Журавленко отворил дверь, не дожидаясь звонка.
— Вот знал, что вы сегодня придёте, и хотел, чтобы пришли! Маринка и Лёва даже «здравствуйте» не сказали. Выглядели они глуповатыми от радости и от смущения. И у Журавленко улыбка словно разлилась от волос до тапочек. Не взрослые люди так улыбаются, а мальчишки.
— И почему только, с тех пор как я вырос, мне не приходилось дружить с ребятами? — сказал Журавленко. — Просто не понимаю!
В комнате у него было тесно. Башня лежала на полу, занимая почти всё свободное пространство между дверью и окном. Один из нижних её углов был разворочен — переплёты были разъединены.
Но Лёве она почему-то показалась уже выздоравливающей. Быть может, потому, что у Журавленко было такое хорошее настроение.
Всем троим пришлось перешагнуть через узкую верхушку башни, чтобы подойти к стульям и к столу.
На столе Лёва сразу заметил раскрытую толстую тетрадь с перечёркнутыми сверху донизу цифрами на обеих страницах.
У него невольно вырвалось:
— Столько было ошибок?
— Всё это — результат одной ошибки.
Маринка не могла допустить, чтобы только Лёва спрашивал и только ему одному Журавленко отвечал. Она быстро взглянула на зачёркнутые страницы и буквально перехватила второй Лёвин вопрос.
Она спросила:
— А вы уже решили, как сделать, чтобы было правильно?
— Решил. Это было сравнительно просто. А вот найти ошибку!.. Понимаете, я был уверен, что где-то пропустил нулёк. Где-то, скажем, вместо тысяч я учитывал сотни. Такие ошибки и у специалистов иногда проскакивают. Считаю, пересчитываю, — нет, всё правильно. Всё безукоризненно точно. В чём же тогда дело? Ищу… Так ищу, что, сидя за столом, чувствую каждый узел работающей модели. Будто она — это я. И в ней грехов не нахожу. Детали точно подогнаны, механизмы выверены. Что же делать? Снова начинаю всё пересчитывать — и снова всё верно!
Маринка, слушая, приподнимала снизу одним пальцем страницы толстой тетради, подглядывала, сколько там цифр, сколько формул, представляла себе, каково это всё пересчитывать, и от сочувствия шептала:
— Ой-ой-ой! Другой бы ещё не так похудел!
Лёва слушал, подперев голову кулаками, словно ей без поддержки и слушать было невмоготу. Ему казалось, что и он мучительно ищет ошибку. Он так объединился с Журавленко, что, в поисках выхода, крикнул:
— Счётную бы нам машину!
— Да, неплохо бы, — согласился с ним Журавленко. — Сосчитала бы она, конечно, быстрее, но найти ошибку не смогла бы.
Маринка торопила:
— Как же вы нашли? Ну, как?
Ей хотелось скорее узнать конец.
А Лёва просил:
— Только вы всё говорите! Без пропусков.
— Мне самому интересно проследить, как это шло до толчка к разгадке. Толчок был неожиданный, удивительный…
Журавленко помолчал, вспоминая день за днём.
— Так. Значит, я снова всё пересчитал и снова убедился, что всё верно. Голова уже отказывалась соображать. Уже выдохся. Но чем больше уставал, чем хуже соображал, тем лихорадочнее пытался хоть за что-нибудь уцепиться. Цеплялся за соломинки. А это, как всегда, оказывалось чепухой. Соломинки не держали, ломались. И вдруг…
Маринка удивилась: почему, сказав «и вдруг», Журавленко так хорошо на неё посмотрел?..
Да, он действительно, как-то особенно хорошо на неё глядя, потому что вспомнил, что она дочь Михаила Шевелёва, сказал:
— И вдруг ко мне зашёл знакомый. Совсем недавно впервые с ним встретились. Я едва поздоровался. Не смотрел на него, не поднимал головы от ненавистного мне уже расчёта, и в это время я услышал настойчивое:
«Так нельзя. Отдохните. Не должны убивать человека ни бомба, ни работа».
Я подумал: как это правильно! Вот сейчас я тупо себя убиваю, без всякой пользы для дела. Надо оторваться, переключиться, набраться сил. Я послушался. Переоделся. Хотел пойти со знакомой в театр, но остался у неё смотреть телевизор. Передавали концерт Обуховой. Знаете её?
Лёва пожал плечами, явно выразив, что не знает.
Маринка помнила эту фамилию, а вот к кому она относилась, — забыла, но утвердительно кивнула.
И как только кивнула, — сразу стала бояться: вот-вот Журавленко спросит что-нибудь такое об этой Обуховой — и тогда сразу поймёт, что кивок был ложью. И Маринка мысленно заклинала:
«Не спрашивайте, ничего не спрашивайте. Ой, пожалуйста, скорей говорите дальше!»
— Мне жаль вас, — сказал Журавленко. — Когда она поёт, — поднимаешься выше Луны…
— Ну да? — впервые не поверил его словам Лёва.
— Выше Марса! — упрямо продолжал Журавленко. — Когда она поёт, — ты становишься умнее и добрее; ты удивительно живёшь — всем сердцем.
— Отчего так? — спросил Лёва и от удивления забыл закрыть рот.
— Оттого, что это — Искусство. А настоящее искусство — всегда чудо. Вот она запела протяжную песню… Кстати, я где-то читал, что эту песню любил Пушкин и всегда плакал, когда её пели. Эта песня о том, как девушка спрашивает: «Матушка моя, отчего пылит дорога?» И еще о многих, казалось бы, самых простых вещах. А ты чувствуешь и понимаешь, как этой девушке тоскливо, как одиноко… И каждый, кто слушает, — делит с нею эту тоску. И уже вместе с нею спрашивает: «Отчего?»
Чудо в том, что в это время он глубже вникает и в самого себя, в своё самое главное, самое нерешённое.
Обухова много раз повторяла: «Матушка, отчего?»
И каждый раз по-новому, с какой-то удивительной, печальной силой. На каком-то повторе я неожиданно подумал о своём «отчего?» И увидел как-то всё сразу: и годы работы над моделью, и ход в ней каждого кирпичика. И вдруг я понял: в этих маленьких кирпичиках — всё дело. Вернувшись домой, я додумал это до конца. Как бы вам нагляднее объяснить?
Журавленко встал, что-то ища глазами.
— Сейчас вы сами увидите, в чём я ошибся. Сейчас увидите, что я не принял во внимание.
Он выдвинул ящик письменного стола, вынул из коробки мяч для тенниса и потребовал:
— Следите внимательно.
Он ударил мячиком об стену…
— Это я учёл.
Мячик отскочил от стены, ударился об пол и подпрыгнул…
— Это тоже учёл.
Мячик ещё раз чуть подпрыгнул, можно сказать даже — не подпрыгнул, вздрогнул…
— А вот примерно таких ударов я не учёл. И поплатился. Да, товарищи, надо учитывать и самые неприметные силы, особенно если их много, — иначе дело дрянь. Тысячи таких сил, таких крохотных ударчиков стремительно обрушивались вот на эту часть башни — и она не выдержала.
Лёва стоял взбудораженный. Ему представлялись тысячи вздрагиваний, тысячи едва уловимых ударчиков кирпичом, которые расшатывают и сгибают высокую, чудесную башню. А Журавленко поднимает её и повалить не даёт. И Лёва не даёт повалить. Ему казалось, что теперь и он уже совсем скоро такое сможет, чего раньше не мог…
Маринка сидела притихшая и тихо сказала:
— Я думала, искусство — это когда красиво, и всё. А так — я не знала.
Она медленно перебрала пальцами косу и медленно, нараспев добавила:
— Поют про девушку… и как будто про тебя… и тут твоя работа и разные мученья… и ошибка, — всё вместе.
Журавленко энергично закивал:
— Да, так оно большей частью в жизни и бывает — всё вместе!
— Ну отчего это? — неожиданно для себя самой выпалила Маринка: — Про что-нибудь такое спросят — и голова сама кивает?
Журавленко засмеялся:
— Это ты про меня?
Маринка покраснела:
— Ой, что вы! К вам это ну ни капельки не подходит. Это я вообще…
— А «вообще», — серьёзно сказал Журавленко, — ты голове кивать не давай; за подбородок держи!
Лёва прекрасно понял, что имела в виду Маринка. Но не до того ему было. Он спросил:
— Иван Григорьевич, что теперь в первую очередь делать?
— Доставать новый, крепкий железный брусок, — ответил Журавленко.
Он с силой сцепил за затылком руки и потянулся, как на утренней зарядке перед трудным рабочим днём.