Рассказ

От теплого поросячьего корма отдавало бражным запахом. Наталья очистила запачканную бардой руку и прихватила дужку. В дверях она чуть-чуть не столкнулась с бригадиром. Наталья не переступила порог, поставила бадью на пол и цепко взглянула на бригадира:

— Опять зачем-то?

— Опять, — попытался улыбнуться бригадир, но невольно прикрыл рот рукой: спекшаяся от ветра и солнца нижняя губа его была покрыта коростой. Он подал Наталье газетный сверток. — Тут петушок. Ощипанный. Нынче их вывелось на ферме больше, чем молодок. И к разу: а то чем кормить подсобников? Сваришь завтра своей постоялке.

Наталья с досадой кинула петушка на лавку:

— Совей! Повесил мне на шею жернов да еще насмехается. Нагнали их из города, а мы обстряпывай.

— Не нагнали, а послали на управу. Сознавать должна, какая сейчас пора: жатва подоспела, да я сенокос еще не закончился. Тебя вот на денек не упросишь поработать в бригаде.

— Не обязана. Мы — фабричные.

— Да ведь на фабрику-то ходит только Василий.

— А на мне дом да хозяйство.

— Хозяйство-то, оно у всех. Только нашим бабам не до вышивок летом...

Наталью взорвало:

— Не твое дело, чем бы я ни занималась! Мы не в долгу живем, за все платим: и за дворину, и за выпас...

При упоминании о траве бригадир внушительно поднял узловатый палец, точно в ржавчине от постоянных ожогов при затяжках из «бычков»:

— В овраге на Харбузе не коси! Ту траву мы еще, может, в силос...

— Наверно, — сварливо возразила Наталья. — Заставишь кого лезти туда через чапыж да крапиву. Быть нет у нас травы в другом месте. А мне не запретишь: у нас билет на руках...

Круто повернувшись, Василий заметно припал на сведенную от ранения левую ногу и направился вон из сеней.

Поросенок в хлеве верещал и прядал на отводок. Наталья кулаком ткнула его в рыло:

— Эк, ломится, окаянный! Минуты не потерпит без жоры.

Но чавканье и фырканье, с каким солощий поросенок принялся хватать корм из корыта, заскочив в него передними ногами, смягчили сердце Натальи и настроили ее на бодрые размышления о предстоящей, ею же самой уложенной перемене жизни. Да, осенью они непременно переберутся из деревни в рабочий поселок при картонной фабрике. Как получат ссуду, так и перевезут избу. Там отведут приусадебный участок не меньше, каким они пользуются здесь. Она будет хозяйствовать в полной независимости. Мужу тоже ладнее: не придется, как теперь, каждодневно ходить на работу за четыре километра, хоть он и не жалуется на устаток от этого. И сына, Валерия, примут в ту же фабрику, как отслужится в армии.

— Не будешь заноситься надо мной, — вслух высказалась Наталья о бригадире и пошла из хлева, погромыхивая порожней бадьей.

В избе она вспомнила про петушка: «Снести в подклеть». Взяв тушку, к которой приклеились сырые лохмотья газеты, Наталья опять покосилась на небольшой чемодан, находившийся тут же на лавке. Коричневая фибра чемодана местами так затерлась, точно ее запятнали мелом. Этот чемодан оставила утром приезжая из города — не то девица, не то молодайка. Наталья еще не успела приглядеться к ней и наугад распознать, кто она такая, как уж бригадир увел ее на заречный луг. «Тоже... помощница, — неприязненно заключила Наталья. — Поди, и граблей взять чередом не умеет». Хотя и к соседям поместили городских — и даже еще не по одному, — все равно Наталья оставалась в обиде на навязанную обузу. Покой был подорван на весь день. Управившись по дому, она хотела идти в лес за вениками, но могла явиться постоялка: после полудня сену самая длительная сушка, и колхозники ходят с ближних лугов обедать домой. Наталья то и дело заглядывала в окна, раздвигая густо разросшиеся ветки герани и примул. «Ведь куска не взяла, — досадовала она на постоялку. — Разве у своих перехватит?.. Да пес с ней! Была неволя сторожить ее...» Принялась разбирать принесенную вчера из сечи малину для варенья. Боясь быть застигнутой за таким пустячным занятием, ушла из избы в чулан и все время прислушивалась, не хлопнет ли дверь в сени. Откидывая зеленец, Наталья часто слизывала с пальцев раздавленные ягоды. На язык попал лесной клоп. Наталья исплевалась досуха, но во рту все еще держалась такая горечь, точно она, как однажды в детстве, отведала молочка из трубочки одуванчика. И варенье она варила не в избе, на шестке, а в бане, непрестанно посматривая в заулок и на крыльцо избы через приотворенную дверь. Но постоялка так и не пришла. В четвертом часу вернулся с работы Василий.

— Ну и жарища! — вяло пробасил он, осторожно стаскивая с себя прилипшую к потному телу майку. — Что в корпусе, что на улице — не продохнешь.

Он кряхтел перед умывальником, плеская воду на могучую грудь, на плечи в веснушках и на некрупную голову, которая при широкой и короткой шее делала его похожим на борца. На фабрике он работал в упаковочной, таская такие кипы картона, какие впору поднять двоим, за что его и прозвали в шутку Самосвалом. Подобно большинству людей, от природы наделенных силой, он был тих, уступчив и падок на всякую работу, поэтому резкая и лукавая Наталья вила, как говорится, из него веревки. Собирая обед, Наталья жаловалась ему на бригадира за постоялку:

— Нарочно привел: норовит донять всякой всячиной. Бывало, как за год-то приходило только по совку ото всего жита, жена его чуть не каждую неделю занимала у меня денег съездить в город за хлебом, все завидовала: «Хорошо вам с постоянным-то заработком». А теперь нос задирают через свою пятерку на трудодень. — Она плюхнула из горшка в миску мужа вчерашние щи, а в свою наложила гречневой каши. — Что бы я ни делала, все знает, — продолжала изливать нарекания на бригадира. — Сам надзирает да со слов других. И каждый раз с подыском ко мне...

Василий, казалось, не слушал ее: он склонился над миской и шумно хлебал щи, мигая от пара, щекотавшего глаза. В досаде на невнимательного мужа Наталья чуть не разломила стеклянную кринку с маслом, через край отколупнув ложкой комок величиной с цыпленка-высидка, и люто закопала этот комок в свою кашу.

— Да тебе что до меня! — с маху села она на скрипнувшую под ней табуретку. — Ты сам по себе, а жена таковская. — И, принявшись за кашу, сурово спросила: — Когда выдадут ссуду-то?

Василий задержал глоток и едва не подавился.

— Когда придется, — произнес он, после того как откашлялся. — Еще и заявления не разбирали.

— И разбирать не станут, как не будешь настаивать. А где тебе, такому суслу!

Василий покорно снес брань жены, только пуще напустился на щи. Наталья костила его, а он лишь отмалчивался и ел. Когда отобедал и поднялся из-за стола, Наталья решительно заявила:

— Завтра сама пойду к вашему директору и приструню его! Что это? Людям по надобности помогают наразу, а мы жди. Хватит! Я скоро совсем изведусь!

Она со звяканьем вложила одну алюминиевую миску в другую, покидала в них нож и ложки и в сердцах, быстро, то с посудой, то так, засновала между столом и печью. А Василий вышел на улицу покурить, сел на лавочку под окнами.

Прямо от избы, через тропинку, начинался довольно крутой склон горы с истоптанной скотом травой, пожухнувшей за три ведренных недели, но все еще в красочных крапинках неистребимого цветения. Под горой протекала речка, скрытая прибрежным ольховником. Лишь кое-где через прорехи в сплошной листве сверкала вода. А за речкой начинался заливной луг, со всех сторон и в отдалении замкнутый лесом. Еще недавно он подкупал взгляд своей неяркой пестротой разнотравья и чистым пространством, а теперь, скошенный, хоть и посветлел и даже как-то посвежел, зато стал всюду одинаково зеленым, ненарядным, и простор его скрадывался разрозненно стоящими на нем стогами. Глядя на них, невольно думалось об ущербе в природе, об уходящем лете. Василий любил это с детства дорогое ему приволье. Никуда бы он не уехал отсюда, да разве сладишь с женой!.. Лет двенадцать назад, когда из-за слабого руководства, разных прорух и незадач колхоз сильно подорвался, он, с малых лет приверженный к крестьянскому труду, ушел по настоянию Натальи на фабрику и, хотя работал так, что портрет его ни разу не снимали с доски Почета, все же постоянно совестился своих деревенских, как разженя совестится из корысти брошенной им супруги. Это чувство еще больше обострилось у Василия после того, как Наталья тоже самоустранилась из бригады, ссылаясь на мнимые недуги. А в действительности ее соблазнило тогда на вольготность новое постановление, по которому беспрепятственно разрешалось пользоваться приусадебным участком и держать скот. У колхозников сразу завязались с нею неприязненные отношения. Василий пытался упросить жену опять вернуться в бригаду и с этой же целью сам изъявил готовность взять на фабрике расчет, но получил решительный отпор от Натальи: досуг ей был дороже миролюбия с соседями. «Мягка на бочок, — мысленно порицал Василий Наталью, сидя на лавочке и не испытывая удовольствия от курения. — Вот раскатывай-ка ей избу да перестраивайся заново. Больно скора. Хму... пойдет к директору. Так он и развесит перед тобой уши. До нас ли ему...» Он со вздохом поднялся, затер подошвой брошенный на землю окурок и отправился в огород заглянуть в ульи. Осмотр их обрадовал его: во всех четырех ульях магазины почти полны были меду. «С огуречника носят», — догадался он, сквозь сетку наблюдая прилет пчел со стороны поля, где действительно недавно запоздало зацвели огурцы. Над ульями при солнце пчелы толклись, как над веялкой золотая полова. Потом Василий до вечера распиливал в одиночку на дрова еще весной принесенные им с речки поворы, водой выброшенные на берег и не подобранные нерадивыми во хмелю сплавщиками.

Постоялка пришла с пожни перед самыми сумерками. Ее узкое, но приятное лицо с ящеркой-шрамом под левой щекой — должно быть, от вырезанной в детстве золотухи — за один день так покраснело от жары и накола сеном, что тонкие брови на нем уж не выделялись очень четко, как это показалось Наталье давеча утром. По вялым движениям и расслабленности в хрупкой фигуре заметно было, что постоялка устала, но добродушно улыбалась хозяевам, держа в руках снятый с головы платок.

— Вот так вас убалахтали! — с притворным участием воскликнула Наталья, наставляя трубу над самоваром, в который только что наложила углей. — Совести нет у бригадира: своих баб давно отпустил, а городские хоть и ночь работай.

— Баб-то по делу: стадо пригналось. А мужичков да пареньков мы сами задержали, — сказала постоялка, подойдя к круглому зеркалу на стене, обложенному по черной облупившейся раме ручным полотенцем с яркой вышивкой на концах.

— Сами? — выразила Наталья недоумение.

Василий, при свете зари читавший у окна газету, тоже не без любопытства взглянул на постоялку.

— Да, — утвердительно кивнула постоялка, вытаскивая из темных спутавшихся волос гребенку. — Сухого сена осталось копен тридцать. Мы настояли все пометать в стог. Кто знает, какая погода будет завтра. А бригадиру хочется с утра взять часть людей на засыпку зерна, чтобы отвезти его на приемный пункт. К чему же связывать себя, упускать из-за сена лишний день? Сейчас такая пора, что здесь тоже надо работать с полной нагрузкой, как на производстве.

— Точно! — живо подхватил Василий. — Они еще никак не привыкнут к чередной дисциплине. И я не дал бы уйти от дела.

— Отстань-ка ты с собой-то! — оборвала его Наталья. — Цыплят не выгнать из огорода, а «я, я»!.. — И мягко обратилась к постоялке: — Значит, вы с производства?

— Я работаю на льнокомбинате ткачихой.

— Так, так, — согласно подхватила Наталья. — Мы тоже фабричные. — И указала на мужа: — Василий у меня двенадцатый год ходит на фабрику.

— Сказывал бригадир.

Эти слова были произнесены постоялкой без всякого оттенка, но Наталью так и передернуло от них: она не могла не заподозрить бригадира в жалобе на нее. Ставя на стол чайную посуду, она украдкой посматривала на постоялку, которая как ни в чем не бывало тесемочкой перевязывала волосы пониже затылка. Перевязанные волосы заканчивались куцым пучком не длиннее малярной кисти. Судя по нему, постоялка не увлекалась модной стрижкой и завивкой. «Худа, а, пожалуй, не девица», — заключила Наталья и стала выяснять исподволь:

— У вас квартира в городе-то, аль свой дом?

— Квартира.

— Не одна ли живешь?

— Нет, с мамой. Да сын у меня постарше года. А муж служит во флоте.

— Вон что, вон что. Наш Валерий тоже в части.

Удовлетворенная тем, что вызнала, Наталья не переставала выведывать постоялку. Сходив в подклеть за малосольными огурцами, она с миской в руках остановилась перед постоялкой и сердобольно вздохнула:

— Ну-ка, пришлось вам оставить ребенка! Куда это годится?

Но постоялка не тронулась ее сочувствием и оправдательно возразила:

— Мой Славик совсем самостоятельный. Днем он в яслях, а вечером с бабушкой. Он привык к ней больше, чем ко мне. Я постоянно занята, мало бываю дома.

— Знамо... да ежели партейная.

— Пока еще комсомолка, — скромно улыбнулась постоялка.

— С куртяжа и на дерево легче влезти, — наставительно намекнула Наталья и по ходу разговора еще польстила: — Позавидуешь вам, молодым: везде успеваете.

Пока Василий водружал на стол ведерный самовар и заваривал чай, а Наталья хлопотала со всякой снедью, постоялка осмотрела обстановку. Не шифоньер, отражавший лакированным корпусом бледный свет из всех окон, не радиоприемник «Родина» на комоде, не в углу на подстолье телевизор с малым экраном, не семейные фотографии на сером картонном листе, вставленном в сосновую, морилкой выкрашенную раму, не прочие предметы и вещи в избе, а лишь настенный коврик над высоко застланной никелированной кроватью привлек ее внимание. На коврике муслином по холсту были вышиты три козы на водопое. При резко наложенных оттенках белые фигуры животных выпукло выделялись на фоне травы и кустов; сломанное отражение их в воде веселило взор.

— Долго ли вы работали над этим ковриком? — поинтересовалась постоялка, обернувшись к резавшей пирог Наталье.

Наталья смутилась: рассказал-таки бригадир о ее пристрастии.

— Уж и не упомню, право, — подошла она к кровати и вместе с постоялкой смотрела на коврик. — Как доводилось. Больше зимой.

Василий, тоже было задетый любопытством, при словах жены отвратил взгляд от коврика и, насупившись, сел на стул: Наталья солгала, коврик она вышивала не зимой, а в два последних месяца.

— Я очень люблю это! — кивнув на коврик, с горячей искренностью призналась постоялка Наталье. — По мне, нет лучше занятия для отдыха. Я даже в обеденный перерыв чуточку, да повышиваю. Нынче весной участвовала на общегородской выставке прикладного искусства. Меня премировали за небольшое панно полным собранием сочинений Горького.

— Да неужели! — обрадованно изумилась Наталья не только признанию и успеху постоялки, но и доверчивости, которую постоялка неожиданно проявила к ней. — Тоже по набивке вышивали? — спросила она, имея в виду собственный способ.

— На выставке больше отмечали творческие работы, своего образца. Моя должна признаться, была выполнена не целиком самостоятельно: рисунок я наносила через копировку с эскиза двоюродного брата, художника, Он работает оформителем в фонде. Позавчера он тоже уехал в Павинский район на уборочную.

— Неужто и художников посылают? — невероятным показалось Наталье.

— А как же? — улыбнулась постоялка. — Хлеб-то мы все едим.

— В том и загвоздка, — присовокупил и Василий. — Он без рук, без ног к нам не пожалует. Их ему надо приделывать...

Эти высказывания укололи Наталью. Широкоскулое румяное лицо ее еще ярче налилось краснотой. Она поспешила к столу и, не глядя на постоялку, сделала загребающий жест рукой.

— Давайте-ка чай пить. Как вас звать-то?

— Клава.

— Садитесь, Клава, — указала Наталья на стул по другую сторону стола, чтобы самой самоваром заслониться от постоялки.

Усаживаясь, Клава окинула взглядом стол, на котором было всего в избытке: блюдо винегрета, полные меда и варенья стеклянные банки из-под фруктовых консервов, пшеничный пирог с рисом и яйцами и самая громоздкая на столе новая железная «облитая» посудина с сахаром и круглыми конфетами — «шрапнелью» — та самая, что употребляется под детский стул. При виде ее Клава едва не рассмеялась; чувство стеснительности и неловкости за чужим столом как-то сразу исчезло.

— Вы точно на свадьбу, чего-чего не наготовили, — из-за самовара взглянула она на разливавшую чай хозяйку.

— Кушайте! — с пылкой любезностью отозвалась Наталья. — Тут уж заместо ужина. Варева сегодня нет. Каша... так засохла: далеко засунула. Вот завтра вкусное состряпаю: бригадир петушка для вас принес.

— Что значит — для меня? — возразила Клава. — Одинаково и для вас: в людях не едят наособицу.

— А иным приходится, — заявила Наталья, скособоченно высунувшись из-за самовара. — Я вот мясного боюсь, как пороху: меня с него сразу погонит... Я еще с девчонок печенкой маюсь.

Василий даже вздохнул при виде, как жена, лицемерно жалуясь, подхватила плотный живот. В стыдобе за нее он на момент растерялся, отложил только что разломленный пирог, ни с того ни с сего потянулся за сахаром и звучно откусил от крепкого куска. В полупотемках сверкнул у него во рту голубой огонь. Смущение и досада несколько разрядились, после того как он отхлебнул из блюдечка.

— Как у вас с планом-то?— обратился он к Клаве с производственным вопросом, чтобы отвлечь ее внимание от претивших ему самооправданий жены.

Клава быстро обернулась к нему.

— Нормально. Выполняем даже с превышением. Наш комбинат переоборудован заново. Все на потоке: от сортировки сырья до выделки тканей.

— Это хорошо, — одобрил Василий. — Мы тоже жмем. Летом нам главнее всего урвать время, пока позволяет дорога. До шоссейки от нашей фабрики восемь километров. И все лесом. Вот начнется осень — и машины в гараж: в здешнюю грязь уж не суйся. Опять же и весной не вдруг выедешь, да и зимой зачастую препятствуют заносы. И бывает, получается так: ни макулатуры завезти, ни товар отправить...

— Ай-ай, — в удивлении и сочувствии покачала головой Клава.

— Из-за себя маются, — встряла в разговор Наталья. — Только подсыпают дорогу, не могут выложить мостовой. Быть камня нет.

— Камень-то есть, да денег-то нет, — сурово оспорил ее Василий. — Не раз запрашивали министерство и посылали смету — сулилось утвердить. А третьего дня получаем предписанье: «Стройте силами своей общественности». У нас-де сельская местность...

Наталья всплеснула руками:

— Упреждали бы раньче, чем водить за нос! Какой теперь народ в сельской местности? Столько сдернуто в города да куда ни на есть...

— Никого не сдергивали, — неожиданно осадил ее Василий. — Сами уехали. И тебе не препятственно, определяйся где желательно.

— Ладно! А зачем же опять-то совать сюда? И есть ли выгода? Кто ее там заменил? — указала Наталья на Клаву.

— Практикантка из ФЗУ, — спокойно сообщила Клава. — Мной же и подготовлена. Хорошо справляется. И в отпуск пойду в сентябре — за меня будет работать. Потом уедет по назначению в Камышин.

— Не думай, что все делается с бухты-барахты, — знающе подхватил Василий. — Вот через четыре дня нашу фабрику остановят на чистку котлов. Гулять мы не будем ту нейтральную неделю: все отправимся в Минино. Тоже на уборочную.

Наталья зло дивилась, что он, будучи всегда букой наедине с ней, вдруг пустился при постороннем человеке в назидательные рассуждения. Откуда и слов набрался таких — «нейтральную»? Все был вроде лаптем шит...

А Клава одобрила Василия:

— Вы правы: любое упущение не в наших интересах. Кстати, девушка, что работает на моих станках, деревенская. Из Сусанинского района. Проворная да толковая. Далеко пойдет.

— Знамо, — согласилась Наталья. — Выйдет замуж — сразу получит квартиру. Теперь молодым все в первую очередь. И участок дадут под сад. У меня сестра в Коврове. С ней и мама живет. Я ездила к ним в мае. Нагляделась из поезда на сады-то круг городов. Сколько цвету было на яблонях да на вишнях. Точно в пене утонули домушки. По самую крышу. А промеж деревьев ягодники. Круглый год не приедают варенья у кого сады-то. Что те прежние господа.

Клава засмеялась:

— Вот уж неверно: прежние господа пользовались готовым, а эти трудятся по летам столько, что на сон не хватает времени. Их на свежий воздух тянет из цехов да учреждений. Им, хотите знать, не так дорого варенье, как дело рук своих, свой зеленый уголок. Чем судить о них огульно, надо сначала пересмотреть себя.

Наталья потерялась и скуксилась над стаканом. А Клава как ни в чем не бывало спросила Василия:

— Куда идет ваш картон?

— Мало ли у нас заказчиков, — с солидностью, свойственной разве хозяину, ответил Василий. — Берут на выделку фибры, на поднаряд во всякие пошивочные и обувные... ну и на упаковку тоже... В прошлом году много отправили его в типографию для переплета книг. — Вдруг он точно встрепенулся: — А цевки-то да шпули на вашей фабрике!.. Все из него же, из нашего картона.

Последнее сообщение произвело на Клаву такое впечатление, словно у нее с Василием неожиданно объявилась как бы близкая родня. В душевной приподнятости, передавшейся ей от Василия, она пояснила в свою очередь:

— А раньше их делали из дерева.

— То раньше, — аппетитно уписывая пирог, усмехнулся Василий, — а теперь из дерева-то уж приноровились спирт гнать и резину вырабатывать. Взять тот же картон. При нынешней технике из него даже пушку сделаешь. Будет стрелять и не разорвется.

Наталья дивилась прыти мужа. Как она ни верховодила им и как он ни потрафлял ей во всем, но уж и не упомнить, когда он был с ней так словоохотлив, как вот с этой, почти девчонкой, впервые очутившейся за их столом. Наталью задевало дружелюбное расположение друг к другу Василия и Клавы. С увлечением толкуя между собой, они в то же время отменно, что на пирушке, ели и пили и на Наталью не обращали внимания. Наталья едко осмеяла их про себя: «Слетелись фабричные сороки — теперь прострекочут, пока вода в самоваре...» Но осеклась и едва не закусила просунутую в рот ложку с вареньем: ведь с Василием и колхозники были приветливы, тогда как с ней держались отчужденно и при встречах лишь ответно кланялись, не обронив ни словечка, точно она их обворовала. Наталья опустила ложку в чашку с чаем и сникла в подавленном раздумье. А Василий с Клавой продолжали рассуждать о том, в чем они участвовали повседневно, что оправдывало их во мнении людей и почетно утверждало в жизни.

— Вашу фабрику, наверно, будут расширять? — выразила Клава свое предположение.

Василий на мгновение задумался и так обтер забранный в руку подбородок, что плотная, зольно-серая щетина издала под пальцами сухой шелест.

— Хлопотали о том, да вышло побоку. Наша фабрика старинная, построена еще помещиком. После революции ее раза два закрывали и опять пускали. Хоть и переделывали в ней кое-что, да толку мало. До сих пор приходится копаться наполовину вручную. Оно не так уж ломко, а канительно и делу тормоз. Скоро через наш район закончат прокладку железной дороги до главного пути. Близ стыка-то как раз намечено построить комбинат, который будет выпускать не только картон, а и фибру, и особые плиты для изготовления мебели. К нему удешевится подвоз всякого сырья. И лес не надо переводить на дрова, как валили мы его по округе для фабрики. Сплавляли поленьями. Топляком вымощено все дно реки. А уж ошмотьев спускаем в нее с барабанов — ни белья выполоскать в воде, ни скотине напиться. Прибыток от нашей фабрики почти не покрывает урона. Через то и намечено нарушить ее.

— А как же фонд? — спросила Клава Василия про что-то непонятное для Натальи.

— Оборудованье, надо думать, вывезут. Может, не все. А корпус, гараж и складские помещения передадут колхозу. Здесь будет центральная усадьба. Нам, фабричным, не миновать выбора: или подавайся со всеми манатками к тому комбинату, или оставайся тут. Лично я не горюю: готов куда хошь. Самосвалу везде добро пожаловать!

Василий рассмеялся с подкумырки над собой. Клава тоже невольно улыбнулась. А Наталья даже сконфузилась, обескураженная бойкой развязностью мужа. Вместе с тем она была озадачена сообщением Василия о предстоящих переменах в скором будущем, о чем он почему-то словечком не обмолвился наедине с ней, а перед чужой открылся во всем. Наталья невольно заключила, что ему уж надоело постоянно пререкаться с ней. Ею овладело ревнивое томление при мысли об утрате сердечности к ней мужа. Оно не улеглось в ней до конца затянувшегося чаепития. Провожая Клаву в сени на покой, она обходилась с ней гораздо сдержаннее: как-то неловко да и не к чему было теперь корыстно угождать и любезничать.

— Вот я вам постлала, — остановилась она перед уцелевшей с давности, что полати, широкой деревянной кроватью с парой подушек и пестрым лоскутным одеялом сверху тюфяка, толсто набитого сухим мхом. — Тут вольготно. Хоть вдоль, хоть поперек ложись — вся уберешься. — И невзначай пошутила: — И вскинешься во сне, так не слетишь на пол.

— Спасибо, — весело поблагодарила ее Клава и перевела взгляд с кровати на стоящий неподалеку щербатый стол, на котором приятно блестели голубой краской два ведра с водой, казавшейся при свете лампы густой и темной, как смола. Глядя на стол, Клава на мгновение озабоченно задумалась, затем обратилась к Наталье: — Я посижу немного при свете? — кивнула на висевшую под потолком электрическую лампочку. Вокруг лампочки порхала и билась в нее моль.

— Пожалуйста! — запросто разрешила Наталья. — Хоть всю ночь. Нам не в помеху: дверь я затворю.

Свет в избе она выключила еще как прошла в сени. А когда вернулась и затворила за собой дверь, полных потемок здесь не было: неяркое излучение от ущербленного месяца проникало между веток цветов на окнах и так пятнало холстинные подстилки на полу, словно накидали на них светящихся гнилушек. Василий разобрал постель и в одном белье сидел на кровати, похожий на привидение. То, что он еще не улегся, дало повод Наталье заключить, что ему, должно быть, о чем-то хочется переговорить с ней. И верно: едва она начала распускать волосы, кладя шпильки на комод, как Василий кашлянул и просительно обмолвился:

— Сполосни-ка завтра медогонку да припаси какую-нибудь посудину: приду с работы — примусь выкачивать из магазинов. Не всегда в эту пору бывает взяток, а нынче задарили нас пчелы...

— Ладно, — обещала Наталья, довольная предстоящей прибавкой к удачному за лето медосбору. Вместе с тем ее занимало, зачем понадобилось сидеть Клаве только что унесшей из кухни в сени свой чемодан. Уже раздевшись, Наталья не утерпела, отправилась проведать Клаву. Еще из растворенных дверей она увидела ее, склонившуюся за столом над книгой. Хотя Клава обернулась к Наталье, но Наталья прошла к столу, точно через тихий зал во время заседания, на цыпочках и встала, улыбаясь и в нервном подрагивании крепко сжав на груди руки, над которыми приподнялась под рубашкой ядреная благодать бабьих телес.

— Почитать захотелось? — спросила она Клаву и, кивнув на книгу, умильно подмигнула: — Поди, про любовь?

— Да это учебник, — рассмеялась Клава и для убедительности стала перелистывать книгу. Наталья видела на страницах чертежи и фотографии каких-то машин и очень смутилась. А Клава запросто призналась ей:

— Я учусь заочно к текстильном техникуме. К сентябрю мне нужно подготовиться к экзамену по технологии волокнистых культур, чтобы перейти на другой курс и... вот не знаю, — вздохнула она. — Совсем не хватает времени.

Наталья смотрела на нее в немом оцепенении, потом вздрогнула, точно от толчка изнутри, и с жаром всплеснула руками:

— Принесло меня мешать тебе! Знато было бы... Сиди, милая, хоть до утра. Не жалко.

И тотчас ушла. «Какая тягловитая, — ложась в постель, мысленно дивилась она заботливости и упорству Клавы. — Даром что с виду не приметнее гороховой тычины».

Василий уже спал и так отхрапывал, хоть земле сыпаться с потолка. Наталья по привычке хотела толкнуть его локтем под бок, после чего он всегда, не пробуждаясь, переходил на тихое дыхание, но вдруг вспомнила, как вольно держался он за чаем, как ладно судил обо всем, и не посмела учинить над ним грубого намерения. Будучи сама виновницей их житейской неурядицы, она постоянно тяготилась тем, что своекорыстно помыкала им, и сейчас совесть ее особенно роптала. Что толку, что она забрала его в руки? Не прекословя ей, он пуще рад был распахнуться душой перед посторонними. И счастье ее, что еще до сих пор не слыхать ни от кого о его возможном расположении к другой ласковой бабенке. С его доверчивостью — как раз угодить в греховодные сети. Наталья сильно встревожилась и не могла уснуть. Она перебирала в своем воображении всех по ее подозрению способных на соблазн вдов — и колхозниц, и знакомых фабричных, и каждая из них представлялась ей в таком же сердечном обращении с Василием, в каком запечатлелась Клава во время чаепития. Наталья уже теперь была признательна бригадиру за эту комсомолку, ненароком надоумившую ее сегодня остерегаться за Василия. «Неужели она все еще учит?» — под сомнение взяла она занятие Клавы в поздний час. Любопытство подстрекало Наталью опять заглянуть в сени, но было неудобно. «Выйду-ка на улицу, вроде по нужде», — запросто нашлась она и поднялась с кровати. Отворив дверь, Наталья обомлела от неожиданности: Клава сидя спала, по-детски положив голову на правую, калачом согнутую руку, а левую плахой протянув по столу, ведра с которого были составлены на пол. Наталья приблизилась к спящей. Развязавшиеся и комом взбившиеся волосы Клавы от света шелковисто искрились. Они затеняли все лицо, лишь чуть сквозила в них розоватая кренделюшка уха. Наталья робко, как хрупкой елочной игрушки, коснулась головы Клавы и стеснительно окликнула:

— Эй!

Прикосновение и оклик передались Клаве мгновенно, как электрический ток: корпус ее оттолкнулся от стола, точно подкинутый пружиной. Непроизвольно ухватившись за край стола, Клава смотрела на Наталью широко открытыми, но будто незрячими глазами.

— Ложись уж по-коренному, — просительно-ласково произнесла Наталья. — Не крайность спать впритычку, быть на пристани...

— Да, да, — опомнилась Клава и поднялась, сразу покраснев от смущения. Лишь три бледных пятна остались на левой щеке, на месте оттиска суставов пальцев, лицом на которых она лежала, да отчетливее этих пятен белела лучисто сморщенная кожа вокруг ящерки-шрама на подбородке. — Извините, подвела вас. Надо же так раскиснуть.

Казалось, она не выберется из-за стола, шатаясь на затекших ногах. Наталья подоспела к ней, подобно сиделке к больной, и обняла ее. Под рукой Наталья ощутила угловато выступившие лопатки Клавы и прямо-таки ранилась к ней материнской жалостью.

— Раздевайся да отдыхай чередом, — усадила она Клаву на кровать. — Что уж так изводить себя.

— Понять не могу... дома никогда не случалось, — вяло оправдывалась Клава и на ощупь неподатливо расстегивала кофточку.

Уложив Клаву, Наталья вернулась в избу, но не трогалась с места, собираясь с мыслями. «Ведь уж как недосужно, а приехала, — сострадательно журила она Клаву. — Точно нельзя было отговориться. Нашли бы кого другого». Но лишь подумала о «другом», как тут же неожиданно изловила себя на суровом домысле: похоже, ее самое, Наталью Кокурину, заменили Клавой на всю страдную пору!.. Наталья жгуче устыдилась. Ей вдруг показалось, что с улицы в окна за ней наблюдают те, кто устроил эту замену. И хотя такое подозрение не сообразовалось ни с обстановкой, ни со здравым смыслом, Натальей против воли овладел испуг. Она тотчас поспешила в постель. Но от смятения чувств не могла успокоиться и металась, как занедуженная. Даже тонкое фланелевое одеяло отягощало ее, и она смахнула его с себя на привалившегося к стене мужа, который теперь уже не храпел и лежал так спокойно, будто совсем отсутствовал.

Месяц переместился за окном влево от избы. Отблеск его виднелся лишь на переплетах оконных рам да на тех листьях цветов, что касались самых стекол. Но в избе мрак держался только по углам и в простенках между окон, а все остальное пространство было точно затянуто дымно-синей пряжей, сквозь которую глаз различал очертания каждого крупного предмета. И на какой бок ни повертывалась Наталья, она видела перед собой то самовар на столе, то коврик на стене и по связи с виденным не только томилась размышлениями о спящей Клаве, а даже как бы осязала всем своим существом ее близость. Факт замены, его голая обличительная сущность, удручали Наталью, подобно зубной боли, и подавить этого она не могла. Нервы перенапряглись. Наталья ломала голову, как бы избежать поутру встречи с Клавой? Уйти пока на время — так после все равно никуда не денешься от нее. Занозой остался в душе Натальи укор Клавы: «...надо пересмотреть себя». При воспоминании о заступничестве Клавы за городских с их садами Наталью вдруг точно осенило: не уехать ли в Ковров к матери недели на две, пока подсобники не управятся с сенокосом, силосованьем и обмолотом? Сестра приглашает в каждом письме. Наталья нашлась, как убедить и мужа в необходимости ее отъезда: в комоде пятый год лежит телеграмма сестры, которой сестра после тяжелых родов вызывала к себе мать. Мать так и осталась у нее вываживать Игоречка. Наталье ничего не стоит собраться завтра пораньше в Ивакино и сесть в автобус до города, откуда она пошлет домой такую телеграмму: «Мама плоха приезжай». Из города она успеет вернуться в Ивакино и сама же получит телеграмму в почтовом отделении при сельсовете. А дома отлепит с адреса на бланке слово «Кинешма» и вместо него приклеит со старой телеграммы «Ковров» — вот и вся недолга. Корову обиходит бабка Бахориха: за кринку молока в день не только сгонит, застанет и дважды отдоит за сутки, но даже откинет и навоз из хлева. Не мешает объясниться и с бригадиром, как Клаве трудно, посоветовать ему отослать ее обратно. Захочет она или нет — ее дело. Лишь бы уверилась, что она к ней не с колом, а с добром. Пусть бригадир зашлет к ним хоть еще кого угодно — она, Наталья, уж не будет стряпухой. Приняв такое решение, Наталья перевела дух, словно взобралась на гору. Но разрядка, наступившая после длительного напряжения, завершилась не позывом ко сну, а задорной потребностью к деятельности. Она поднялась с постели, включила свет и взглянула на ходики: стрелки показывали четверть третьего. До рассвета оставалось недолго. А в пять Василию идти на работу. Наталья оделась и принялась за печь, что редкий раз случалось спозаранок. Чтобы не развалить дрова, накануне принесенные Василием, она осторожно выбирала полено за поленом и на полтуловища просовывалась в устье печи, укладывая их на под, пахнущий теплой золой. Положив под дрова горящую лучину, Наталья внесла из сеней ведра с водой и приступила к стряпне. Залила чугун с кисленицей и солониной, что не перевелись и не попортились в кадках за длительный срок, а на второе засыпала в горшок гречки и обе посудины поставила лишь под краешек устья, чтобы содержимое их прокипало постепенно. Петушка, предназначавшегося Клаве, готовила в отдельной плошке. Пожалела, что нет опары. Но развела на молоке да на меду крупчатки для блинов, при выпечке которых крепко натирала каленую сковороду куском сала, соблазняясь на еду от его треска и аппетитного запаха.

В хлопотах не заметила, как наступило утро. В избе от занявшейся зари стало светло. Под горой весь заречный луг был подернут сизым наземным туманом. Стога, снизу охваченные этим туманом, точно были затоплены паводком. И туман, и небо, янтарно-светлое перед восходом солнца, предвещали жаркий трудовой день. Наталья убрала со стола все вчерашнее и поставила на него блюдо с блинами да сковороду с растопленным салом, предварительно подложив под нее деревянный кружок. Как раз пробудился Василий. Он удивился с утра накрытому столу: Наталья всегда топила печь после сгона стада, а он отправлялся на работу натощак и, лишь придя на фабрику, успевал, перед тем как заступить на смену, перехватить кусок, запивая из бутылки молоком.

— Не в город ли собираешься? — спросил он Наталью, только этим объясняя ее раннюю управу.

— А чего я там оставила? — уклонилась Наталья. — Схожу к обедне и подам на поминовение. Сегодня кончается родительская-то неделя.

Василий насупился и начал умываться. Наталья напомнила ему:

— Займись после работы ульями-то, как хотел. Я поставила в печь чугунок воды. Сгоню корову и помою медогонку. Еще успею, пока спит Клава. Ее... ну да ладно... — Наталья кашлем замяла недомолвку и сказала уж про блины: — Поешь горяченьких-то да и с собой возьми.

Она сняла с печи подойницу, куда ставила ее на просушку, и отправилась во двор. Отдоив Чернуху, Наталья погнала ее за околицу. Коровы с фермы уже с рассвета паслись за речкой, а скот личного пользования все еще находился во дворах: пастух Игошка Молек, на год оставленный на призыве за малый рост, нагло своевольничал: ночью гулял и лазал по чужим огородам за луком и редиской, а утром спал до той поры, пока не начнут бить в подвесную рельсу, созывая колхозников на работу. Наталья могла бы пока не тревожить Чернуху, но не терпелось взглянуть за деревней на ток под навесным сараем: не там ли уж заботливый бригадир, с которым надо было предварительно объясниться. Никто не встречался Наталье, и сама она никого не видела. Если бы не курицы в заулках да не дым из труб, то деревня казалась бы безлюдной. Солнце поднялось еще на незначительную высоту. Его лучи, проникая через задворки одного порядка улицы, падали на березы другого порядка, и освещенная ими листва пламенела золотисто-оранжево, как при осеннем увядании. На березах переливчато, точно все еще на гнездах, горланили молодые грачи и бочком-бочком норовили спихнуть с сучков своих степенно нахохлившихся пернатых родителей, мудро не спешивших с вылетом на росное поле. За деревней Чернуха огляделась: ни одной животины не было на выгоне. Чернуха вытянула голову с комолыми рогами и под запал, за разом раз призывно замычала. Наталья ладонью шлепнула ее по жестким крестцам:

— Ладно базанить! Пошла вон, на луг!

Но Чернуху не привлекал выглоданный и вытоптанный луг выгона в серых искоробившихся лепехах засохшего помета, она отошла к полевой изгороди и принялась языком выбирать из-под нижней жерди пучки мокрой от росы травы. Наталья направилась обратно не прогоном, а более укороченной дорогой, что вела к деревне через гумно. Притворив за собой скрипучий отвод, она зашагала по твердой тракторной колее и не спускала глаз с навесного сарая на току. Длинная зольно-сиреневая соломенная крыша сарая хоть и была освещена солнцем, но казалась темнее розовато-бирюзового неба, зато опорные столбы лоснились от лучей, как отлакированные, а в снопах свезенная для обмолота и в штабель сложенная под навесом рожь походила на отлитое в тысячетонную лаву золото.

Как только Наталья приблизилась к сараю, со снопов спорхнула стая воробьев, да с таким шумом, что Наталья вздрогнула: точно наскочил и фыркнул шалый конь. Вылетев из-под навеса, воришки шарахнулись в густой черемушник, разросшийся вокруг старой овинной ямы за сараем и замерли на мгновение, а потом враз защебетали: казалось, невидимый в черемушнике лихой точильщик водил и водил лезвием ножа по вертевшемуся наждачному колесу точила. И веселый щебет сытых воробьев, и хлебный да будто и солнечный запах от уже пригретой ржи, и самый сарай, внушительный, как корабль на краю поля, — все было Наталье свойски привычно в это раннее утро.

Однако ни под навесом, ни у молотилки и трактора по другую сторону сарая бригадира не оказалось. По свежеочищенному дерну с площадки, по приводному ремню, надетому на шкивы молотилки и трактора, да по скученно сложенным граблям и вилам возле ржи Наталья заключила, что бригадир припасся к молотьбе со вчерашнего и теперь не спешил. Наталья пошла к деревне, несколько озадаченная: ей хотелось переговорить с бригадиром с глазу на глаз, а не на дому при посторонних. Но едва она достигла огородов, как с тропинки между двух высоких тынов вывернулась прихрамывающая фигура самого бригадира. Он на веревке через плечо нес в пук связанные мешки. У Натальи забилось сердце, как в детстве при вызове учителя отвечать урок.

— Здравствуй, Федор Захарыч, — приветливо поклонилась она, поравнявшись с бригадиром.

— Здорово живем! — независимо отозвался бригадир и разминулся с ней.

Но Наталья остановила его и рассказала про заботы Клавы:

— Какое уж учение, коли ей за книжку-то взяться некогда? Сам посуди. Отошли-ка ее домой. Не подумай, что она мне в тягость. Избы не жалко, кем не заселишь...

Бригадир невольно свалил с плеча свою ношу и весь выпрямился, привстав на здоровой ноге.

— Задача!.. — безотчетно снял с головы старенькую, точно тронутую огнем и потерявшую свой черный цвет фуражку и, держа ее в обеих руках, с минуту смотрел в нутро этой фуражки, как будто на засаленной тулье ее должен был возникнуть ответ на его беспокойные размышления.

— Не согласится! — опять накинул фуражку на голову. — Нечего и пытаться. Фабричная! Они, с производства, все такие...

В пылком заверении бригадир не почувствовал, как сернистая корочка болячки на его губе растреснулась, и кровь алой ниткой прошила рыжеватую щетину давно не бритого подбородка. Наталья указала ему на это. Он рукавом шаркнул по подбородку:

— Все забываю помазать на ночь солидолом: с него бы скорей смягчило да поджило.

Он поднял свою громоздкую, но легкую ношу и взглянул на Наталью:

— До себя ли, когда дела захлестывают, а рук не хватает? И с присланными помогать тоже не оберешься хлопот.

Он энергично направился с тропы на дорогу. Мешки закрывали и голову его, и всю верхнюю часть фигуры, вихлявшейся при опоре на увечную ногу. Наталья невольно опасалась за эту ногу, видя, как при каждом шаге на голенище резинового сапога взблескивала от солнца ломкая складка. «Не станет он упрашивать Клаву», — заключила Наталья, в чем была уверена заранее. Но осталась довольна, что бригадир обмолвился с ней без сердца и вроде как снял с нее свою опалу. Дома она вынула из печи чугунок с горячей водой и вымыла на задворках медогонку. Под тряпку немало угодило налетевших пчел, пока она дважды ополаскивала и обтирала вороток да «сборник» из белой жести. Потом поспешила одеться, опасаясь, не проснулась бы до ее ухода Клава. Дом заперла на замок, а ключ захватила с собой, чтобы отдать его бабке Бахарихе. Старую бобылку прозвали так за ее зуд покалякать с кем бы ни довелось. Жила она на краю деревни, но Наталья по привычке называла ее соседкой. Когда-то изба бабки Бахарихи стояла рядом с избой родителей Натальи в Малой Маринке. Такое названье их прежняя деревня получила по имени крепостной девки, которую барин сделал своей любовницей и построил ей домик у излучины Сендеги, на отшибе от усадьбы и других деревень. Домик после смерти крали сгорел. Позднее на том месте возникло шесть крестьянских дворов. Перед Отечественной войной жителям Малой Маринки пришлось переселиться, как хуторянам. Дружеские отношения и полное доверие у Натальи с бабкой Бахарихой сохранились и после переселения сюда.

Наталья разбудила бабку Бахариху, постучав в окошко, закрытое изнутри занавеской из такого цветастого ситца, в какой любят наряжаться цыганки. И сама смуглолицая Бахариха походила на цыганку. Только седые волосы были тонки, как нити паутины, да глаза как тающие льдышки.

— Дрыхну без стыда, — побранила она себя, пустив Наталью в тесную, чисто обихоженную избу с свежепобеленной печью и выкрашенными зеленой масляной краской зимними рамами, которые она уж много лет не выставляла из окошек. — Да и чего мне не прохлаждаться? — бойко пустилась в оправдания. — Слава те господи, сорок лет работала в колхозе! Теперь хоть и невелика пензия, а куском не бьюсь, не как Анна борковская. Та продала избу-то и уехала в город к сынку да снохе. Дала оплошку. Пока нянчила их деток, так нужна была. А подросли они — стала лишняя за столом. Кормится стаканом у кондейки. Стережет с утра у дверей: забежит кто опохмелиться — она ему стакан: «На-ка, на, дух ненаглядный! Что же из горлышка-то? Грех да и зазорно!» Любого обваляет в ласковом-то слове — и не хошь, да отдашь ей пустую-то посудину. Бывает, рубли на два наберет бутылок. А меня озолоти — не согласилась бы на такое унижение! Я бы сейчас пошла на всякую работу, кабы не немочи. Глухомой маюсь. От давления. Иной раз головы не поднять: будто накидали в нее песку. С глазом все хуже и хуже. Что поближе, так различаю, а уж дальше-то все точно за дымом. Третьего дня председатель спросил меня, как живу. Я ему, как вот тебе, про глаза-то. А он, подумай-ка! Не беспокойся, говорит, очень-то: в случае чего, определим от колхоза в самый лучший инвалидный дом. Ну-ка, подумай, какое уважение!..

Хотя Бахариха прямо с порога обмолвилась о самой себе лишь невзначай, по причине, как всегда, обуявшей ее словоохотливости, но сказанное ею непосредственно соотносилось к сути того, о чем толковали вчера Василий с Клавой, что отогнало от Натальи сон, что застряло в ее сознании изводной занозой — «...надо пересмотреть себя»... Некоторое время Наталья молчала в подавленном раздумье, точно на нее нашел столбняк. Бахариха повязала голову платком — белым, с такими крапинками, словно его обсели комары.

— Какая ты модная, — сказала, глядя на не покрывающую коленки юбку Натальи. — Ай куда собралась?

— К обедне. Подать на поминовение.

— Да, да, ведь родительская неделя, — умилилась Бахариха и перекрестилась на горящую лампадку, в углу перед темной, со стершимся ликом иконой. — Экая хорошь, что ты держишься порядка! Возьми-ка и мой поминальник, — сняла с подыконной полки черную книжечку и подала Наталье. — Я те и денег сейчас...

— Не надо, — предупредила ее Наталья. — Своими подам за тебя. А ты дойди-ка до нас. На ключ. К нам сунули постоялку из города. Она еще спит. Я оставила на столе записку: чем ей позавтракать. А уйдет она — ты часа через три вынеси поросенку. Я припасла ему. В чугуне на шестке. Видвинь из хлевушка ящик и вылей в него. Потом опять задвинь. Пускай жрет. Постоялке покажи, куда мы прячем ключ: ты знаешь. Может, придет обедать.

— Минтом соберусь, — услужливо согласилась Бахариха, сдернула со спинки деревянной кровати свое старенькое платье и надела его на себя через голову. — Уж как мне самой хочется в церковь! Третий год не была на духу. Лошадь бы нанять, так где ее взять, да и кто отвезет туда. А пешком мне не осилить восемь километров: совсем испортились мои ходули с отложения солей. Слыхала, будто бы Перешивкины переезжают в город, и Милица метит в церковные старосты тебя взамен себя?

— Наскажут! — протестующе возразила Наталья. — Чай, на мне дом да хозяйство. Не побежишь туда каждый раз, а поп поедет ли за мной на своей машине? Он сам-то небольно дорожит приходом. Молодой. Что ему? Придут с требой — он ищи-свищи: либо укатил на рыбалку, либо в дом отдыха играть на бильярде. Мало, кончил нынешнюю семинарию, изучает еще заочно иностранные языки. По два раза в году отлучается на целый месяц и даже больше. А служит-то как — видела бы ты! Наразу провернет обедню. Сам все с маху, и сподручные у него только успевай повертываться. А услышит или доглядит, кто шепчется в церкви, пристыдит прямо с амвона: «Не сплетничать! Пришли молиться, так молитесь, а иначе вэк!» — укажет на выход. Старухи говорят, что на исповеди спрашивает про грехи строго.

— Да что ты! — всплеснула руками Бахариха.

Наталья усмехнулась:

— Вот и старухи не все уж рвутся к попу на покаяние. Многие опасаются: кто, чу, знает, что у него на уме. Спрашивает вроде не по делу. Дуры, дуры и есть! Где им понять культурного человека. Он нарочно отваживает их, чтобы не отнимали у него досуга. От церкви их пастуху не отогнать, а в остальном нечего баловать. Я побывала у него на духу в позапрошлом году и вникла, какой у него подход: не облегчить, а растревожить тебя. Внушит это с твоих же слов — и поступай потом как хочешь.

Наталья собралась было уйти, но Бахарихе не терпелось перехватить еще хоть словечко о неведомом ей молодом попе.

— Про что он спрашивал тебя? — полюбопытствовала она, забыв, что грех касаться тайны исповеди.

Наталья не стала запираться:

— Про одно, и этого ему хватило. Только я вошла в исповедальню, он зорко глянул на меня через очки. Не понудил припадать на колени и не стал покрывать епитрахилью. Так и простояла я перед ним с глазу на глаз. При опросе удивил меня: «Всех, — сказал, — грехов, раба божия, нам с тобой не перебрать по четкам тысячи листовок. Припомни и признайся вот в чем: что тебя устрашило первый раз в малолетстве, в пору после утраты ангельского чина?» Я потерялась. Точно связал меня. Хоть провалиться. Сама посуди: придет ли вдруг что в голову про испуг в ребячестве? А он глаз не спускает с меня и ждет. Уж не знаю, как развязался язык: не забылось, мол, батюшка, пустячное — обробела однова из-за трясогузки. Он сразу подобрел: «Давай, давай про трясогузку!» И я рассказала ему, чем сполошилась, когда мне шел уж пятый. Мама жала тогда, а бабка водилась с братчиком Федей, что погиб в войну под Сталинградом. Я с утра отбилась от бабкина присмотра и убежала к Сендеге. Притихла на крутике над омутом под нашими Малыми Маринками: на удивление, какие рыбины плавали на самом верху. С полено, мол, величиной. Поп так и завздыхал: «Голавли. Теперь почти совсем перевелись в здешних реках. А где и есть, так держатся вглуби». — «Загляделась, — говорю, — я на них, а они на глазах сгинули. Только рябью передернуло весь омут. И тут же мне другое на забаву: с ивняка на другом берегу слетела к середине омута птичка. Я уж после, как подросла, так стала знать, что такую птичку называют трясогузкой. Запорхала, задергалась она над водой, норовит поймать белую молинку. А из воды вдруг вынырнула, как мне сдалось тогда, донная ледянка. Раздвоилась с завостренного конца и чвакнула, будто выдернули на ходу лапоть из грязи. Я не успела мигнуть — ни ледянки той, ни птички. Только круги по воде, как от брошенного булыжника. Меня точно ветром подняло. Я со всех ног домой, к бабке. Тычусь ей в руки, тороплюсь рассказать, а у меня никак не выговаривается. Дала мне она хорошую проборку: «Подойдешь еще к реке — и тебя та щука слопает!» А я все всхлипываю: мне, мол, птичку жалко. «Ништо ей! — сказала бабка. — Порхай, да не забывайся. У бога-то все строго! Живи да оглядывайся...» Поп вскочил со стула и давай крестить меня. «Во истину разумно! — весело одобрил бабкины слова. — Нельзя нам жить без оглядки. Надлежит предусматривать и то, что должно вершиться впредь. Отпускаю твои прегрешения, раба божия! Иди с миром и памятуй наказ твоей бабки...»

— Машист, это верно, — высказала она веселое порицание. — Все укоротил, как приезжал славить: и оздравное провозглашенье, и что положено вычитать в благоденствие дому сему. Судя по твоим словам, не придерживается устава. Но внушенье-то тебе сделал толково!..

— Подтыкать-то все горазды! — обиделась Наталья и без дальнейших наказов «соседке» толкнулась в дверь и вышла из избы. Она подосадовала на себя, что зря разоткровенничалась. «Ишь ты! — злилась на «соседку». — И по ней, я не так живу. Хвалится пенсией да почестью. Думает, больно дорого кому...»

Поминальник Бахарихи, попавший Наталье под руку, как только она сунулась в карман жакетки за платком, чтобы обтереть распылавшееся от возбуждения лицо, вызвал у нее ощущение брезгливости. Вместе с ним нащупалась и захваченная ею старая телеграмма. И хотя телеграмма не казалась, подобно поминальнику, отвратной, но оба эти предмета одинаково пуще усугубляли мятущийся дух Натальи, внушая ей в совокупности с помыслами всю нелепость ее бегства из дому по причине бурного всколыха совести, стыда, уязвленного самолюбия и вконец захлестнувшей ее лжи. Она безотчетно, лишь из потребности движения, спешила из деревни к большаку через нагорье, с которого все-таки взглянула на выгон в пойме реки: Чернуха гуляла там вместе с немногими коровами. Вспомнила, что забыла наказать Бахарихе отдоить Чернуху в полдень.

Дорога пролегла напрямик через обширное поле с начавшим вызревать блекло-желтым овсом. Увлажненные росой метелочки овса еще не прогрелись от солнца, и от поля отдавало прохладой.

Наталья сознавала несуразность своей затеи с телеграммой и отъездом в Ковров и понимала, что это не выход из создавшегося для нее неприятного положения, но неприязнь ко всем, «гораздым подтыкать» ее за отщепенство от своих деревенских и отлынивание от их насущных колхозных забот и дел, знай гнала и гнала ее. Она за короткое время отмахала в нервной взвинченности с полкилометра от деревни до большака и остановилась на стыке дороги с ним, подобно витязю на распутье. Хотя перед нею не было камня с роковыми письменами, но поминальник и телеграмма в кармане невольно побудили ее оглядеться на обе стороны по большаку. Направо, за синевшим в отдалении и чуть вздрагивающим от марева лесом, белела и тоже зыбилась от марева верхушка колокольни церкви «Спас на пеньях», куда Наталья ходила почти каждое воскресенье — отнюдь не из приверженности к вере, а для видимости, чтобы прослыть благочестиво степенной среди своих сверстниц и более пожилых, которым и по праздникам впору было управляться по дому, чем ходить за обедню. А налево, между перелесками, блестели под солнцем шиферные крыши одинаково, как и церковь, отдаленного отсюда Ивакина, через которое следовал по главному тракту из райцентра в город автобус. Пока Наталья озиралась туда и сюда, в ней начался спад возбуждения, который сразу завершился расслабленностью, безразличием и душевной опустошенностью.

За грядами леса впереди рокотал на ржаном поле комбайн. Сверху, из бездонной синевы неба, реактивный самолет ронял мягкий гром. И будто спеша подстать к ним, в деревне позади торопно застрелял мотор трактора: бригадир, должно быть, не утерпел, чтобы не опробовать его. Наталья вздрогнула и оглянулась, точно пронизанная этой отдаленной пальбой. День вступал в свои трудовые права. Теперь он уж не нес в эту пору той изнурительной ломки горбом с утра и дотемна, что подлинно была страдой; теперь можно было без особых усилий управиться в сжатые сроки. Наталья из года в год замечала, как сокращались эти сроки, но сама оставалась безучастной к тому. А жизнь неуклонно требовала отдачи. В этом она по-прежнему оставалась неизменной и побуждала держаться строго.