Кончалась зима. Маринке и Лёве надоели длинные ночи и короткие дни с недолгим светом невидимого за облаками солнца. Надоело затемно вставать и затемно возвращаться из школы.

Ленинградцы, как всегда, не столько ждали весны воды — таяния снега (он и так тает по сто раз за зиму), как ждали весны света.

И вот свет начал отвоевывать у темноты минуту за минутой, потом час за часом. Ему были рады не только глаза, — каждая клеточка кожи.

С тех пор как Иван Григорьевич начал работать на заводе, Маринка и Лёва видели его очень редко. Да и Михаил Шевелёв с Сергеем Кудрявцевым видели его теперь куда реже.

Они надеялись, что Журавленко добьётся, чтобы их приняли на завод, что они будут знать машину до последнего винтика и смогут свободно ею управлять.

Но дело затягивалось. Их не принимали, хотя уже началось изготовление деталей машины.

И пока что Сергей Кудрявцев вручную клал кирпич на стройке, а Михаил Шевелёв вот-вот должен был закончить курсы крановщиков.

Сколько раз за это время возвращались Маринка и Лёва из школы, сколько раз проходили мимо окна Журавленко, — а за ним не видно было зелёного света лампы, за ним была темнота.

Маринка смотрела на тёмное окно и огорчалась:

— Вот… Самое интересное теперь у него где-то на заводе. Выходит, что после всего мы и ни при чём. Даже папа с дядей Серёжей ни при чём!

— Неправда! — говорил Лёва. — Всё равно Иван Григорьевич и мы…

Он почти никогда не договаривал, потому что не мог объяснить самого главного. И чем больше Лёва скучал без Журавленко, тем отрывистее и резче отвечал Маринке.

Как-то она сказала, прищурившись от подозрения:

— Думаешь, он столько времени всё на заводе и на заводе?

— А где же? — насторожился Лёва.

— Может быть, и вовсе даже не на заводе. Помнишь, Иван Григорьевич сам говорил, что у него есть знакомая. Сам говорил, что у неё телевизор смотрел… Ещё Обухова тогда пела, как девушка всё спрашивает: «Матушка, отчего?» Может быть, мы тут, а он — у своей знакомой.

— Нет! — крикнул Лёва ревнивым голосом.

И нечему тут удивляться. Каждый из вас, кто вот так, как Лёва с Маринкой привязывался к кому-нибудь из взрослых, — это поймёт. Ведь когда так тянешься к человеку, хочется, чтобы и он тянулся только к тебе, ну и, разве что, к твоим друзьям, а не к кому-то там, кого ты и не знаешь.

Но в те редкие часы, когда Маринка и Лёва бывали у Ивана Григорьевича, всё это переставало их беспокоить, словно улетучивалось.

В первую субботу апреля пришли к Журавленко они, их папы и маленький, очкастый Яков Ильич.

Журавленко сообщил, что есть, наконец-то, решение принять Шевелёва и Кудрявцева на завод, и начал советоваться с Яковом Ильичом о каких-то приборах.

Шевелёв прислушивался к их разговору, а Сергей Кудрявцев с Маринкой и Лёвой кричали «ура» и отплясывали от восторга какой-то дикий танец.

Потом Журавленко говорил о том, что эти прошедшие месяцы работы на заводе — драгоценное для него время, что там есть драгоценные люди. И видно было, что работает он с подъёмом и радостью.

— А как там живёт-поживает «драгоценный» Липялин? — с ехидцей спросил Яков Ильич.

Журавленко усмехнулся:

— Процветает! Хотя многие ему знают цену. Его не любят конструкторы. Но ему всё равно, любят его или не любят. Ему важно одно: чтобы комар носа не подточил. Он предупредил уже всех, даже за пределами завода: если машина получится неудачной, — он не виноват!

Журавленко не хотелось больше о нём рассказывать. Он уже понял, что Липялин, при всём внешнем лоске и умении говорить тоном профессора, по сути дела невежественный человек. Больше того, что людей знающих, глубоких, культурных — то есть по-настоящему интеллигентных — он ненавидел как личных своих врагов.

— Обидно получается, — сказал Журавленко, глядя на Лёву. — Люди тёмные, невежественные поневоле, не имевшие возможности учиться — тянутся к знанию, уважают знающего интеллигентного человека. А тот, кому даны были все возможности учиться и кто ими не пожелал воспользоваться, — тот и начинает знающих ненавидеть… А в общем, ну его! Не будем тратить на Липялина время. Ведь каждая минута может быть драгоценной. Тем более, что почти вся наша Общественная мастерская в сборе!

— Вот поставил бы опять модель — это да! — сказал Лёва. — А так — это уже не мастерская. Просто комната.

— Ничего подобного! Так лучше! — заявила Маринка.

— Вот видишь, существуют разные мнения. Я считаю: мы всё сохранили. Я предлагаю, чтобы Маринка была хозяйкой нашей Общественной мастерской и напоила нас чаем.

Маринка и засияла, и забеспокоилась:

— А что у вас есть? Ничего… Ни стаканов, ни вообще к чаю… Зато, правда, удобно, что у вас напротив «Гастроном»!

Все засмеялись.

— Понял, Лёва? — спросил Журавленко, доставая из кармана деньги.

И тут началась форменная драка.

— Извините, — сказал Яков Ильич и достал бумажник. — На полдороге на чужие не угощаюсь!

— Это вы бросьте! — закричал Кудрявцев, сунул Лёве свои деньги и начал отталкивать Журавленко.

Журавленко начал с ним бороться, и при этом оба хохотали.

— Ладно, — сказал Шевелёв. — Давайте в складчину.

За покупками на коллективные деньги отправились Лёва с папой.

— А я чайник поставлю и всё буду делать сама, — предупредила Маринка. — Можете ничего мне не показывать.

— Это было бы невежливо с моей стороны. Прошу, — сказал Журавленко, распахнул дверь и проводил Маринку до кухни. — Соседки нет дома, но есть разрешение пользоваться её посудой. Действуй, Маринище!

Оставшись одна в чужой кухне, среди чужих, незнакомых вещей. Маринка оробела.

Она двигалась скованно и почему-то на цыпочках. С видавшим виды коричневым эмалированным чайником Журавленко обращалась как с хрустальным.

Она с величайшей осторожностью поставила его на газовую плиту и вдруг рассердилась на себя.

«Ну что я так копаюсь? Ещё надо посуду в комнату отнести и красиво расставить. Это мама говорит: «Не умеешь, без тебя обойдусь». А вот умею! А вот не обойдутся!»

И Маринка захлопотала. Она бегала из кухни в комнату, носила чашки, блюдца, тарелочки.

— Папа, — командовала она, — этот стул поставь сюда. А вы, Яков Ильич, можете поставить вот сюда. Иван Григорьевич, вы с кем хотите рядом сидеть, со мной или с Лёвой?

— Рядом с тобой и рядом с Лёвой, если это, конечно, технически возможно.

— Ладно, как-нибудь устрою, — пообещала Маринка и снова побежала на кухню.

Через минуту туда вошёл Шевелёв.

Маринка стояла у плиты, хотела насыпать из пакетика чай в маленький белый чайник, и не знала, — сколько?

— Сыпь ложечки три. Здесь любят крепкий, — сказал папа и подошёл к раковине.

— Это мыло Иван Григорьича?

— Кажется, соседки. Но ничего, можешь его брать.

Папа вымыл руки без мыла и понёс в комнату большой булькающий чайник. Маринка несла маленький.

Вскоре, все сидели вокруг письменного стола и пили чай. Сидеть было не слишком удобно: некуда было девать ноги.

Зато Ван Клиберн играл «Подмосковные вечера» с таким волнением, что оно доходило до каждого сердца. А кончив играть, сказал, с трудом выговаривая русские слова: «Большое спасибо. Я вас никогда не забуду!»

И Маринке казалось, что он это ей говорит.

Потом в комнате слышались звуки гитары и удивительный голос певицы из Кубы, то низкий и грозный, как гул вулкана, то высокий, звенящий, как у птицы.

Маринка шепотом угощала:

— Ешьте сыр, берите печенье, не стесняйтесь… Ну что вы, Иван Григорьевич, так мало? Учитесь у дяди Серёжи!

Всем было хорошо и хотелось посидеть подольше.

Но Шевелёв сказал:

— Надо идти.

И Журавленко поднялся. Он поклонился Маринке, как кланяются хозяйкам:

— Спасибо. Это был лучший чай в моей жизни. Понимаешь?

— На здоровье, — ответила хозяйка, отчего-то смутилась и добавила: — Не за что.

Ещё бы ей не понимать! А у неё разве это не самый лучший?