуа!

Это внезапное решение застигло меня врасплох, но я, не колеблясь, вскочил ему на плечи; через секунду мы были уже в самой гуще схватки, а большинство бойцов в растерянности удирали, крича:

— Вот он, Мольн! Большой Мольн! Окруженный немногочисленной группой тех, кто не захотел выбывать из игры, Мольн завертелся волчком, говоря мне:

— Вытяни руки! Хватай их, как я вчера ночью!.. Опьяненный битвой, уверенный в победе, я хватал мальчишек направо и налево, а они отбивались, тщетно пытались удержаться на плечах старших учеников и летели в грязь. В одно мгновение все были сбиты с ног, и только новичок продолжал держаться верхом на Делаже. Но тому, видно, совсем не улыбалось вступать в драку с Огюстеном, он резко выпрямился и заставил бледного всадника спрыгнуть на землю.

Положив руку на плечо Делажа, словно военачальник, который держит в поводу своего коня, юноша в белой повязке посмотрел на Большого Мольна с некоторой опаской и с откровенным восхищением.

— Ну и здорово! — сказал он.

Но тут прозвенел звонок, и школьники, которые собрались вокруг нас в предвкушении интересной сцены, побежали в класс. Мольн, досадуя, что не смог сбросить своего врага на землю, повернулся к нему спиной и зло сказал:

— Отложим до следующего раза!

В этот день занятия проходили так, словно назавтра должны были начаться каникулы: уроки до самого полудня прерывались оживленными беседами, и юный бродячий актер находился в центре общего внимания.

Он объяснял, что, застигнутые холодами, они вынуждены были остановиться на городской площади и что устраивать вечерние представления не имело никакого смысла: все равно здесь никто бы на них не пришел; что он решил пока посещать школу, чтобы как-нибудь заполнить день, а его спутник в это время будет занят своими попугаями и дрессированной козой. Потом он рассказывал, как они путешествовали по окрестным местам, как худая цинковая крыша фургона протекала во время дождей и как им то и дело приходилось, соскочив на дорогу, толкать фургон в гору. Ученики на задних партах вставали с мест и подходили поближе, чтобы послушать его рассказ. Те, кто был равнодушен к подобной романтике, использовали эти минуты, чтобы погреться у печки. Но даже их в конце концов разбирало любопытство, и они приближались на шаг к шумной группе, прислушиваясь, но не отнимая руки от печки, чтобы не потерять своего места.

— А на какие средства вы живете? — спросил г-н Сэрель, который слушал все это со свойственным ему почти детским любопытством и задавал множество вопросов.

Юноша ответил не сразу, точно ему до сих пор не приходилось задумываться над такими мелочами.

— Я думаю, на те деньги, которые мы заработали минувшей осенью. Хозяйством у нас занимается Ганаш.

Никто не спросил у него, кто такой Ганаш. Но я вспомнил про длинного верзилу, который вчера вечером предательски напал на Мольна сзади и повалил его в снег.

 

Глава четвертая

В КОТОРОЙ ИДЕТ РЕЧЬ О ЗАГАДОЧНОМ ПОМЕСТЬЕ

После обеда уроки по-прежнему состояли из одних развлечений, и в классе царил все тот же беспорядок, все та же неразбериха. Бродяга принес с собой еще целую кучу драгоценных предметов, раковин, новых игр, песенок — и даже маленькую обезьянку, которая глухо скреблась внутри его сумки… Господину Сэрелю чуть ли не каждую минуту приходилось прерывать свой объяснения, чтобы взглянуть, что еще вытащил на свет божий из своего мешка этот хитрец. К четырем часам только один Мольн выполнил все задания.

Никто особенно не спешил уходить из класса. На этот раз словно стерлась та четкая грань между часами уроков и переменами, которая делает школьную жизнь такой же размеренной и простой, как смена дня и ночи. Мы даже забыли, что, по установившейся традиции, без десяти минут четыре нам нужно назвать г-ну Сэрелю имена двух дежурных, которые останутся после уроков для уборки класса. До сих пор мы никогда не пропускали этого маленького ритуала, который был для нас способом поторопить учителя, напомнить ему, что урок подходит к концу.

Случилось так, что в этот день дежурить должен был Большой Мольн, и еще утром в разговоре с бродягой я предупредил его, что вторым дежурным всегда назначается у нас новичок.

Мольн только перехватил кусок хлеба и сразу же вернулся в класс. Что касается бродяги, то он заставил себя довольно долго ждать и прибежал лишь тогда, когда уже начинало темнеть…

— Ты останешься в классе, — сказал мне мой товарищ, — я его буду держать, а ты отнимешь у него план, который он украл у меня.

Я сел с книжкой в руках на маленький стол возле окна, пытаясь читать при последних отблесках угасавшего дня, а они молча передвигали парты — Большой Мольн, хмурый, с непроницаемым выражением лица, в черной блузе, застегнутой сзади на три пуговицы и перетянутой ремнем, и бродячий актер, хрупкий, нервный, с перевязанной головой, похожий на раненого солдата. Он был в старом пальто, разорванном во многих местах, — мне показалось, что днем этих дыр не было. Охваченный каким-то диким рвением, он с бешеной стремительностью приподнимал и толкал столы и при этом чуть заметно улыбался. Можно было подумать, что он играет в какую-то необыкновенную игру, суть которой понятна ему одному.

Постепенно они добрались до самого темного угла класса, чтобы передвинуть последний стол.

Здесь бы Мольну и повалить своего противника, и ни одна живая душа ничего не увидела бы в окно, никто ничего не услыхал бы с улицы. Я не понимал, почему Мольн упускает такую прекрасную возможность. Ведь, вернувшись к двери, бродяга под тем предлогом, что работа закончена, в любую минуту сможет удрать, и мы больше его не увидим. И тогда план и все сведения, которые Мольн отыскивал, сопоставлял, собирал так долго и с таким трудом, — все будет для нас бесповоротно потеряно…

Каждую секунду я ждал от своего друга знака, движения, которые объявили бы мне о начале битвы, но Мольн хранил невозмутимое спокойствие. Лишь время от времени он бросал пристальные вопросительные взгляды на повязку бродяги, которая в сумраке надвигавшейся ночи казалась покрытой крупными черными пятнами.

Вот и последняя парта поставлена на место, а между Мольном и бродягой так ничего и не произошло.

Но в тот самый момент, когда оба они подошли к дверям, чтобы напоследок подмести пол у самого порога, Мольн, опустив голову и не глядя на нашего врага, проговорил вполголоса:

— У вас вся повязка в крови и одежда разорвана. Актер взглянул на него, не столько удивленный, сколько глубоко тронутый его словами.

— Они пытались, — ответил он, — отнять у меня ваш план — только что, здесь, за площадью. Когда они узнали, что я хочу вернуться сюда убирать класс, они поняли, что я собираюсь заключить с вами мир. И они взбунтовались. Но я все равно его спас, — добавил он с гордостью, протягивая Мольну сложенный драгоценный листок.

Мольн медленно обернулся ко мне.

— Ты слышал? — сказал он. — Он дрался за нас, его ранили, а мы-то с тобой готовили ему здесь ловушку!

Потом, переходя на привычное для школьников «ты», он сказал:

— Ты настоящий товарищ, — и протянул ему руку. Актер схватил ее и секунду стоял молча, в сильном волнении, словно не в силах произнести ни слова… Но тут же заговорил с живым любопытством:

— Так, значит, вы готовили мне ловушку? Вот забавно! Я догадался об этом и подумал: и удивятся же они, когда отнимут у меня этот план и увидят, что я дополнил его!

— Дополнил?

— О, не спешите радоваться… Дополнил не до конца… Внезапно он оставил свой игривый тон и, подойдя к нам вплотную, сказал медленно и серьезно:

— Мольн, теперь я могу вам сказать, я тоже был там, где побывали вы. Я присутствовал на этом необыкновенном празднике. Когда школьники рассказали мне о вашем таинственном приключении, я сразу подумал, что речь идет о Затерянном Поместье. Чтобы убедиться в этом, я выкрал у вас карту… Но я, так же как и вы, не знаю, как называется этот замок, я не смог бы туда вернуться, — я не знаю до конца дорогу, которая туда ведет.

С каким волнением, с каким страстным любопытством, с каким чувством дружбы слушали мы его! Мольн жадно забрасывал его вопросами… Нам казалось, что, если мы будем горячо настаивать, наш новый друг сможет рассказать даже то, чего он, по его словам, сам не знает…

— Вы увидите, вы увидите, — отвечал юноша с легкой досадой и смущением, — я внес в ваш план несколько указаний, которых вам не хватало… Это все, что я мог сделать.

Потом, видя, что мы полны восхищения и энтузиазма, он сказал с грустью и гордостью:

— О, я должен вас предупредить: я не похож на моих сверстников… Три месяца тому назад я хотел пустить себе пулю в лоб. Вот откуда эта повязка на голове, как у ополченца семидесятого года…

— И сегодня вечером, во время драки, рана открылась… — сказал Мольн с участием.

Но тот, не обращая внимания на слова Мольна, продолжал слегка напыщенным тоном:

— Я хотел умереть. И поскольку мне это не удалось, я продолжаю теперь жить только ради забавы, как ребенок, как бродяга. Я все покинул. У меня нет больше ни отца, ни сестры, ни дома, ни любви… Никого, кроме товарищей по играм!

— Эти товарищи уже успели вас предать, — сказал я.

— Да, — ответил он с живостью. — Но в этом виноват небезызвестный Делюш. Он догадался, что я собираюсь действовать заодно с вами. Вся банда была у меня в руках, а он ее развалил. Вы видели, как была организована, как прошла вчерашняя атака! Это, пожалуй, моя самая большая удача за последние годы…

Он задумался на миг и добавил, словно желая окончательно рассеять наши заблуждения на свой счет:

— Я пришел сейчас к вам потому, что с вами иметь дело гораздо интереснее, чем со всей этой шайкой, я еще утром в этом убедился. Противнее всех — Делюш. Что за глупость — в семнадцать лет корчить из себя взрослого мужчину! Это в нем особенно мерзко. Но он еще попадется к нам в руки, как вы думаете?

— Конечно, — сказал Мольн. — А вы еще долго у нас пробудете?

— Я и сам не знаю. Мне бы хотелось остаться подольше. Я страшно одинок. У меня никого нет, кроме Ганаша…

От его возбужденного, шутливого тона не осталось и следа. На какой-то момент он, видимо, погрузился в то беспросветное отчаянье, какое однажды уже привело его к попытке самоубийства.

— Будьте моими друзьями, — проговорил он внезапно. — Видите: я знал вашу тайну и отстоял ее от всех. Я могу навести вас на след, который вы потеряли…

И добавил почти торжественно:

— Будьте же моими друзьями в тот день, когда я снова окажусь на краю преисподней, как это со мной уже однажды случилось… Поклянитесь мне, что вы откликнитесь, когда я вас позову… когда я вас позову вот так (и он испустил странный крик, что-то вроде: «Уу-у»). Вы, Мольн, клянитесь первым!

И мы поклялись, — мы были еще детьми, и все то, что казалось нам торжественным и значительным, особенно привлекало нас.

— Взамен я могу вам сказать пока только одно: я укажу вам дом в Париже, где девушка из замка обычно проводит праздники — пасху и троицын день, а кроме того, весь июнь и иногда часть зимы.

В эту минуту в ночной тишине раздался незнакомый голос, кто-то несколько раз прокричал возле ворот. Мы поняли, что это Ганаш, бродяга, который не решался войти во двор или просто не знал, как это сделать. Голосом настойчивым и тревожным он кричал на разные лады, то очень громко, то совсем тихо:

— Уу-у! Уу-у!

— Говорите! Говорите скорей! — крикнул Мольн молодому бродяге, который вздрогнул и стал поправлять на себе одежду, собираясь уходить.

Юноша быстро назвал нам парижский адрес, и мы вполголоса повторили его. Потом, оставив нас в необычайном волнении, он убежал в темноту к поджидавшему его у ворот товарищу.

 

Глава пятая

ЧЕЛОВЕК В ВЕРЕВОЧНЫХ ТУФЛЯХ

В ту же ночь, около трех часов, вдова Делюш, хозяйка постоялого двора, находившегося в центре городка, поднялась, чтобы затопить печь. Ее шурин Дюма, живший в ее доме, намеревался уехать по своим делам в четыре часа утра, и бедная женщина, у которой правая рука была изуродована давним ожогом, металась по темной кухне, торопясь приготовить кофе. Было холодно. Она накинула поверх своей кофты старый платок, потом, держа в одной руке зажженную свечу, а другой, увечной рукой, приподняв фартук, чтобы защитить пламя от ветра, пересекла двор, заваленный пустыми бутылками и ящиками из-под мыла, и открыла дверь дровяного сарая, служившего одновременно курятником, собираясь набрать щепок для растопки. Но не успела она распахнуть дверь, как кто-то выскочил из темной глубины сарая, сильным ударом фуражки, со свистом рассекшей воздух, погасил свечу, сбил добрую женщину с ног и бросился бежать под невероятный шум, поднятый перепуганными курами и петухами.

В своем мешке человек унес, — вдова обнаружила это несколько позже, когда пришла в себя, — добрую дюжину отборных цыплят.

На крики невестки прибежал Дюма. Он установил, что негодяй, чтобы проникнуть во двор, отпер отмычкой висевший на воротах замок и удрал тем же путем, не закрыв за собою ворот. Как человек, привыкший иметь дело с браконьерами и ворами. Дюма тотчас зажег фонарь своей повозки и, держа его в одной руке, в другую схватив ружье, побежал по следам грабителя, следам очень неясным, — очевидно, тот был обут в веревочные туфли: след привел Дюма к дороге на Ла-Гар и тут затерялся возле ограды какого-то луга. Вынужденный на этом прекратить свои поиски, он поднял голову, остановился… и услышал вдалеке, на дороге, шум упряжки, пущенной во весь опор и удалявшейся от него.

Сын вдовы, Жасмен Делюш, тоже встал и, торопливо накинув на плечи плащ с капюшоном, вышел в комнатных туфлях из дому, чтобы осмотреть окружающие улицы. Все спало вокруг, все было погружено в тот полный мрак, в то глубокое молчание, которые предшествуют первым лучам рассвета. Дойдя до площади Четырех дорог, он, как и его дядя, услышал где-то очень далеко, в стороне Риодского холма, шум телеги и бешенный галоп лошади. Парень хитрый и хвастливый, он рассказывал нам потом, невыносимо картавя на манер жителей пригородов Монлюсона:

— Я рассудил так: что же, может, эти-то и удрали к Ла-Гару, но кто сказал, что я не накрою других, если пошарю с другого края городка?

И он пошел по направлению к церкви, окруженный все той же ночной тишиной. В фургоне бродячих актеров на площади горел свет. Наверно, кто-то заболел. Делюш собирался подойти поближе и узнать, в чем дело, но в это время бесшумная тень, тень, — обутая в плетеные туфли, выскользнула со стороны Закоулков и, не замечая Делюша, бегом направилась к фургону…

Жасмен, сразу узнавший Ганаша, внезапно вступил в полосу света и спросил вполголоса:

— Ну! Что случилось?

Тот остановился и, растерянный, взлохмаченный, беззубый, ответил тяжело дыша и с жалкой гримасой, выражавшей изнеможение и испуг:

— Мой товарищ заболел… Подрался вчера вечером, и у него опять открылась старая рана… Я ходил за сестрой.

И верно, когда Жасмен Делюш, так и не удовлетворив своего любопытства, возвращался домой спать, навстречу ему попалась монахиня, спешившая в сторону площади.

Наутро многие жители Сент-Агата показались на порогах своих домов с распухшими от бессонной ночи глазами и измученными лицами. Слухи распространились с быстротой молнии, и городок охватило всеобщее негодование.

Оказалось, что возле дома Жирода часов около двух ночи остановилась двуколка; слышно было, как ее торопливо нагружали какими-то мешками, мягко падавшими друг на друга. В доме были только две женщины, в страхе они не смели пошевелиться. Когда рассвело, они поняли, заглянув на птичий двор, что это были не мешки, а кролики и домашняя птица…

Во время первой перемены Милли нашла у дверей прачечной множество полуобгоревших спичек. Вероятно, воры не знали расположения нашего дома и не смогли в него войти… У Перре, у Бужардона и у Клемана недосчитались свиней; сначала решили, что их тоже украли, но потом обнаружилось, что свиньи разбрелись по соседним огородам, где мирно уничтожают салат и прочую зелень. Видимо, они воспользовались случаем и через раскрытые ворота отправились на ночную прогулку… Почти у всех была украдена домашняя птица, но на этом потери и кончались. Правда, госпожа Пиньо, булочница, которая не держала кур, весь день кричала, что у нее украли валек для стирки белья и фунт синьки, но этот факт так и остался недоказанным и в протокол внесен не был…

Пересуды продолжались все утро; жители были растеряны и напуганы. В школе Жасмен рассказал о своем ночном приключении.

— Да, это ловкачи, — сказал он. — Но если моему дяде попадется хоть один из них, уж будьте уверены, он его подстрелит, как кролика! И, глядя на нас, добавил:

— Счастье еще, что Дюма не встретил Ганаша: с дяди сталось бы и выстрелить в него. Все они одного поля ягоды, говорит он, и Десень точно так же считает.

Однако никому и в голову не пришло в чем-то подозревать наших новых друзей. Лишь на другой день к вечеру Жасмен обратил внимание своего дяди на то, что Ганаш, как и вор, был обут в плетеные туфли. Они решили, что не мешало бы рассказать об этом в полиции, и под большим секретом договорились в первый же день отправиться в главный город кантона, чтобы предупредить жандармского начальника.

В следующие дни молодой бродяга, у которого болела раскрывшаяся рана, не появлялся у нас.

Вечерами мы шли на церковную площадь и бродили вокруг фургона, глядя на свет лампы, горевшей за красной занавеской. Полные тревоги и возбуждения, мы стояли на площади, не смея приблизиться к жалкой хижине на колесах, казавшейся нам таинственным мостиком, преддверием страны, в которую мы не знали дороги.

 

Глава шестая

СПОР ЗА КУЛИСАМИ

За всеми треволнениями этих дней мы не заметили, как наступил март и подули теплые ветры. Но на третий день после этих событий, выйдя утром на школьный двор, я вдруг понял, что пришла весна. Над стеной, окружавшей двор, струился ласковый, как нагретая вода, ветерок; бесшумный дождь омыл ночью листья пионов; в саду от свежеперекопанной земли исходил сильный запах, а на дереве, у самого окна, пробовала голос какая-то птица…

На первой же перемене Мольн завел разговор о том, что надо поскорее проверить, правилен ли маршрут, в который наш новый приятель внес свои уточнения. Мне стоило большого труда убедить Мольна подождать, пока мы не повидаемся еще раз с юным актером, пока окончательно не установится хорошая погода… пока в Сент-Агате не зацветут сливовые деревья. Мы стояли, прислонившись к низкой садовой ограде, выходившей в переулок, стояли без шапок, заложив руки в карманы, и ветер то заставлял нас вздрагивать от холода, то, вдруг обдавая теплом, будил в нас неясное ощущение глубокого, ни с чем не сравнимого восторга. О мой брат, товарищ и спутник, как мы были тогда уверены, что счастье совсем рядом, стоит лишь отправиться в путь — и оно в наших руках!

В половине первого, во время обеда, мы услышали, как на площади Четырех дорог загрохотал барабан. Через секунду мы уже стояли у калитки, с салфетками в руках. Это Ганаш объявлял, что в восемь часов, «в случае хорошей погоды», на площади возле церкви состоится большое представление. На всякий случай, «чтобы уберечь публику от дождя», будет установлен навес. Далее следовал длинный перечень всевозможных аттракционов, и, хотя ветер доносил до нас далеко не все слова Ганаша, мы разобрали, что речь шла о «пантомимах… песнях… конных состязаниях»; каждый пункт программы подчеркивался грохотом барабана.

Вечером, когда мы ужинали, огромный барабан, возвещавший начало представления, загремел под самыми нашими окнами, задрожали стекла. И скоро под жужжание разговоров к церковной площади потянулись небольшими группками жители предместий. А мы с Мольном, вынужденные оставаться за обеденным столом, стучали ногами от нетерпения.

Наконец около девяти часов возле калитки послышалось шарканье ног, приглушенный смех, — за нами пришли учительницы. В полной темноте мы гурьбой направились к месту спектакля. Еще издали мы увидели, что стена церкви освещена, словно рядом развели большой костер. У входа в балаган на ветру колыхались два зажженных кенкета…

Внутри, как в цирке, были расставлены амфитеатром скамьи. Господин Сэрель, учительницы и мы с Мольном уселись на лавки в самом низу. У меня и сейчас перед глазами этот зрительный зал, очень тесный, похожий на настоящий цирк, с большими темными полотнищами вместо стен, битком набитый публикой, среди которой виднеются булочница госпожа Пиньо, бакалейщица Фернанда, девушки из городка, кузнецы, дамы, мальчишки, крестьяне и много всякого прочего люда.

Уже прошло больше половины представления. На арене выступала дрессированная козочка; она послушно ставила ноги сначала на четыре стакана, потом — на два, потом — на один-единственный стакан. Ганаш тихонько отдавал ей приказания, чуть прикасаясь к ней палочкой и тревожно поглядывая на зрителей; рот его был полуоткрыт, глаза казались безжизненными.

Рядом с двумя другими кенкетами, освещавшими цирк изнутри, в той стороне, где арена сообщалась с фургоном, сидел на табуретке одетый в тонкое черное трико наш друг; он был здесь за главного. Его голову стягивала повязка.

Едва мы успели усесться, как на арену выскочил пони в красивой сбруе, и раненый юноша заставил его проделать несколько кругов; когда от пони требовалось указать, кто из сидящих в зале всех любезней или храбрее, он всякий раз останавливался возле меня или Мольна; но если нужно было отыскать самую лживую, самую скупую или самую влюбленную особу, пони непременно замирал возле госпожи Пиньо. И вокруг нее поднимался смех, крик, гогот, как в стаде гусей, за которыми гонится спаниель…

Во время антракта наш приятель подошел к г-ну Сэрелю и заговорил с ним; окажись перед ним сам Тальма или Леотар, г-н Сэрель вряд ли испытал бы большую гордость… Мы с Мольном старались ни словечка не пропустить из этого разговора; циркач говорил, что его рана опять закрылась, что этот спектакль они готовили очень долго, в течение всей зимы, что они уедут от нас не раньше конца месяца, потому что рассчитывают дать здесь еще много новых разнообразных представлений.

Спектакль должен был закончиться большой пантомимой.

К концу перерыва наш друг отошел от нас; чтобы добраться до входа в фургон, ему пришлось пройти мимо группы зрителей, заполнивших арену, среди которых мы вдруг заметили Жасмена Делюша. Женщины и девушки расступились, чтобы дать актеру пройти. Они были в восхищении от его черного костюма, от повязки на лбу, от всего его необычного и мужественного вида. Что касается Жасмена, который, казалось, только что вернулся из какой-то дальней поездки и тихо, но взволнованно о чем-то говорил с госпожою Пиньо, то его, очевидно, больше пленили бы широченные брюки, витой кушак и распахнутый ворот… Он стоял, заложив большие пальцы за отвороты своего пиджака, и вся его фигура выражала одновременно замешательство и развязность. В тот самый миг, когда актер проходил мимо, Делюш весь передернулся и с досадой сказал громким голосом госпоже Пиньо что-то такое, чего я не расслышал, но что явно было оскорблением в адрес нашего друга. Должно быть, эти слова содержали угрозу, тяжкую и неожиданную, потому что юноша резко обернулся и взглянул на Делюша, а тот, стараясь скрыть свое смущение, ухмылялся и подталкивал локтем соседей, словно приглашая их принять его сторону… Все произошло очень быстро, в две-три секунды, и никто из сидевших со мной рядом, должно быть, ничего не заметил.

Актер прошел к своему товарищу за полог, закрывавший вход в фургон. Зрители вернулись на свои места, ожидая начала второго отделения, в цирке устанавливалась тишина. И тогда, под утихавший шумок последних фраз, которыми еще обменивался вполголоса кое-кто из публики, за занавесом разгорелся бурный спор. Мы не разбирали слов, слышно было только, что спорят двое — долговязый детина и молодой актер; первый что-то объяснял и оправдывался, второй с возмущением и горечью распекал его.

— Несчастный! Почему же ты раньше не сказал мне об этом!.. — вскричал молодой человек.

Дальнейшего мы не разобрали, хотя все вокруг молча прислушивались. Внезапно за кулисами стало тихо: видимо, спорившие перешли на шепот. Мальчишки в задних рядах принялись кричать: «Фонари! Занавес!» — и топать ногами.

 

Глава седьмая

БРОДЯГА СНИМАЕТ ПОВЯЗКУ

Наконец из-за занавеса медленно выплыло лицо — изборожденное морщинами, с вытаращенными глазами, выражавшими не то радость, не то печаль, все усеянное облатками для запечатывания писем, — и показалась длинная нескладная фигура Пьеро: скрючившись, словно у него болел живот, он шел на цыпочках, всем своим видом выражая крайний испуг, и непомерно длинные рукава его, свисая до самого пола, волочились по арене.

Я не смог бы сейчас восстановить в памяти содержание этой пантомимы. Я только помню, что, несмотря на все свои тщетные и отчаянные попытки удержаться на ногах, он упал. Напрасно старался он подняться на ноги — это было сильнее его, он падал. Падал непрестанно. Он спотыкался сразу о четыре стула. Падая, он увлекал за собой огромный стол, который перед тем внесли на арену. В конце концов он растянулся во весь рост, перевалившись через барьер, и улегся почти у ног зрителей. Два помощника, которых с трудом удалось завербовать среди публики, потащили его за ноги и ценой невероятных усилий придали ему вертикальное положение. При каждом новом падении он коротко вскрикивал, всякий раз меняя тон, и в его невыносимых выкриках смешивались отчаянье и радость. Под конец, взобравшись на гору наваленных друг на друга стульев, он совершил с огромной высоты ужасающе долгое падение, и, пока он летел оттуда, в зале непрерывно звучал его пронзительный, жалкий и вместе с тем торжествующий вопль, сливаясь с испуганными возгласами женщин.

Во второй части пантомимы «бедный падающий Пьеро» вытащил из своего рукава маленькую куклу, набитую отрубями, и разыграл с нею целую трагикомическую сцену. В конце концов он заставил куклу выплюнуть изо рта все отруби, которыми был начинен ее живот. Потом, жалобно вскрикивая, стал наполнять ее жидкой кашей, и в момент, когда зрители, затаив дыханье и разинув рты, пялили глаза на липкую и раздутую дочку бедного Пьеро, он вдруг схватил ее за руку и со всего размаху швырнул через головы публики прямо в лицо Жасмену Делюшу; кукла задела его за ухо и плюхнулась в живот госпожи Пиньо, предварительно проехавшись по ее подбородку. Булочница завопила истошным голосом, откинулась резким движением назад, все ее соседи сделали то же самое, лавка под ними подломилась, и булочница, вместе с Фернандой, с безутешной вдовой Делюш и добрыми двумя десятками других зрителей, рухнула на пол, задрав вверх ноги, под всеобщие крики, смех и аплодисменты, а долговязый клоун, лежавший ничком на земле, поднялся и с поклоном провозгласил:

— Дамы и господа, имеем честь поблагодарить вас за внимание!

Тогда-то среди оглушительного гомона Большой Мольн, который с самого начала пантомимы не проронил ни слова и, казалось, следил за ней со все усиливавшимся интересом, вдруг вскочил с места, схватил меня за руку и, словно не в силах больше сдерживаться, воскликнул:

— Взгляни на бродягу! Взгляни! Наконец-то я его узнал!

И, не успев поднять глаз, я уже догадался, в чем дело, словно эта мысль давно таилась во мне и только ожидала своего часа, чтобы вырваться наружу. Под кенкетом, у самого входа в балаган, стоял юный незнакомец — без повязки на лбу, в наброшенной на плечи пелерине. В неясном мерцании лампы, как в свое время при свете огарка, озарявшего комнату в Поместье, вырисовывался тонкий орлиный профиль его безусого лица. Бледный, с полуоткрытым ртом, он торопливо перелистывал маленький красный альбом, должно быть карманный атлас. Точно таким описывал мне Большой Мольн жениха из таинственного замка, и только шрам, пересекавший висок и исчезавший в густой шевелюре, дополнял теперь его портрет.

Было ясно, что он снял повязку намеренно, желая, чтобы мы узнали его. Но не успел Большой Мольн вскочить с места и вскрикнуть, как юноша бросил на нас заговорщический взгляд, улыбнулся своей немного грустной улыбкой и вернулся в фургон.

— А другой-то! — возбужденно проговорил Мольн. — Как же я с самого начала не узнал его! Ведь это Пьеро, который был на том празднике…

И Мольн стал пробираться между скамьями, направляясь к Ганашу. Но тот уже убрал подмостки, соединявшие арену с залом, один за другим погасил все четыре кенкета, освещавшие цирк, и нам пришлось, нетерпеливо топая в темноте ногами, пробираться к выходу вместе с толпой зрителей, которая двигалась очень медленно между параллельными рядами лавок.

Оказавшись наконец снаружи, Большой Мольн кинулся к фургону, вскочил на подножку и постучал в дверь, но дверь была заперта. Видно, и в фургоне с занавесками на окнах, и в повозке, где помещались пони, коза и дрессированные птицы, все уже расположились на ночлег.

 

Глава восьмая

ЖАНДАРМЫ!

Мы побежали догонять группу мужчин и женщин, возвращавшихся темными улицами к школьному зданию.

Теперь нам стало все понятно. Та высокая белая фигура, которую Мольн увидел из окна кареты в последний вечер праздника, — это был не кто иной, как Ганаш; он подобрал в лесу отчаявшегося жениха и бежал вместе с ним. Франц примирился с кочевым образом жизни, полным опасности, игр и приключений. Ему казалось, что снова вернулась к нему пора его детства.

До сих пор Франц де Гале скрывал от нас свое имя и притворялся, что не знает дороги в Поместье; видимо, он боялся, что его заставят вернуться в родительский дом. Но тогда почему в этот вечер он вдруг решил перед нами открыться, дал нам возможность его узнать и угадать всю правду?..

Каких только планов не строил Большой Мольн, пока толпа зрителей медленно растекалась по городку! Он решил, что завтра с утра — это будет четверг — он отыщет Франца. И они вдвоем отправятся туда, в замок! Ах, какой славный путь предстоит им по размытой дороге!.. Франц все объяснит, все уладится, и чудесное приключение возобновится на том самом месте, где оно было прервано…

Я шагал в темноте, и сердце мое билось от несказанного волнения. Все смешивалось в этом ощущении счастья: и легкое удовольствие от предвкушения четверга, и радость удивительного открытия, которое мы только что сделали; я радовался большой удаче, выпавшей на нашу долю. И, помнится, в неожиданном порыве великодушия я подошел к самой уродливой из дочерей нотариуса, с которой меня иногда заставляли идти под руку, что было для меня сущей пыткой, и по собственному почину протянул ей руку…

Горькие воспоминания! Тщетные, обманутые надежды!..

На другой день, когда мы с Мольном, оба в начищенных до блеска башмаках, в новых фуражках, с ярко сверкавшими пряжками на ремнях, вышли около восьми часов утра на церковную площадь, Мольн, который до этой минуты, поглядывая на меня, с трудом сдерживал счастливую улыбку, вдруг вскрикнул и кинулся бежать… На том месте, где еще вчера стояли балаган и повозки, валялись теперь лишь тряпки и черепки. Комедианты уехали…

Ветерок сразу стал ледяным. Мы шли по площади, и мне казалось, что мы вот-вот зацепимся ногами за булыжники мостовой и упадем. Мольн, словно обезумев, раза два порывался побежать то по дороге на Вье-Нансей, то по дороге на Сен-Лу-де-Буа. Он прикладывал ладонь козырьком ко лбу, он надеялся, что наши знакомцы еще не успели далеко уехать. Куда там! На площади перепутались следы десятка разных повозок, а дальше, на мерзлой почве, и вовсе ничего нельзя было разобрать. Нам по-прежнему оставалось только ждать и бездействовать.

А когда мы шли домой через озаренный утренним солнцем городок, на площадь галопом выехало четверо верховых жандармов, которых накануне вечером вызвал Делюш; словно драгуны, посланные в разведку, рассыпались они по четырем улицам, перекрывая все выезды. Но похититель цыплят Ганаш и его спутник успели удрать. Жандармы не нашли ни его, ни тех незнакомцев, которые грузили в повозки придушенных Ганашем каплунов. Вовремя предупрежденный неосторожными словами Жасмена, Франц, должно быть, внезапно понял, каким ремеслом добывал для них обоих пропитание его приятель, когда касса бродячего цирка пустовала; охваченный стыдом и яростью, он тут же решил прекратить дальнейшие представления и скрыться, прежде чем прибудут жандармы. И уже не боясь, что его попытаются вернуть в отцовский замок, он захотел на прощанье предстать перед нами без повязки.

Только одно оставалось для нас неясным: каким образом Ганаш умудрился одновременно и очистить курятники, и разыскать сестру милосердия для своего лежавшего в горячке друга? А может быть, именно в этом и раскрывался весь характер этого бедолаги? С одной стороны, бродяга и вор, с другой — доброе и отзывчивое существо…

 

Глава девятая

В ПОИСКАХ ЗАТЕРЯННОЙ ТРОПИНКИ

Когда мы возвращались домой, солнце уже разогнало легкую утреннюю дымку, на порогах домов хозяйки выбивали ковры или болтали друг с другом, в полях и рощах, окружавших городок, занималось весеннее утро, самое лучезарное из всех, что сохранились в моей памяти.

В этот четверг все старшие ученики должны были явиться к восьми часам в школу и до полудня готовиться к экзаменам — кто на аттестат об окончании курса, кто для поступления в Нормальную школу. Но когда мы с Мольном — я совершенно подавленный, он в каком-то скорбном возбуждении, не позволявшем ему ни минуты оставаться в неподвижности, — пришли к школе, она оказалась пустой… Яркий солнечный луч скользил по пыльной трухлявой скамье и по старой, потертой карте земных полушарий.

Что же, оставаться здесь, в классе, уставясь в книгу и горько размышляя о нашей неудаче, в то время как все вокруг звало нас на улицу: птицы возились в ветвях у самых окон, и наши товарищи разбежались по лугам и лесам, а нам самим не терпелось поскорее проверить, насколько правилен дополненный Францем маршрут — последняя наша надежда, последний ключ в связке, где все остальные ключи уже перепробованы?.. Нет, сидеть в школе было выше наших сил… Мольн мерил шагами класс, подходил к окнам, смотрел в сад, потом снова подходил и глядел в сторону городка, словно без всякой надежды поджидая кого-то, кто наверняка уже не появится.

— Мне пришло в голову, — сказал он наконец, — мне пришло в голову, что это совсем не так далеко, как нам кажется… Франц вычеркнул из моего плана большой кусок дороги, который я там наметил. Вполне может быть, что, пока я спал, кобыла сделала большой лишний крюк…

Я сидел, опустив голову, на углу длинного стола, одной ногой упираясь в пол, другой болтая в воздухе, и весь мой вид выражал, должно быть, растерянность и уныние.

— И все-таки, — сказал я, — когда ты возвращался домой в берлине, поездка длилась всю ночь.

— Мы выехали ровно в полночь, — ответил он живо. — Меня высадили в четыре часа утра, километрах в шести на запад от Сент-Агата, а ведь я отправлялся отсюда по восточной лагарской дороге. Значит, высчитывая расстояние между Сен-Агатом и Затерянным Поместьем, эти шесть километров надо скинуть. Право же, мне сдается, что от того места, где кончается Общинный лес, и до замка, который мы ищем, должно быть не больше двух лье.

— Как раз этих-то двух лье и не хватает на карте.

— Верно. Но опушка Общинного леса — в полутора милях отсюда, и, если идти хорошим шагом, можно обернуться за одно утро…

В это время в класс вошел Мушбеф. Ему всегда страшно хотелось, чтобы его считали хорошим учеником, но достичь этого он старался больше фискальством, чем усиленными занятиями.

— Я так и знал, — провозгласил он с торжествующим видом, — что застану здесь только вас двоих. Остальные отправились в Общинный лес. Ведет Жасмен Делюш, он знает, где птичьи гнезда.

Играя в благонравного мальчика, он принялся рассказывать, какими словами ругали они школу, г-на Сэреля и нас с Мольном, отправляясь в эту экспедицию.

— Если они в лесу, я их наверняка встречу по дороге, — сказал Мольн, — потому что я тоже ухожу. Вернусь к половине первого.

Мушбеф так и застыл с разинутым ртом.

— А ты не пойдешь со мной? — спросил меня Огюстен, задержавшись на миг в дверях. В хмурую комнату ворвалась струя согретого солнцем воздуха и с ней — сумятица криков, голосов, птичьего щебета, звон ведра, ударившегося о закраину колодца, и щелканье кнута вдалеке.

— Нет, — сказал я, несмотря на то что искушение было велико, — я не могу. Из-за господина Сэреля… Но торопись. Я буду ждать тебя с нетерпением…

Он сделал неопределенный жест и быстро вышел, полный новых надежд.

К десяти часам пришел г-н Сэрель, сменивший черный альпаговый сюртук на плащ рыболова с большими карманами на пуговицах; он был в соломенной шляпе и коротких лакированных крагах, стягивавших низ брюк. Я думаю, он нисколько не удивился, не застав в классе ни души. Он не стал слушать Мушбефа, в третий раз принимавшегося повторять слова, сказанные перед уходом учениками: «Если мы ему нужны, пусть сам приходит за нами!» Он только скомандовал:

— Живо собирайтесь, берите свои фуражки, и эти разорители гнезд скоро сами попадутся нам в руки, как птенчики… Франсуа, ты сможешь идти так далеко?

Я сказал, что смогу, и мы отправились.

Было решено, что Мушбеф поведет г-на Сэреля и послужит для нас своего рода манком. Зная, в каком направлении пошли разорители гнезд, он должен был время от времени кричать во все горло:

— Эй! Эге-гей! Жирода, Делюш! Где вы?.. Нашли что-нибудь?..

Что касается меня, то мне, к моему огромному удовольствию, было поручено идти вдоль восточной опушки леса — на тот случай, если беглецы попытаются ускользнуть с этой стороны.

Ведь на нашем плане, выверенном Францем, на плане, который мы с Мольном знали уже чуть ли не наизусть, именно где-то здесь, у лесной опушки, брала начало намеченная пунктиром дорога, ведущая к замку. А вдруг я найду ее в это утро!.. Я уже был почти убежден, что еще до полудня окажусь на дороге к Затерянному Поместью…

Чудесная была прогулка!.. Как только мы прошли Гласи и обогнули Мулен, я расстался со своими спутниками — и с г-ном Сэрелем, у которого был такой вид, точно он собрался на войну (я даже подозреваю, что он сунул в карман свой старый пистолет), и с этим предателем Мушбефом.

Пройдя по проселочной дороге, я скоро вышел к опушке леса — впервые в жизни один, затерянный среди полей, как солдат, отставший от части.

И вот я в лесу, и мне чудится, что где-то совсем рядом — то таинственное счастье, которое в один прекрасный день так ненадолго мелькнуло перед Мольном. В моем распоряжении целое утро, и я могу шаг за шагом обследовать всю лесную опушку, самый прохладный и укромный уголок в наших краях; а в это время мой старший друг и брат тоже шагает навстречу новым открытиям. Местность напоминает русло высохшего ручья. Я иду под низко свисающими ветками деревьев, названия которых не знаю; должно быть, это ольха. Я только что перескочил через изгородь в конце тропинки, и теперь передо мной — заросшая зеленой травой широкая дорога, которая словно струится под навесом листвы; порой я наступаю на куст крапивы, приминаю ногой высокую валерьяну…

Иногда я делаю несколько шагов по мелкому песку. И в тишине я слышу птицу — мне хочется думать, что это соловей, но, конечно, я ошибаюсь, ведь соловьи поют только по вечерам, — птицу, которая упрямо повторяет одну фразу, и она звучит для меня как голос утра, как шепот в полутьме, как чудесное приглашение погрузиться в ольховые заросли. Я не вижу птицы, но мне кажется, что она летит следом за мною, скрываясь в листве.

Вот и я — впервые в жизни! — вступаю на путь приключений. Я ищу уже не ракушки на берегу реки под присмотром г-на Сэреля, и не дикие орхидеи, приметы которых неизвестны, пожалуй, и учителю, и даже не тот старый колодец на поле папаши Мартена, глубокий, пересохший, закрытый решеткой колодец, который так густо порос сорняками, что всякий раз нужно основательно потрудиться, прежде чем удается заново его обнаружить… Нет, теперь я ищу нечто гораздо более таинственное. Я ищу путь, о каких пишут в книгах, древнюю, полную препятствий дорогу, которую не сумел отыскать разбитый усталостью принц. Найти ее можно лишь утром, таким вот свободным от всяких дел утром, когда ты давно уже не знаешь, который теперь час… И, раздвигая неуверенным движением рук, поднятых вровень с лицом, покрытые пышной листвою ветви, ты вдруг обнаружишь перед собой длинную тенистую аллею, которая кончается вдали крохотным кружком света.

Полный надежд и хмельных ожиданий, я выхожу на какую-то поляну; оглядевшись, я вдруг понимаю, что это самый обыкновенный луг. Оказывается, я и сам не заметил, как прошел весь Общинный лес до конца. А я-то всегда думал, что он тянется бесконечно далеко! Вот, справа от меня, за бревенчатым забором, — сторожка, скрытая, как улей, в тени. На подоконнике сушатся две пары чулок… В прошлые годы, входя в лес, мы всегда говорили, показывая на светлую точку в самом конце невероятно длинной темной просеки: «А там — Дом сторожа, дом Баладье». Но мы никогда не доходили до него. Изредка нам приходилось слышать, как кто-нибудь говорил, словно речь шла о единственной в своем роде экспедиции: «Он дошел до самой сторожки!»

И вот я дошел до самой сторожки — и ничего не нашел. У меня разболелась уставшая нога, и жара, которой я до сих пор не чувствовал, теперь давала себя знать; я уже боялся, что мне придется весь обратный путь пройти одному, — как вдруг невдалеке послышалось ауканье Мушбефа, потом другие голоса, окликавшие меня…

Оказалось, что это — шестеро наших школьников; вид у них был довольно унылый, и только изменник Мушбеф торжествовал. Тут были и Жирода, и Оберже, и Делаж. Заманенные Мушбефом, они были схвачены либо когда карабкались на дикую вишню, одиноко стоящую посреди поляны, либо в тот момент, когда опустошали гнезда зеленых дятлов. Болван Жирода, с припухшими глазами, в засаленной блузе, умудрился спрятать гнездо у себя на животе, под рубахой. Двоим удалось улизнуть от г-на Сэреля. Это были Делюш и маленький Коффен. Сначала они наперебой выкрикивали всякие насмешки по адресу «Мушваша», и эхо повторило их голоса, но Мушбеф, разозлившись и забыв о своей роли, в досаде крикнул в ответ:

— Эй вы! Слезайте, вам некуда деваться: здесь господин Сэрель!..

Тогда вокруг все сразу замолкло, и мальчишки скрылись в чаще леса. А поскольку они знали лес как свои пять пальцев, о погоне нечего было и думать. Неизвестно было также, какой дорогой пошел Большой Мольн. Он не отзывался на наши крики, и мы решили прекратить розыски.

Время уже перевалило за полдень, когда мы, усталые, бледные, опустив головы медленно побрели по сент-агатской дороге. Выйдя из лесу на сухое место, мы кое-как соскребли грязь со своих башмаков. Солнце палило нещадно. Весеннее утро, такое ясное и свежее, осталось позади. Новые звуки, предвещавшие близость вечера, наполняли воздух. Время от времени на безлюдных фермах вблизи дороги тоскливо кричал петух. Спускаясь к Гласи, мы ненадолго остановились, чтобы поболтать с батраками, которые только что кончили обедать и снова принимались за работу. Они стояли прислонившись к изгороди, и г-н Сэрель говорил им:

— Полюбуйтесь-ка на этих сорванцов! Рекомендую: вот это Жирода. Он, видите ли, сунул птенчиков к себе за пазуху. Можете себе представить, какую они ему там навели чистоту!..

Батраки смеялись, а мне казалось, что они смеются над моей неудачей. Смеясь, они с укоризной покачивали головами, но я видел, что проделки парней, которых они хорошо знали, не вызывают у них осуждения. Они даже сообщили нам, когда г-н Сэрель снова встал во главе нашей колонны:

— Здесь был еще один из ваших, ну знаете, такой длинный… Должно быть, на обратном пути ему встретилась повозка из Гранжа и его подвезли. Вот здесь, на развилке, он сошел — оборванный, весь в грязи. Мы ему сказали, что утром видели вас, но что вы еще не возвращались. Он и побрел потихоньку в Сент-Агат.

В самом деле, Большой Мольн, усталый и измученный, поджидал нас в Гласи, сидя на перилах моста. На вопрос г-на Сэреля он ответил, что тоже ходил искать тех, кто удрал в лес. А когда я вполголоса спросил его о наших делах, он только уныло покачал головой. — Нет, ничего. Ничего похожего!

После обеда, вернувшись в пустой и темный, точно отгороженный от всего лучезарного мира, класс, он сел за один из больших столов, опустил голову на руки и погрузился в печальный и тяжкий сон. К вечеру, после долгого раздумья, словно приняв какое-то важное решение, он сел писать письмо своей матери. Вот и все, что осталось у меня в памяти от этого мрачного вечера, завершившего собой день наших больших неудач.

 

Глава десятая

СТИРКА

Мы слишком рано понадеялись на весну.

В понедельник мы решили сесть за приготовление уроков сразу после четырех часов, как бывало летом, и вытащили во двор, на свет, два больших стола. Но небо сразу вдруг потемнело, на тетрадь упала крупная капля дождя, пришлось поскорей возвращаться в дом. Встав у широких окон большого хмурого класса, мы молча смотрели, как в сером небе мечутся тучи.

И вот Мольн, который, положив руку на оконную задвижку, тоже смотрел на улицу, не выдержал и, словно сердясь на самого себя и на свою тоску, сказал:

— Да, они плыли совсем по-другому, эти тучи, когда я ехал по той дороге в повозке из Бель-Этуаль.

— По какой дороге? — спросил Жасмен.

Но Мольн не ответил.

— А мне больше нравится, — сказал я, чтобы переменить разговор, — ехать вот в такую погоду, под проливным дождем, в экипаже с поднятым верхом.

— И всю дорогу читать, будто сидишь в комнате, — добавил кто-то.

— В тот раз дождя не было, и мне совсем не хотелось читать, — откликнулся Мольн. — Я только и думал, как бы получше разглядеть места, по которым ехал.

Но когда Жирода спросил, в свою очередь, о каких местах идет речь, Мольн опять промолчал. И Жасмен сказал:

— Я знаю… Опять это знаменитое приключение!..

Он произнес эти слова примирительным тоном, с некоторой многозначительностью, точно и сам уже был немного посвящен в тайну. Но его попытка что-нибудь выведать пропала даром, Мольн не поддержал разговора, и, так как уже становилось совсем темно, все накинули на головы блузы и умчались домой под холодным ливнем.

Дождливая погода стояла до следующего четверга. Да и сам четверг оказался еще печальнее предыдущего. Поля кругом, как в самые унылые дни зимы, были окутаны пеленой ледяного тумана.

На прошлой неделе Милли, обманутая ярким солнцем, затеяла стирку, но теперь, в сырости и холоде, нечего было и думать о том, чтобы развесить белье на садовой изгороди или на веревках, протянутых на чердаке.

Тогда Милли пришла в голову мысль, что по случаю четверга можно высушить белье в классах, добела раскалив школьную печку. Чтобы зря не жечь дрова и на кухне и в столовой, на той же печке сварят обед, и весь день нам придется провести в большой классной комнате.

Поначалу — как я был тогда зелен и глуп! — мне почудилось в этом даже что-то праздничное.

Мрачный праздник! Всю теплоту, исходившую от печки, забирало белье, и в классе стоял настоящий холод. На дворе нескончаемо и вяло моросил мелкий зимний дождь. И все же именно там я встретил Большого Мольна, когда, не зная куда деваться от скуки, я вышел во двор часов в девять утра. Мы молчали и, прижавшись головами к решетке ворот, смотрели, как движется по городу, через площадь Четырех дорог, похоронная процессия из какой-то дальней деревни. Вот с повозки, запряженной быками, сняли гроб и поставили его на плиту у основания большого креста — того самого, возле которого мясник заметил когда-то выставленных бродягой часовых… Где он сейчас, юный военачальник, который так ловко провел абордаж?.. Согласно обычаю, кюре вместе с певчими подошел к стоящему на плите гробу, и до нас донеслись печальные песнопения. Мы знали, что ничего, кроме этого зрелища, не мог предложить нам тоскливый день, который будет течь до самого вечера, как мутный дождевой поток в водосточном желобе.

— Ну, я пойду укладывать вещи, — неожиданно сказал Мольн. — Ты, верно, еще не знаешь, Сэрель: в прошлый четверг я написал своей матери, что хочу закончить ученье в Париже. Сегодня я уезжаю.

Он по-прежнему смотрел в сторону города, ухватившись на уровне лица за перекладины решетчатых ворот. Не было нужды спрашивать, что же ответила ему мать, — она была богата и исполняла любое его желание, — видно, она и на этот раз согласилась. Не было нужды спрашивать, почему его так внезапно потянуло в Париж!..

Но я понимал, что ему все же жалко и боязно покидать этот милый край, откуда брало начало его приключение. А я, я не сразу почувствовал, как растет во мне невыносимая скорбь.

— Приближается пасха, — сказал он со вздохом, словно объясняя причину своего отъезда.

— Когда ты там, в Париже, разыщешь ее, ты мне напишешь? — спросил я.

— Ну, конечно. Ведь ты мой товарищ и брат…

И он положил руку мне на плечо.

Лишь постепенно дошло до меня, что все уже решено бесповоротно: Мольн уезжает заканчивать свои занятия в Париж, и никогда больше не будет рядом со мной моего старшего друга.

Оставалась единственная надежда, что мы когда-нибудь встретимся с ним в том парижском доме, где может вновь обнаружиться затерявшийся след его приключения… Но Мольн выглядел таким печальным, что эта надежда показалась мне слабой и жалкой.

Мои родители были уже предупреждены; господин Сэрель сначала выразил удивление, но довольно быстро согласился с доводами Огюстена; Милли, прежде всего хозяйка в душе, особенно сокрушалась при мысли, что мать Мольна застанет наш дом в таком необычном для него беспорядке… Уложить чемодан оказалось делом, увы, недолгим. Мы вытащили из-под лестницы пару воскресных башмаков Мольна, из шкафа — его белье, потом собрали тетради и учебники — все, что составляет немудреное богатство восемнадцатилетнего юноши.

К полудню в своей коляске приехала госпожа Мольн. Она позавтракала вдвоем с Огюстеном в кафе Даниэля и, не вдаваясь ни в какие объяснения, увезла его, как только накормили и запрягли лошадь. Мы попрощались с порога, и коляска, проехав по площади Четырех дорог, скрылась за поворотом.

Милли обтерла перед входом свои башмаки и пошла прибрать нетопленную столовую. А я впервые за долгие месяцы остался в одиночестве, не зная, как убить нескончаемый вечер безрадостного четверга. Мне казалось, что эта старая коляска навсегда увезла сейчас мое отрочество.

 

Глава одиннадцатая

Я ПРЕДАЮ…

Чем заняться?

Погода понемногу прояснялась. Казалось, вот-вот выглянет солнце.

В огромном доме гулко хлопала дверь. И опять тишина. Время от времени отец пересекал двор, чтобы наполнить ведро очередной порцией угля для печки. Когда дверь открывалась, я успевал разглядеть развешанное на веревке белье, и мне так не хотелось возвращаться в эту невеселую комнату, превращенную в сушильню, и снова, один на один с учебниками, готовиться к выпускному экзамену, да еще к этому конкурсу в Нормальную школу, который отныне должен был стать моей единственной заботой!

Но странное дело: к моей тоске, граничившей с отчаяньем, примешивалось неясное ощущение свободы. Я чувствовал, что с отъездом Мольна, с неудачным финалом его похождения я избавился от странных хлопот и таинственных дел, не позволявших мне жить обычно и просто, как все люди. Мольн уехал; я уже не был товарищем неугомонного искателя приключений, братом отважного следопыта, я опять становился обыкновенным мальчишкой, таким же, как все остальные мальчишки в городке. Это делало мою жизнь легче и проще; мне оставалось лишь следовать естественным склонностям своей натуры.

На грязной улице показался младший из братьев Руа; он вращал над головой три привязанных к бечевке каштана, потом отпускал бечевку, и она взвивалась в воздух. Вот они упали на школьный двор. Меня охватило вдруг такое ощущение праздности, что я с удовольствием тем же манером раза два-три перебросил ему каштаны через ограду.

Но внезапно Руа прервал эту детскую забаву и бросился бегом догонять Двуколку, которая выехала со стороны Вьей-Планша. Он быстро и ловко вскочил в нее на ходу. Я узнал повозку Делюша и его лошадь. Правил сам Жасмен, рядом с ним стоял толстый Бужардон. Они возвращались с луга.

— Франсуа, поехали с нами! — крикнул Жасмен, который, должно быть, знал уже об отъезде Мольна.

И тогда, не предупредив никого из домашних, я взобрался в тряскую повозку и поехал, как и все стоя во весь рост и прислонясь к высокому борту. Двуколка повезла нас к дому вдовы Делюш…

И вот мы сидим в комнате за лавкой (добрая женщина не только держит постоялый двор, она еще и бакалейщица). Белый солнечный луч, проникая сквозь низкое окошко, скользит по жестяным ящикам и по бочкам с уксусом. Бужардон уселся на подоконник и, повернувшись к нам лицом, с жирным смехом толстяка поглощает бисквиты. Он берет их из стоящего рядом, на бочке, вскрытого ящика. Маленький Руа вопит от удовольствия. Между нами уже успели установиться дружеские отношения, впрочем довольно дурного пошиба. Я вижу, что теперь моими товарищами станут Жасмен и Бужардон. Моя жизнь в один миг изменила свое направление. Мне кажется, что Мольн уехал уже очень давно, что его приключение — это давняя печальная история, и с нею покончено.

Маленький Руа отыскал под какими-то досками початую бутылку ликера. Делюш предлагает нам выпить по рюмочке, но в лавке нашелся только один стакан, и мы поочередно пьем из него. Мне наливают первому, — в их отношении ко мне чувствуется некоторая снисходительность, как к человеку, не привыкшему к подобным правам охотников и крестьян… Это немного меня тяготит. И, поскольку разговор заходит о Мольне, меня охватывает желание преодолеть свою скованность, показать, что я посвящен в его историю, рассказать ее. К тому же разве мой рассказ повредит Мольну? Ведь всем его похождениям в Сент-Агате теперь наступил конец.

. . . . . . .

Может быть, я плохо рассказываю историю Мольна? Она не производит того впечатления, которого я ожидал.

Как истинные деревенские жители, привыкшие не удивляться ничему на свете, мои товарищи выслушивают рассказ с полной невозмутимостью.

— Свадьба как свадьба, только и всего! — говорит Бужардон.

Делюш как-то видел в Преверанже свадьбу позанятней, чем эта.

Замок? В городке наверняка есть люди, которые слыхали о нем.

Девушка? Мольн, как отслужит срок в армии, так женится на ней.

— Он должен был сам рассказать нам об этом, — добавляет кто-то, — и показать нам план, вместо того, чтобы доверяться какому-то бродяге!

Смущенный своей неудачей, я хочу воспользоваться случаем и пробудить у них любопытство: я решаюсь объяснить, кто был этот бродяга, откуда он явился, какова его удивительная судьба… Бужардон и Делюш меня даже не слушают. «Это он во всем виноват. Из-за него Мольн стал нелюдимым — Мольн, который был до того таким славным товарищем! Это он затеял все глупости с абордажами и ночными атаками, это он обращался с нами, как с малыми детьми…»

— Знаешь, — говорит Жасмен, глядя на Бужардона и покачивая головой, — я правильно сделал, что заявил на него жандармам. Он и так натворил здесь дел, а если б не я, натворил бы их еще больше!

Я с ними почти согласен. Несомненно, все обернулось бы совсем по-другому, если бы с самого начала мы не восприняли эту историю в таком драматическом и таинственном свете. И все под влиянием Франца, у которого так страшно сложилась жизнь…

Я целиком ушел в свои мысли, и тут в лавке внезапно послышался шум. Жасмен Делюш мгновенно прячет остатки ликера за бочку, толстяк Бужардон кубарем слетает с подоконника, спотыкается о пустую пыльную бутылку, которая катится по полу, и с трудом сохраняет равновесие. Маленький Руа, задыхаясь от хохота, отталкивает их обоих от двери, чтобы самому поскорее выбраться наружу.

Не понимая толком, в чем дело, я удираю вместе с ними; перебежав через двор, мы влезаем по лестнице на сеновал. Я слышу женский голос, который честит нас на все корки…

— Я не думал, что она так рано вернется, — шепчет Жасмен.

Только теперь до меня доходит, что в лавку мы пробрались тайком, а печенье с ликером попросту воровали. Я чувствую себя обманутым, как тот потерпевший кораблекрушение путешественник, который считал, что беседует с человеком, — и вдруг обнаруживает, что перед ним обезьяна. Я только и думаю, как бы поскорее убраться с сеновала, — эти проделки мне противны. Тем временем наступает темнота… Меня проводят задами через два чужих сада мимо большой лужи; наконец я на мокрой и грязной улице; на дорогу падают отсветы из кафе Даниэля… Я отнюдь не горжусь тем, как провел этот вечер. Вот и площадь Четырех дорог. И передо мной вдруг невольно возникает суровое и дружеское лицо, оно улыбается мне; последний взмах руки — и коляска исчезает за поворотом…

Мою блузу раздувает холодный ветер, так похожий на ветер минувшей зимы, трагической и прекрасной. И снова жизнь не кажется мне простой. В большом классе меня ждут с ужином; холодные струи воздуха то и дело врываются в комнату и уносят скудную теплоту, исходящую от печки. Стуча зубами, я выслушиваю упреки за то, что почти целый день пробродяжничал. Мне трудно войти в привычную колею: я лишен даже слабого утешения — сесть на свое обычное место за обеденным столом. В этот вечер мы обходимся без стола, — каждый держит тарелку на коленях и пристраивается где может в полумраке большого класса. Я молча жую испеченную на раскаленной плите лепешку, которая должна, очевидно, служить мне вознаграждением за этот проведенный в школе четверг и которая здорово подгорела…

Наверху, в своей комнате, еще острее ощутив одиночество, я стараюсь поскорее заснуть, чтобы заглушить угрызения совести, которые поднимаются с самого дна моей омраченной души. Среди ночи я дважды просыпаюсь: в первый раз мне слышится скрип соседней кровати, словно на ней спит Мольн, который обычно резким движением поворачивается во сне на другой бок; во второй раз мне чудится, что он своим легким крадущимся шагом ходит по чердаку…

 

Глава двенадцатая

ТРИ ПИСЬМА БОЛЬШОГО МОЛЬНА

За всю свою жизнь я получил от Мольна всего три письма. Они и сейчас хранятся у меня в ящике комода. И, перечитывая их, я всякий раз ощущаю прежнюю грусть.

Первое письмо пришло на другой день после того, как он уехал.

«Дорогой Франсуа,

сегодня я приехал в Париж и сразу же пошел к дому, о котором говорил Франц. Я никого не нашел. Дом пуст. Он всегда будет пуст.

Это небольшой двухэтажный особняк. Комната мадмуазель де Гале должна быть наверху. Окна второго этажа больше других затенены деревьями. Но если смотреть с тротуара, они видны довольно хорошо. Все шторы спущены, и только безумец может надеяться, что в один прекрасный день за одной из них появится лицо Ивонны де Гале.

Дом выходит на бульвар… Моросил небольшой дождь, на зазеленевших деревьях блестела листва. Слышались резкие звонки трамваев, которые непрерывно, один за другим, шли по улице.

Почти два часа я шагал взад и вперед под окнами. Чтобы меня не приняли за грабителя, задумавшего недоброе, я зашел в лавку и выпил стакан вина. Потом снова, без всякой надежды, принялся ходить возле дома.

Наступил вечер. В окнах стали загораться огни — во всех домах, только не в этом. Ясно, что в нем никто не живет. А ведь пасха не за горами.

Я уже собирался уходить; в это время какая-то девушка — или молодая женщина — подошла к дому и села на мокрую от дождя скамейку. Она была в черном платье с маленьким белым воротничком. Когда я уходил, она все еще сидела на своем месте, сидела неподвижно, несмотря на вечернюю прохладу, и ждала — неведомо чего, неведомо кого. Как видишь, в Париже полно безумных, вроде меня.

Огюстен».

Время шло, напрасно ждал я весточки от Огюстена в первый день пасхи; не было писем и в последующие дни, когда пасхальная суматоха сменилась тишиной и спокойствием и, казалось, остается только ждать лета. Наступил июнь, пришла пора экзаменов, а с ней — страшная жара, которая удушливой пеленой, при полном безветрии, повисла над полями. Даже ночь не приносила свежести, и дневная пытка продолжалась в темноте. Во время этой невыносимой июньской жары я получил второе письмо от Большого Мольна.

Дорогой друг, «Июнь 189… года

теперь уже не осталось никакой надежды. Я это знаю со вчерашнего вечера. С этого времени меня мучает тоска, которой я до того почти не чувствовал.

Каждый день я приходил туда, на ту скамью, и, несмотря ни на что, ждал, караулил, надеялся. Вчера после ужина вечер был особенно удушливым и темным. На тротуаре, под деревьями, переговаривались люди. Над черной листвой, которую свет из окон местами окрашивал в зеленый цвет, горели огни в квартирах третьих и четвертых этажей. То здесь, то там виднелось распахнутое настежь окно… Зажженная на столе лампа отгоняла знойный июньский мрак, и можно было разглядеть самые дальние углы комнаты… О, если бы черное окно Ивонны де Гале вдруг тоже осветилось, наверное, я бы решился подняться по лестнице, постучать, войти…

Девушка, о которой я тебе писал, опять сидела на прежнем месте, чего-то ожидая, как и я. Я подумал, что она должна знать, кто живет в доме, и спросил ее об этом.

— Я знаю, — ответила она, — что раньше сюда приезжали на каникулы девушка и ее брат. Но мне сказали, будто брат бежал из замка своих родителей неизвестно куда, и никто не может его разыскать, а девушка вышла замуж. Вот почему дом пустует.

Я пошел прочь. Не пройдя и десяти шагов, я споткнулся и едва не упал. Ночью — это было минувшей ночью, — когда во дворах наконец угомонились женщины и дети и я мог бы уснуть, — я стал прислушиваться к шуму фиакров на улице. Они проезжали довольно редко. Но стоило одному затихнуть вдали, как я невольно начинал ждать следующего. И вот — позвякиванье бубенчика, цоканье копыт по асфальту… И все повторяется сначала, и этому нет конца: пустынный город, твоя утраченная любовь, долгая ночь, лето, лихорадка…

Сэрель, друг мой, я в полном отчаянье.

Огюстен».

Как мало смог узнать я из этих писем о делах моего друга! Мольн не объяснял, почему так долго не писал мне; он не сообщал, что собирается делать дальше. У меня было такое впечатление, что он порывает со мной, как порывал со всем своим прошлым, потому что на приключении его можно было поставить крест. В самом деле, я несколько раз писал ему, но он не ответил. Если не считать нескольких поздравительных слов, которые он черкнул мне, когда я получил аттестат. В сентябре я узнал от одного из школьных товарищей, что Мольн приехал на каникулы к своей матери в Ва-Ферте-д'Анжийон. Но в тот год мой дядя Флорантен пригласил нас провести каникулы у него, во Вье-Нансее. И я так и не смог повидаться с Мольном, который вскоре вернулся в Париж.

В начале учебного года, точнее говоря, в последних числах ноября, когда я с мрачным усердием засел за подготовку к новым экзаменам в надежде добиться на следующий год звания учителя, минуя Нормальную школу в Бурже, я получил еще одно письмо от Огюстена, последнее из трех:

«Я все еще хожу под этим окном, — писал он. — Я все еще жду, безрассудно, без всякой надежды. В холодные воскресные вечера, перед наступлением сумерек я не могу заставить себя вернуться в свою комнату, закрыть ставни, меня тянет еще раз пойти туда, на продрогшую улицу.

Я похож на ту сумасшедшую из Сент-Агата, которая ежеминутно выходила на крыльцо и смотрела из-под ладони в сторону Ла-Гара, не идет ли ее сын, а ведь он давно умер.

Я сижу на скамейке, дрожу от холода и представляю себе, как кто-то сейчас подойдет и тихо возьмет меня за руку… Я обернусь. Это будет она. «Я немного задержалась», — скажет она просто. И сразу исчезнет все горе, все безумие. Мы входим в наш дом. Ее шубка заледенела, вуалетка промокла, она вносит с собой с улицы привкус тумана, она подходит поближе к огню, и я вижу ее белокурые волосы, на которых блестит иней, вижу ее дивный профиль, ее нежное лицо, склоненное над пламенем…

Увы! За стеклом по-прежнему белеет штора. Поняла ли девушка из Затерянного Поместья, что мне теперь больше нечего ей сказать?

Наше приключение окончено. Нынешняя зима мертва, как могила. Может быть, только когда мы умрем, может быть, только смерть даст нам ключ, даст нам продолжение и конец этого несостоявшегося романа?

Сэрель, когда-то я просил тебя думать обо мне. Теперь, напротив, лучше меня забудь. Лучше было бы все забыть.

. . . . . . .

О. М.»

И снова наступила зима, мертвая и унылая, так не похожая на прошлую зиму, полную таинственной жизни; на площади больше не было бродячих комедиантов, школьный двор пустел сразу после четырех часов, я оставался в классе один, и ученье не шло мне в голову… В феврале, впервые за эту зиму, выпал снег и окончательно похоронил наши былые романтические приключения, стер последние следы, замел все тропинки. И я старался, как просил меня Мольн, все забыть.