Гуарани

Аленкар Жозе де

Часть третья. ПЛЕМЯ АЙМОРЕ

 

 

I. ОТЪЕЗД

В понедельник, в шесть часов утра, дон Антонио де Марис позвал к себе сына.

Старый фидалго почти всю ночь не смыкал глаз. Он размышлял об опасности, нависшей над его семьей, и что-то писал.

Пери рассказал ему во всех подробностях о своей встрече с индейцами-айморе, и фидалго, зная, сколь свирепо и мстительно это племя, с минуты на минуту ожидал нападения на дом.

Поэтому, договорившись с Алваро, доном Диего и своим эскудейро Айресом Гомесом, он принял все меры предосторожности, какие подсказывал ему большой жизненный опыт.

Старый фидалго запечатывал написанные ночью два письма, когда в кабинет вошел дон Диего.

— Сын мой! — с волнением в голосе сказал дон Антонио де Марис. — Ночью я думал о том, что нас ожидает, и принял серьезное решение: ты сегодня же должен ехать в Сан-Себастьян.

— Это невозможно, сеньор! Вы удаляете меня в такое время, когда вам грозит опасность.

— Да! Именно теперь, когда нам грозит большая опасность, я, глава дома, считаю долгом спасти тебя, отпрыска моего рода, моего законного наследника, который должен будет стать опорой осиротевшей семьи.

— Я уповаю на бога. отец; мне хочется думать, что ваши опасения неосновательны. Но если господу будет угодно подвергнуть нас такому испытанию, то место вашего сына и наследника — только здесь. Семье грозит несчастье, и сын должен быть возле вас, чтобы защищать ваш дом и разделить вашу участь, какова бы она ни была.

Дон Антонио прижал молодого человека к груди.

— Узнаю тебя — ты сын своего отца. В жилах твоих течет кровь моей молодости; твоими устами говорит моя былая отвага. Но все-таки разреши мне, человеку, дожившему до седин и умудренному опытом, указать тебе, что отец семейства смотрит на вещи иначе, чем пылкий юноша.

— Я готов выслушать вас, отец, только заклинаю вас моей любовью к вам, избавьте меня от позорной и мучительной доли — покинуть вас теперь, когда вам так нужен верный и преданный слуга!

— Дон Диего, — продолжал фидалго уже спокойнее, — пойми, что шпага не может принести нам победу, будь она даже в твоих руках; нас всего сорок человек, и этой горстке предстоит помериться силами с многими и многими сотнями врагов. Будет в наших рядах одним больше или одним меньше — не имеет никакого значения.

— Пусть так, — порывисто воскликнул кавальейро, — но я не уступлю своего права разделить с вами все тяготы и опасности — это почетное право. И если я не помогу вам одержать победу, я, по крайней мере, умру вместе со своими.

— И что же, во имя этой благородной, но совершенно бесплодной гордости ты решил пренебречь единственной надеждой, которая у нас, может быть, еще остается, если мои опасения подтвердятся, — а я боюсь, что будет именно так.

— Что вы хотите этим сказать, отец?

— Какова бы ни была сила и численность врагов, я убежден, что наша португальская доблесть и само местоположение этого дома помогут нам какое-то время продержаться. Это может продлиться дней двадцать, самое большее — месяц. Но в конце концов нас вынудят сдаться.

— И что же тогда?.. — воскликнул дон Диего, бледнея.

— А вот что: мой сын дон Диего не должен упрямиться. Это бессмысленно. Пусть едет в Рио-де-Жанейро и попросит поддержки португальских фидалго. Ему не откажут. Он получит подкрепление, придет на помощь отцу и успеет защитить семью. И он поймет, что спасти своих близких — большая заслуга, чем без толку рисковать жизнью.

Дон Диего преклонил колена и с нежностью поцеловал руку фидалго.

— Простите меня, отец, я вас не понял. Я должен был догадаться, что дон Антонио де Марис не станет требовать от своего сына того, что недостойно.

— Ну хорошо, сын мой, не будем терять времени. Помни, как много лишний час и даже минута значат для тех, кто ждет.

— Я еду сейчас же, — сказал кавальейро, направляясь к двери.

— Передай это письмо Мартину де Са, губернатору капитании, а вот это — шурину моему, твоему дяде Криспину Тенрейро, доблестному фидалго, который избавит тебя от труда искать защитников для твоей семьи. Ступай, простись с матерью и сестрами, а я велю все подготовить для твоего отъезда.

И, не давая воли своим чувствам, фидалго вышел из кабинета, где происходила вся эта сцена, чтобы встретиться с Алваро.

— Алваро, отберите четырех человек, чтобы сопровождать дона Диего в Рио-де-Жанейро.

— Дон Диего уезжает? — удивился кавальейро.

— Да, я потом скажу почему. А сейчас выполняйте мое распоряжение — и поскорее, чтобы через час все было готово!

Алваро направился в то крыло дома, где жили авентурейро.

Там царило смятение. Одни открыто выражали свое недовольство; другие о чем-то перешептывались; третьи, наконец, только смеялись над подавленным настроением своих товарищей и открыто порицали роптавших.

Айрес Гомес во всех своих военных доспехах прогуливался по площадке, держа шпагу наготове, высоко подняв голову и подкрутив усы. Когда он подходил ближе к авентурейро, те понижали голос, но стоило ему немного отойти, как ропот возобновлялся.

Больше всего спорили и шумели три группы. Это были люди, собравшиеся вокруг уже известных нам троих авентурейро — Лоредано, Руи Соэйро и Бенто Симоэнса.

Причиной этого почти всеобщего недовольства было следующее.

Около шести часов утра Руи, как было условлено, первым направился к лестнице, чтобы уйти в лес.

Каково же было его удивление, когда он увидел, что Васко Афонсо и Мартин Ваз охраняют выход. Раньше этого никогда не бывало: охрану выставляли только на ночь, а с наступлением утра всегда снимали.

Он еще больше удивился, когда оба часовых, скрестив шпаги, почти одновременно произнесли:

— Хода нет.

— Это почему?

— Таков приказ, — ответил часовой.

Руи побледнел и поспешил вернуться: первой мыслью его было, что их выдали, надо было предупредить Лоредано.

Но Айрес Гомес перехватил его по дороге и повел за собою в сторону галереи; там достойный эскудейро выпрямился и, приложив руку ко рту, крикнул:

— Слушай мою команду! Выходи все!

Авентурейро вышли во двор и окружили Айреса Гомеса; Руи успел шепнуть несколько слов итальянцу, и оба они, бледные от волнения, но полные решимости, стали ждать, чем кончится этот сбор.

— Сеньор дон Антонио де Марис поручил мне, — начал эскудейро, — передать вам следующее: он приказывает, чтобы без его распоряжения ни один человек не отлучался из дома. Тот, кто нарушит этот приказ, поплатится головой.

В ответ последовало гробовое молчание.

Лоредано и его два сообщника переглянулись.

— Понятно? — спросил Айрес Гомес.

— Ни мне, ни моим товарищам не понятно, для чего это понадобилось, — возразил итальянец, выходя вперед.

— Да, в самом доле, для чего? — закричали наперебой авентурейро.

— Приказы выполняются, а не обсуждаются, — не без торжественности ответил эскудейро.

— А все-таки мы… — начал было Лоредано.

— Разойдись! — крикнул Айрес Гомес. — Кто недоволен, пусть жалуется сеньору дону Антонио де Марису.

И эскудейро с невозмутимым спокойствием прошел сквозь толпу и стал расхаживать по площадке, поглядывая на недоумевающих солдат и исподтишка посмеиваясь над их разочарованием.

Недовольны были почти все. Не говоря уже о заговорщиках, у которых был составлен точный план действий и которые рано утром рассчитывали выйти из дома, все прочие, привыкшие охотиться и свободно ходить но лесу, встретили этот приказ тоже без всякого удовольствия; только несколько человек, из числа более простодушных и веселых, отнеслись к нему совершенно спокойно и лишь подшучивали над огорчением своих товарищей.

Едва только Алваро подошел к ним, все взоры устремились на него; авентурейро надеялись, что он им разъяснит, что же случилось.

— Сеньор кавальейро, — сказал ему Айрес Гомес, — я объявил приказ не отлучаться из дома.

— Хорошо, — ответил Алваро и, обратившись к собравшимся авентурейро, продолжал: — Это совершенно необходимо, друзья мои. На нас собираются напасть индейцы. Надо принять все меры предосторожности. Защищать нам придется не только собственную жизнь — для каждого из нас она по так-то уж много значит, — но жизнь человека, который верит в нашу доблесть и преданность, а также покой благородного семейства, которое все мы глубоко чтим.

Внушительные слова кавальейро и его обходительность, несколько смягчившая твердый тон, каким эти слова были произнесены, совершенно всех успокоили; даже самые недовольные и те, казалось, умиротворились.

Один только Лоредано негодовал: ему приходилось отложить осуществление своего плана. Предпринимать что-либо в стенах дома было делом рискованным — малейшее неосторожное движение могло его выдать.

Алваро обменялся несколькими словами с Айресом Гомесом и снова повернулся к толпе.

— Дону Антонио де Марису нужны четыре человека, чтобы сопровождать его сына, дона Диего, в город Сан-Себастьян. Скажу прямо, по этим диким местам путешествовать вчетвером очень опасно. Кто из вас вызовется его сопровождать?

Два десятка человек вышли вперед; кавальейро выбрал из них троих.

— Вы будете четвертым, Лоредано.

Итальянца, который прятался за спинами товарищей, слова эти поразили как громом — уехать при таких обстоятельствах значило бы навсегда проститься со своей заветной надеждой: во время его отсутствия все тайное могло стать явным.

— Мне очень жаль, но я вынужден отказаться от обязанности, которую вы на меня возлагаете. Я нездоров, у меня нет сил для этой поездки.

Кавальейро улыбнулся.

— Никакая болезнь не может помешать человеку исполнить свой долг. В особенности когда этот человек мужествен и предан, как вы, Лоредано.

Потом, понизив голос так, чтобы другие не могли его услышать, он продолжал:

— Если вы не поедете, вас сейчас же пристрелят. Вы забыли, что жизнь ваша в моих руках? Я вам еще оказываю милость тем, что отсылаю вас прочь из этого дома.

Итальянец понял, что ему остается только ехать; ведь стоило кавальейро сказать одно слово, сказать, что Лоредано в него стрелял, чтобы и сам дон Антонио де Марис, и все товарищи его осудили бесповоротно.

— Поторапливайтесь, — сказал Алваро четверым авентурейро, которых он отобрал, — через полчаса вы поедете.

Он ушел.

Первые минуты Лоредано был подавлен этим роковым для него сплетением обстоятельств. Однако через некоторое время к нему вернулось его обычное спокойствие, и он оживился. Больше того, на лице его заиграла улыбка. А уж если этот человек улыбался, значит, новый адский замысел родился в преисподней, чтобы вселиться в эту преступную душу.

Он сделал знак Руи Соэйро, и оба пошли на край площадки в каморку, которую занимал итальянец. Там они недолго и очень тихо о чем-то говорили.

Разговор их был прерван приходом Айреса Гомеса, который стал шпагой стучать к ним в дверь.

— Эй, Лоредано. Скорее на коня! Счастливого вам пути.

Итальянец открыл дверь и вышел. На пороге он обернулся и шепнул Руи Соэйро:

— Займитесь часовыми. Это самое главное.

— Будьте спокойны.

Спустя несколько минут дон Диего с болью в сердце и со слезами на глазах нежно обнимал мать, любимицу свою Сесилию и Изабелл, которая теперь тоже стала для него сестрой.

Потом, совладав со своими чувствами, он быстро сбежал по лестнице вниз. Там, получив отцовское благословение и обняв Алваро, он вскочил на коня, которого ему подвел Айрес Гомес.

Четверо всадников пустились в путь и вскоре исчезли за поворотом дороги.

 

II. ПРИГОТОВЛЕНИЯ

Пока дон Антонио де Марис разговаривал с сыном у себя в кабинете, Пери проверял свое оружие. Затем он зарядил пистолеты, подаренные ему накануне Сесилией, и вышел из хижины.

Лицо индейца выражало энергию и непреклонную волю; видно было, что он пришел к какому-то решению, жестокому и, может быть, даже отчаянному.

Что предпринять, он и сам пока еще не знал. Но ему было известно, что итальянец и его сообщники назначили встречу на это утро, и он твердо решил изменить ход событий, прежде чем встреча состоится.

Да, конечно, у него была только одна жизнь. Но ловкость, сила и храбрость его были так велики, что эта одна жизнь стоила многих. После того, как Алваро обещал исполнить его просьбу, индеец был спокоен за будущее — численность врагов его теперь не пугала. Пусть даже он, Пери, погибнет — на долю кавальейро достанется не так уж много хлопот.

Выйдя из хижины, Пери направился в сад. Сидя на звериной шкуре, постеленной прямо на траве, Сесилия играла со своей любимой голубкой. Она подставляла губы для поцелуя, и птица прикасалась к ним своим тонким клювом.

Лицо девушки было задумчиво. Вместо обычного веселого выражения на нем лежала печать тихой грусти.

— Ты сердита на Пери, сеньора?

— Нет, — ответила Сесилия, посмотрев на него своими большими голубыми глазами. — Но ты не захотел исполнить мою просьбу. Вот твоей сеньоре и стало грустно.

Она говорила правду со всем простодушием невинности. Вечером, уходя к себе, раздосадованная отказом Пери, она действительно сердилась.

Воспитанная своей матерью в духе самого ревностного благочестия, Сесилия не разделяла ее предрассудков, ибо дон Антонио де Марис, будучи человеком умным, старался, чтобы дети их не перенимали. Но в душе Сесилия была настоящей христианкой. Ее очень огорчала мысль, что Пери, ос верному и любимому другу, не суждено избежать мук ада и узнать доброго и милосердного бога, которому она привыкла молиться.

Сесилия знала, что и мать ее, и многие другие презирают индейца за то, что он язычник. Из благодарности она хотела возвысить своего любимца, заставить всех его уважать.

Вот почему отказ Пери так ее опечалил. Она была благодарна Пери, спасшему ее от стольких опасностей, и хотела отплатить ему тем же: спасти его душу.

В эту минуту уныния взгляд ее упал на висевшую над комодом гитару, и ей захотелось петь. До чего же вдохновляюще действует па пас грусть! Потребность ли это излить своп чувства? Или музыка, как и поэзия, обладает свойством смягчить страдания? Но всякий, кого снедает печаль, всегда находит в песне великое утешение.

Девушка взяла несколько аккордов, припоминая слова песен и романсов, которым ее в детстве учила мать. И первое, что ей пришло тогда в голову, была старинная баллада, которую мы уже знаем. Она чем-то подходила к ее настроению, но чем именно, девушка не могла попять сама.

Окончив петь, она подняла кинутый ею на пол цветок Пери, воткнула его в волосы и, прочтя вечернюю молитву, спокойно уснула. Вся ее досада растаяла; она засыпала с чувством признательности к другу, который этим утром еще раз спас ей жизнь. Вскоре на ее прелестном лице заиграла улыбка, и казалось, что это душа порхает вкруг приоткрытых губ, пока глаза сомкнуты сном.

Услышав ответ Сесилии, индеец почувствовал, что первый раз в жизни он действительно огорчил свою сеньору.

— Ты не поняла, что хотел сказать Пери, сеньора. Пери просил, чтобы ты позволила ему жить, как он жил раньше. Только потому, что ему это нужно, чтобы спасти тебя.

— Как так? Я не понимаю!

— Пока Пери язычник, он первый среди своих, у него один закон, одна вера — его сеньора. Сделайся Пери христианином, он будет самым последним из всех: он будет рабом и не сможет защищать тебя.

— Рабом? Нет! Другом! Клянусь тебе в этом! — живо воскликнула девушка.

Индеец улыбнулся.

— Когда Пери будет христианином и кто-нибудь осмелится тебя обидеть, Пери не сможет его убить — твой бог учит: человек не должен убивать человека. А пока Пери — язычник, он никого не пощадит: кто обидит его сеньору, тот — его враг и должен умереть!

Бледная от волнения, Сесилия смотрела на индейца и дивилась не столько его безграничной преданности, сколько всему ходу его мысли: она не знала о разговоре, который у пего накануне был с кавальейро.

— Пери ослушался твоего приказа только ради тебя. Когда ты будешь в безопасности, он станет перед тобой на колени и поцелует крест, что ты ему дашь. Не сердись!

— Господи! — пробормотала Сесилия, поднимая глаза к небу. — Может ли быть, чтобы такая безмерная преданность не была внушена тобою!

Ее прекрасное лицо сияло безмятежной радостью.

— Я знала, что ты мне не откажешь. Больше мне ничего не нужно — я подожду. Только помни, когда ты станешь христианином, твоя сеньора будет еще больше тебя ценить.

— Ты больше не грустишь?

— Нет, теперь я очень довольна!

— Пери хочет что-то у тебя попросить.

— Говори: что?

— Пери хочет, чтобы ты начертила ему на бумаге.

— Начертила на бумаге?

— Да, как сегодня начертил твой отец.

— А, ты хочешь, чтобы я что-то написала?

— Да.

— А что?

— Пери скажет.

— Сейчас.

Девушка побежала к столику и, взяв лист бумаги и перо, сделала Пери знак, чтобы он подошел к ней.

Она чувствовала, что должна исполнить желание индейца, как и он исполнял ее малейший каприз.

— Ну, говори, что писать.

— Алваро от Пери, — сказал индеец.

— Письмо к сеньору Алваро? — смутившись, спросила девушка.

— Да, к нему.

— А что ты хочешь ему сказать?

— Пиши.

Девушка написала обращение, а потом, по просьбе Пери, проставила на бумаге имена Лоредано и его двух сообщников.

— А теперь, — сказал индеец, — запечатай.

Сесилия запечатала письмо.

— Отдай его вечером, раньше не надо.

— Но что это значит? — в недоумении спросила Сесилия.

— Он сам тебе скажет.

— Но я не…

Девушка покраснела: она чуть было не сказала, что не станет говорить с кавальейро, но потом передумала. Зачем посвящать Пери в то, что случилось? Она понимала, что если индеец узнает о вчерашнем, он возненавидит и Изабелл и Алваро только за то, что они невольно огорчили его сеньору.

Пока Сесилия пыталась побороть смущение, Пери смотрел на нее сверкающими глазами. Могла ли она догадаться, что взглядом этим он прощается с ней навсегда?

Она и не подозревала, какой отчаянный план созрел у индейца, решившего истребить всех врагов дома.

В эту минуту в комнату сестры явился дон Диего. Он пришел проститься.

Покинув Сесилию, Пери направился к лестнице и наткнулся на ту же стражу, которая потом преградила дорогу Руи Соэйро.

— Стой! — воскликнули часовые, скрестив шпаги.

Индеец презрительно пожал плечами и, не дав обоим опомниться, скользнул под их скрещенные шпаги и сбежал с лестницы. Он ушел в лес, еще раз проверил, заряжен ли клавии, и стал ждать. Прошло довольно много времени. Наконец вдали он увидел четверых всадников.

Пери ничего не мог понять. Ясно было одно: план его не удался.

Он отправился искать Алваро.

Кавальейро рассказал ему, что воспользовался отъездом дона Диего в Рио-де-Жанейро для того, чтобы избавиться от итальянца без шума и скандала. Тогда, в свою очередь, индеец поделился с ним тем, что слышал в кактусовых зарослях, и рассказал о своем плане убить этим утром троих авентурейро, а также о письме, написанном, по его просьбе, Сесилией, чтобы, в случае если он, Пери, погибнет, кавальейро знал имена предателей.

Алваро все еще отказывался верить, что итальянец так подл.

— Теперь, — закончил Пери, — надо удалить и двух других. Если они останутся, первый может вернуться.

— Не посмеет, — сказал кавальейро.

— Пери не ошибается! Прикажи, чтобы двое других убрались.

— Не волнуйся. Я поговорю с доном Антонио де Марисом.

Остаток дня прошел спокойно. Но в дом этот, вчера еще такой веселый и счастливый, вошла печаль. Огорчение, вызванное отъездом дона Диего, безотчетный страх, который всегда сопутствует приближающейся беде, и ужас при мысли о нападении индейцев — все эти чувства охватили обитателей «Пакекера».

Авентурейро под руководством дона Антонио воздвигали защитные сооружения, чтобы сделать скалу, на которой стоял дом, еще более неприступной.

Одни из них строили укрепления вокруг площадки; другие устанавливали перед домом кулеврину, которую фидалго еще два года назад предусмотрительно велел привезти из Сан-Себастьяна. Словом, весь дом стал выглядеть как военный лагерь, и это означало, что час сражения близок. Дон Антонио готовился достойным образом встретить врага.

И должно быть, во всем доме только одна душа оставалась совершенно безучастной ко всему, что творилось вокруг: то была Изабелл, не думавшая ни о чем, кроме своей любви.

После рокового признания, вырванного у нее из сердца какой-то неодолимой силой, каким-то порывом чувства, в котором она не могла дать себе отчет, несчастная девушка ушла и затворилась у себя в комнате. Она готова была умереть от стыда.

Она припоминала свои слова и в ужасе спрашивала себя, как у нее хватило храбрости произнести вслух то, что раньше она стыдилась сказать даже глазами. Ей казалось, что теперь при каждом взгляде Алваро она будет сгорать от стыда.

Но любовь ее оставалась все такой же страстной; больше того, может быть, чувство, которое она так долго подавляла, от помех на его пути, от всей этой борьбы с собой становилось еще сильнее.

Несколько обращенных к ней ласковых слов Алваро, касание его рук, тот миг, когда она, забыв обо всем, припала к его груди, — все это снова и снова вставало у нее в памяти.

Душа ее, подобно бабочке, вьющейся вокруг цветка, беспрестанно кружилась вокруг этих все еще свежих воспоминаний, чтобы еще раз пережить ту первую радость, которая выпала на долю ее обреченной любви.

В понедельник вечером Алваро случайно встретился с Изабелл на площадке: оба они молчали и были смущены; Алваро собирался уйти.

— Сеньор Алваро, — пробормотала девушка, вся дрожа.

— Что вам угодно, дона Изабелл? — в волнении спросил Алваро.

— Я забыла вчера вернуть вам вещь, которая попала ко мне по ошибке.

— Ах, все тот же злосчастный браслет?

— Да, — тихо ответила девушка, — все тот же — злосчастный браслет. Сесилия настаивает на том, что он принадлежит вам.

— Да, он принадлежит мне, и я прошу вас принять его.

— Нет, сеньор Алваро, не могу.

— Как, сестра не может принять подарок от брата?

— Ну хорошо, — ответила девушка, вздыхая, — я буду хранить его, как воспоминание о вас: он будет для меня не украшением, а реликвией.

Алваро ничего не ответил и ушел, чтобы не продолжать этот разговор.

Еще со вчерашнего вечера он не мог избавиться от потрясения, которое вызвало в нем признание Изабелл. Верно, ни один мужчина не мог бы остаться равнодушным к этой пылкой девической любви, к полным огня словам, которые слетали с ее дышавших страстью губ.

Но кавальейро усилием разума старался скрыть все происшедшее от себя самого, затаить его в глубине сердца. Алваро обещал дону Антонио де Марису исполнить его последнюю волю, поклялся, что женится на Сесилии.

И теперь, хоть он уже не питал никаких надежд, что его светлая мечта осуществится, он понимал, что должен исполнить волю фидалго, должен взять на себя заботу о его дочери, посвятить ей всю свою жизнь. Вот если бы Сесилия открыто его отвергла и дон Антонио развязал его от слова, которое он, Алваро, дал, тогда сердце кавальейро было бы свободно или, может быть, от тоски вовсе перестало бы биться.

Единственным достойным упоминания событием этого дня был приезд шести авентурейро из соседней капитании; узнав от дона Диего о грозящей «Пакекеру» опасности, они явились предложить дону Антонио свою помощь.

Прибыли они, когда уже сморкалось. Их возглавлял известный нам местре Нунес, тот самый, который за год до этого приютил у себя монаха Анджело ди Лука.

 

III. ЧЕРВЬ И ЦВЕТОК

Было одиннадцать часов вечера.

И дом и окрестности погрузились в тишину. На небе блестели кое-где звезды; легкий ветерок шелестел листвой.

Двое стоявших на часах авентурейро, опершись на аркебузы и склонившись над парапетом, вглядывались в кромешный мрак, окутывавший подножье скалы.

Медленным шагом дон Антонио де Марис прошел по площадке, потом его величественная фигура исчезла за углом дома. Фидалго совершал ночной обход, как и подобает полководцу накануне сражения.

Спустя несколько мгновений из долины, куда спускалась каменная лестница, послышался крик совы. Тогда один из часовых нагнулся и, подняв два маленьких камушка, бросил их вниз, сначала один, потом другой. Они упали в заросли, звук их падения был едва слышен, и его нелегко было отличить от шуршания колеблемой ветром листвы.

Вслед за этим кто-то тихо взошел по лестнице и присоединился к часовым.

— Готово?

— Дело за вами.

— Идем. Время дорого!

Все трое, крадучись, направились к тому крылу, где помещались авентурейро. Там тоже все спали, но сквозь дверную щель видно было, что в комнате Айреса Гомеса горит еще свет.

Один из троих вошел в галерею и, проскользнув вдоль стены, исчез во мраке.

Двое других дошли до самого дальнего угла дома, и там, в темноте, между ними начался разговор.

— Сколько нас всего? — спросил пришелец.

— Двадцать.

— Сколько нам надо?

— Девятнадцать.

— Ладно. Пароль?

— Серебро.

— А как с поджогом?

— Сейчас начнем.

— Откуда?

— Со всех четырех углов.

— Сколько человек остается?

— Двое, не больше.

— Это будем мы с тобой.

— Я вам нужен?

— Да.

Наступила короткая пауза, в течение которой один из авентурейро, казалось, что-то напряженно обдумывал, в то время как другой ждал. Наконец первый поднял голову.

— Руи, ты мне предан?

— Я вам это доказал.

— Мне нужен верный друг.

— Положитесь на меня.

— Спасибо.

Неизвестный крепко пожал руку товарища.

— Ты знаешь, что я люблю одну девушку.

— Вы говорили об этом.

— Ты знаешь, что не столько ради этих сказочных богатств, сколько ради нее, я задумал весь этот страшный план.

— Нет. Этого я не знал.

— Это так. Богатство не много для меня значит. Будь мне другом. Послужи мне верой и правдой, и я отдам тебе большую часть сокровищ.

— Что я должен сделать?

— Дать клятву. Священную, страшную.

— Какую?

— Сегодня эта девушка станет моей. Но если мне суждено умереть, я хочу, чтобы…

Неизвестный замялся, потом продолжал:

— Хочу, чтобы она но досталась никакому другому мужчине, чтобы никто другой не изведал с ней счастья.

— Как же это сделать?

— Убить ее.

Руи вздрогнул.

— Убить ее, и пусть наши тела похоронят в одной могиле. Не знаю почему, но мне кажется, что, даже мертвый, я испытаю высшую радость от одного прикосновения к ее телу.

— Лоредано! — в ужасе воскликнул его товарищ.

— Ты мой друг и будешь моим наследником! — сказал итальянец, судорожно хватая его за руку. — Таково условие. Если ты откажешься, сокровища достанутся другому!

В душе авентурейро боролись противоположные чувства. Однако алчность, неутолимая, безумная, слепая, заглушила в нем едва слышный голос совести.

— Клянешься? — спросил Лоредано.

— Клянусь! — сдавленным голосом отвечал Руи.

— Тогда за дело.

Лоредано скрылся в своей каморке и через некоторое время вынес оттуда длинную и узкую доску, которую затем перекинул через обрыв.

— Ты будешь держать эту доску, Руи. Вручаю тебе мою жизнь. Видишь, как я тебе доверяю. Стоит этому мостику пошатнуться, и я упаду в пропасть и разобьюсь насмерть.

Итальянец стоял сейчас как раз на том самом месте, что и в первую ночь по приезде, па расстоянии нескольких локтей от окна Сесилии; угол здания, вплотную подходивший к краю обрыва, мешал ему проникнуть в садик.

Доска была положена в направлении окна. В тот раз итальянцу достаточно было опереться па кинжал, теперь же ему нужна была более надежная опора, чтобы руки были свободны. Руи встал на край доски и, ухватившись за столб галереи, придерживал этот висячий мост, по которому итальянец должен был перебраться на противоположный край обрыва.

Тот без колебаний снял с ремня пистолет, чтобы не обременять себя лишней тяжестью, разулся и, зажав в зубах длинный нож, ступил на доску.

— Будешь ждать меня здесь, я приду с другой стороны, — сказал итальянец.

— Хорошо, — дрожащим голосом ответил Руи.

Голос Руи дрожал оттого, что в эту минуту в голове его родился дьявольский план. Он подумал, что жизнь Лоредано теперь у него в руках. Для того чтобы избавиться от итальянца и овладеть его тайной, достаточно сделать одно движение ногой — доска неминуемо скатится в пропасть.

Но на это он никак не мог решиться, и удержала его отнюдь не совесть — он был слишком развращен: мысль о преступлении его не пугала. Просто власть итальянца над сообщниками была так велика, что Руи даже в такую минуту чувствовал ее на себе.

Это он помог Лоредано удержаться над пропастью, и он, Руи Соэйро, был волен спасти его или же столкнуть в бездну. Но он и теперь еще продолжал бояться итальянца.

Это было какое-то суеверное чувство. Авентурейро сам не мог понять, почему он вдруг струсил, но ужас этот становился навязчивым, превращался в кошмар.

Тем временем воображение рисовало ему несметные богатства, перед глазами искрились золото и драгоценные камни: блеск их его ослепил. Одно небольшое усилие воли — и он станет единственным обладателем баснословных сокровищ, тайной которых владел Лоредано.

Но именно решимости ему и не хватало. Два или три раза авентурейро порывался, повиснув на столбе, отпихнуть доску.

Наконец он поддался соблазну.

Наступила минута ослепления. Колени его подогнулись. Доска закачалась с такой силой, что Руи не мог понять, как итальянец на ней удержался.

И тут весь страх исчез: на место его пришли бешенство, ярость; после первого шага он готов был на все. Так разъяряется зверь, завидевший кровь.

Доска дрогнула снова и еще сильнее закачалась у края обрыва. Руи ждал, что услышит шум падения тела, но до слуха его донесся только удар дерева о скалу. Отчаявшись, Руи собрался уже совсем отпустить доску, как вдруг услыхал приглушенный, сдавленный голос итальянца, который едва можно было различить среди мертвого безмолвия ночи:

— Устал, Руи? Так вытащи доску, она мне больше не нужна.

Авентурейро испугался. Только дьявол может так парить над пропастью и так презирать опасность, только высшее существо, над которым смерть не властна.

Он не подозревал, что, со свойственной ему предусмотрительностью, Лоредано, зайдя к себе в комнату за доской, прихватил оттуда веревку, которую потом и перебросил через балку галереи так, что конец ее свисал на расстоянии одного локтя от окна Сесилии.

Едва ступив на свой импровизированный мост, итальянец сразу же ухватился за конец веревки и обвязал его вокруг пояса. Теперь он был спокоен: даже если под ногами у него не будет опоры, он повиснет на этой веревке и, как бы это ни было трудно, все равно доберется до окна.

Вот почему, хоть Руи Соэйро два раза качнул доску, ему так и не удалось сбросить Лоредано вниз. Уже после первой попытки итальянец понял, что происходит в душе Руи, но не подал виду и только потом, окликнув авентурейро, дал тому понять, что он, Лоредано, в безопасности и попытка сбросить его в пропасть окончилась неудачей.

Доска больше не шевелилась: теперь она держалась так, как будто ее прибили к скале гвоздями.

Лоредано шагнул вперед; он нащупал окно Сесилии и кончиком ножа приподнял задвижку: створки распахнулись, сорвав муслиновую занавеску, скрывавшую от посторонних глаз эту обитель целомудрия и невинности.

Сесилия спала на своей белой постели. Ее белокурая головка покоилась на подушке; на тонких кружевах раскинулись золотистые локоны. Тихий и безмятежный сон овевал ее нежное лицо наподобие той легкой, воздушной тени, какой овеяно лицо Девы на картинах Мурильо; она улыбалась.

Вырез ночной рубашки обнажал ее тонкую белоснежную шею. Девушка глубоко дышала и с каждым вдохом, просвечивая сквозь прозрачную ткань, вздымались ее нежные груди.

Волнистые складки голубого дамасского шелка ложились на белизну батиста, обрамляя гармоничные контуры словно изваянного из мрамора тела.

В этой спящей девушке было столько очарования, она излучала такую душевную чистоту, что, казалось, всякая нечестивая мысль должна была отлететь прочь.

Очутившись возле нее, человеку естественнее всего было бы стать на колени у ее ног, как у алтаря, а не тянуться к этим белым покровам, защищавшим ее невинность.

Лоредано приблизился к ней, бледный, весь дрожа; он тяжело дышал. Его могучая сила, его непоколебимая воля дрогнули. Облик этой безмятежно спящей девушки покорил его, поработил. Какое чувство испытал итальянец, когда его горящий взгляд впился в эту постель, трудно описать, трудно, может быть, даже понять. Это были одновременно и высшее блаженство, и самая ужасная пытка.

Страсть снедала его, горячила у него в жилах кровь; сердце его стучало. И в то же время вид этой девушки, единственной защитой которой было ее целомудрие, повергал итальянца в оцепенение.

Он ощущал в своем теле огонь, который сжигал его; губы его тянулись к ней, жаждая наслаждения, а похолодевшая рука не хотела слушаться. Так он стоял, окаменевший, парализованный. Только глаза его блестели, и раздувавшиеся ноздри вбирали в себя аромат, которым был напоен воздух.

А Сесилия улыбалась: может быть, ей снился сладкий сон, один из тех райских снов, которыми творец, точно розами, усыпает ложе девушек.

Казалось, что это ангел рядом с дьяволом, женщина рядом со змием, добродетель рядом с пороком,

Итальянец напряг всю свою волю и, проведя рукой по глазам, как бы отгоняя навязчивое видение, подошел к столику и зажег розовую восковую свечу.

Комната, которую раньше едва освещал мерцавший в углу ночник, озарилась светом; прелестное лицо Сесилии предстало перед ним словно окруженное ореолом.

От света, резавшего ей глаза, девушка чуть пошевельнулась, но, даже не проснувшись, только повернула голову.

Лоредано остановился между кроватью и стеной и залюбовался. Он позабыл обо всем на свете и о сокровищах — тоже. Не думал он в этот миг и о том, как похитить девушку.

Голубка, спавшая на комоде в своем белом ватном гнездышке, встрепенулась и захлопала крыльями. Шум этот возвратил итальянца к действительности. Он увидел, что уже поздно и времени терять нельзя.

 

IV. ВО МРАКЕ

Необходимо сделать некоторые пояснения к событиям, о которых мы только что говорили.

Когда Лоредано услышал угрозу Алваро и понял, что ему придется ехать в Рио-де-Жанейро, он пал духом, но потом скоро пришел в себя, и сатанинская улыбка снова искривила его губы.

Улыбка эта и сейчас означала, что новый адский замысел вспыхнул в его мозгу, как блуждающий огонек, — из тех, что тихими ночами возникают во мраке.

Итальянцу пришло в голову, что именно теперь, когда все думают, что он в пути, он подготовит свой план и в ту же ночь приведет его в исполнение.

Переговорив с Руи Соэйро, он дал ему все указания, краткие, простые и вразумительные: надо было избавиться от всех, кто мог помешать.

В те времена жившие в «Пакекере» авентурейро, разумеется, не могли иметь отдельных комнат. Такой роскошью пользовались лишь немногие. Но даже тем, кто был в привилегированном положении, приходилось обычно солиться по двое в одной комнате; остальные спали в просторной галерее, занимавшей почти все крыло дома.

Исполняя указания Лоредано, Руи Соэйро устроил так, что в ту ночь рядом с каждым из авентурейро, преданных дону Антонио де Марису, находился один из участников заговора, притворявшийся спящим и ждавший только условного знака, чтобы всадить кинжал в горло соседа.

Во всех углах были припасены большие связки соломы. Они были разложены возле дверей и на карнизах под самой крышей. Достаточно было одной искры, чтобы пламя сразу же охватило весь дом.

Руи Соэйро выполнил все это осмотрительно, с благоразумием, достойным самого Лоредано; то, что он не успел сделать днем, было довершено ночью, когда все уснули.

Не забыл он и об особом указании Лоредано, и сам предложил Айресу Гомесу свои услуги, чтобы стоять на часах вместе с двумя товарищами, ввиду возможного нападения врага. Достойный эскудейро, знавший его как одного из самых храбрых в отряде, поддался обману и удовлетворил его просьбу.

Став хозяином положения, Руи мог теперь беспрепятственно все довести до конца. Чтобы обеспечить себе полную безопасность, он нашел способ избавиться от эскудейро, который в любую минуту мог ему помешать.

Вечером Айрес Гомес вместе со своим старым приятелем местре Нунесом сидели за бутылкой вина валверде и неторопливо распивали его, смакуя каждый глоток, дабы растянуть скромную порцию живительного напитка, ибо иначе его никак не хватило бы па двух таких пьяниц.

Местре Нунес сладострастно обхватил губами край кувшина, отпил глоток вина и, слегка причмокнув, развалился па скамейке, скрестив руки на своем толстом животе и блаженно улыбаясь.

— Знаете что, дружище Айрес, хочу я у вас одну вещь спросить, да все никак не приходится.

— Пользуйтесь случаем, Нунес. Я к вашим услугам.

— Скажите мне, кто этот человек, что поехал с доном Диего, вы его каким-то странным именем называли, вроде и не португальским.

— А, это вы про Лоредано? Да так, проходимец один.

— Вы его знаете, Айрес?

— Как не знать! У нас он живет.

— Я не об этом; знаете ли вы, откуда он и кто такой?

— Ничего я толком не знаю! Явился как-то раз сюда и попросил приюта. А тут у нас убыл один из отряда — ну он и заступил его место.

— А когда это было, не припомните?

— Постойте-ка! Мне нынче пятьдесят девять стукнуло…

Эскудейро стал считать на пальцах, соображая, сколько ему тогда было лет.

— Как раз год назад, весной, в начале марта.

— Вы в этом уверены? — спросил местре Нунес.

— Да, все в точности так. Но что с вами такое?

Местре Нунес вскочил с места как ужаленный.

— Не может быть!

— Вы что, мне не верите?

— Нет, я не об этом, Айрес! Тут преступление! Дело рук сатаны! Самое ужасное христопродавство!

— Да что такое? Говорите же, на самом-то деле.

Местре Нунес пришел наконец в себя и поделился с эскудейро своими сомнениями по поводу брата Анджело ди Лука и его смерти, которую ничем нельзя было объяснить; он подчеркнул, что монах исчез именно тогда, когда появился авентурейро, и что тот тоже был итальянцем.

— И притом, — заключил Нунес, — тот же самый голос, те же глаза!.. Увидел я его сегодня, так даже вздрогнул с перепуга. Будто монах явился сюда с того света.

Айрес Гомес сорвался с места и, вспрыгнув на кровать, схватил висевший в головах палаш.

— Что вы собираетесь делать? — вскричал местре Нунес.

— Убить его, и на этот раз по-настоящему, чтобы он уже больше не мог явиться.

— Вы забыли, что он отправился в дальний путь?

— Ах, да… верно, — пробормотал эскудейро, скрежеща зубами.

За дверью послышался шорох. Друзья решили, что это ветер, и даже не обернулись; сидя друг против друга, они продолжали вполголоса разговор, нить которого была прервана неожиданным сообщением Нунеса.

Тем временем произошло нечто такое, на что достопочтенному эскудейро не мешало бы обратить внимание. Это раздался скрип ключа, который Руи повернул в скважине. Дверь была заперта.

Руи слышал весь разговор друзей. Сначала он пришел в ужас, но потом к нему вернулось присутствие духа — он решил, что при всех обстоятельствах полезно знать тайну итальянца и в будущем ему это пригодится. Придя к этому утешительному выводу, Руи спрятал ключ в карман и присоединился к своему товарищу, стоявшему возле лестницы на часах.

Он дожидался Лоредано, который должен был вернуться поздней ночью, чтобы возглавить хитро задуманный заговор.

Итальянцу не стоило большого труда обмануть дона Диего де Мариса; он знал, что у молодого кавальейро горячая кровь, что он будет спешить и не потерпит ни малейшей задержки.

Когда они отъехали на три лиги от «Пакекера», Лоредано сказал, что у коня его лопнула подпруга и надо ее починить. Дон Диего и его спутники были уверены, что итальянец отстал совсем ненадолго и вот-вот их догонит, он же тем временем вернулся назад и засел в чаще неподалеку от дома, выжидая, когда стемнеет.

Убедившись, что все спят, он подъехал к дому, дал знать о своем прибытии, как было условлено, совиным Криком и, не будучи никем замечен, прокрался наверх.

Остальное нам уже известно. Зная, что все готово и сообщники ждут только его сигнала, Лоредано приступил к исполнению своего плана и проник в комнату Сесилии.

Схватить девушку, унести ее, перебежать через площадку, добраться до входа в галерею и дать условный сигнал — все это он рассчитывал сделать за несколько мгновений.

То, что Сесилия будет кричать и он, Лоредано, не сможет заглушить этот крик, мало его смущало. Прежде чем кто-либо проснется, он доберется до противоположного конца дома и там, по одному его слову, на помощь ему придут огонь и железо.

Руи подожжет пучки соломы, а ножи остальных вонзятся в горло спящих.

Потом, среди всеобщего ужаса и смятения, два десятка дьяволов довершат начатое дело и, подобно злым духам древних легенд, исчезнут с первыми лучами зари, как только окончится этот кровавый шабаш.

Они поедут в Рио-де-Жанейро. Лоредано был уверен, что найдет себе верных и преданных слуг в лице этих бандитов, связанных узами преступления и страхом перед опасностью, одинаково одержимых жаждой обогащения.

В то время как измена проникла в дом, угрожая покою, счастью, жизни и чести, обитатели его были погружены в спокойный безмятежный сон — никто из членов семьи дона Антонио де Мариса не представлял себе, какая беда нависла над ними.

Лоредано был так силен и ловок, что сумел подобраться к кровати девушки, ни одним шорохом не выдав своего присутствия. Во всем доме никто не проснулся.

Услыхав трепет голубиных крыльев, итальянец опомнился и решил не терять больше времени. Он открыл комод Сесилии, вынул оттуда ее шелковые и полотняные платья, аккуратно сложил их, завернул в одну из лежавших на полу шкур и положил на стул, чтобы потом ему легко было захватить их с собою.

Было что-то необъяснимое в поступках этого человека. Совершая преступление, он не забывал, что должен чем-то утешить девушку в ее горе, и заботился о том, чтобы во время нелегкого переезда, который ей предстояло совершить, она имела под рукою необходимые вещи.

Закончив все приготовления, итальянец открыл дверь в сад и стал думать, какой путь ему лучше избрать. Надо было все рассчитать — ведь едва только Сесилия окажется у него на руках, ему придется бежать не переводя дыхания, бежать без оглядки.

Дверь эта была в углу комнаты, как раз напротив прохода между стеной и кроватью. Надо было сразу же схватить Сесилию и выбежать вон.

И вдруг, когда он уже наклонился над кроватью, послышался вздох или, может быть, даже стон, сдавленный и тревожный.

Итальянец задрожал; волосы его стали дыбом; капли холодного пота выступили на его бледном, искаженном от страха лице.

Потом он понемногу вышел из оцепенения; глазами лунатика он стал оглядывать комнату.

Ничего! Мертвая тишина. Ни одна ночная бабочка не шелохнулась; все вокруг спало — бодрствовало одно лишь преступление, словно то был некий демон, злой гений наших старинных легенд.

Все было тихо. Даже ветер, казалось, спрятался где-то в чашечках цветов и уснул в этой напоенной ароматами колыбели, словно на груди у любимой.

Итальянец пришел в себя после неожиданного испуга. Он шагнул вперед и склонился над постелью.

Сесилии что-то снилось.

У нее было счастливое лицо. Покоившаяся на груди рука шевельнулась во сне, задела висевший на шее маленький эмалевый крестик, и он касался теперь ее губ. До слуха Лоредано донесся едва уловимый шелест дыхания, похожий на звуки арфы.

На губах Сесилии затрепетала улыбка: потом это была уже не улыбка, а что-то похожее на поцелуй, и, наконец, ее губы раскрылись, и вместе с дыханием вырвалось слово:

— Пери!

Рука ее снова упала на батистовую рубашку.

Итальянец выпрямился. Он был бледен.

Он никак не мог заставить себя коснуться этого тела, такого целомудренного, такого непорочного; он не решался взглянуть на это лицо, светившееся невинностью и чистотой.

Но время не ждало.

Он сделал над собою усилие, уперся коленом о край кровати, закрыл глаза и протянул руку.

 

V. БОГ РАСПОЛАГАЕТ

Рука Лоредано была. уже над кроватью, но в то мгновение, когда она потянулась к Сесилии, что-то с силой отбросило ее назад.

Неизвестно откуда пущенная стрела с быстротой молнии разрезала воздух, и, прежде чем итальянец мог услыхать ее пронзительный свист, рука его оказалась пригвожденной к стене.

Авентурейро зашатался и упал на пол за кровать; это его спасло, ибо вторая стрела, такая же стремительная и пущенная с не меньшей силой, впилась в стену в том самом месте, куда только что падала тень от его головы.

Вокруг девушки, спавшей безмятежным сном, разыгралась безмолвная драма.

Корчившийся от боли Лоредано понял, что случилось. Он догадался, что стрелу эту пустил Пери. Не видя индейца, он уже ощущал его приближение, чувствовал, что тот полон ненависти и гнева и будет мстить за обиду, нанесенную его сеньоре.

Негодяй испугался. Кое-как приподнявшись и став на колени, он впился зубами в стрелу, приковавшую его руку к стене, вытащил ее судорожным рывком, вскочил и, обезумев от ужаса и отчаяния, кинулся в сад.

Через несколько мгновений после того, как вторая стрела упала в комнату, листва дерева, высившегося напротив окна Сесилии, зашевелилась, и человеческая фигура, повисшая на гибкой ветке, раскачавшись над пропастью, спрыгнула па карниз.

Затем, ухватившись за косяк окна, человек этот с поразительной ловкостью скользнул в комнату; в эту минуту свет озарил его стройное, гибкое тело.

Это был Пери.

Индеец подбежал к кровати и, увидев, что его сеньора цела и невредима, вздохнул с облегчением. В самом деле, девушка лишь повернулась на другой бок и продолжала спать так крепко, как спят только в юности и только те, у кого душа чиста.

Пери хотел было кинуться за итальянцем и убить его, как уже убил двух его сообщников. Но, подумав, он решил, что нельзя оставить девушку беззащитной, чтобы она, чего доброго, не подверглась новому нападению, и решил прежде всего позаботиться о ее спокойствии и безопасности.

Первой мыслью индейца было задуть свечу. Лишь после этого он приблизился к постели Сесилии и заботливо укрыл ее покрывалом из дамасского шелка.

Ему казалось, что, если он бросит взгляд на спящую, он этим ее оскорбит; он был убежден, что тот, кому случится увидеть эту скрытую от всех красоту, не должен больше глядеть ни на что на свете.

После этого Пери навел порядок в комнате; он сложил платья Сесилии в комод, опустил жалюзи и закрыл окно, отмыл оставшиеся на стене и на полу пятна крови; все это он проделал так осторожно, что ничем не потревожил сон своей сеньоры.

Затем он приблизился снова к постели и при бледном свете ночника еще раз взглянул на ее прелестное лицо.

На душе у него было легко; он был так счастлив, что подоспел вовремя и помешал оскорбить свою сеньору и, может быть, даже совершить над ней злодеяние; счастлив оттого, что она спокойна и улыбается, оттого, что ей не пришлось испытать ни волнения, ни испуга. И ему захотелось чем-нибудь выразить свое чувство.

Он увидел на ковре маленькие атласные туфельки. Индеец стал на колени и благоговейно поцеловал их, как некую священную реликвию.

Но было уже около четырех часов; близился рассвет; звезды на небе гасли одна за другой: шумы пробуждающейся природы начали вторгаться в глухое безмолвие ночи.

Индеец запер снаружи дверь комнаты, выходившую в сад, и, спрятав ключ за поясом, сел у порога, как преданная собака, которая караулит дом своего хозяина и никого к нему не подпускает.

Потом он стал думать о том, что произошло; он винил себя в том, что позволил итальянцу проникнуть в комнату его сеньоры. Но он клеветал на себя, ибо одно лишь провидение могло в эту ночь сделать больше, нежели сделал он: все, на что только были способны разум, отвага, проницательность и сила человека, — все это он совершил.

После отъезда Лоредано и разговора с Алваро индеец был уверен, что его сеньора в безопасности и что обоих сообщников итальянца теперь тоже отошлют прочь; он думал только о готовившемся нападении айморе и поэтому, не медля ни минуты, отправился в пес.

Он хотел узнать, не проходило ли в окрестностях «Пакекера» какое-нибудь из племен великого народа гуарани, к которому сам он принадлежал; индейцы этого племени могли бы стать друзьями и союзниками Антонио де Мариса.

Застарелая вражда между народом гуарани и диким племенем айморе вселяла в Пери эту надежду. Но сколько он ни рыскал в этот день по лесу, он нигде не нашел ни малейшего следа своих соплеменников.

Таким образом, фидалго мог полагаться только на собственные силы. Силы эти были невелики, но индеец не падал духом; он знал себя и не сомневался, что, в случае беды, его преданность Сесилии подскажет ему средство спасти ее и тех, кто ей дорог.

Когда он вернулся, было уже совсем темно; он тут же разыскал Алваро и спросил его, как решили поступить с Бенто Симоэнсом и Руи Соэйро. Тот ответил, что дон Антонио де Марис не поверил в их виновность.

В самом деле, благородный фидалго, привыкший к тому, что все его люди ему преданны, не хотел полагаться на сведения, которые нельзя было подтвердить никакими доказательствами. Но вместе с тем он знал, что Пери не бросает слов на ветер, и поэтому дал себе труд выслушать его рассказ, чтобы в точности определить, какие выводы следует из него сделать.

Пери ушел встревоженный; он уже раскаивался, что не осуществил своего первоначального замысла — не убил всех троих. Раз эти два человека до сих пор еще не изгнаны из «Пакекера», значит, дом в опасности.

Он решил, что эту ночь не будет спать; захватив с собой лук, он уселся в дверях своей хижины. Несмотря на то что дон Антонио подарил ему клавин, лук оставался по-прежнему любимым оружием индейца. Он был удобен тем, что его не надо было заряжать — тратить лишнее время. Можно было выпускать одну за другой несколько стрел подряд; каждая разила так же метко и неумолимо, как пуля, и притом — бесшумно.

Спустя некоторое время Пери услышал крик совы у подножия лестницы. Крик этот показался ему странным, и по двум причинам: во-первых, эта зловещая птица никогда не кричит так звонко; во-вторых, крик доносился не с вершины дерева, как обычно, а откуда-то снизу.

Он вскочил. Сова эта, у которой были повадки столь отличные от всех других сов, показалась ему подозрительной; он захотел узнать, что это за странная птица.

На противоположной стороне площадки мелькнули три фигуры; они шли крадучись. Это возбудило в индейце еще больше подозрений: он знал, что ночной караул состоит обычно из двух, а не из трех человек.

Он последовал за ними издали, но, пробравшись во внутренний дворик, увидел только одного человека, который вошел в галерею — двое других исчезли.

Пери стал искать их повсюду, но не нашел. Они скрылись за столбом на самом краю обрыва, и увидеть их не было возможности.

Решив, что они, как и первый, в галерее, индеец пригнулся и прокрался туда. Неожиданно рука его коснулась холодного лезвия — он догадался, что это кинжал.

— Это ты, Руи? — спросил чей-то приглушенный голос.

Пери ничего не ответил, но внезапно, при имени Руи, в сознании его всплыл Лоредано и его заговор. Индеец сообразил, что здесь что-то замышляется, и принял решение.

— Да! — ответил он едва слышным голосом.

— Что, пора уже?

— Нет.

— Все спят.

Во время этого разговора Пери незаметно провел пальцами по стальному лезвию и убедился, что чья-то рука крепко сжимает рукоять кинжала.

Индеец вышел из галереи и поспешил в комнату Айреса Гомеса. Дверь оказалась запертой. Возле нее лежала куча соломы.

Все это говорило о преступном замысле, который мог быть приведен в исполнение в любую минуту. Пери понимал это и боялся, что не успеет расстроить козни врагов.

Что делал здесь этот человек, притворявшийся спящим и державший в руках обнаженный кинжал так, словно собирался нанести им удар? Что могли значить эти расспросы о времени и замечание, что все спят? Для чего под дверью эскудейро положили солому?

Сомневаться не приходилось: какие-то люди ждут условного сигнала, чтобы прикончить своих спящих товарищей и поджечь дом. Если он сейчас же не помешает им это сделать, все погибло.

Надо было разбудить спящих, предупредить их об опасности или, по крайней мере, подготовить их, чтобы они могли защититься и спасти себя от неминуемой смерти.

Индеец судорожно сжал голову руками, как будто хотел силой выдавить оттуда спасительную идею. Наконец он вздохнул с облегчением: после множества путаных, противоречивых предположений, роившихся в его мозгу, его вдруг осенила счастливая мысль, сразу же придавшая ему бодрость и силу.

Это было нечто весьма необычное.

Пери вспомнил, что в галерее стоит много бочек и бутылок с питьевой водой, винами и индейскими напитками. которые авентурейро всегда запасали в большом количестве.

Он снова кинулся туда и, нащупав первый попавшийся под руку бочонок, вытащил пробку — жидкость хлынула на пол. Спустя несколько мгновений голос, который он уже слышал во тьме, прозвучал снова, но на этот раз угрожающе:

— Кто там?

Пери понял, что замысел его не удается, и, может быть, напротив, даже ускорит то, чему он хотел помешать.

Индеец больше не раздумывал. Едва только задавший этот вопрос авентурейро попытался встать, как две цепкие руки, подобно железным тискам, сдавили ему горло, не дав даже вскрикнуть.

Пери неслышно опустил бездыханное тело на пол и стал продолжать свое дело. Одна за другой все бочки были опорожнены, и потоки воды и вина залили галерею.

Несколько мгновений — и все вскочат и выбегут на площадку. Этого-то Пери и добивался.

Избавившись от главной опасности, индеец обошел дом, дабы убедиться, что все в порядке. Он увидел, что по всем углам разложены пучки соломы.

Приняв необходимые меры, чтобы предупредить пожар, Пери подошел к тому углу дома, который был напротив его хижины. Казалось, он кого-то искал. Тут-то он и услыхал учащенное дыхание человека, прислонившегося к стене возле садика Сесилии.

Индеец вытащил нож. Ночь была так темна, что невозможно было ничего разглядеть.

Но Пери догадался, что это был Руи Соэйро.

У него был тонкий слух и обоняние дикаря, которые позволяют отлично ориентироваться в темноте. По звуку учащенного дыхания он определил местонахождение врага. Некоторое время он прислушивался, потом занес руку и всадил ему в горло нож.

Тот не успел даже вскрикнуть: он скорчился, а потом бесформенной массой рухнул наземь у самой стены.

Пери схватил лук и повернулся, чтобы бросить взгляд на комнату Сесилии. Его охватила ярость.

Сквозь дверную щель оттуда струился свет. Спустя мгновение он увидел на листве дерева светлое пятно: это означало, что окно открыто.

Индеец заломил руки в отчаянии и невыразимой тоске. Он находился в каких-нибудь двух шагах от своей сеньоры, но разделявшая их дверь была заперта. А ведь в эту минуту ей, может быть, грозит смертельная опасность!

Что делать? Кинуться на эту дверь, сорвать ее с петель, разбить в щепу? Но может статься, что свет этот ничего не значит и окно открыла сама Сесилия?

Эта мысль немного его успокоила, тем более что не было никаких признаков тревоги: и в саду, да, должно быть, и в комнате девушки все было тихо.

Индеец кинулся к своей хижине и, цепляясь за пальмовые листья, перепрыгнул на ветку олео и пробрался к окну Сесилии, чтобы взглянуть, почему у его сеньоры ночью зажегся свет.

Кровь похолодела у него в жилах: сквозь открытое жалюзи он увидел спящую девушку и итальянца, который, открыв дверь в сад, направлялся к постели.

Крик отчаяния и страшной муки готов был вырваться у него из груди. Но индеец закусил губу и подавил в себе этот стон, превратившийся в едва слышный хрип. Потом, крепко обвив ногами ствол дерева, он приник к одной из ветвей и натянул тетиву своего лука.

Сердце его отчаянно билось. На мгновение его рука дрогнула; он боялся, как бы стрела не задела Сесилию.

Однако когда итальянец протянул руку, чтобы прикоснуться к девушке, он ни о чем уже больше не размышлял, ничего не видел, кроме пальцев этой руки, тянувшихся к его сеньоре; он видел только, что сейчас совершится страшное святотатство.

Стрела сорвалась, быстрая, стремительная, меткая, как мысль. Рука итальянца осталась пригвожденной к стене.

Только теперь Пери пришло в голову, что самое надежное средство парализовать эту кощунственную руку — ) поразить тот источник жизни, из которого она черпает силу, — умертвить человека. Вторая стрела пролетела повыше первой и неминуемо уложила бы итальянца на месте, если бы в это время он не скорчился от внезапной боли.

 

VI. БУНТ

Как только Пери все обдумал, он вскочил, снова отворил дверь, запер ее и пошел по коридору, который вел из комнаты Сесилии внутрь дома.

Он был спокоен — он знал, что Бенто Симоэнс и Руи Соэйро больше не причинят вреда, что итальянцу теперь не уйти и что все авентурейро, вероятно, уже проснулись. Однако он счел благоразумным уведомить обо всем случившемся дона Антонио де Мариса.

К этому времени Лоредано уже добежал до галереи, где его ожидало новое и страшное разочарование, окончательное крушение всех его замыслов.

Выскочив из комнаты Сесилии, итальянец кинулся на галерею, чтобы дать условный сигнал и, вернувшись уже хозяином положения, вместе со своими сообщниками похитить девушку и отомстить Пери.

Мог ли он знать, что индеец разрушил весь его план? Очутившись во внутреннем дворике, он увидел, что галерея освещена светом факелов, что все авентурейро на ногах и столпились вокруг какого-то предмета.

Подойдя ближе, итальянец увидел, что это — тело его сообщника Бенто Симоэнса, простертое на залитом водою полу. Глаза мертвеца выкатились из орбит, язык торчал изо рта, шея была в кровоподтеках. Судя по всему, его задушила чья-то яростная рука.

Бледное лицо итальянца приняло теперь зеленоватый оттенок; он стал искать глазами Руи Соэйро, но того нигде не было. Не иначе как гнев божий обрушился на их головы. Лоредано понял, что погиб и что спасти его может только самая отчаянная решимость. Безвыходное положение внушило ему дерзкую мысль: использовать в своих целях те самые обстоятельства, которые ему помешали; пусть постигшая его кара станет в его руках орудием мести.

Авентурейро, перепуганные и недоумевающие, переглядывались и перешептывались между собой, строя различные предположения по поводу гибели своего товарища. Одни из них были разбужены хлынувшей из бочек водой, другие, еще не успевшие заснуть, сразу повскакали с циновок. С громкими криками и проклятиями они зажигали факелы, чтобы узнать причину наводнения.

Тогда-то они и обнаружили труп Бенто Симоэнса. Изумлению их не было границ. Участники заговора трепетали, видя в этом начало возмездия; других, ни о чем не подозревавших, просто возмутило убийство товарища.

Лоредано заметил их смятение.

— Вы понимаете, что это значит? — спросил он.

— Нет! Нет! Ничего не понимаем! Коли знаете, объясните, — закричали все хором.

— Это значит, — продолжал итальянец, — что в доме завелась гадина, змея, которую мы пригрели у себя на груди. Теперь она пережалит нас по очереди, всех отравит своим ядом.

— Как так? Какая змея? Говорите!

— А вот какая, — сказал Лоредано, указывая на труп и на свою простреленную ладонь, — вот вам первая жертва, вот и вторая, которая спаслась только чудом. А третья… Где Руи Соэйро?

— Да, в самом деле! Где Руи? — воскликнул Мартин Ваз.

— Может быть, он тоже убит?

— За ним последует еще кто-нибудь, потом еще, до тех пор, пока нас не истребят всех поодиночке, до тех пор, пока все христиане до последнего не станут его жертвами.

— Чьими жертвами?.. Имя убийцы! Мы должны его знать! Надо с ним расквитаться! Имя!

— А вы разве не догадываетесь? — ответил итальянец. — Вы не догадываетесь, кто в этом доме может желать смерти белых и гибели христианской веры? Кто, как не этот нехристь, этот краснокожий, этот подлый дикарь, этот предатель?

— Пери? — вскричали авентурейро.

— Да, он, он хочет перебить всех нас из мести!

— Ну, уж этому не бывать, клянусь честью, Лоредано! — воскликнул Васко Афонсо.

— Слово солдата! — вскричал другой. — Можете на меня положиться. Как-нибудь управлюсь!

— Надо разделаться с ним сегодня же ночью. Тело Бенто Симоэнса вопиет об отмщении.

— Он будет отомщен!

— Сейчас же!

— Да! Сию же минуту. За мной!

Лоредано радостно было слышать все эти отрывистые выкрики, свидетельствовавшие о том, что ожесточение нарастает. Но когда авентурейро кинулись было искать индейца, он движением руки остановил их. Не этого он хотел. Убить Пери не так-то много для него значило. Главная задача его была иной, и теперь он надеялся добиться своего без особого труда.

— Что вы намерены делать? — грозно спросил он в упор своих товарищей.

Всех авентурейро вопрос этот поразил.

— Убить его?

— А что же еще?

— Не понимаете вы, что вам это не удастся! Его любят, уважают; ему покровительствуют те, кто не очень-то печется о нас с вами.

— Пусть покровительствуют сколько хотят, но коли он виновен…

— Ошибаетесь! Кто же сочтет его виновным? Вы? Ну допустим. Но другие-то будут думать, что он ни в чем не повинен, будут его защищать. И вам останется только склонить головы и замолчать.

— Ну, уж это чересчур!

— Вы что же, считаете нас за скотину, которую можно безнаказанно резать? — вскричал Мартин Ваз.

— Вы хуже, чем скотина. Вы рабы!

— Да, клянусь святым Бразом, это так и есть, Лоредано.

— На глазах у вас убивают ваших товарищей, а вы не можете даже отомстить за них; вам придется прощать обиды только потому, что убийце все позволено! Повторяю, вы не посмеете даже прикоснуться к нему.

— А я вам докажу, что посмею!

— И я, и я! — закричали все.

— Что вы хотите делать? — спросил итальянец.

— Мы попросим дона Антонио де Мариса выдать нам убийцу Бенто Симоэнса.

— Правильно! А если он откажется, мы объявим нашу присягу недействительной и совершим правый суд своими руками.

— Так и подобает людям достойным и храбрым. Нам надо только объединиться — тогда мы добьемся возмездия. Но для этого нужны решимость и твердая воля. Не будем терять времени. Кто из нас возьмет на себя быть парламентером и пойти к дону Антонио?

Вызвался один из самых смелых и отчаянных авентурейро, по имени Жоан Фейо.

— Я пойду!

— А ты знаешь, что ему сказать?

— Будьте спокойны, он услышит от меня все, что положено.

— Так ты идешь?

— Да, сию минуту.

В это мгновение возле двери послышался звучный и властный голос, от которого все собравшиеся вздрогнули.

— Вам никуда не надо идти. Я здесь.

Дон Антонио де Марис, спокойный и бесстрастный, вошел в толпу и, остановившись посредине, скрестил руки на груди и обвел взбунтовавшихся авентурейро строгим взглядом.

При нем не было никакого оружия, и, однако, его величественное лицо вызывало у всех уважение; услыхав его твердый голос, увидев его гордую осанку, все эти только что угрожавшие ему люди опустили головы.

Уже знавший от индейца о происшествиях этой ночи, дон Антонио де Марис выходил из кабинета, когда туда вбежали Алваро и Айрес Гомес.

После разговора с местре Нунесом старик успел уснуть, но был внезапно разбужен криками и руганью авентурейро, когда вода залила циновки, на которых они спали.

Удивленный необычным шумом, Айрес зарядил ружье, зажег свечу и бросился к двери, чтобы узнать, кто это мешает ему спать. Дверь, как мы уже знаем, была заперта, и ключа в скважине не оказалось.

Эскудейро протер глаза, чтобы окончательно удостовериться, что все это ему не приснилось, и, разбудив Нунеса, спросил его, не он ли это запер дверь, но его друг сам, как и он, понять ничего не мог.

В это мгновение они услышали голос итальянца, подстрекавшего авентурейро к бунту. Только тут Айрес Гомес понял, что случилось.

Он потянул за собою местре Нунеса, приставил его к стене вместо лестницы и, не проронив ни слова, влез сначала на кровать, а оттуда ему на плечи, после чего, приподняв головой черепицу, взобрался на соединявшие стропила перекладины. Очутившись на крыше, эскудейро стал раздумывать о том, как ему быть дальше, и решил, что надо дать знать обо всем Алваро и фидалго.

Дон Антонио де Марис выслушал эскудейро так же спокойно, как перед этим — индейца.

— Отлично, друзья мои! Я знаю, что мне делать. Прошу вас, не поднимайте шума. Пусть семья моя спит спокойно. Я уверен, что все уладится. Ждите меня здесь.

— Я не могу допустить, чтобы вы так рисковали собой, — сказал Алваро, кинувшись вслед за фидалго.

— Останьтесь здесь. Вы и эти два преданных мне друга будете охранять мою жену, Сесилию и Изабел. Обстоятельства таковы, что это необходимо.

— Позвольте хотя бы одному из нас пойти с вами.

— Нет. Там требуется только мое присутствие. Но имейте в виду, что вашей храбрости и преданности недостаточно, чтобы сберечь то сокровище, которое я вам вверяю.

Фидалго взял шляпу и минуту спустя неожиданно появился среди авентурейро; те, пристыженные и испуганные, дрожали и не в силах были произнести ни слова.

— Я здесь, — повторил он, — говорите, что вам угодно от дона Антонио де Мариса. Коротко и ясно! Если требования ваши справедливы, они будут удовлетворены, если нет, вы будете наказаны по заслугам.

Авентурейро стояли понурив головы. Все молчали.

— Вы молчите. Стало быть, здесь происходит нечто такое, о чем вы не решаетесь мне сказать? Раз так, то мне придется строжайшим образом наказать виновников — тех, кто призывал к бунту! Говорите! Я хочу знать имена виновных!

Ответом на суровые слова старого фидалго по-прежнему было молчание.

В первую минуту Лоредано заколебался. Он был недостаточно храбр, чтобы встретить дона Антонио лицом к лицу. Однако он понимал, что стоит ему отказаться от своего плана и предоставить всему идти своим чередом, и он погиб.

Итальянец вышел вперед.

— Нет здесь виновных, сеньор Антонио де Марис, — сказал он, постепенно воодушевляясь, — есть только люди, с которыми обращаются как с собаками, которых приносят в жертву прихоти; каждый из нас готов отстаивать Свои права человека и христианина!

— Да! — вскричали другие, осмелев. — Мы требуем, чтоб с нами считались!

— Мы не рабы!

— Мы повинуемся, но в рабство не продаемся!

— Мы значим больше, чем какой-то нехристь!

— Ради вас мы рисковали жизнью.

Дон Антонио невозмутимо слушал все эти выкрики, постепенно переходившие в угрозы.

— Молчите, негодяи! Или вы забыли, что у дона Антонио де Мариса еще достанет сил, чтобы вырвать язык каждому, кто посмеет его оскорбить? Несчастные, так вы считаете, что, выполняя свой долг, вы оказываете кому-то благодеяние? Вы рисковали ради меня своей жизнью? А разве не затем вы сюда явились? Разве это не ваша профессия — торговать своей силой и своей кровью и отдавать их тому, кто больше заплатит? Да! Вы хуже, чем рабы, хуже, чем собаки, хуже, чем звери. Вы подлые и низкие предатели! Не смерть вы заслужили, а презрение!

Глухо клокотавший гнев авентурейро превратился в бешенство. От угроз они готовы были перейти к делу.

— Друзья мои! — крикнул Лоредано, воспользовавшись удобным моментом. — Неужели вы позволите себя оскорблять, плевать себе в лицо? И во имя чего!..

— Нет! Не позволим! — яростно закричали авентурейро.

Обнажив кинжалы, они тесным кольцом обступили дона Антонио де Мариса. Все смешалось; крики, проклятия, угрозы посыпались со всех сторон, но занесенные над головой руки все еще медлили нанести удар.

Дон Антонио де Марис, суровый, величественный, спокойный, смотрел на эти возбужденные лица с презрительной усмешкой. По-прежнему высокомерный и гордый, он, среди всех этих грозивших ему ножей, выглядел не жертвой, обреченной на смерть, а сеньором, который отдает приказание.

 

VII. ДИКАРИ

Обнажив кинжалы, авентурейро окружили старого фидалго; однако никто из них не отважился переступить черту, отделявшую их от дона Антонио де Мариса.

Уважение — эта великая духовная сила — все еще простирало свою власть на души этих людей, ослепленных возбуждением и гневом. Каждый из них ждал, что кто-то нанесет первый удар, и ни у кого не хватало смелости стать первым.

Лоредано знал, что надо подать пример; безвыходность его положения, неуемные страсти, бушевавшие в его груди, доводили его до неистовства, которое в иные минуты способно заменить истинную храбрость.

Итальянец судорожно сжал рукоять кинжала, закрыл глаза и, шагнув вперед, поднял руку, чтобы нанести смертельный удар.

Фидалго гордым движением распахнул полы камзола и обнажил грудь. Ни один мускул не дрогнул на его лице; оно было все так же спокойно; никакая тень не замутила его прозрачного, светящегося взгляда.

Притягательная сила этого благородного сердца была так велика, что рука Лоредано дрогнула, и едва его клинок коснулся одежды фидалго, как пальцы преступника, сжимавшие рукоять, застыли, словно оледенев.

Дон Антонио презрительно усмехнулся; ударом кулака в темя он свалил итальянца наземь, и тот рухнул у его ног бесформенной дряблой массой, потом фидалго пихнул его сапогом в лицо так, что тот опрокинулся навзничь.

Шум падающего тела, раздавшийся среди глубочайшей тишины, потряс всех. Авентурейро оцепенели от неожиданности.

— Опустите кинжалы, несчастные! Руке предателя и труса, руке подлого убийцы не вонзить клинка в грудь Антонио де Мариса! Тем, кто прожил честно, господь дарует праведную и славную смерть!

Ошеломленные авентурейро машинально вложили кинжалы в ножны — в звонком, спокойном и твердом голосе фидалго было столько решимости, столько силы воли, что ослушаться его было невозможно.

— Вас ждет жестокая кара. Не рассчитывайте ни на милосердие, ни на прощение; четверо из вас, те, кто вытянет жребий, умрут смертью убийц. На долю остальных выпадет быть палачами. Как видите, и сама казнь, и ее исполнение достойны вас!

Фидалго произнес эти слова с гордым презрением и пристально посмотрел на окружавших его авентурейро, как бы ожидая, не раздастся ли в ответ чей-либо голос протеста, какой-нибудь шепот, свидетельствующий о неповиновении. Но все эти люди, которые только что были охвачены яростью, стояли присмиревшие и смущенные.

— Через час, — продолжал фидалго, указав на лежавшего на земле Лоредано, — этот человек будет казнен на глазах у всего отряда. Суда ему не положено: приговор выношу я, как отец, как начальник, как хозяин, который убивает укусившего его неблагодарного пса. Мне не подобает касаться его моим оружием; он заслуживает ножа и веревки.

И такой же невозмутимый, такой же спокойный, как и в ту минуту, когда он неожиданно появился среди авентурейро, фидалго прошел через толпу застывших в неподвижности и почтении солдат и направился к выходу.

Там он обернулся. Сняв шляпу, он обнажил свою красивую седую голову, выделявшуюся удивительной белизной среди тьмы, озаренной красноватым отблеском факелов.

— Если кто-нибудь из вас проявит малейшее неповиновение, если какой-нибудь мой приказ не будет выполнен незамедлительно и точно, я, Антонио де Марис, клянусь самим господом богом и моей честью: ни один из вас не выйдет живым из этого дома. Вас тридцать человек. Но жизнь каждого из вас — в моих руках. Мне достаточно сделать одно движение, чтобы уничтожить всех и избавить мир от тридцати подлецов.

Фидалго собирался уже уйти, но как раз в эту минуту появился Алваро. Он был бледен, но полон решимости, Глаза его горели негодованием.

— Кто тут осмелился возвысить голос на дона Антонио де Мариса? — вскричал кавальейро.

Старый фидалго с гордой улыбкой положил руку ему на плечо.

— Не думайте об этом, Алваро; вы слишком благородны, чтобы мстить за такую обиду, а я слишком горд, чтобы считать себя оскорбленным.

— Помилуйте, сеньор, надо же наказать виновных, чтобы было неповадно другим.

— Виновные будут наказаны так, как положено. Отныне перед вами одни только преступники и палачи. Вам — не место здесь. Пойдемте!

Алваро не стал возражать и последовал за Антонио де Марисом, который медленными шагами вошел в залу, где его ждал Айрес Гомес.

Что до Пери, то он вернулся в садик Сесилии с твердым намерением защищать свою сеньору от всех, от целого мира.

Забрезжил рассвет.

Фидалго позвал Айреса Гомеса и прошел вместе с ним в кабинет, где они совещались около получаса.

Все, о чем они говорили, осталось тайной, которую знал лишь господь бог и эти два человека. И когда открылась дверь кабинета, Алваро увидел только, что дон Антонио был задумчив, а эскудейро бледен как смерть.

В эту минуту у дверей послышался какой-то шорох: оказалось, что четверо авентурейро стоят и ждут, когда фидалго сделает им знак войти.

Дон Антонио жестом подозвал их к себе, и они упали перед ним на колени. По их загорелым лицам струились слезы; побелевшие губы, которые только что извергали угрозы, дрожали и бормотали какие-то бессвязные слова.

— Что это значит? — сурово спросил фидалго.

— Мы пришли предать себя в ваши руки. Не браться за оружие мы хотим, а воззвать к вашему сердцу, чтобы вы нас помиловали.

— А остальные? — спросил дон Антонио.

— Да простит их господь за то чудовищное преступление, которое они задумали. Как только вы ушли, все изменилось. Они готовятся на вас напасть!

— Пусть нападают, — сказал дон Антонио, — я сумею их встретить. Только отчего же вы не с ними? Разве вы не знаете, что дон Антонио де Марис может простить вину, но не прощает неповиновения?

— Пусть так, — сказал авентурейро, говоривший от имени всех четверых, — мы примем наказание, которое вы на нас наложите. Приказывайте — мы повинуемся. Нас четверо против двадцати с лишним. Позвольте же нам умереть за вас и смертью своей искупить минутное ослепление. Вот та милость, о которой мы просим!

Дон Антонио, пораженный, вгляделся в лица людей, стоявших на коленях, и узнал в них своих старых товарищей по оружию, вместе с которыми в давние времена он сражался против врагов Португалии.

Он был растроган. Его высокая душа, непоколебимая в минуты опасности, с гордым вызовом встречавшая любые угрозы, легко поддавалась влиянию чувств благородных и добрых.

Эти четыре человека доказали свою верность в такой момент, когда все остальные подняли мятеж, восстали; их героический поступок и жертва, которую они соглашались принести, чтобы искупить свою вину, возвысили их в глазах фидалго.

— Встаньте. Узнаю моих верных солдат. Вы уже не изменники, которых я так недавно осуждал; вы испытанные друзья, которые храбро вместе со мною сражались. Теперешний ваш поступок заставит забыть о том, что вы делали час тому назад. Да! Вы достойны того, чтобы биться вместе со мной в последней битве. Дон Антонио де Марис вас прощает. Можете этим гордиться.

Все четверо поднялись. Лица их сияли радостью: фидалго простил их. Каждый готов был отдать за него жизнь.

Было бы слишком долго описывать все, что произошло на галерее после того, как дон Антонио ушел оттуда.

Как только Лоредано очнулся после оглушившего его удара, он узнал, что его приговорили к смертной казни. Но итальянец и без этого непременно бы подбил авентурейро на новый бунт.

Он пустил в ход все свое красноречие. Он обрисовал товарищам всю безысходность их положения, приписал свое наказание и все несчастья, которые должны были за ним последовать, фанатичной привязанности фидалго к Пери, — словом, привел все доводы, которые подсказал его изворотливый ум.

Дон Антонио уже ушел. Некому было сдержать это все возраставшее волнение. Глухое недовольство перешло во всеобщий ропот.

Одно непредвиденное обстоятельство еще больше раздуло и без того уже разгоравшееся пламя. Едва начало светать, как Пери заметил, что труп Руи Соэйро не убран. Опасаясь, как бы его сеньора, войдя в садик, не испугалась, он подхватил мертвое тело и, перенеся его через площадку, бросил во внутренний дворик.

Авентурейро побледнели; они были ошеломлены. Вслед за тем раздались негодующие крики. Все пришли в ярость; жажда мести обуяла этих людей. Теперь уже никто не раздумывал — мятеж вспыхнул со всей силой. И только четверо наемников, которые после ухода дона Антонио держались в стороне, не приняли участия в разгоревшемся бунте.

Напротив, когда их товарищи, во главе с Лоредано, приготовились напасть на фидалго, они, как мы видели, предпочли добровольно понести наказание и собрались вокруг своего сеньора, дабы разделить его участь.

Вскоре, в качестве парламентера от мятежников, явился Жоан Фейо. Фидалго не дал ему говорить.

— Скажи своим товарищам, бунтовщикам, что дон Антонио де Марис приказывает, а не ведет переговоры; все они осуждены и скоро увидят, что слова с делом у меня не расходятся.

Вслед за тем фидалго начал готовиться к обороне. В его распоряжении было самое большее четырнадцать человек: он сам, Алваро, Пери, Айрес Гомес, местре Нунес со своими людьми и четверо оставшихся ему верными авентурейро; противников его насчитывалось более двадцати.

К этому времени семья дона Антонио уже проснулась; они узнали о печальных событиях, происшедших за эту страшную ночь. Дона Лауриана, Сесилия и Изабел, затворившись в молельне, стали молиться, мужчины же готовились к отчаянной схватке.

Мятежники, возглавляемые Лоредано, выстроились рядами и направились к дому, готовые нанести сокрушающий удар. И оттого, что где-то в глубине души в них на миг пробуждалась совесть и они видели всю чудовищность затеянного ими дела, их озлобление еще возрастало.

Они уже повернули за угол, готовясь напасть на фидалго, как вдруг вдалеке послышался странный протяжный рев, похожий на глухие раскаты грома.

Пери вздрогнул и, пригнувшись над парапетом, стал вглядываться в окаймленную лесом долину. Почти в ту же минуту один из сообщников Лоредано упал, пронзенный стрелой.

— Айморе!

Пери едва успел произнести это слово, как в глубине долины зашевелилась какая-то тоненькая змейка, озаренная лучами восходящего солнца; извиваясь, переливаясь всеми цветами радуги, она подползала все ближе и ближе.

Это длинною вереницей шли полуголые люди, огромного роста и свирепого вида. На спины у них были наброшены звериные шкуры, на головах развевались желтые и ярко-красные перья; перьями же были украшены их пояса; вооружены они были толстыми дубинами и огромными луками. Воздух сотрясался от завываний и грозных криков.

Гремели инубии; звуки туземных инструментов, смешанные с глухим ревом и воплями, сливались в леденящий душу шум, какую-то зловещую гармонию, в которой нашел воплощение воинственный дух этой дикарской орды, ее поистине звериная ярость.

— Айморе! — повторили, бледнея, португальцы.

 

VIII. ПАВШИЕ ДУХОМ

Прошло два дня со времени появления айморе. Положение дона Антонио де Мариса и его семьи было отчаянным.

Туземцы яростно атаковали дом. Индианка была с ними; страшная в своей ненависти, она взывала к отмщению.

Небо потемнело от стрел; они сыпались дождем, изрешетили двери и стены дома.

При виде грозившей всем неминуемой опасности бунтовщики оставили свои намерения и приготовились отбивать атаку индейцев.

Между ними и станом фидалго наступило нечто вроде перемирия. Хоть они ни о чем не договаривались друг с другом, мятежники понимали, что прежде всего они должны отогнать общего врага и только после этого могут довести до конца свое дело.

Дон Антонио де Марис, укрепившийся в той части дома, где жила его семья, окруженный испытанными друзьями, решил защищать до последней капли крови жену и дочь.

Он знал, что если их не спасет какое-нибудь чудо, они погибнут все; но он рассчитывал умереть последним и позаботиться о том, чтобы останки его близких не были осквернены.

Он видел в этом свою обязанность отца семьи и главы отряда. Подобно капитану, который последним покидает тонущее судно, он последним уйдет из жизни, и лишь после того как прах его близких будет подобающим образом захоронен.

Как переменился весь этот дом, который мы видели таким веселым, таким полным жизни! В той части здания, которая сообщалась с жилищем авентурейро, из соображений благоразумия теперь никто не жил. Дон Антонио переселил семью во внутренние покои, чтобы уберечь близких от несчастной случайности.

Сесилии пришлось оставить свою прелестную комнатку. В ней водворился Пери. Теперь здесь была его штаб-квартира. Надо сказать, что индеец не разделял всеобщего уныния и был непоколебимо уверен в себе и своих силах.

Было десять часов вечера. Висевшая в зале серебряная люстра озаряла печальное безмолвие дома.

Все двери были заперты, окна заложены. Время от времени слышался свист стрелы, впивавшейся в дерево или застрявшей меж черепицами крыши.

В передней стене залы и в двух боковых были устроены бойницы, возле которых ночью по очереди дежурили авентурейро, чтобы противник не мог застать их врасплох.

Дон Антонио де Марис сидел в глубоком кресле под балдахином. Он отдыхал. День выдался трудный: айморе уже несколько раз прорывались к каменной лестнице, которая вела к дому. Однако небольшому отряду фидалго с помощью кулеврины каждый раз удавалось их отбросить.

Свой заряженный клавин он прислонил к спинке кресла. Пистолеты лежали рядом на поставце. Чтобы достать их, ему достаточно было протянуть руку.

Его склоненная седая голова резко выделялась на черном бархате камзола, поверх которого была надета тончайшая кольчуга, защищавшая грудь.

Можно было подумать, что он спит. Но время от времени он поднимал глаза и оглядывал просторную комнату; скорбный взор его устремлялся на ее дальний, едва освещенный угол.

Потом он вновь опускал голову и погружался в горестное раздумье. Хотя мужество и присутствие духа не покидали фидалго, в глубине души он уже потерял всякую надежду.

В противоположном конце комнаты на кушетке лежала Сесилия. Она совсем ослабела. Лицо ее утратило привычную живость. Изнуренная столькими волнениями, исхудавшая, она раскинулась на покрывале из дамасского шелка. Рука ее безжизненно свисала, словно цветок, у которого сломали стебель; бледные губы время от времени шевелились, шепча слова молитвы.

Возле кушетки стоял на коленях Пери, не отрывая глаз от своей сеньоры. Казалось, что едва заметное дыхание девушки, от которого вздымается ее грудь, согревает индейца, дает ему силу жить.

С тех пор как поднялся мятеж, Пери уже не покидал своей сеньоры; он следовал за нею всюду как тень; его преданность, которая и до того была велика, теперь, перед лицом грозившей всем великой опасности, стала верхом самоотречения. За последние дни он превзошел себя; его беззаветная любовь делала его героем, совершавшим подлинные чудеса.

Достаточно было какому-нибудь айморе приблизиться к дому с боевым кличем и потревожить покой девушки, как Пери с быстротой молнии выбегал на площадку. Прежде чем его успевали удержать, прорвавшись сквозь тучу стрел, он устремлялся к парапету и оттуда выстрелом из клавина убивал дерзновенного воина, осмелившегося потревожить его сеньору, и крик дикаря навсегда умолкал.

А если удрученная девушка отказывалась от пищи, приносимой матерью или сестрой, тогда, подвергая себя бесчисленным опасностям, рискуя разбиться о скалы и быть пронзенным вражескими стрелами, Пери выбирался в лес и через час возвращался оттуда, неся какой-нибудь сочный плод, увитые цветами медовые соты или редкую дичь, которой его сеньора соглашалась отведать, чтобы этим хоть немного отблагодарить своего верного слугу за его любовь и преданность ей.

Безрассудства индейца заходили так далеко, что Сесилия запретила ему покидать ее и сама не сводила с него глаз, боясь, как бы он не погиб.

Это была не одна только привязанность к нему: какой-то внутренний голос говорил ей, что если в том бедственном положении, в каком находилась ее семья, их кто-нибудь и спасет, то спасителем этим будет только Пери — его мужество, находчивость, его высокое самоотречение.

Если он погибнет, кто будет оберегать ее с таким вниманием, с таким пылким рвением, полным поистине материнской любви, отцовской заботы и братской нежности? Кто будет ее ангелом-хранителем, отвращающим от нее всякое горе, и вместе с тем верным рабом, готовым исполнить ее малейшее желание?

Нет, Сесилия не могла допустить даже мысли, что ее друг погибнет. Поэтому она приказывала ему, просила и даже умоляла не покидать ее. Ей тоже хотелось стать для Пери ангелом-хранителем, его добрым гением.

В другом углу, в амбразуре окна, сидела Изабел; сверкающие глаза ее то и дело с беспокойством и страхом заглядывали в узенькую щель окна, которое она незаметно для всех приоткрыла.

Сноп света, прорывавшийся сквозь эту щель, сделался отличной мишенью для индейцев, которые устремляли туда стрелу за стрелой, но Изабел, сама не своя от волнения, нисколько не думала об опасности.

Она не сводила глаз с Апваро, который вместе с большею частью преданных дону Антонио авентурейро охранял дом в ночное время. Он расхаживал взад и вперед по площадке, укрываясь за невысокой оградой. Каждая стрела, свистевшая над его головой, каждое его неосторожное движение ужасали Изабел; она была в отчаянии оттого, что не может быть рядом с ним, охранять его, заслонить его от стрелы, несущей смерть.

Сидевшая на ступеньках молельни дона Лауриана шептала молитвы; добрая сеньора проявляла в эти страшные дни необычайное мужество и спокойствие. Воодушевленная верой и чувством долга, она сумела стать достойной своего мужа.

Она делала все, что могла: перевязывала раненых, старалась ободрить обеих девушек, помогала укреплять дом и даже вела хозяйство так, словно ничего не произошло.

Прислонившись к двери кабинета, скрестив руки на груди, Айрес Гомес спал. Эскудейро строго исполнял приказ фидалго. После их совещания Айрес неотлучно пребывал на своем посту и покидал его только тогда, когда приходил дон Антонио и усаживался в кресло у двери.

Старик спал стоя. Но стоило кому-нибудь подойти к двери, как он мгновенно пробуждался и, сжимая в одной руке пистолет, другую клал на дверной засов.

Дон Антонио де Марис поднялся с места. Заткнув за пояс пистолеты и взяв клавин, он подошел к кушетке, на которой спала дочь, и поцеловал ее в лоб. Потом он так же поцеловал Изабел, обнял жену и вышел из комнаты. Фидалго шел сменить Алваро, который дежурил с наступления темноты. Спустя несколько минут после его ухода дверь снова отворилась, и в комнату вошел кавальейро.

На Алваро был суконный камзол на красной подкладке.

Едва только он появился в дверях, Изабел, вскрикнув, бросилась к нему.

— Вы ранены? — спросила она в тревоге, беря его за руки.

— Нет, — отвечал удивленный кавальейро.

— Какое счастье! — с облегчением вздохнула Изабел.

Она обозналась: на плече у молодого человека, сквозь продырявленную стрелою ткань видна была красная подкладка; в первую минуту ей показалось, что это — кровь.

Алваро попытался высвободить свои руки из рук Изабел, но девушка, обратив к нему молящий взгляд, увлекла его к окну; там она усадила его с собою рядом.

Многое произошло между ними за эти дни. Есть обстоятельства, при которых чувства растут с необыкновенной быстротой и одна минута вмещает месяцы, даже годы.

Сведенные общей опасностью вместе, живя в одной комнате, ежеминутно встречаясь, обмениваясь то словом, I то взглядом, постоянно ощущая обоюдную близость, эти два сердца хоть, может быть, и не одинаково друг друга любили, но, во всяком случае, одинаково понимали.

Алваро избегал Изабел. Он боялся этой пылкой любви, этих завлекающих взглядов, этой глубокой, самозабвенной страсти, которая склонялась к его ногам с печальной улыбкой. Он был не в силах противиться ей, а чувство долга требовало, чтобы он ей противился.

Он любил или думал, что все еще любит Сесилию. Он дал ее отцу обещание жениться на ней. В том положении, в котором они находились, это обещание было больше чем клятвой — это было властной необходимостью, велением судьбы.

Мог ли он при всем этом поддерживать в Изабел напрасную надежду? Разве не подлостью, не низостью было бы принять любовь, которую она предлагала? Разве не обязан он был убить в ее сердце чувство, которому суждено было остаться неразделенным?

Так думал Алваро и старался не оставаться с девушкой наедине, ибо знал, какую притягательную силу обретает красота, одушевленная страстью.

Он говорил себе, что не любит Изабел, что никогда ее не полюбит. И в то же время он знал, что, если еще раз увидит ее такой, какой она была в ту минуту, когда призналась ему в своей любви, он упадет на колени и забудет ради нее о долге, о чести, обо всем на свете.

Это была страшная борьба. Но благородная душа кавальейро не уступала и поистине героически сопротивлялась. Он мог оказаться в конце концов побежденным, но лишь после того, как сделает все, что возможно, чтобы быть верным своему обещанию.

Борьба эта становилась еще острее оттого, что Изабел отнюдь не преследовала его своей любовью. После первого порыва, толкнувшего ее на признание, она замкнулась в себе и, смирившись, любила без надежды быть любимой.

 

IX. НАДЕЖДА

Алваро сел рядом с Изабел; Он чувствовал, что самообладание ему изменяет.

— Что вам угодно, Изабел? — спросил он. Голос его Слегка дрожал.

Девушка ничего не ответила. Она не могла оторвать от него глаз: какое это было счастье — смотреть на него, чувствовать, что он рядом, теперь, после того, как он был на волосок от смерти.

Только тот, кто сам любил, знает, как это сладостно — глядеть и глядеть на любимого; глаза никак не могут насытиться, когда перед ними тот или та, чей образ всегда в душе и с каждым разом обретает все новое очарование.

— Позвольте мне побыть с вами! — сказала Изабел с мольбою. — Кто знает, может быть, это в последний раз!

— Оставьте эти мрачные мысли, — мягко сказал Алваро. — Не надо терять надежды.

— А зачем она мне? — воскликнула девушка. — Я только что видела вас издали: вы проходили под окнами, и каждую минуту мне казалось, что стрела заденет вас, ранит и…

— Как! Вы были так неосторожны, вы открыли окно?

Молодой человек обернулся и вздрогнул, увидев приоткрытый ставень, с наружной стороны весь изрешеченный стрелами индейцев.

— Бог мой! — вскричал он. — Зачем вы так рискуете жизнью, Изабел?

— А зачем мне ее беречь? — порывисто воскликнула девушка. — Что меня к ней привязывает? Какие наслаждения, какие радости? Для чего и живет человек, если не для того, чтобы повиноваться зову души? Счастье мое в том, чтобы глядеть на вас, чтобы о вас думать. Если за это счастье мне придется заплатить жизнью, я готова!

— Не говорите так, Изабел, сердце у меня разрывается.

— А что же еще мне говорить? Лгать я не могу. С того дня, как я открыла вам мою тайну, я потеряла над ней власть. Она сделалась моей госпожой, требовательной, жестокой. Я знаю, что вам неприятно…

— Никогда я этого не говорил!

— Вы великодушны, а все-таки это так. Верьте, я умею распознать, умею понять каждое ваше движение. Вы привязаны ко мне как брат, но вы избегаете меня, вы боитесь, как бы Сесилия не подумала, что вы меня любите. Так ведь?

— Нет, — воскликнул Алваро, поддаваясь неудержимому порыву чувства, — я действительно боюсь… боюсь полюбить вас!

Эти внезапно вырвавшиеся слова так поразили Изабел, что она не могла прийти в себя, она застыла, словно в каком-то экстазе, сердце ее лихорадочно билось, ей трудно было дышать.

Алваро был взволнован не меньше. Покоренный этой безмерной любовью, потрясенный самоотвержением девушки, которая рисковала жизнью для того лишь, чтобы издали следить за ним взглядом, словно она могла этим его уберечь, он поневоле выдал себя — признался в том, какая борьба кипела в его душе.

Но не успели эти слова слететь с его уст, как усилием воли он справился с собой и, снова став холодным и сдержанным, заговорил с Изабел очень серьезно:

— Вы знаете, что я люблю Сесилию. Но вы не знаете, что я обещал ее отцу жениться на ней. Пока он своей волей не освободит меня от моего обещания, я обязан это обещание выполнить. Что же касается моей любви, то здесь дело во мне самом, и одна только смерть ее у меня отнимет. В тот день, когда я полюблю другую женщину, я должен буду сам осудить себя, как бесчестного человека.

Алваро повернулся к Изабел и, печально улыбнувшись, добавил:

— А вы понимаете, как должен поступить человек бесчестный, но у которого, однако, есть совесть, чтобы себя осудить?

В глазах девушки вспыхнул зловещий огонек.

— Да, понимаю! Так же должна поступить и женщина, которая любит без надежды, чья любовь оскорбляет того, кого она любит, или причиняет ему страдания!

— Изабел!.. — вскричал Алваро, дрожа от волнения.

— Вы правы! Только смерть может освободить от первой, святой любви такие сердца, как мое и ваше.

— Оставьте эти мысли, Изабел! Поверьте мне, на подобное безумие человека может толкнуть только одно.

— Что? — спросила Изабел.

— Бесчестье.

— Нет, этому безумию есть еще одно оправдание, — ответила девушка, упоенная своей любовью, — другое, менее эгоистичное, но не менее благородное: счастье тех, кого мы любим.

— Я вас не понимаю.

— Когда знаешь, что можешь причинить горе любимому человеку, лучше самой отрезать единственную нить, связующую тебя с жизнью, чем видеть, как ее разорвут. Разве вы не сказали, что боитесь меня полюбить? Ну, так вот, теперь и я начинаю бояться, как бы вы в самом деле меня не полюбили.

Алваро не знал, что ответить. Он ужаснулся. Он знал Изабел и понимал, как много значат слетевшие с ее уст пламенные слова.

— Изабел! — сказал он, беря ее за руки. — Если вы хоть сколько-нибудь привязаны ко мне, не откажите мне в милости, о которой я вас прошу. Прогоните эти мысли, умоляю вас!

Девушка грустно улыбнулась.

— Вы меня просите?.. Вы просите, чтобы я цеплялась за жизнь? Но ведь вы же сами ее отвергли! Да разве она не ваша? Примите ее, и вам ни о чем не придется меня молить.

Страстный взгляд девушки притягивал Алваро. У него не было больше сил сдерживать себя. Он встал и, наклонившись над ухом Изабел, прошептал:

— Да, принимаю.

Бледная от волнения и счастья, девушка не верила своим ушам. Кавальейро вышел из комнаты.

В то время как Алваро и Изабел говорили вполголоса у окна, Пери по-прежнему глядел на свою сеньору.

Он глубоко задумался; видно было, что какая-то мысль занимает его, поглощает целиком.

Наконец он поднялся и, бросив последний, полный печали взгляд на Сесилию, медленными шагами направился к двери.

Сесилия пошевельнулась и подняла голову.

— Пери!

Он вздрогнул и, вернувшись, снова опустился на колени возле кушетки.

— Ты обещал, что не покинешь своей сеньоры? — сказала Сесилия с нежным укором.

— Пери хочет спасти тебя.

— Как?

— Узнаешь. Не мешай Пери сделать то, что он задумал.

— А это не грозит твоей жизни?

— Почему ты об этом спрашиваешь, сеньора? — робко сказал индеец.

— Как почему? — воскликнула Сесилия, поднявшись с кушетки. — Потому что, если ради нашего спасения тебе надо будет пожертвовать жизнью, я отказываюсь от такой жертвы, отказываюсь и за себя, и за моего отца.

— Успокойся, сеньора. Пери не боится врага; он знает, как победить.

Девушка недоверчиво покачала головой.

— Их так много!

Индеец гордо улыбнулся.

— Пусть их даже тысяча. Пери победит всех, индейцев и белых.

Слова эти были сказаны так просто и вместе с тем с той уверенностью, которая рождается от сознания силы и власти.

Однако Сесилия не могла этому поверить. Ей казалось немыслимым, чтобы один человек, пусть даже такой смелый и преданный, как этот индеец, мог одолеть не только восставших авентурейро, но и две сотни воинов айморе, осаждавших дом.

Но она забывала, какими возможностями обладал этот сообразительнейший из людей, к услугам которого были сильные руки и гибкое тело и чья ловкость была поистине неимоверна. Она не знала, что мысль — самое могущественное из орудий, какие господь дал человеку, что именно она поражает врагов, сокрушает сталь, укрощает пламя и побеждает самое себя той неодолимой и всепровидящей силой, которая повелевает духу властвовать над материей.

— Не обманывай себя: это будет напрасная жертва. Не может быть, чтобы один человек мог победить такое множество врагов, даже если этот человек — Пери.

— Увидишь! — уверенно ответил индеец.

— А кто тебе даст силу, чтобы справиться с таким могучим противником?

— Кто? Ты, сеньора, ты одна, — ответил индеец, глядя на нее своими сверкающими глазами.

Сесилия улыбнулась, и в — улыбке ее было что-то печальное.

— Иди! — сказала она. — Иди и спаси нас. Но помни, если ты умрешь, Сесилия не примет жизни, которую ты ей даруешь.

Пери поднялся с колен.

— Солнце, что взойдет завтра утром, будет последним для твоих врагов. Сеси сможет улыбаться как прежде и быть довольной и веселой.

Голос индейца дрогнул. Чувствуя, что не может сдержать волнения, он быстро прошел через залу и исчез.

Выйдя из дома, Пери посмотрел на звезды: одна за другой они гасли. Близился рассвет. Времени терять было нельзя.

Что же он задумал? Какой план вселил в пего уверенность и глубокое убеждение в благоприятном исходе? Какое необыкновенное средство было в его распоряжении, если он надеялся сокрушить врагов и спасти свою сеньору?

Догадаться было нелегко. Пери скрывал свою заветную тайну в глубине сердца; он не говорил о ней даже с самим собою из страха выдать ее и свести на нет ее действие, на которое так рассчитывал.

Враги были у него в руках. Немного выдержки — и он уничтожит их всех, поразит их как гром небесный.

Пери направился в садик, а оттуда — в бывшую спальню Сесилии; комната эта находилась неподалеку от помещения, занятого бунтовщиками, и девушке пришлось ее покинуть.

Внутри было темно. Но света звезд, проникавшего туда сквозь окно, было достаточно, чтобы Пери мог все хорошо различить: способность ориентироваться в темноте у индейцев необычайно развита.

Пери стал складывать на пол свое оружие: он поцеловал пистолеты, подаренные ему Сесилией, и положил их посреди комнаты, снял с себя украшения из перьев, пояс воина, головной убор из ярких перьев и, как трофеи, положил их поверх оружия.

Потом он взял свой большой лук, переломил его о колено и бросил обе половинки на ту же кучу.

Некоторое время Пери с глубокой скорбью глядел на эти реликвии его прежней жизни, на эти эмблемы его преданности Сесилии и ни с чем не сравнимого героизма.

Борясь с охватившим его сильным волнением, он повторял про себя слова своего родного языка, те, что вспоминались ему всегда в минуты опасности:

«О мой лук, верный спутник, верный соратник Пери! Прощай! Твой хозяин уходит и оставляет тебя здесь. С тобой бы он победил. Никто не мог бы одолеть его, пока ты с ним, а сейчас он сам хочет, чтобы его победили».

Индеец приложил руку к сердцу.

«Да! Пери, сын Араре, вождь своего племени, смелый из смелых, воин гойтакас, не знавший поражений, будет побежден на войне. Оружию Пери не пристало видеть, как хозяин его будет молить о пощаде. Лук Араре теперь сломан и не спасет сына вождя».

Когда он произносил эти слова, его гордая голова поникла. Наконец он совладал с собой и, заключив в свои объятия всю эту груду оружия и военных эмблем, простился с ними.

Пряный аромат цветов, которые с наступлением утра начали распускаться, напомнил ему, что ночь миновала.

Он сломал браслет, который, как все индейцы, носил на лодыжке: украшение это было сделано из мелких орехов, нанизанных на нитку и окрашенных в желтый цвет.

Пери взял два таких ореха и надрезал их ножом, не очищая от скорлупы; затем, зажав их в кулаке, он вскинул вверх руку, словно в знак вызова или страшной угрозы, и выбежал вон.

 

Х. ПРОБОИНА

В ту минуту, когда Пери вошел в комнату Сесилии, Лоредано расхаживал возле галереи.

Итальянец был погружен в размышления о событиях последних дней, о превратностях своей жизни и судьбы.

Несколько раз уже он стоял на краю пропасти, был на волосок от смерти. Но смерть отступала прочь и щадила его. Точно так же несколько раз он почти держал в своих руках счастье, могущество, богатство. И все вдруг исчезало как сон.

Когда, став во главе взбунтовавшихся авентурейро, он собирался напасть на дона Антонио де Мариса, который был бы не в силах отразить это нападение, неожиданным образом нагрянули айморе — и все переменилось.

Необходимость обороняться от общего противника па время ослабила взаимную вражду: инстинкт жизни и самосохранения взял верх над корыстью. Столкновение интересов и ненависть друг к другу отодвинулись на задний план — над всем возобладала борьба двух враждебных рас. Поэтому, после первого нападения туземцев, обе стороны невольно объединили свои усилия, чтобы отогнать врага и спасти дом от грозившего ему разрушения. Потом они снова разделились, и, все время с опаской следя друг за другом, те и другие с еще большим ожесточением продолжали отбивать атаки индейцев.

Но, несмотря на это, Лоредано, провозгласивший себя вождем бунтовщиков, все еще стремился завладеть Сесилией и отомстить дону Антонио де Марису и Алваро.

Хитрый и изобретательный итальянец все время придумывал новые способы добиться своей цели; открыто нападать на фидалго было бы безумием, на это он не решался. Малейший раздор, который вспыхнул бы сейчас среди белых, был бы на руку их общим врагам — айморе, которые без передышки, днем и ночью, штурмовали дом, разъяренные жаждой мести.

Единственным препятствием для дикарей было неприступное расположение дома, построенного на высокой скале. Доступ к нему был возможен только в одном месте, там, куда вела каменная лестница, описанная нами в первой главе нашего романа.

Лестницу эту обороняли дон Антонио де Марис и верные ему люди. Деревянный мостик был разрушен; туземцам не стоило бы большого труда построить новый, но фидалго всякий раз отгонял их, храбро отражая Удары.

Если бы дон Антонио, бросившись на защиту своей семьи, оставил на минуту лестницу без охраны, все двести воинов айморе ринулись бы наверх, и там уж никакая сила не могла бы остановить их.

Итальянец хорошо это понимал; он был далек от мысли нападать на фидалго; как и в первый день осады, так и теперь он действовал со всей осторожностью и прислушивался к голосу благоразумия.

Он думал о том, как без шума, без борьбы, исподтишка покончить с доном Антонио де Марисом, Пери, Алваро и Айресом Гомесом; он знал, что, как только эти люди будут уничтожены, необходимость защитить себя, простой инстинкт самосохранения заставят всех остальных объединиться вокруг него.

Тогда весь дом будет в его руках, и либо он отбросит индейцев, спасет Сесилию и осуществит все свои мечты о любви и счастье, либо умрет, успев, по крайней мере, испить из чаши наслаждения, которой в жизни ему ни разу не доводилось даже пригубить.

Нельзя представить себе, чтобы этот человек поистине сатанинского ума целых три дня непрерывно, сосредоточенно думал об одном и не нашел бы в конце концов способа осуществить свой преступный замысел.

Он не только нашел этот способ, но и начал действовать. Все обстоятельства складывались в его пользу, даже враги — айморе — последнее время не трогали его половины дома и сосредоточили все свои удары на той части здания, которую защищал дон Антонио де Марис.

Итальянец расхаживал взад и вперед, теша себя новыми надеждами, как вдруг из галереи вышел Мартин Ваз и направился к нему.

— Неожиданное препятствие! — сказал авентурейро.

— А что такое? — живо спросил итальянец.

— Дверь заперта.

— Можно же открыть!

— Не так это просто.

— Посмотрим.

— Изнутри заколочена.

— Выходит, они догадались.

— Очень может быть.

Лоредано поморщился.

— Пойдем!

Оба направились в галерею, где спали вооруженные авентурейро, готовые по первому сигналу ринуться в бой.

Итальянец разбудил Жоана Фейо и на всякий случай велел ему охранять площадку, несмотря на то что опасаться нападения индейцев с этой стороны вовсе не приходилось. Тот, совсем еще сонный, поднялся и вышел.

Лоредано и его спутник прошли в заднюю комнату, служившую для этой части дома кухней и кладовой. Когда они вошли туда, свеча, которой Мартин Ваз освещал дорогу, неожиданно потухла.

— Олух ты этакий! — гневно вскричал итальянец.

— А я тут при чем? Вините ветер.

— Ладно. Нечего зря болтать. Принеси-ка лучше огня!

Мартин Ваз отправился за огнивом.

Лоредано остался ждать у дверей. Вдруг ему почудилось, что он слышит чье-то дыхание. Он начал прислушиваться. На всякий случай он вытащил кинжал в встал в дверях, чтобы не дать никому войти.

Больше он ничего не слышал. Но вдруг почувствовал, что лица его коснулось что-то холодное. Итальянец отступил и, замахнувшись кинжалом, ударил им в темноту.

Ему показалось, что клинок его во что-то врезался; однако все было по-прежнему тихо.

Авентурейро вернулся, держа в руках свечу.

— Удивительное дело, — сказал он, — ветер задувает пламя, а фитиль нисколько не отклонился в сторону.

— Ветер, говоришь? Так что, у ветра кровь бывает?

— Что вы хотите сказать?

— А то, что твой ветер вот на этом клинке след оставил. — И Лоредано показал кинжал: на лезвии были следы свежей крови.

— Выходит, у нас под боком враг?

— Ясное дело: друзьям-то нечего прятаться.

В эту минуту под крышей послышался шорох и прямо перед ними, медленно взмахивая крыльями, пролетела летучая мышь; заметно было, что она ранена.

— Вот он — наш враг! — весело воскликнул Мартин.

— И в самом деле, — так же весело подхватил Лоредано. — Вот до чего дошло: летучая мышь меня напугала.

Окончательно успокоившись, оба прошли на кухню, а оттуда, сквозь пробитую в стене брешь, внутрь дома, где недавно еще жили дон Антонио де Марис и его семья.

Они миновали несколько комнат и очутились на веранде, которая одной стеной примыкала к комнате Сесилии, а другой — к кабинету фидалго и молельне.

Тут Мартин Ваз остановился и, поглядев на окованную железом дверь, что вела в кабинет, сказал:

— Не очень-то я уверен, что мы ее высадим!

Лоредано подошел ближе и увидел, что дверь очень крепка и с ней ничего не поделать. Весь его план рушился.

Он собирался под прикрытием темноты тайком проникнуть в залу и убить дона Антонио де Мариса, Айреса Гомеса и Алваро, прежде чем кто-нибудь подоспеет к ним на помощь. Разделавшись с ними, он сразу станет полновластным хозяином дома.

Но как преодолеть это препятствие? Всякая попытка взломать дверь привлечет внимание дона Антонио и сведет на нет все их усилия.

Пока он раздумывал об этом, взгляд его упал на узенькое слуховое окно в стене молельни под самым потолком; окошечко это было, очевидно, устроено для доступа воздуха, ибо свет через него почти не проникал.

Освидетельствовав стену, итальянец убедился, что в этой части она была совсем тонкой и состояла из одного слоя кирпича. Действительно, молельня была устроена в широком коридоре, который вел с веранды в залу и отделялся от последней только легкой перегородкой.

Лоредано оглядел стену сверху донизу и знаком подозвал своего товарища.

— Вот откуда мы войдем, — прошептал он, указывая на стену.

— Как так? Комаром надо быть, чтобы сквозь эту щель пролезть.

— Стена держится на балке; стоит оторвать балку, и путь открыт!

— Понимаю.

— Прежде чем они опомнятся от испуга, мы со всеми покончим.

Острием кинжала он отковырял кусок стены и обнаружил подпиравшую ее деревянную балку.

— Ну что?

— Дело ясное. Часа через два все будет готово.

После гибели Руи Соэйро и Бенто Симоэнса Мартин Ваз сделался правой рукой Лоредано. Он был единственным человеком, которому итальянец доверил свою тайну, — от всех других он ее скрывал, боясь, что те могут снова подпасть под влияние дона Антонио де Мариса.

Итальянец оставил авентурейро, который тут же принялся за работу, и тем же путем вернулся обратно. Войдя на кухню, он почувствовал, что задыхается от густого дыма, наполнившего всю галерею. Внезапно разбуженные авентурейро чертыхались, ругая последними словами того, кто устроил им такое приятное развлечение.

Пока Лоредано доискивался причины неожиданного происшествия, у входа в галерею появился Жоан Фейо.

Лицо его было перекошено ужасом и гневом. Он кинулся к итальянцу и прохрипел:

— Изменник и нечестивец, даю тебе час времени, чтобы пойти к дону Антонио де Марису и испросить у него прощения для нас и кары для тебя. Если за час ты этого не сделаешь, будешь иметь дело со мной.

Итальянец вскипел, но вовремя успел себя сдержать.

— У тебя, друг, видно, от утреннего тумана ум помутился. Иди-ка проспись. Покойной ночи или уж, скорее, покойного дня!

На горизонте забрезжил рассвет.

 

XI. МОНАХ

Покинув комнату Сесилии, Пери пошел по коридору, который вел внутрь дома.

Индеец был настолько наблюдателен, что примечал все перемены, происходившие в доме, как бы ничтожны они ни были. Ему достаточно было услышать первый удар в стену, донесшийся сквозь слуховое окошко, — и он догадался о намерениях Лоредано.

Вечером, когда он задремал на минуту на полу возле кушетки Сесилии, он был разбужен едва слышным лязгом железа, не ускользнувшим от его тонкого слуха. Приложив ухо к полу, он стал слушать. Потом стремительно вскочил и обошел весь дом, стараясь определить, откуда идут звуки. Так он постепенно добрался до того места, где Лоредано и его сообщники начали пробивать стену.

Новая низость итальянца не смутила Пери. Индеец улыбнулся. Брешь, которую они пробили в стене, послужит им же на погибель — он, Пери, без труда сквозь нее пролезет.

Он ограничился тем, что осмотрел все двери, которые вели в залу, и заколотил их. Теперь заговорщикам придется столкнуться с новым препятствием, и это даст ему достаточно времени, чтобы разделаться с ними.

Выйдя из комнаты Сесилии и закрыв за собою дверь, он направился прямо к пробоине и через нее проник в помещение, которым авентурейро пользовались как кладовой.

Это была довольно просторная комната, где стояли стол, несколько бочек и большой чан с вином. Несмотря на полную темноту, индеец легко к ним пробрался. Забулькала выливавшаяся из бочонков жидкость.

Но тут Пери заметил свет — все приближавшийся. То были Лоредано и его сообщник.

Как только Пери увидел итальянца, кровь в нем вскипела. В душе его скопилось столько ненависти к этому потерявшему совесть предателю, что ему стало страшно за себя; он испугался, что не удержится и убьет его. Но сейчас это было бы неблагоразумно и нарушило бы весь его план.

После той ночи, когда Лоредано проник в спальню Сесилии, Пери не раз порывался отомстить итальянцу за оскорбление, нанесенное его сеньоре; он считал, что обычной смерти для этого предателя мало, что он заслужил более тяжкое наказание.

Но потом индеец всякий раз вспоминал, что не принадлежит себе, что жизнь его нужна, чтобы исполнить свой долг — спасти Сесилию от врагов, которых так много вокруг. И он затаил жажду мести в глубине сердца.

Так было и теперь. Он прижался к стене, задул свечу, которую держал авентурейро, и уже собирался выйти, как вдруг заметил, что итальянец загородил дверь.

Пери заколебался.

Он мог кинуться на Лор едано и сбить его с ног. Но между ними завязалась бы борьба, и тогда его присутствие было бы обнаружено. А ему надо скрыться, не оставив после себя следа: самое незначительное подозрение погубит его замысел.

Тут его осенило. Он поднял мокрую руку и коснулся лица итальянца. Как только тот отскочил, чтобы нанести удар, индеец проскользнул между ним и дверью.

Кинжал Лоредано поранил ему левую руку. Однако индеец не испустил ни малейшего стона, не сделал ни одного неосторожного движения, он спрятался в глубине галереи, прежде чем авентурейро вернулся со свечой.

Но Пери был недоволен собой; кровь на острие кинжала могла выдать его присутствие, а он отнюдь не хотел, чтобы итальянец о чем-нибудь догадался.

Перепуганные летучие мыши, которые метались под крышей галереи, подали ему счастливую мысль. Он поймал одну из них и, поранив ей кинжалом крыло, выпустил ее снова.

Он знал, что она полетит на свет и начнет кружить возле обоих авентурейро, и рассчитывал, что капельки крови, сочащейся из ее раненого крыла, введут их в заблуждение. Так оно и случилось.

Как только Лоредано ушел, Пери снова взялся за свое дело; он отправился в один из углов галереи, где в очаге под слоем золы все еще теплился жар, и побросал туда одежду, которую авентурейро развесили поблизости для просушки.

Эта мелочь, на первый взгляд вовсе ничего не значившая, входила в планы Пери: одежда загорится и, наполнив все помещение дымом, разбудит авентурейро. Им захочется пить, а именно этого и добивался индеец.

Удовлетворенный достигнутым результатом, Пери прошел на другой конец площадки, по вдруг отступил: то, что он там увидел, до крайности его удивило.

Один из людей дона Антонио и один из бунтовщиков переговаривались через ограду, разделявшую оба стана. Подобное обстоятельство не могло не поразить индейца.

Это было не только нарушением приказа дона Антонио де Мариса, который запрещал своим людям общаться с бунтовщиками, но и шло вразрез с планом самого Лоредано, ибо итальянец боялся, как бы его сообщники не подпали под влияние фидалго, повиноваться которому они так привыкли.

Вернемся немного назад, и нам станет ясно, что послужило поводом для этого необычного разговора.

Жоан Фейо, которому Лоредано приказал стоять на часах, ходил взад и вперед.

Подходя к ограде, он всякий раз замечал, что и с противоположной стороны туда подходит человек, который потом, как и он, возвращается назад на другой конец площадки, — так мог ходить только часовой, выставленный доном Антонио.

Жоан Фейо был парень веселый и общительный, и ему нелегко было исполнять свою нудную повинность этой темною ночью, когда все вокруг было погружено в сон, когда нечем было даже промочить глотку и не с кем перекинуться словом. Он заскучал.

В довершение всего, подойдя снова к ограде, он услышал запах табачного дыма и увидел, что другой часовой курит.

Жоан Фейо запустил руку в карман и нащупал там несколько листиков табака, но трубки при нем не оказалось. Огорченный, он решил обратиться к тому, кто расхаживал по другую сторону ограды.

— Эй, друг, ты, видать, тоже на часах стоишь, как и я?

Тот отвернулся и, ничего но ответив, пошел назад.

На втором круге авентурейро сделал еще одну попытку.

— Слава богу, скоро светать начнет, так, что ли?

То же молчание, что и в первый раз. Однако Жоана Фейо это не смутило; подойдя к ограде в третий раз, он снова попытался завязать разговор.

— Мы с тобой теперь, выходит, враги. Только негоже, чтобы человек учтивый не отвечал, когда его спрашивают.

На этот раз хранивший молчание часовой повернулся к нему.

— Превыше всякой учтивости наша святая вера, а она не велит христианину разговаривать с еретиком, с нечестивцем, с фарисеем.

— Что, что? Ты это серьезно или просто разозлить меня хочешь?

— Я говорю совершенно серьезно, как на духу, как перед господом нашим Иисусом Христом.

— Брешешь ты, вот что! Подумаешь, какой хороший нашелся! И другие-то ведь не хуже тебя христиане.

— Язык у тебя больно длинный, приятель. Только погоди. Вот ужо Вельзевул тебя в преисподней научит уму-разуму, не то что я. Не хочу душу губить, не хочу связываться с тем, в кого бес вселился.

— Клянусь самим Иоанном Крестителем, моим патроном, доведешь ты меня, что я через ограду прыгну да влеплю тебе как следует. Нечего над добрым человеком издеваться. Можешь называть нас бунтовщиками, но еретиками — не смей!

— А как же, по-твоему, я должен называть прислужников расстриги-монаха, нечестивца, который сбросил с себя рясу, да и был таков?

— Монаха? Ты говоришь, монаха?

— Да, монаха. Будто ты сам не знаешь!

— Чего не знаю? Какой такой монах?

— Да итальянец ваш, черт возьми!

— Как, он…

Часовой — а это был не кто иной, как давно уже знакомый нам местре Нунес, — рассказал тогда со страстностью фанатика своей веры все, что знал о Лоредано.

Жоан Фейо пришел в ужас, он не дал местре Нунесу завершить свой рассказ и тут же кинулся в галерею. Мы уже знаем, как он заговорил с итальянцем.

Когда часовые расстались, Пери перескочил через ограду и вернулся в комнату.

Светало; первые лучи солнца озарили стан айморе, которые разбили свой лагерь на берегу реки.

Разъяренные индейцы издали глядели на дом; они выходили из себя оттого, что не могут взять каменный барьер, отделявший их от врага.

Пери несколько мгновений смотрел на этих огромных грозных людей. Перед ним было около двухсот воинов, обладающих чудовищной силой и свирепых, как ягуары.

«Сегодня же они падут все, как деревья в лесу, — падут и больше не встанут».

Он уселся в амбразуре окна, обхватил руками голову я стал размышлять.

Необыкновенное предприятие, которое он затеял и которое, казалось, превышало возможности человека, вот-вот должно было осуществиться. Половину он уже сделал, оставалась другая — более трудная.

Прежде чем ринуться навстречу смерти, Пери хотел предусмотреть все, продумать каждую мелочь, наметить четкий план действий, чтобы неуклонно идти к своей цели, не сворачивая с пути. Малейшее колебание могло поставить все под угрозу.

За эти несколько секунд в мозгу его пронесся вихрь мыслей; следуя своему чудодейственному инстинкту и голосу благородного сердца, он мгновенно начертал в уме план великой и страшной трагедии, героем которой должен был стать, — трагедии высокого героизма и самопожертвования, которую сам он считал всего лишь исполнением долга и собственного желания.

Это привилегия возвышенных душ: их героические поступки, восхищающие других людей, кажутся им самим чем-то совершенно естественным и обычным; врожденное благородство не позволяет им себя выделять.

Когда Пери поднял голову, лицо его сияло счастьем и гордостью; он был счастлив тем, что спасет свою сеньору, и горд сознанием, что без посторонней помощи может сделать то, что не под силу полусотне людей и что никогда не могли бы осуществить ни отец его сеньоры, ни влюбленный в нее кавальейро.

Индеец больше не сомневался в успехе дела; он взирал на будущее, как на открытое пространство, которое расстилалось сейчас перед ним, где ни один предмет не ускользал от его зоркого взгляда; он был уверен, решительным образом убежден, что спасет Сесилию.

Он обернул грудь и спину змеиной кожей, плотно обвязав ее вокруг тела; поверх нее он надел свою легкую тунику. Сделав несколько движений руками и ногами, он проверил, не мешает ли ему новая одежда. Убедившись, что он по-прежнему силен и ловок, Пери ушел, не захватив с собою никакого оружия.

 

XII. НЕПОВИНОВЕНИЕ

Прислонясь к стене возле одного из окон дома, Алваро думал об Изабел.

В душе его все еще шла борьба с глубоким и страстным чувством, которое им овладевало; он пытался обмануть себя, но безуспешно — и он сам это хорошо понимал.

Теперь он знал, что любит Изабел, и любит ее так, как никогда не любил Сесилию. Прежняя спокойная, безмятежная любовь уступила место безудержной страсти.

Его благородное сердце восставало против происшедшей в нем перемены, но воля была бессильна перед любовью: теперь он уже не мог вырвать этой страсти из груди, даже если бы и хотел.

Алваро страдал. То, что он сказал накануне Изабел, было сущей правдой; он ничего не преувеличил: в тот самый день, когда он перестал бы любить Сесилию и нарушил бы слово, данное дону Антонио де Марису, он осудил бы себя, как человека без чести, как изменника.

Он утешал себя мыслью, что положение, в котором все они очутились, не может длиться долго; еще немного, и, ослабевшие, измученные неравной борьбой, они должны будут сдаться на милость врагов.

И тогда, в последние минуты, на краю могилы, когда смерть освободит его от всех земных обязательств, он сможет, вместе с последним вздохом, прошептать первые слова любви; сможет признаться Изабел, что любит ее.

До тех пор он должен бороться с собой.

В это мгновение к нему подошел Пери и дотронулся до его плеча.

— Пери уходит.

— Куда?

— Далеко.

— Что ты собираешься делать?

— Искать помощи, — помолчав немного, сказал индеец.

Алваро недоверчиво улыбнулся.

— Ты сомневаешься?

— Не в тебе, а в том, что ты эту помощь найдешь.

— Слушай, если Пери не вернется, похорони его оружие.

— Будь спокоен, я тебе это обещаю.

— И еще одно.

— Что такое?

Индеец снова задумался.

— Если ты увидишь голову Пери, отрезанную от тела, похорони ее вместо с его оружием.

— Зачем ты об этом просишь? Что тебе такое взбрело на ум?

— Пери будет проходить через лагерь айморе. Он может умереть. Ты воин; ты знаешь, что жизнь, как пальма: она сохнет, когда все вокруг зеленеет.

— Ты прав; что ж, я исполню твою просьбу. Но только я надеюсь, что мы еще увидимся.

Индеец улыбнулся.

— Люби сеньору, — сказал он, протянув кавальейро руку. Прощальные слова его были полны одной заботой о счастье Сесилии.

Пери вошел в залу, где собралась семья его сеньоры. Все спали. Один дон Антонио де Марис, несмотря на свои преклонные годы, не смыкал глаз. Могучим усилием воли он пробуждал в себе новые силы, возвращавшие бодрость его изнуренному телу. У него оставалась одна надежда: умереть среди дорогих ему существ, в кругу семьи, уме-реть так, как пристало португальскому фидалго, — с честью и мужеством.

Индеец прошел в дальний угол залы и, остановившись возле кушетки, на которой спала Сесилия, несколько мгно-вений глядел на нее. На лице его была глубокая грусть. Казалось, что этот горящий взгляд был его последним торжественным прощанием с нею; беззаветно преданный раб, уходя, хотел запечатлеть в памяти черты той, которая была для него земным божеством.

Как красноречив был взор этих проникновенных глаз, в которых светились любовь и счастье! Какая великая эпопея самоотречения и любви воплотилась в этом немом, благоговейном созерцании!

Пери стоял перед уснувшей девушкой неподвижно как статуя, скованный очарованием. Наконец он усилием воли освободился от чар. Он склонился над Сесилией и почтительно поцеловал подол ее платья. Когда он снова выпрямился, слеза скатилась по его щеке и упала на руку спящей.

Сесилия открыла глаза, но Пери успел уже отвернуться — он направился к дону Антонио де Марису.

Сидевший в кресле фидалго встретил его горькой улыбкой.

— Тебе больно? — спросил индеец.

— За них, особенно за нее, за мою Сесилию.

— А за себя нет? — настойчиво допытывался Пери.

— За себя? Я отдал бы жизнь, чтобы спасти ее. Тогда бы я умер спокойно.

— Даже если бы она хотела, чтобы ты жил?

— Даже если бы она умоляла меня на коленях.

Индеец почувствовал облегчение, он словно избавился от укоров совести.

— Пери просит тебя об одолжении.

— Говори.

— Пери хочет поцеловать тебе руку.

Дон Антонио снял перчатку и, не понимая, зачем индейцу это понадобилось, протянул ему руку.

— Ты скажешь Сесилии, что Пери ушел, что он далеко. Только не говори ей правды, ей будет больно. Прощай. Пери тяжко тебя покидать, но так надо.

Индеец произнес эти слова почти шепотом, наклонившись над ухом фидалго. Удивленный дон Антонио пытался разгадать их смысл; они показались ему странными в — непонятными.

— Что ты собираешься делать, Пери? — спросил он.

— То же, что сделал бы ты, чтобы спасти сеньору —

— Ты идешь на смерть! — воскликнул фидалго.

Пери приложил палец к губам, призывая к молчанию, но было уже поздно — в противоположном углу комнаты раздался крик.

Индеец вздрогнул и обернулся: это кричала Сесилия. Услыхав последние слова отца, она кинулась было к нему, но силы изменили ей, и она упала на колени. Простирая руки, она безмолвно молила отца не допускать этой жертвы, спасти Пери от верной смерти.

Фидалго понял ее.

— Нет, Пери, я, дон Антонио де Марис, никогда на это не соглашусь. Если чья-либо смерть может принести спасение моей семье, то лишь я один вправе жертвовать собой. Клянусь самим господом богом и своей честью, я никому не уступлю этого права; тот, кто захочет отнять его у меня, нанесет мне жестокую обиду.

Пери перевел взгляд со своей плачущей сеньоры на фидалго, сурового и непреклонного в исполнении долга. Слезы одной и осуждение другого приводили его в отчаяние — так велика была власть этих двух существ над его сердцем.

Мог ли верный раб не внять мольбам своей сеньоры и причинить ей горе, если назначение всей его жизни — заботиться о ее счастье? Мог ли верный друг оскорбить дона Антонио де Мариса, которого он глубоко чтил, и совершить поступок, который фидалго считал оскорбительным для своей чести?

Мысли Пери помутились; сердце его разрывалось на части, земля уходила из-под ног; голова раскалывалась от страшного напора ворвавшихся вдруг мыслей.

Во время этого минутного помрачения вокруг него завертелись зловещие лица айморе; они угрожали жизни тех, кто был для него дороже всего на свете. Он видел Сесилию, которая молила, и не его, а врага, кровожадного и свирепого, а тот уже протягивал к ней свои нечистые руки; он видел, как покатилась гордая голова старого фидалго, видел на его сединах запекшуюся кровь.

В ужасе от всех этих зловещих видений, индеец обхватил голову руками, словно пытаясь вырваться из этого лихорадочного бреда.

— Пери, — рыдала Сесилия, — твоя сеньора просит тебя!

— Мы умрем все вместе, друг мой, когда придет пора, — сказал дон Антонио де Марис.

Пери поднял голову и бросил на девушку и на фидалго отрешенный от всего взгляд.

— Нет! — вскричал он.

Сесилия порывисто поднялась с пола. Бледная как полотно, она выпрямилась — вся негодование и гнев. В этой девочке, недавно еще такой нежной и хрупкой, появилось вдруг что-то властное, даже царственное.

На ее высоком белом лбу запечатлелась гордая складка. В голубых глазах мелькнул тот золотистый отблеск, какой излучают тучи в грозу; ее дрожащие, слегка искривившиеся губы, казалось, сдерживали готовые вырваться слова лишь для того, чтобы они излились потом с еще большей силой. Наклонивв свою белокурую головку, она повелительно простерла руку.

— Я запрещаю тебе покидать этот дом.

Индеец боялся, что сойдет с ума; он хотел кинуться к ногам своей сеньоры, но отступил; измученный, подавленный, он едва дышал. Вдалеке загремел боевой клич айморе.

Пери шагнул к двери. Дон Антонио остановил его.

— Твоя сеньора приказала тебе, — холодно сказал фидалго, — ты должен выполнять ее приказание. Успокойся, милая: Пери — мой пленник.

Услышав эти слова, разрушавшие все его надежды, индеец одним прыжком переметнулся на середину залы.

— Пери свободный человек, — крикнул он сам не свой, — Пери никому больше не повинуется, он поступит так, как ему говорит сердце.

Пока дон Антонио и Сесилия, пораженные этим первым случаем неповиновения, молча смотрели на стоявшего среди залы индейца, Пери кинулся к стене, где висело оружие, и, схватив тяжелый меч, выскочил наружу.

— Прости Пери, сеньора!

Сесилия вскрикнула и бросилась к окну. Но Пери уже не было.

Алваро и авентурейро, находившиеся на площадке, смотрели как завороженные на дерево, высившееся на противоположной стороне рва; листва его еще долго шевелилась.

Вдалеке раскинулся лагерь айморе. Ветер доносил оттуда выкрики туземцев, глухой и невнятный гул их голосов.

 

XIII. СХВАТКА

Было шесть часов утра.

Поднявшееся на горизонте солнце разбрасывало снопы золотых лучей на пышную зелень раскинувшегося далеко вширь леса.

Занимался праздничный яркий день; голубое небо было испещрено похожими на смятое белье облаками.

Воины айморе, собравшиеся вокруг наполовину уже обгоревших в костре стволов, готовились к схватке.

Инстинкт был для этих дикарей тем, чем для цивилизованного человека расчет. Не приходится сомневаться, что древнейшим из искусств была именно война — искусство самозащиты и мести, двух великих сил, владеющих сердцами людей.

В эту минуту айморе готовили огненные стрелы, чтобы поджечь ими дом Антонио де Мариса. Не будучи в состоянии справиться с врагом силой оружия, они собирались уничтожить его огнем.

Способ, которым они изготовляли эти страшные стрелы, напоминавшие зажигательные снаряды народов цивилизованных, был до крайности прост: острие стрелы обертывалось пучком хлопка, пропитанного смолою мастикового дерева. Эти стрелы летели и впивались в балки и двери домов; ветер раздувал пламя, и оно багровыми языками лизало дерево и распространялось по всему зданию.

Лица занятых этими приготовлениями воинов озарялись каким-то мрачным торжеством. В их чертах, отмеченных печатью дикости и жестокости, не было, казалось, ничего человеческого.

Рыжие космы падали па глаза, совершенно закрывая лоб — самую благородную часть лица, вместилище разума и духа.

Рот, растянутый в свирепую гримасу, утратил те мягкие, приветливые очертания, какие придают ему улыбка и речь; он превратился в пасть, издающую только рык и рев. Зубы их, острые, как клыки ягуара, лишились блеска и белизны, дарованных природой: эти зубы не только пережевывали пищу, но и рвали мясо врагов; кровь оставила на них тот желтый осадок, какой бывает на зубах хищников.

Руки их походили на лапы зверей — так черны были длинные кривые ногти, так груба заскорузлая кожа.

Большие звериные шкуры прикрывали рослые фигуры этих сынов леса; если бы не вертикальное положение тела, их можно было бы принять за некий еще неизвестный вид человекоподобных Нового Света.

На одних были пояса из перьев и ожерелья из костей; у других, совершенно обнаженных, тела были натерты маслом, защищающим от москитов.

Обращал на себя внимание один старик — должно быть, вождь племени. Он был высокого роста и благодаря прямой осанке казался еще выше и выделялся среди своих соплеменников, сидевших или стоявших вокруг костра.

Сам он не работал, а только распоряжался другими и время от времени бросал угрожающий взгляд на дом, высившийся вдали на неприступной скале.

Рядом с ним сидела красивая молодая индианка. Перед ней был камень с выдолбленным в нем углублением. Девушка складывала туда листья туземного табака питимы и сжигала их: поднимавшийся большими кольцами дым обвивал голову старика, образуя вокруг него густое облако.

Он вбирал в себя этот пьянящий аромат, его широкая грудь вздымалась, а на лице появлялось странное выражение свирепого сладострастия. Окутанная густым столбом дыма, его фантастическая фигура напоминала языческого идола, дикарское божество, созданное воображением фанатичного и невежественного народа.

Вдруг молоденькая индианка, которая дула на тлеющие листья питимы, вздрогнула и подняла голову; потом она впилась глазами в старика, словно стараясь что-то прочесть на его лице.

Видя, что тот по-прежнему невозмутим, девушка прильнула к его плечу, чуть коснулась головы и что-то сказала ему на ухо. Тот спокойно повернулся к ней, сардоническая усмешка обнажила его желтые зубы; он ничего не ответил и только жестом приказал индианке сесть на место и продолжать свое дело.

Прошло несколько минут. Вдруг девушка опять вздрогнула: она услышала уже совсем близко тот самый шум, который перед этим доносился издалека. В то время как она в испуге старалась удостовериться, что не ошиблась, один из туземцев, сидевших вокруг костра за работой, тоже насторожившись, поднял голову.

Словно электрический ток пробежал по кругу воинов: один за другим все побросали работу и, приложив ухо к земле, стали слушать.

Но девушка не только слушала; отойдя от костра, она стала против ветра и время от времени втягивала в себя воздух, каким-то звериным чутьем распознавая в нем едва уловимый запах.

Все это произошло с такой быстротой, что участники описанной сцены не успели перекинуться ни единым словом.

Вдруг индианка вскрикнула. Все повернулись к ней и увидели, что она дрожит и задыхается от волнения; одной рукой она оперлась о плечо старого вождя, другой показывала в направлении леса, начинавшегося в нескольких шагах от них и служившего как бы фоном этой необычной картины.

Тогда поднялся и старик — все с тем же спокойствием, зловещим, свирепым; схватив свою тяжелую тангапему, которая походила на дубину циклопа, он завертел ее над головой, словно это была тростинка; потом воткнул острием в землю и, опершись на нее, стал ждать.

Другие дикари, вооруженные луками и такапе — длинными деревянными шпагами, такими же острыми, как стальные, — расположились вокруг старика и, готовые ринуться в атаку, выжидали вместе с ним. Женщины стояли в одном ряду с мужчинами; дети и молодые девушки оставались в центре, защищенные кольцом, которое образовали воины. Все были настороже и напрягали глаза, чтобы увидеть врага, который мог появиться в любую минуту; воины ждали только сигнала, чтобы кинуться па него с той стремительностью и отвагой, какими славилось племя айморе.

Несколько мгновений прошло в напряженном ожидании. Легкий треск сучьев, который они слышали, совершенно стих. Тревога оказалась напрасной, все вернулись к своей работе, решив, что это всего-навсего шорохи леса, которые они приняли за чьи-то шаги.

Но враг очутился среди них — сразу; они не могли даже понять, вырос он из-под земли или упал с неба.

Это был Пери.

Величественный, гордый в своей неукротимой отваге, в своей самоотверженности, которая уже столько раз вдохновляла его, индеец предстал один перед лицом двух сотен врагов, сильных и жаждущих мести.

Рухнув на них с вершины дерева, он сразу же придавил двоих. Разрезая воздух своим палашом, он стоял теперь среди дикарей, не давая никому к себе приблизиться.

Потом он прислонился к вросшему в землю камню и Приготовился к страшной схватке одного с двумястами.

Он оказался на невысоком холмике, и это было для него преимуществом, если можно вообще говорить о каком-то преимуществе при столь неравных силах: спереди к нему могло подойти не больше двух человек.

Оправившись от неожиданности, дикари со страшным ревом кинулись, подобно смерчу в океане, на чужака, который осмелился так дерзко на них напасть.

Поднялось смятение. Разъяренная толпа навалилась на Пери. Противники его сбивали друг друга с ног, падали, извивались, как змеи; чьи-то головы поднимались над толпой, потом снова тонули в ней; руки и спины то сплетались, то вдруг начинали метаться, словно тело невиданного чудовища, корчившегося в страшных судорогах.

И среди всего этого хаоса видно было, как под лучами солнца сверкает лезвие меча в руках Пери, то вспыхивая над толпою, то снова исчезая, точно молния, которая обегает тучи, блестя то тут, то там.

Стук оружия, оглушительные крики, проклятия, сдавленные хриплые голоса — все смешивалось в какой-то адский гул и замирало потом вдали, сливаясь с грохотом водопада.

Вдруг все смолкло. Наступила грозная тишина. Дикари, остолбенев от ярости и от страха, замерли на месте. Между ними и их противником выросла уже гора трупов.

Пери опустил свой меч и стал ждать: правая рука его не выдержала неимоверного напряжения и бессильно повисла. Тогда он взял меч в левую.

И вовремя.

Старый вождь айморе шел прямо на него, потрясая своей огромной дубиной, украшенной рыбьей чешуей и зубами хищных зверей. Его мощная рука балансировала этим грозным оружием, как будто это была ничего не весившая стрела.

Глаза Пери горели. Выпрямившись во весь рост, он оглядел врага своим опытным зорким взглядом, который никогда его не обманывал.

Подойдя ближе, старик поднял дубину; завертев ее в воздухе, он приготовился обрушить ее на голову Пери и повалить своего врага наземь. Никакая шпага, никакой меч не могли бы предотвратить страшный удар.

То, что произошло потом, было так стремительно, что описать это в точности вряд ли возможно. Когда рука старого касика, потрясавшего дубиной, вот-вот уже должна была опуститься, меч Пери сверкнул в воздухе и отрубил эту руку — вместе с дубиной она упала на землю.

Старик зарычал от боли; лесное эхо далеко разнесло его вопли; потом, воздев к небу культю, вождь окропил воинов айморе своей кровью, как бы взывая к мести.

Воины ринулись в бой, чтобы отомстить за вождя. Но тут произошло нечто совсем неожиданное.

Победив старого касика, Пери огляделся вокруг; увидев опустошение, которое он произвел в стане врага, громоздившиеся перед ним трупы, он вонзил клинок своего меча в землю и переломил лезвие. Потом поднял оба обломка и швырнул в року.

Он боролся с собой, и тот, кто мог бы в эту минуту заглянуть в его душу, увидал бы, какая это страшная борьба. Он сломал свое оружие, ибо не хотел больше драться. Он решил, что настала пора просить у врага пощады.

Но в тот миг, когда он должен был исполнить свое намерение, он понял, что требует от себя того, что выше сил человеческих, выше его собственных сил.

Ему, Пери, непобедимому воину, ему, вольному индейцу, господину лесов, царю этой никем не тронутой земли, вождю самого храброго из племен гуарани, молить врага о пощаде! Нет, с этим нельзя примириться.

Три раза он заставлял себя опуститься на колени, и три раза ноги его сами выпрямлялись, как стальные пружины, и он вставал снова.

Однако в конце концов мысль о Сесилии оказалась сильнее его собственной воли.

Он упал на колени.

 

XIV. ПЛЕННИК

Когда айморе кинулись на врага, который уже не защищался и признал себя побежденным, старый касик подошел к Пери и, опустив ему руку на плечо, простер вперед обрубок другой, из которого сочилась кровь.

Этот жест означал, что Пери — его пленник и принадлежит ему, ибо он, вождь, первый коснулся его рукой: Пери перешел в его собственность по закону войны.

Туземцы опустили оружие и застыли на месте. У этих дикарей были свои обычаи и свои законы; одним из них было исключительное право победителя распоряжаться пленником, право сильного, который одержал верх над слабым.

Они так высоко ценили славу, выпадающую на долю того, кто приведет пленника и принесет его в жертву во время очередной праздничной церемонии, что никто из них не хотел убивать побежденного врага: его всегда старались взять в плен.

Когда Пери увидел этот жест и действие, которое он произвел на других, лицо его просветлело, от его напускного смирения, от покорной позы, которую он, собрав последние силы, заставил себя принять, сразу же не осталось и следа. Он поднялся с колен; сжав руки в кулаки, он гордо протянул их воинам, которым вождь приказал связать его. В эту минуту он скорее походил на короля, отдающего приказание своим вассалам, чем на покорившегося победителю пленника, — так надменна была его осанка, с таким презрением он взирал на врага.

Связав Пери руки, айморе поставили его под деревом и привязали к стволу сплетенной из хлопка веревкой, окрашенной в разные цвета и носящей у гуарани название мусураны.

Затем, предоставив женщинам хоронить убитых, мужчины собрались на совет, который возглавил старый касик: все внимали ему с большим почтением и отвечали на его вопросы поочередно.

В это время молодая индианка выбрала самые сочные плоды, самые ароматные напитки и поднесла их пленнику, о котором ей поручили заботиться.

Сидя на корнях дерева и прислонясь к его стволу, Пери не замечал того, что происходило вокруг. Глаза его были устремлены вдаль, на площадку перед домом дона Антонио де Мариса.

Он видел, как старый фидалго выглядывал из-за ограды; видел припавшую к его плечу Сесилию, которая вместе с ним наклонилась над бездной; его прекрасная сеньора в отчаянии заламывала руки; рядом с ними стояли Алваро и остальные.

Все, кого Пери любил в этом мире, были у него перед глазами. И он испытывал огромную радость оттого, что I ему довелось увидеть еще раз самые дорогие сердцу существа, тех, кого он чтил, кому был беззаветно предан.

Он догадывался, понимал, что переживали в эту минуту его друзья; он знал, как они страдают, видя, что он в плену, что его ждет смерть, что нет ни малейшей возможности вырвать его из рук врага.

Утешала его только надежда, которая вот-вот должна была сбыться, радость от сознания, что он спасает этим свою сеньору, что оставляет ее счастливой среди семьи, под защитой любви Алваро.

В то время как поглощенный этими мыслями Пери в последний раз любовался Сесилией, стоявшая рядом молодая индианка глядела на него, и лицо ее выражало восторг, смешанный с удивлением и любопытством.

Она сравнивала его стройную, пропорционально сложенную фигуру с обличьем своих соплеменников, его умное лицо — с тупыми лицами айморе. Пери был для нее каким-то высшим существом, и она не переставала им восхищаться.

Только когда Сесилия и дон Антонио де Марис ушли, Пери огляделся вокруг, чтобы узнать, долго ли ему еще ждать; тут он заметил присутствие индианки. Он отвернулся и стал снова думать о своей сеньоре. Лицо ее стояло перед его внутренним взором. Напрасно дикарка подносила ему сочные плоды и другую пищу, напрасно предлагала ему ароматное вино — он был ко всему равнодушен.

Опечаленная упорством пленника, отвергавшего все, чем она его угощала, девушка подошла поближе к погруженному в раздумье Пери и приподняла ему голову.

Столько огня было в ее глазах, столько любовной истомы в улыбке, столько страсти во всех движениях, что пленник мгновенно понял, какая роль предназначена этой девушке: айморе, по своему обычаю, дарили приговоренному к смерти подругу и спутницу, которая должна была скрасить ему уход из жизни, разделить с ним его последние минуты.

Он с презрением отвернулся. Он отказался от цветов, так же как прежде отказывался от пищи, отверг теперь хмель наслаждения, как перед этим отверг хмель вина.

Девушка обняла его и стала нашептывать какие-то прерывистые слова на языке айморе, которого Пери не понимал. Может быть, то была мольба, может быть, слова утешения, которыми она хотела смягчить его скорбь.

Она не догадывалась, что для индейца это было счастье, что он ожидал пытки, как осуществления давней мечты, как удовлетворения некоего заветного желания, которое он долго лелеял.

Да и могла ли она, бедная дикарка, ощутить это, понять подобные чувства? Она знала одно: Пери умрет, она должна стать усладой его последних минут. И исполнение этого долга приносило ей радость.

Почувствовав, что руки девушки обвились вокруг его шеи, Пери резким движением оттолкнул ее. Отвернувшись от нее, он сквозь листву старался разглядеть, скоро ли айморе приступят к жертвоприношению.

Индианка взирала на него все так же печально, она не понимала, почему он ее оттолкнул. Она была хороша собой; любви ее добивались все молодые воины племени; отец ее, старый касик, берег дочь, чтобы отдать ее самому храброму пленнику или самому могущественному победителю.

Так прошло немало времени; потом девушка снова подошла к Пери, взяла большой, наполненный кауимом кувшин и поднесла его пленнику с улыбкою и уже почти с мольбою.

Индеец снова отвернулся. Тогда она кинула кувшин в реку и, сорвав с дерева пахнущий медом румяный плод кардо, приложила его к губам Пери.

Он отверг и этот дар, как перед этим отверг вино. Девушка бросила и его в реку. Она подошла к индейцу и приблизила к его губам свои алые губы, чуть приоткрыв их, словно в ожидании поцелуя.

Пери закрыл глаза и стал думать о своей сеньоре. Мысль его, словно освобождаясь от всего земного, взлетала куда-то высоко, где она была свободна и чиста, где над нею не властны были чувства, способные поработить человека.

Но вместе с тем Пери ощущал горячее дыхание индианки; оно обжигало ему лицо. Он приоткрыл глаза и увидел, что девушка стоит перед ним все в той же позе, ожидая ласки, порыва нежности от того, кого ей приказали любить и кого она нежданно-негаданно полюбила на самом деле.

В жизни диких племен, столь близкой к природе, ни условности, ни предрассудки не сковывают сердечных влечений, любовь у них — полевой цветок, которому, чтобы распуститься, достаточно нескольких часов, капельки росы и одного солнечного луча.

В цивилизованном мире, напротив, настоящее чувство становится цветком экзотическим: оно растет и расцветает только в теплице. Это удел немногих — тех, чьи сердца полны огня, чьи страсти пламенны и упорны.

Увидав в разгаре сражения, что Пери бьется один против всего ее племени, индианка восхитилась. Потом, когда он сдался в плен, она нашла, что он красивее любого из воинов.

Отец предназначил ее врагу, которого должны были принести в жертву. И случилось так, что она сначала залюбовалась им, потом в ней пробудились желания, потом она полюбила — и все это через несколько часов после того, как увидала его впервые.

Но Пери оставался холодным и равнодушным, он не принимал этого мимолетного чувства, которое появилось на свет с началом дня и вместе с этим днем должно было умереть. Он возвращался к неотступно преследовавшим его воспоминаниям. Он был непоколебим.

Повернувшись к ней спиной, он поднял глаза к небу, чтобы не видеть лица индианки, которое тянулось к нему, как иные цветы все время поворачиваются к солнцу.

И вдруг среди листвы он увидел одну из тех полных непосредственной прелести картин, которые открываются в тропических лесах тем, кто наблюдает природу и жизнь самых нежных ее созданий.

Две корришо, крохотные птички, свившие себе гнездышко на ветке дерева, почувствовав близость человека и запах дыма под деревом, решили перенести на другое место свое жилище из соломы и хлопка.

Самец разламывал старое гнездо клювом, а самка переносила соломинки в то место, где им предстояло свить себе новое. Окончив эту работу, они прильнули друг к другу, а потом, взмахнув крылышками, улетели, чтобы унести с собою свою любовь и спрятать ее от посторонних глаз.

Пери с улыбкой глядел на эту идиллию. Неожиданно индианка вскочила и, радостно вскрикнув, указала ему на птичек, которые вспорхнули и улетели вдвоем в лесную чащу.

Пока он пытался понять, что мог означать ее жест, девушка скрылась и тут же вернулась; в одной руке у нее был лук, в другой — камень, заостренный, как лезвие ножа.

Подойдя к пленнику, она мигом разрезала веревку, которой были спутаны его руки, и разрубила мусурану, которой его привязали к стволу. И затем, вручив Пери лук и стрелы, указала ему рукой на лес.

Взгляды и жесты девушки были выразительнее, чем слова ее примитивного языка. Глаза ее говорили:

— Ты свободен. Идем!