Предпоследняя жизнь. Записки везунчика

Алешковский Юз

Роман-Мечта-Рецепт…

Роман — признание в любви Творенью в целом и отдельным его «терновым венцам» в частности.

Курс наиновейшей истории с элементами анализа, исполненный в фирменном юзовом «оригинальном жанре».

«Предпоследняя» попытка сформулировать свои зрелые мысли как можно ближе к своим перезрелым чувствам, лирическим, трагическим, провидческим, религиозным… создать иероглиф, описывающий всю полноту ощущения своего пребывания на земле между двумя вечностями…

«До-верие» как творческий метод и исключительно рискованное для мотылька-мыслителя ПРИБЛИЖЕНИЕ к тому самому пламени окончательного ЗНАНИЯ, спасительно или путем жертвы переходящего в великое НЕЗНАНИЕ.

Отчаянная попытка взгляда со стороны на стадо свиней, летящих с ускорением в бездну «под мудрым руководством» вселившихся в них бесов…

Книга о вкусной и здоровой жизни с неожиданно хорошим концом и плохим прогнозом…

 

1

Начну, пожалуй, с исторического происшествия, в память о котором, как и о деде по отцовской линии, был я назван при оформлении метрик Владимиром Ильичом Олухом; тайком от предков крестила меня ради моего же — в настоящем и будущем — благополучия любимая моя баушка; так я ее звал, так зову, так всегда буду звать в своей памяти. В очень зрелой и счастливой молодости дед мой, тоже Олух Владимир Ильич, — со слов баушки, с малолетства не боявшейся причащать внучонка к своим мыслям и семейным легендам, — продвинут был обстоятельствами времен и странной игрою судеб в личную охрану тогдашнего Сталина лет через десять после смерти Ленина… там у них в Кремле вечно грызлись члены политбюро… старались поднахезать друг другу прямо в голенища шевровых и хромовых прохарей, чтоб не выпускать вожжей из рук… а их охранники вели себя соответственно, но гораздо проще… эти прохиндеи тискали анонимки, дрались из-за антиквариата, конфискованного у расстрелянных, могли оклеветать корешмана ради увода у него бабы, либо для занятия служебного места или от тоски по существенному расширению казенной жилплощади… сегодня, как говорится, рыло у деда было в сметане, а завтра — хрен в кармане… его с ходу вышибли бы из органов, затем взяли бы, скажу уж прямо, за жопу — и в деревянный, как это у них случалось, конверт…

Однажды дед-долгожитель и баушка-долгожительница повезли меня, пятилетнего, в отпуск, в деревню; там я и услышал прямо из уст поддатого деда, нисколько не трухавшего стукачей в такой глуши, следующее откровенное признание.

Баушка явно слушала деда не в первый раз; глаза ее были полузакрыты, поэтому я не замечал их выражение; и только лет через двадцать понял, что лепилы именно так внимают бреду людей, подозреваемых в стебанутости.

«…и вышло так, дорогая ты моя Ольга Модестовна, что телохранительствовал я за шторой… вдруг дикое одно безобразище из этой самой, ну из твоей «померклатуры», докладывает Хозяину, что, дескать, сумел пробраться к вам, Иосиф Виссарионович, в близкое окружение, следовательно, прямо в нутро партии и правительства, один человек сомнительной национальности… он вызывающе нахально носит имя… очень виноват, произнося его вслух, и не моими устами будь оно, это имя, сказано — Владимир Ильич Олух… внешность — полностью белогвардейская, надо полагать, заслан таковой в сердце Кремля или прямо из пидарасов царского режима бывшей аристократии, возможно, завербован по этому делу англо-троцко-масонской разведкой бывшей Антанты… ну а Хозяин что? — он сразу же зашел за стариннейшую штору широченно кремлевского своего окошка, где в тот момент торчал я и справлял неприметное свое дежурство со стволом наперевес… он схватился за живот и начал, может, самовольно, может, натужно издавать малопонятные звуки, частично похожие на испускания его же газов в момент кремлевского банкета… на то человек и Хозяин, чтоб не смутиться при телохранителе из-за линии интимного состояния личных нервишек… видать, развеселил его, сука такая, ягодовский доносоносец… затем эдак персонально выходит в шевровых своих прохарях из-за шторы, а на мыске-то одного прохаря, как мне кажется, прилипло что-то такое кроваво-беленькое, наподобие обрывка мозга… выбивает на хер трубку об каблук, паркет, ясное дело, обсыпамши пеплом, что было известной приметой больших неприятностей для всего кадрового состава… нехорошо сыпать на пол пепел, нехорошо… ведь, если правильно глянуть, паркет — он что партком: много воспринимает и рассказывает, что именно люди о себе думают, к примеру, культурный, образованный человек на паркет не плюнет, тем более не харкнет… выбил, значит, трубку и так приказывает ягодовскому гаденышу, зверски желавшему подсуропить мне лично за поношение, так сказать, великого имени-отчества, бросая тень на всемирную фамилию, — ты представляешь? — самого простого изо всех прошедших по земле людей, хотя не раз в гробу я его видал… нет, ты не похихикивай, ты представь: сволочь прет именно на меня, так сказать, на чекиста, понимаете, от бога, который, не икая от страха, за три секунды успевает влупить по пуле промеж глаз опытным покушителям на жизнь тренировочной фотофигуры деревянного макетовождя… если спросишь, на хрена тому гаденышу было мне подсуропливать, то скажу тебе так: безусловно, для того чтоб сменить самого бдительного телохранителя, а затем — затем даже страшно выговорить, что затем… пиздец Америке — не менее, а нам с тобой тем более, — вот что затем… ты вот то и дело выпытываешь, словно бы у врага народа, каким он был в жизни-то — этот мой Хозяин страны, заодно и всего советского народа?.. плесни, что ли, чуток из фляжечки для расширения целого ряда сосудов, как доктор прописал… неофициально отвечаю на данное твое любопытство: неслыханным убивцем являлся, каких, конечно, мало, — вот каков он был, Хозяин, понимаете… Иван Грозный рядом с ним — что одинокая вша на голой жопе… только он и разве что фюрер — вот две пары сапог, остальные — лапти, бредущие по шву вдоль вонища как бы в светлое будущее… одна пара — в какой-то рейх вступает, другая — на вершины, мать их ети, взбирается… но лично Хозяин простым в быту был человеком, на чистильщика сапог похожим, что сидит на Ордынке и чуть ли не усищами наващивает мыски штиблетин, чтоб ни грязинки на них, ни мозговых крошек, ни соплей с вражеских носопырок… вернемся в Кремль… разве не везуха, что отработал я в нем всю свою трудовую жизнь? — везуха… да причем такая, если верить народу, как будто я в детстве жрал говно кошачье и собачье… значит так, Хозяин, не будь дураком, приказывает ягодовскому гаденышу: «Кругом, понимаете, шагом марш — в секретариат, немедленно начать срочный созыв заседания политбюро, временно свободны…» все, думаю, раз перешел на «вы» — пошел человек на понижение, если не еще ниже… тут заявляются, иносказательно говоря, члены, членокандидаты и прочие херы моржовые… каждого подозреваемого насчет попытки покушения — это в обязательном порядке — взглядом высвечиваю насквозь… шмонаю возможную сукоедину так, что вязальную спицу в очке не пронесет, не то что пистолет с ядовитой пулькой или гранату… тут Хозяин сообщает, дымком попыхивая, прям как паровоз, который говно возит и на тебя вот-вот наедет: «Некоторым горе-администраторам, товарищи, страдающим активно протекающей манией преследования вышестоящих работников партии со стороны секретариата и руководства, примерещилось, понимаете, что имя-отчество моего телохранителя Владимира Ильича Олуха направлено в виде провокационно подъебочного намека против великого Ленина… только недалекие враги народа и оппортунисты всех мастей могут связывать олуха царя небесного с великим гением философских проблем природы, руководимой вечно не уходящим от нее и от нас Лениным… как видим, молния ВШШ, вредительски шаманской шпиономании, ударила гражданину Разведцкому прямо в левоуклонистский мозжечок… теперь, спрашивается, что? — партия должна пойти на поводу провокатора, затем объявить о розыске на необъятных просторах советской родины, сбросившей в Сиваш иго самодержавия, всех еще имеющихся в нашем народе Владимиров Ильичей?.. может быть, саморазоблаченный Разведцкий посоветует партии большевиков начать всеобщую, неслыханную в истории ВКП(б) внеочередную перепись населения страны для выявления дальнейших Иосифов Виссарионовичей Вышинских, Климентов Ефремычей Шкирятовых, Анастас Иванычей Литвиновых, Семен Иванычей Тухачевских и прочих Лазарей Моисеичей Мехлисов — так?.. нет, товарищи, врагом народа с сегодняшнего дня является не заслуженно закрытый народный телохранитель СССР Владимир Ильич Олух, а коварный вражеский наймит Разведцкий, ранее занимавший ответственный пост… тут гаденыша, выводя из кабинета, поддержали за руки, так как ноги евонные подкосила несгибаемая логика Хозяина, а на самый паркет закапало и вообще невозможно вокруг завоняло… такое вот было дело… м-да, хрен ли говорить, наряду с перегибами обожал он, бывало, давнишнюю шутку еще детских своих времен, поэтому не раз с руководящим выебоном распоряжался, чтоб я ее демонстрировал… выебоны же у вождей — они не те, что у нас, у простых людей как доброй, так и злой воли… надо сказать, данные выебоны всегда имели более чем всемирно пролетарское влияние на братские компартии… к примеру, ожидается деловой прием китаезской делегации… за сутки до протокольного выебона величайший убивец всех времен и народов приказывал мне ничего не жрать, а за два часа до сольного номера, вроде бы я Лемешев или Козловский, сшамать буханку черняшки, запивая последнюю кефиром, что ускоряет брожение и усиляет гласность… делаю вид, что нисколько не унижен, ни на грош не оскорблен, наоборот, гордо рею, как одинокий парус буревестника… что делать? недоумеваю, как и мой полный тезка… ни хрена не поделаешь, приходилось, скажу уж как жене, поневоле сглатывать что приказано, запивать чем велено… через час вызывают, а в брюхе-то уже шурум-бурум и так называемые бурные аплодисменты, переходящие черт знает во что взрывное… захожу — за приемным столом уселась, косоглазо прищуримшись, делегация китайцев… все худые, все желтые, все во всем синем и даже не мигают… как и положено, каждый череп ейного члена, то есть делегации, находился на прицеле подкомандных мне телохранителей — не лыком были шиты… Хозяин велит мне согнуться пониже, чтобы своеобразно доказать китайцам наличие в здоровом теле ВКП(б) здорового духа всей страны, а заодно уж и всего народа, который — чего-чего, а пропердит свое расовое превосходство почище любого немца, кислой капусты нажравшегося… если же по-простому, то было приказано поднатужиться и пернуть со всевозможной силой, с учетом акустики метража помещения… сгибаюсь, согласно приказу, а меня и без глубокого вздоха уже разрывает на части внутреннее давление… он чиркает спичкой, а та, сучка, не зажигается… чиркает второй — зажглась, на мое счастье… приближает он ее непосредственно, извини уж за правдивый уклон в неоткровенность, — приближает, понимаете, горящую ту спичку к выхлопной трубе моего глушителя, точней было бы сказать, глушительницы… ну я выдаю долгий продолжительный звук, немыслимый, допустим, в автобусе, и тут же весь сзади вспыхиваю секунд на пятнадцать, на манер Сергея Лазо в паровозной топке… ох, ты знаешь, дорогая подруга жизни, гораздо легче стало, как тому же паровозу… китайская компартия, конечно, положенным образом бурно аплодирует, но смеха не было ни в коем историческом случае — одни уважительные улыбки, все серьезно встают с мест, ну и все такое прочее, начинается жоповылизывание… еще раз подчеркиваю, Хозяин уважал всемирную славу еще с церковной школы, откуда его шуганула царская охранка… повылизывала делегация, дает он ей знак сесть, потом внушительно разъясняет, что прозвучавшее без слов иносказание передает лично Мао Цзэдуну директиву великого Ленина о необходимости использования внутренних резервов в деле строительства коммунизма и дальнейшей разработки ядерного оружия для борьбы с драконом империализма… ох, Ольга ты моя Модестовна, если б ты знала, как я падлу эту усатую ненавидел — аж тошнило, аж выворачивало наизнанку — хоть прямую кишку вправляй обратно… ведь такое согнутое положение все моральные силы в человеке выматывает и выкручивает всю его душу, как ты это делаешь с простынками, полотенцами и с моими же фиолетовыми кальсонами… ты вот законно возмущаешься, почему не замочил я его?.. ну что, мол, стоило взять и пырнуть злодея ножиком? — пырнул разок, и все… сколько, Господи, миллионов хороших людей сохранилось бы, нудишь и нудишь, с тыщами отличных специалистов и каких-то Гумилевых… раскулачивания, утверждаешь, никакого бы не было, ни голодухи, ни колхозов, ни войны, ни плена, ни восстановления народного хозяйства, ни лагерей, ни пятилеток с займами развития всенародного разгильдяйства, ни многосердечного горя, так?.. а я вот возьму и отвечу, Ольга, дорогая ты моя Модестовна, с беспартийной выскажу тебе прямотой всю правду общественной нашей жизни на глупый вопрос «почему?»… плесни чуток… «почему?», видите ли… а потому что, ебена мать, не один я двадцать раз мог его пырнуть… тут тебе, скажем, Троцкий, Бухарин, все уклонисты, члены любого политбюро, профессора, повара, Джамбул, Шолохов, включая Леонид Утесова, все большие, мать их ети, друзья Советского Союза, артистки-полюбовницы, генералы, убийцы в белых халатах, охранники, челюскинцы, Чкалов, Стаханов с Мамлакат Мамаевой, авиаконструкторы, министры, Петр Алейников с Николай Крючковым, Рина Зеленая, Ляля Черная и сам Михаил Зощенко, в конце-то концов… да каждый честный гражданин мог бы полоснуть его на банкете по горлянке безопасной бритвой, чтоб спасти народ и отечество… между нами, ничего не стоило спокойно пронести то всеразрешающее лезвиеце в каблуке, ибо мы не гестапо, чтоб отрывать от ботинок подошвы… но ответственность-то была на мне одном, поскольку я старшой… а на кого же, ответь, бросил бы я тогда тебя с сынком Илюшей и с невесткой — на дворника Бесшабашева, что ли, и на летчика Коккинаки?.. да вас всех тоже на хер расстреляли бы, понимаете, следом за мной вместе с Коккинаками и с другими дядями Степами… и не просто расстреляли, а живьем сожгли бы в том же крематории — обошлись бы без паровозной топки… а так — я все же орденоносец у вас и непосредственно Владимир Ильич Олух, а не хер собачий… кто, между прочим, прикреплен к спецраспределителю провианта с ширпотребом — Бухарин, каменев-зиновьевский блок или я? — я, выходит дело… и квартира у нас, и все вы живы-здоровы, и в отпуске мы с тобой… только вот Вовка поднасрал всем нам, родившись двуязычником заодно с великорусским матом… да если б он, идиотина двухлетний, сказал в тридцатые участковому врачу на заграничном, чтоб шел тот в жопу, то нас этапировали бы, понимаете, на Колыму… диалектика такова, что жизнь — это не только служба, а служба — далеко не вся жизнь… Хозяин, когда я свое, понимаете, отобздел, китайцев выставил, ужасно разозлился и вслух сам с собой и со мной говорит: «Китайцы, Владимир Ильич, я ихнюю маму так и эдак вместе с Мао, следовательно, очень уж бравируют, понимаете, бравируют… мы, дескать, бумагу открыли с порохом и компасу указали, куда стрелку держать, когда вся Европа ни хрена еще нюхом не нюхала, где юго-запад, а где северо-восток… сами же норовят вытрясти из Сталина дальнейшие сотни миллионов в плане победы над Чай-Кан-Шой и строительства социализма… но вы видели, Владимир Ильич, в какое положение я их поставил и намекнул лично вашим именем, что ядро атома — это им, понимаете, не порох, компас и бумага, тогда как ваш распутник Мао, доносят, каждый день ломает по две-три целки… знает, понимаете, куда стрелка его компаса указывает… когда подхватывает грипп, то ложится на одну, другая располагается сверху, а еще двое девушек отогревают с левым развратом и с правым в него же уклоном… такого, мамой клянусь, не снилось даже Кирову с Лаврентием и с Буденным, осеменившим все наши театры и балеты — от Большого до Малого Академического… поздравляю вас, Владимир Ильич, с награждением орденом «Знак Почета» за выполнение ответственного задания…» думаю, Хозяину было по душе говорить мне «Владимир Ильич» и на «вы»… дескать, мы и сами с усами плюс самые скромные и простые изо всех прошедших по земле людей… а ты вечно укоряешь: «почему не завалил, почему не завалил?..» во-первых, повторяю, у меня семья, во-вторых, жалко было, ебитская сила… по рылу его щербатому видел, что насрать ему на весь мир и на каждого человека в отдельности, раз допекло одиночество… один раз так меня и спросил: дескать, ответьте правдиво, Владимир Ильич, чего не хватает товарищу Иосифу Виссарионовичу Сталину?.. если угадаете — загадывайте любое желание, как будто перед вами находится известная золотая рыбка в партийном кителе, в галифе с шевровыми, понимаете, плавниками… но уж если не угадаете… не угадать, генацвале Владимир Ильич, я вам не желаю от всей своей так называемой души, если она у меня есть… веришь, Ольга Модестовна, такое меня вдруг зло взяло, что послал я его в уме куда подальше, после чего брякаю: вам, Иосиф Виссарионович, не хватает конкретной что ни на есть любви… уж на что являюсь я балериной строевого шага и ворошиловским стрелком в затылок врага, а душа в пятки ушла, тело — в поту, в башке — мандраже и мечтаю не обдристаться — паркет жалко поганить… а он переспрашивает: о какой именно любви идет речь?.. о чисто женской, отвечаю, как у нас с Ольгой… разумеется, о белогвардейском твоем отчестве, само собой, не проговариваюсь… о натуральной любви, Иосиф Виссарионович, рапортую, докладывая, а не о всенародной или, допустим, партийно-государственной, где диалектического материализма до хера и больше, а толку от такого чувства — как от козла ожидать крынку сгущенного молока… ходит по кабинету, ни гу-гу, но ведь я-то уже начинаю окоченевать от общетелесного бздюмо и печально с тобою прощаюсь… наконец сообщает: вы, Владимир Ильич, смотрите в корень, загадывайте любое желание, ничем вас не лимитирую… загадывайте, хрен с вами, все вплоть до личного присутствия на первом испытании нашей родной атомной бомбы… ничего, со слезами говорю на обоих глазах, не надо, товарищ Сталин, но имею всего лишь одно-единственное желание… и чуть было снова не брякнул, лицо твое вспомнив с ненавистью на нем к высшему руководству во главе с Хозяином: чтоб ты загнулся, козел проклятый, у меня тут на глазах, пидарас, рога обломавший об историю… но натурально говорю гораздо проще… имею желание крепко пожать вам руку, Иосиф Виссарионович, затем чокнуться грамм по сто пятьдесят, можно без закуси… протягивает он мне здоровую руку, жму ее, затем выпиваем коньяку, подавились мандаринами из Абхазии… тут он вспомнил, что, судя по донесениям шпионов, испанец, который генерал Франко, называл его на своих совещаниях с фюрером большим Хозе, откуда и вышло слово «хозяин», если верить языкознанию херову… лучше вот ответь, Ольга Модестовна, ты-то сама, на моем находясь месте, полоснула бы его якобы безопасной бритвой по горлянке, несмотря на опасность, что поднимет тебя Берия на дыбу и с живой начнут сдирать шкуру на тапочки для Хозяина?.. то-то и оно-то, что помалкиваешь… а то заладила, черт побрал, «почему не завалил?.. почему не завалил?..» потому и не завалил, вот «почему!»… и не хера меня тут попрекать, как какую-то вшивую, понимаете, историческую необходимость, лучше плесни еще чуток…»

Такую вот дедову байку слышал я в раннем детстве своими ушками; многого тогда не понял, думаю, дед баушке немало пораскидывал всякой легендарной чернухи, но ведь дыма-то без огня не бывает, как сказал в последнем своем слове на Олимпе первый в мире поджигатель — Прометей.

 

2

Как я давно уже въехал, первопричиной основного моего несчастья была глухая лично для меня и психолингвистики тайна; хорошо еще, думал я зачастую, что сам человек нисколько ни в чем таком не виноват, а просто каким-то неведомо случайным образом выпало ему унаследовать совершенно редчайший дар, причем явно не от самых близких предков, а неизвестно от кого именно.

Предки и на штампованном-то русском изъяснялись весьма скупо и очень заскорузло, а из глубоко чуждых им слов крайне злоупотребляли по праздничкам «салютом», салатом «оливье» да различными «салям алейкумами»; понятное дело, звучали в застольях «антимония», «пертурбация», «о'кей», «эклер», «капут», «баста», «коверкот», «чао», «курва», «шашлык» и все такое, типа «си-карга бирали», «гамар джоба», «рашен — он бесстрашен, грабкой сами себя чешем, хером, сука, космос пашем»; поддав и загуляв, предки с гостями эдак вот косноязычили на родном великом и могучем; и речь их всегда казалась мне говноносной частью канализации, некогда накрывшейся обломками Вавилонской башни.

Короче, предки и всякие дядюшки с тетушками считали меня чмуроватым непонятным чудовищем — почти что шестиногим теленком; мамаша часто сокрушалась:

«Многое из-за твоего несчастья пошло в нашей семье сикись-накись… не знаю, за какие грехи послано нам твое уродство… просто не знаю я этого и не хочу знать, потому что никто не знает ничего такого».

О'кей, думаю, монстр так монстр… с ранних лет допер я, что согласие мое с таким мнением крайне выгодно: меньше будут лезть в дела ума и в сердечные заботы детства… а раз так, то надо всегда помалкивать в тряпочку… пусть себе бздилогонят и твердят, что вот подрастешь, распустишь иностранщину языка, которая в тебе, к горю нашему героическому, наличествует, и тогда уж подзалетишь за связь со спецслужбами мировых разведок…

Став постарше, я все-таки пытался допереть, как и откуда взялись у меня языки, которых никогда я не знал… приставать с недоумениями к мало чего знавшим предкам было бесполезно; вопрошанья мои только злили их и раздражали.

Насколько старше нынешнего моего мозга хранящаяся в нем прапрапра, словом, метапамять?.. как именно и почему возник Язык, становясь постепенно знаковой системой, не только копирующей все частицы земного Творенья, но и заглядывающей в дальние уголки Вселенной, — системой, которую вполне уместно именовать цивилизацией Духа… ни в одной из энциклопедий, книг и учебников не находил я ответа на массу вопросов; мне везде светило только пусто-пусто… в новейших исследованиях лингвистов, антропологов, психонейрологов — всего лишь предположения и начисто бездоказательные версии… даже большие ученые не смогли бы ответить, с чего это вдруг, всемирные нарушив законы, взбунтовались, закосорылили, захромали хромосомы предков и странновато перетасовались иные генетические чудеса в важный для моей личности момент зачатия; нигде не говорилось, почему редко в ком-либо возникает, а тут взяла и возникла в слизистом сгусточке будущего моего мозга замечательная память о разных языках, быть может, и о целом ряде прошлых жизней?.. что это за матрички — невидимые такие чипы — с запечатленными на них звуками, буковками, грамматиками, синтаксисами, с возможностями музыки, поэзии, абстрактного мышления?..

В природе человека, однажды подумал я, полно генетических тайн и чудес, не ясно почему, неожиданно вырывающихся вверх со вроде бы начисто уже истлевших ступенек лестницы эволюции, ставшей однажды эскалатором истории человечества, его культур, религий, искусств, всякого рода отношений и так далее… эскалатором, заметим, не всегда движущимся только вверх… и вообще, возможно, имеется в тайных хранилищах моей памяти какая-то информация о пребывании дальних разноязыких предков на этажах той самой Вавилонской башни?.. а теперь вырывается вся эта информация прямиком в сознание человека — тернового венца Творенья, как шутила одноклассница Маруся, дико в которую я втрескался, как, впрочем, и она в меня.

Скажу уж сразу: ничего не было сладостней обменивания с ней на уроках различными умными и всякими дурацкими посланиями… в конце концов такими стали мы близкими друзьями, что со временем стал у меня торчать только на других девчонок, с которыми обжимался, но это нисколько меня не беспокоило… да и жизнь была такова, что в голову не приходило думать, как относится Маруся к совсем новой в наших жизнях странице… тем более явное ее равнодушие к злободневной проблеме секса нисколько не мешало нашей дружбе… не буду отвлекаться.

Иногда, особенно в раннем детстве, пробирал меня ужас из-за внезапного исчезновения в башке родного языка… непонятно почему я начинал думать только на английском, а в минуты особенно острой умственной тоски — и на латыни… такое вот отличие от всех знакомых мальчишек, девчонок и соседей огорчало, подавляло, отдаляло от сверстников — словом, устрашало… вероятно, только из-за всего такого я часто бузотерил, убегал из дома и из школы в деревню, к баушкиной племяннице… там я по нескольку дней валялся на печке, молчал, унять старался возникавшую в уме разноязычную щенячью возню… время и местожительство переставали для меня существовать, пока родной русский не брал верх над таинственно унаследованными языками.

Со временем мне стало ясно: какими случайными были расклад генов и прочие тайны зачатия моей личности, такими же странными будут и жизнь моя и моя судьба.

Если б не баушка, никогда не узнал бы я, что первые слова произнес очень рано, когда еще не начал ходить… это были ни с того ни с сего произнесенные три слова, точней, два существительных и один глагол: «хуй», «пизда», «ебаться»… к счастью, услышала их только баушка… она немедленно и строго объяснила, что три этих слова — одни из самых первых слов, сказанных исключительно по детородному делу, а не потехи ради, еще недочеловеченной, только что начавшей преображаться полуобезьяной… поэтому давно-давно подобные слова были словами священными… они намного старше нынешних священных слов, которых становится все меньше и меньше… но люди таковы, что только и делают, что превращают святое в грязное и ругательное, потом быстро привыкают считать святым многие свои непотребства… баушка тогда же очень серьезно, как большому мальчику, сказала мне, чтобы три этих слова я больше не произносил… вот вырастешь, говорит, тогда напроизносишь… сказочное дело, слов этих я больше не произносил, пока жизнь не бросила в стихию дворовой речи.

А вообще, заговорил я очень поздно; предки даже перепугались, не немой ли я, хоть слух имею вострый; меня таскали по кабинетам специалистов, а я уже сам с собой давно балаболил на двух языках, не зная на каких именно; впоследствии они оказались английским и латынью; когда поднадоела возня вокруг моего «придурочного» молчания, я наконец-то заговорил, но, к ужасу деда и предков, не на родном русском, а на какой-то иностранщине; успокаивала их баушка, прочитавшая в читальне о редких, но имевшихся в истории мистики и психиатрии случаях такого рода, до сих пор не объясненных наукой…

Вот одно из самых первых моих воспоминаний: какой-то праздничек, гогот, чоканье, пирожки, винегретик, конфетки, я налопался от пуза, дремлю в своем закутке, но слышу треп предков и родственничков.

«Да будет тебе, Тоня, хныкать, ну хули ты, скажи, зазря гунявишь?.. вырастет твой вундер-шмундеркинд, куда он на хер денется с таким талантом, пойдет в цирк ишачить, я с замдиректора по кадрам на «вась-вась», да и с самим боссом корешу по баньке… там у них мудила один, Цукерман, цирковое погоняло Сахарок, прямо на арене однозначно, понимаете, из личной репы извлекает не хер собачий, а кубический, падлой быть, корень из нечетного — вот в чем дело — трил-ли-о-на, а это уже охуительный факт, далекий от целого лимона… вот что значит талант ума и никакого мошенства… тогда как мы с вами ваще — да мы из стольника хера с два корень выдернем кубический, когда нам и до квадратного ебаться надо с семнадцатого года… но почему, скажите, извлекает его не я, который русский Иван, полмира, блядь, подмял под себя, а чуждая нам национальность?.. потому что они тыщи лет гонимы с места на место, их оскорбляют, унижают, жгут миллионами, почти что как воров в законе, а они все считают и подсчитывают накопленные капиталы, пока мы засираем тут одну шестую часть света всякими ебучими идеями, дымом, химией и пятилетками, — вот почему, ебена кровь… наливай… ну, за Вована твоего, Тонька, вмажем… поскольку он у вас так же, как мандеркиндистый Сахарок, даст еще всей стране угля, мелкого, но, извините уж, до хуя, как обещал Сталину Стаканов, это сучья «Правда» переиначила его в Стаханова… тогда как партию не наебешь, ее ЦК въехал, что просто невозможно по-хамски называть какими-то «стакановцами» всех героев труда… короче, скоро вся иностранщина и туристня к нам попрет со своими флагами: американы, англичаны, словом, весь глобус, сколько бы он там с семнадцатого года ни крутился-ни вертелся в другую сторону… но смотри дальше… рассаживаются, значит, все иностраны в партере и на балконах, так?.. балагурят и задают Вовану на любом ихнем языке самые подъебонные мировые вопросики… а Вован, злодей, весь он, бляхой буду, как с другой планеты, сверкает у тебя, Тонька, будка прямо в пудре и в помаде… и всякое на евонном теле бляманже, мундир с эполето-погонами, брильянты-изумруды, волосня на плечах… короче, не Вован, а конкретно какой-то Ломоносов, которому ходить-то далеко никуда не надо, он весь перед народом, как на ладошке, культурно говоря, заебись… на чем я стою-то, как спросил слон у носорога, на свой же наступив шершавый, ха-ха-ха-гы-гы-гы — наливай, широка страна моя родная!.. и вот Вован, не долго думамши, выдает ответы на американском, английском, ну и туда же пришпандоривает белофинна с мордвой и ныне диким тунгусом… пиздец — все встают, буря мглою небо кроет, бурные овации всего цирка, хипеж «Слава нашей партии!» и прочая херня… главное, бабки капают, и это, скажу я тебе, Тоня, гораздо лучше для Вована, чем двинуться по воровству чужой собственности, затем связаться с картишками…»

А вот иные лики младенчества и детства: ужасными сказками с хреновым концом и прочими нелепыми страшилками предки строжайше внушают трекать с соседями и в детсадике только на языке папочки-мамочки.

«Ни в коем случае не держи в головке всякую инодребедень, туда лезущую… если же придут в нее, в глупую твою балаболку, незнакомые слова, ты уж ради Христа, Вовочка, не болтай на иностранщине-тарабарщине, помалкивай Христа ради… лучше отрубить себе язык, чем выбалтывать черт знает что… иначе нас с отцом посадят, пытать будут, пока не сознаемся в шпионстве на разные разведки, а тебя заберут волки в больницу, что за колючей находится проволокой, потом будет еще хужей… ни кина, ни ящика, ни печеньица с компотиком — ничего, только четыре стены, посередине койка, а на койке — ты, и в ротике у тебя кляп, чтоб держал, урод, язык за зубами… да ты не загубить ли нас желаешь за то, что мы тебя произвели на свою голову, а?»

Поначалу, года три, сидя дома с баушкой, я вообще помалкивал, тайно радуясь количеству разноязыких слов, которые сами с собою играли, резвились, барахтались в башке, словно тигрята, львята, козочки и ослики в детском загоне зоопарка.

А предки так упирались на работе, что им было не до обучения меня родному языку; чему-чему, говорят, а разговорчикам и треканью жизнь сама тебя научит; вон гляди: птичка чирикает, свистит, по-клецивает, гули-гулит, цацацакает без всяких консерваторий-филармоний, собака лает, кот мяукает, коровка мычит, а вожди речи говорят, херню с потолка обещают всякую мудозвонскую, хорошо, что хоть Сталин подох, не так сажать стали… а иначе тебя давно сгноили бы на урановом руднике и ничего бы ты не узнал хорошего о девушках хороших, не выпил бы, не закусил, не попел песни, невесту не привел бы в дом, может, внуков нормальных нарожали бы… Господи, за что ж Ты послал нам такого, не за дедову ли в Кремле службу у Антихриста?..

Однажды ночью я случайно подслушал, как поддатый предок шутливо спрашивал:

«Дело прошлое, Тонюш, ты там, как говорится, не подвернула ли, между делом, бронетанковому маршалу, которому с пятилетку уже шоферю, или, что еще хужей, заграничному какому-нибудь нашему Штирлицу?.. эти до дюжины языков выучивают… маршал пил в машине с одним таким, и до того допились, что все эти языки у нашего Штирлица начали переплетаться друг с дружкой… у маршала прям фары на лоб полезли… потому что, рассуди сама, не ветром же в Вовку надуло все эти противостоящие нам части инородной речи… причина-то должна быть, куда от нее на хер денешься, судя по марксизму с ленинизмом?.. да я сам бы, если хочешь знать, дрогнул перед маршалом на твоем месте… мы с тобой, Тоня, простые люди доброй воли… палкой больше, палкой меньше — чего ж тут фактически жлобствовать и службу терять из-за пустяка?.. ну не плачь, хрен ли ты, обернись, что ли, люблю ведь я тебя… хули строишь из себя помесь Зои Космодемьянской с Валькой Терешковой, когда жизнь у нас одна на двоих… не хочешь колоться — не колись, что было, то было, а чего не знаем, того и не было, вот и все… ты ведь тоже для наладки нервишек в дом отдыха ездила сама по себе… одно пойми: если б нам голую правду узнать, откуда все это у Вовки взялось, то нам полегчало бы, что скажешь?.. у маршала моего в Бурденке знакомый есть очень замечательный хирург, он и сделал бы Вовке такую же операцию в мозгу… теперь маршал больше не орет во сне: «В атаку!.. смирна!.. вольна!..» только водку жрать ему не велено, поэтому он и просит супругу вставлять воронку в дырку черепа и заливать туда с полстакана… ну откудова, скажи, эта зараза в нашем идоле заморском?.. не ветром же, повторяю, ее надуло?» «Откуда, откуда?.. вон у Сталина мать была шлюховатой прачкой, а мужик ее вкалывал сапожником… что он, что она — вроде нас с тобою, мудаки мудаковатые, а сынок их был ворюгой и бандитом, как братец мой Пашка, из семинарии его поперли куда-то на нары, а он, вишь, в какие корифеи выбился, до которых всякому Гитлеру шагать-маршировать и плясать вприсядку… «откуда, откуда?» — оттудова, вот откудова… и не дотрагивайся до меня, скотина олуховатая, езжай за этим делом в дома отдыха!»

 

3

Предки мои были людьми добрыми, но темными и запуганными режимом; их самих так нашпыняли в детстве, что они, наученные горьким опытом времен, старались привить осторожность со скрытностью и мне; если и задумывались о вопиющих странностях пресловутого поступательного движения Истории к светлым вершинам будущего, то никогда и нигде не высказывались о бреде собачьем совковой действительности; когда осмеливались поносить власть коммуняк, то делали это только в кровати, причем шепотом; видимо, побаивались, что могу заделаться Павликом Морозовым, чудовищем этим поганым, висевшим и в столовке детсадика и над школьной доскою; один вот выдающийся поэт Плисецкий, предок с ним пьянствовал, сказал про добрых замороченных людей так:

на всех давила чья-то воля лишь опустив усы в бокал интеллигентный алкоголик о демократии вздыхал за все грядущее в ответе мы рты замкнули на засов о детях думали, но дети не поняли немых отцов а вождь смотрел на нас с портрета непостижим непогрешим в Неметчине случилось это тяжелый был тогда режим…

Мне еще повезло: согласно моде и профсоюзным чудесам предки сделали потрясный, чисто шахматный ход; они по блату устроили меня в крутой английский детсадик при органах, чтоб как-то закамуфлировать врожденное знакомство невинного ребенка с основным шпионско-империалистическим языком, подло окружившим страну первого в мире светоча коммунизма; заодно, по категорическому настоянию баушки, взяли аспирантку, чтобы занималась со мною латынью; вот какой фарт клюнул мне в задницу; вместо комплексюг поселилось в психике сплошное удовольствие; меня уже открыто называли вундеркиндом; однажды пригласили поучаствовать в телепередаче; передачка оказалась дешевенькой, но предки стали выдавать бабки на интересные книги, а я, им в ответ, постарался учиться на четверки, если не считать арифметики и алгебры, которые мой мозг отказывался воспринимать, — не считал он их предметами своего интереса; получал я по ним тройки только благодаря помощи Маруси, той самой соседки по парте.

Но мать все равно вечно причитала: «Горе ты наше горюшко, откуда ты только такой взялся с чужими-то словечками?.. Господи, ответь, за какие такие грехи выпало на нас внеочередное страдание, когда за холодильником третий год стоим, ни хрена не получим?»

Не понимали бедняги-предки, какой высоконаучный вопрос ставят они перед вечно помалкивавшими Небесами, по-моему, принципиально не желавшими отвечать людям не то что ни на один из неразрешимых мировых вопросов, но и на чисто бытовые недоумения тоже.

В школе болтал я на английском лучше учителей, которых поражал запасом слов и мгновенным вниканием в различные идиомы; правда, никто из них не знал, что в памяти моей бездонной хранятся целые странички прочитанных книг и чуть ли не весь «Краткий русско-английский словарь», и все это куплено было в магазине «Иностранная книга» на бабки, сэкономленные на мороженом и конфетах; и все книги не просто хранятся, а жаждут поскорей сплести свои странички со страничками французского, немецкого и итальянского словарей — со всеми в них словами, словно бы чующими то близкое, то далекое, однако ж явное между собою родство; узнавание его в языках с каждым годом сознавалось мною все ясней, все сильней; оно требовало свободы восприятия и мышления, как воздуха, как воды, как жратвы, как сна и сновидений; хотя однажды до меня дошло, что за неким пределом — стоп: здесь, в глубинах глубин, владычествуют тайны тайн, поэтому в материнские и отчие лики Праязыка никогда не взглянуть ни одному из смертных.

О'кей, думаю, вот и славно, что никто ничего не понимает, тем более чем ближе ты к тайне подбираешься, тем она оказывается дальше от тебя… горизонт по сравнению с нею — всего лишь эффект шарообразности родимой земли… правда, эта тайна то доводит ум до уныния, то веселит и дразнит, усиливая жажду подобраться поближе… лучше уж, показалось мне, слепо идти на поводу инстинктов, чем пытаться познать непознаваемое… с удовольствием дыши, пей, жри, читай, смотри, кемарь, верь и жди явления единственности истинной любви, словом, соответствуй жизни, а не превращайся в раба науки, заведомо обреченного на отсутствие допуска к первопричинам Начал и Концов…

Между прочим, такое вот невеселое положение не отчаивало, наоборот, приносило оно умишке моему необыкновенное спокойствие… словно бы, сознавая скромность имеющихся у него возможностей, ум чуял, что врубиться в суть такого состояния как в знак наличия непостижимых, тем не менее ясных смыслов — драгоценная радость… такие смыслы древние китайцы считали родственными Всесовершенному Незнанию; короче, до меня дошла наипростейшая, как будто бы старающаяся не обратить на себя внимание многих людей, скажем так, истина: Великое Незнание намного выше, неизмеримо глубже и содержательней человеческого знания, напрасно пытающегося, как сказал Козьма Прутков, объять необъятное… ведь сумма наших разрозненных, трагикомично расщепляемых на щепочки и лучинки знаний — всего лишь ничтожная частичка незнаемого Целого… точно так же и Пустота — образ бесконечной наполненности Незнаемым…

Учителя, естественно, прочили мне в ту пору будущее ученого-лингвиста, склонного, как добродушно они говорили, к праздному философствованию; я всячески пользовался их неплохим к себе отношением и, будучи еще щенком, получил возможность заниматься в Ленинке с нужными книгами, словарями, журнальными публикациями и прочей литературой; не знаю уж почему, но я никогда не торопил настоящее стать будущим; видимо, считал неотъемлемой от души свободу соответствия призванию; поэтому и плевать хотел на школу вместе с вузами и ступеньками карьеры; что касается проблемы заработка «на хлеб наш насушенный», то не буду забегать вперед.

 

4

Вскоре открылась мне ранее незнакомая, весьма меня удивившая и слегка потрясшая страничка жизни; вдруг я ощутил жаркое, страстное желание не отникать от плечика Маруси, соседки по парте; вообще-то предок записал ее в метриках Мэри Диановной Кругловой, поскольку сам он был Дианом — хорошо еще что не Параллелем — Геогровичем, потомственным, в четырех поколениях, географом.

Соседке по парте очень нравилось, что я привык говорить ей Маруся, а мне это имя каким-то образом сообщало чувство взрослости и родственной нежности; Маруся с некоторых пор пресекала все мои прикосновенки, но без мудацкого жеманства, как другие девчонки, а смотря прямо мне в глаза странно долгим, то ли о чем-то вопрошавшим, то ли строго осаживавшим непонятным взглядом; словом, втресканность наша взаимная не шла дальше обмена записками (мы называли их «Современными»), разных обжимов на танцульках и мимолетных, довольно скучных, главное, казенных засосов в подъезде.

Я себя чувствовал гораздо свободней, когда дымил сигареткой, сплевывал на асфальт, подолгу сидел, как говорил питерский кузен, на поребрике тротуара, встречая и провожая пылающим взглядом идущих, плывущих, летящих мимо молодых, а порою и взрослых женщин; их зрелая, но неувядающая женственность с ума сводила, бередила душу, разгуливала воображение — не то что девчоночьи грудки-ляжки-попки на уроках физкультуры.

Позже, в восьмом классе, начисто меня захомутала, можно сказать, первая серьезная в жизни мечта, вовсе не показавшаяся недостижимой; плевать ей было на железный занавес, охраняемый почище самого секретного объекта; в классе по рукам у нас тайком ходили самиздатовские бестселлеры, но ни разу никто никого не заложил; даже физик, застукав меня однажды на уроке с «Лолитой», наклонился и умоляюще шепнул: «Клянусь Джордано Бруно и Галлилеем — беру ее у тебя только на одну ночь»; отказать я не мог, мы подружились; он разрешил мне списывать все контрольные у Маруси, потому что с цифрами, верней, с еще одной могущественной знаковой системой, были у меня нелады; ум просто был не в состоянии мыслить формальнологически; я так и сказал математичке: пылесосу легче стать мясорубкой, а ей, училке, велосипедом, чем мне врубиться в математику…

Отвлекся… начитавшись всяких книг, помню, искренне изумился: почему это мало кому разрешено у нас быть выездными?.. кто этим правящим полудохлым крысам дал право лишать меня свободы жить так, как я того хочу, а не они?.. да в гробу я видал это их понимание с понтом развитого социализма в настолько отдельной стране, что и выехать из нее невозможно, — в гробу, в гробу систему данную ебу, как говорит дядюшка Павлик… выражение это еще сыграет со мною странноватую во всех отношениях шутку, но об этом — позже… я возненавидел режим якобы самого демократического в мире, на самом-то деле вполне людоедского государства… оно насильно превращало меня в несвободного человека, в раба, навек прикованного к галере чуждых душе трудов и занятий… я подолгу мечтал на скучных уроках о свободной жизни, о путешествиях в разноязычные страны… тосковал по иным языкам, как тоскуют по друзьям, ни разу которых в лицо не видел… любого человека, раз рожден он существом свободным, я считал имеющим естественное право путешествовать на свои бабки из одной части света в другую, из страны в страну, чтобы обозревать моря, реки, озера, земные просторы, древние города, знакомиться с самыми разными людьми, растениями, зверями, рыбами, насекомыми, — черт побрал бы проклятую совковую тиранию вместе с безвыходным и безвыездным лабиринтом ее заведомо идиотской утопии.

До перестройки за плечами у меня уже было лет восемнадцать жизни; школу ненавидел, бросил ее к чертовой матери; однажды в забегаловке сообщил крутым пацанам с нашего двора, что стряхнул со своих ног прах этого среднего заведения, пованивавшего кружком прижизненного ада для юных грешников; кстати, «Божественную комедию» я читал и перечитывал в оригинале, много чего из нее знал наизусть; гениальную книгу — безбрежный океан словесной музыки и праздник Языка — выменял у одного фарцовщика на бутылку настоящего джина, который подарил мне кирюха Котя на день рождения.

На вузы тоже было мне плевать; я и сам уже мог получать в Ленинке необходимые знания — и не только на институтском уровне; читал в подлинниках работы по лингвистике, психологии, мифологии, истории религий и так далее; а Библию и Евангелие благодаря любимой баушке начал читать раньше сказок Андерсена и постоянно перечитывал.

Предкам врал, что голова перестала усваивать школьные предметы, школу бросаю, от армии меня, должно быть, комиссуют как слабоумного, с приметами эпилепсии, дебила, не умеющего отличить пулемет от пушки, а пока что поишачу рабочим в гастрономе папаши одного знакомого…

Смешно вспоминать себя сидящим во дворе, дымящим сигареткой и прикидывающим, чем бы таким заняться, чтоб наварить деньгу… Коте, моему кирюхе, было хорошо — его пахан чирикал роман за романом и захлебывался тиражами, а я сидел на подсосе… и тут осеняет меня весьма расчетливая одна идея… вызываю во двор Игорька, одноклашку, его предок командовал огромной птицеводческой фермой… так и так, говорю, без бабок не видать нам ни курева, ни танцулек под портвешковым кайфом, ни амур-тужуров с телками, затем предлагаю одну отличную идею… назавтра он прогуливает, а со школой мысленно распрощался… едем на электричке к породистым курочкам и петушкам птицефабрики отца школьного приятеля… Игорек хорошо был знаком со старшим мастером крупнейшего инкубатора… приезжаем, ставим ему бутылку и предлагаем суть дела… для начала он поставляет нам на казенном транспорте счастливое число, то есть с тыщу левых свежих яиц белого цвета, в которых два желтка вместо одного — это очень важно… разумеется, яйца должны быть не в бочках, а в таре… у вас она есть для цекистского спецгастронома… после продажи платим столько-то и столько-то, не ссы, не кинем… за следующую партию пойдет предоплата, остальное — дело наше… будь, говорим, спок — не продадим ни в коем случае, даже если захомутают, по несознанке у нас круглые пятерки… договорились, что первую партию он нам поставит ровно через неделю во столько-то, туда-то, прямо во двор «Диеты»… а в девять вечера будем ждать тебя с обмывом в «Баку», что в Черемушках… О'кей, главное дело замастырено… затем ставим бутылку Вартану, еще одному нашему одноклашке, главному художнику школьной стенгазетки… он по-быстрому вырезает на куске резины печатку «диета-плюс»… в канцелярском покупаем подушечку для печатей, само собой, и тушь, чтобы ставить на каждом яичке точную дату снесения… построили складной такой прилавочек с ящичком для бабок и заделали рекламку, которую за бутылку же отпечатал крупным типографским шрифтом старший брат еще одного нашего одноклашки… через неделю, незадолго до конца рабочего дня, грузовик приволок во двор магазина партию яиц… мы их по-быстрому же заштамповали и приклеили к стене подворотни рекламку с указательной стрелой: «Свежие яйца с ДВУМЯ ЖЕЛТКАМИ! Оздоровительно органическая добавка к диете и домашней косметологии!», вывесили привлекающий взгляд финансово убойный ценник… затем народ попер с работы по магазинам… около нас моментально выросла сказочная очередища… изголодавшиеся за день люди так и клевали на рекламу двух желтков в одном яйце и на аппетитно выглядевшую овальную печать «диета-плюс»… тыща яиц — сотня упаковок — мгновенно улетела на цыплячьих своих невидимых крылышках… многие покупатели остались с носом… «До завтра потерпим, дорогие женщины и мужчины, до завтра», — сказал им Игорек… за два часа работы почин был суперклассным, навар потрясным, как выражались крутые теневики… в «Баку» мы расплатились с мастером инкубатора, подкинули ему аванс за очередную поставку, обмыли удачу… на следующий день Игорек, заперев кабинет, трахнул в поликлинике не такую уж пожилую медсестру, а уж та не только словила кайф, но и дала ему справку о болезни… короче, за неделю продажи мы заработали более чем прилично, бодая по тыще штук в день… на четвертый, в конце работы, к нам подошли трое… это, мол, базарят, паскуды, наша подсобная территория, гоните для начала десять процентов, типа, мы вас крышуем, иначе оторвем яйца… я сказал, что о'кей, без проблем, но мы не хозяева, а боссу немедленно звякну, вот с ним вы и разбирайтесь, чтоб не попасть в непонятку… все вырученные бабки были при мне, бегу к автомату, звоню, на мое счастье, дядюшка Павлик был дома, правда, яростно злой, как волк, видимо, с бодунового запоя… так и так, говорю, дядя, выручай, тут наезжают, это во дворе «Диеты» на Калужской, бери такси, я заплачу… через полчаса дядюшка с двумя быками был тут как тут… бодр, глаза горят, жаждут крови и наматывания на руки кишок… базар у него с тремя, которые ждали, был коротким… их просто начали мудохать, но не давали слинять, пока те не встали на колени, кровавые облизывая сопли и сплевывая зубы… «Передадите, гаденыши, тому, кто над вами, что Пал Палыч, он же Падла Падлыч, не базарит с мелкой гнидой… ползите под нары, пока ногтем не придавлены…»

«Ну ты, Вован, — говорит дядюшка Павлик, — и фармазонишь, Нигерия, сукой быть, отдыхает, хотя я тобой горжусь… или меняй точку, или завязывайте с этим делом, ничем помочь не смогу… изголодавшиеся менты вот-вот пронюхают о вашем бизнесе — все, пиздец, чалма, вы в жопе, не говоря о поставщиках-реализаторах… так что не будьте двухжелтковыми диетическими яйцами».

Если б не дядюшкин «подъемочный» совет, мы с Игорьком рано или поздно непременно погорели бы… возможно, несмотря на нашу несознанку, менты призадумались бы и доперли до старшего мастера, а там уж и до папани, командира передовой птицефабрики… а так — так мы рады были, что провернули веселое дельце, прилично наварили и никого при этом не обидели — наоборот, порадовали покупателей, затравленных дефицитом, цекистскими яйцами с двумя желтками…

Рабочим в гастрономе я тоже поишачил, подкачал свои мышцы мешками муки и сахара, ящиками бутылок и консервов, но тупая эта работа через месяц остоебенила.

Дворовые урки научили меня, как косить близкую к натуральной эпилепсию за пару месяцев до военкомата; один раз я бился в падучей еще в школе — на контрольной по алгебре… все было, как доктор прописал: колотился башкой об пол, хрипел, искусал язык так, что пена на губах пузырилась кровавая, фары закатывал под потолок… потом недели две заикался, поэтому меня не вызывали к доске, а на уроках старались не нервировать замечаниями… словом, до военкомата я уже имел справку о состоянии на учете в психдиспансере… а на самой комиссии только пошатнулся и схватился за голову — они быстро меня сплавили домой, чтобы не возиться, и выдали белый билет, который в Африке называется черным, как сказал знакомый нигериец из «Лумумбы», намного более крупный, чем мы с Игорьком, мошенник.

Между прочим, предки были на седьмом небе от радости: раз я дебил и эпилептик, то это обязывало сволочь соседскую относиться к странностям досадного моего развития как к заболеванию тела и души; меня это вполне устраивало.

Биться в картишки на интерес я учился в кильдиме, устроенном на чердаке; везло мне со страшной силой; тогда же я понял, что могу с молниеносной быстротой — с той, с которой известные гроссмейстеры просчитывают все ходы и варианты, — прикинуть возможные расклады мастей и фигур, помня о крупных и мелких картишках, выпавших и еще остававшихся в колоде банкомета; все это не имело никакого отношения к неладам моего ума с цифрами; однажды в кильдиме попутал меня дядюшка, которого уже побаивались как крутого авторитета; попутал и сказал так:

«Ты в меня, гадом быть, пошел, племяш, играй, но не заигрывайся, а если кто наедет или двинет фуфлятину — звони… я ему, паскуде, не позавидую — всю колоду проглотит, подавится джокерами и будет переваривать, пока не высерет тузов, червового с бубновым».

Я уже знал немало карточных игр и, можно сказать, профессионально зарабатывал, а пацаны подыскивали для меня в гостиницах всяких азартных лохов, нагруженных бабками; плевать было лохам на попадание — их влекла к себе игра; никогда не мухлюя, я уделывал есть во весь таких, как они; выигранного хватало и на гулево в кильдиме, и на самостоятельную жизнь, и для предков, чтоб не считали «паразитом наконец-то полученного холодильника».

 

5

В то время я уж с месяц брал очень серьезные уроки по части предварительных игр, мужского мастерства, контролируемой выдержки и необходимой в постельном этом деле галантности у пылкой, ужасно высокообразованной, главное, незамужней соседки, знакомой по подъезду, особы средних лет, крутой чиновницы в каком-то министерстве; в лифте мы давно уж вместе поднимались, но однажды она обернулась ко мне и сказала: «Будь добр, Володик, зайди ко мне попить кофе и поговорить об очень важном в жизни деле».

Я задрожал с ног до головы, еще минутка — и струхнул бы в штаны, что уже не раз случалось и в автобусе, и в троллейбусе… мы быстро прошмыгнули в ее однокомнатную… в общем, особа нежно мне внушила, что наслаждение должно быть взаимным, а не таким односторонним, каким оно кажется не только юношам, но и многим мужчинам из идиотов мудозвонства… самое главное для таких — всунуть, кончить и вытащить, совершенно плюя на контроль и не думая, что женщина тоже вполне живой и невозможно страстный человек… «Так что, милый Володик, не робей и не стесняйся, думай только обо мне, а я буду думать только о тебе, и мы очумеем от благодарности друг другу…» между прочим, говорит, хорошие манеры в сексе — это восемьдесят семь процентов твоего успеха у женщин и залог страстной дружбы, если не удачного брака…

Никогда, думал я, не бросил бы школу, если б вместо алгебры ввели сексологию; раньше я был слаб в коленках мечтать о такой вот даме сердца, души и прочих органов; каждому остолопу и олуху, ошалевшему, вроде меня, от похоти, желаю такую вот училку жизни и одновременно премилое существо противоположного пола; о, это было счастьем и свободой, когда тело наконец-то перестало чувствовать себя несчастным из-за насильного недопущения его трижды ебаным-переебаным обществом к нормальному отправлению одной из мощнейших природных нужд, верней, сил; сила эта то связывала, то раздергивала, причем не только одного меня, и дома, и на дворе, и в киношке, и в вагоне метро, где, собственно, впервые и овладела она мною, лицом прижатым прямо к сиськам какой-то громадной волейболистки… всю жизнь жалею и буду жалеть, что не взял тогда ее за руку и не повел к себе домой, где никого не было… ведь она тоже пылала, я это чувствовал, мы оба этого хотели, и все было бы о'кей, но я, как во сне, струхнул в трусики и тут же, подыхая от стыда, от жалкости своей, от вины перед девушкой, ни за что обиженной мною, от злобы на все эти сраные порядки, — выбрался из вагона не на своей остановке… сел, помню, на скамейку на «Площади Революции», между бронзовым пограничником с собакой и летчицей в шлеме — сел, спрятал лицо в руки и заплакал: ну что это, думаю, за жизнь, злоебитская сила…

Ну и, конечно, в школе баламутила мои мозги все та же проснувшаяся сила; а с Марусей до того мы допереписывались и доделились взглядами на жизнь, разными мыслями об искусстве, тайнах рождения и смерти, что были просто братом и сестрой, нормально и незаметно для себя обходящимися без всякого секса.

Кроме всего прочего, вокруг ключом била жизнь; старшеклассников со старшеклассницами — где только не отлавливали: и на чердаке, и в подвале, и в пионерской комнате, и в кабинках сортиров; уверен, что ничего такого не было в ранней истории, когда у парней начинал торчать и дымиться, а девки были готовы сделаться мамашками в связи с появлением этих дел; и вот, пожалуйста, ни слова о таких проблемах в опостылевших учебниках, только отбивавших тягу не только к литературе, но и к знанию основ и начал жизни.

Так вот, сначала первая в жизни дама сердца ставила мне по тому самому любовному предмету одни колы, потом стал я получать твердые тройки, за ними покандехали сплошные пятерки… продолжалось это пару месяцев, показавшихся целой жизнью, действительно до того не похожей на прежнюю, что я впервые же осознал чувство существования… не знаю как кому, но лично мне с каких-то пор знакомое выражение «Я мыслю, следовательно, существую» стало казаться нелепо поверхностным, односторонним, главное, уничижающим природу рыб, червей, птиц, зверей и собственного моего существа, знающего, что идеально демократичная по своей природе сила уравнивает естественные права всех животных на регулярные случки — ради продолжения рода… только обоеполым, особенно молодым людям, представителям единственного, самого сексушно разнузданного животного племени на земле, с этими делами приходится очень туго… «сдерживайте до свадьбы свои порывы»… «берите, пожалуйста, пример с Владимира Ильича и Надежды Константиновны, по словам которой у них обоих тоже были как молодые радости, так и общие взгляды на роль пролетариата в данном вопросе научного ленинизма…» когда почетный гость нашего класса, папаша моего кирюхи Коти, известный писатель, лауреат, Герой Соцтруда, рассказывал нам о какой-то моральной херне — весь класс схватился за животики и долго ржал… поэтому меня часто и не без подъебки звали Владимиром Ильичом, потому что натуральной Надеждой Константиновной являлась жуткая грымза и завучиха школы, чумовая охотница на шибко озабоченных и обжимавшихся где попало «прыщавок и прыщавцев», как она нас величала.

Короче, меня в ту пору одолевали понятные чувства и бесили мысли о ненормальности жизни парней и девчонок, превратившихся в пышнотелых девиц; тем более по Европе и Америке вовсю продолжала бушевать великая сексуальная революция, а всех нас держали и дома и в школе в черном теле, как рабов на плантациях белого хлопка; поразмышляв обо всем таком, я и поспешил сообщить своим кирюхам, в частности, Марусе и Коте, затем написать мелком на доске пародию на высказывание знаменитого философа… моя небольшая поправка вносила в известный афоризм смысл, касавшийся не только людей, но слегка уравнивал наши естественные права с правами всех без исключения живых тварей: «Мы совокупляемся — значит, существуем…» Маруся была в восторге, но почему-то ни я, ни она — вот идиоты — не восприняли шутливую мою поправку как руководство к действию… директор же долго долбал мои мозги за «изощренное глумление над великими людьми и явный намек на советских людей в приставке глагола совокупляемся, тем более ты, Олух, злобно его превратил в глагол настоящего времени множественного числа… а столетний Джамбул — он что, не существовал, если перестал соответственно функционировать?.. не приходи без родителей в школу».

Я и не приходил с неделю, потому что настал наконец-то момент, когда бывалая соседка, первая в жизни женщина и прелестнейшая из училок, нанесла сердечку моему неожиданный удар из-за угла… она вежливо и с предельно душевным теплом сообщила следующее.

«Ты прелесть, ты незабываем, но ты ведь, замечательный Володик, все равно бросил бы меня замерзать в болоте одинокой жизни, чего я терпеть не могу и не желаю… все миновало, молодость прошла, как сказал поэт, поэтому решительно выхожу замуж за прилично увядающего представителя итальянской фирмы, которого закадрила в своем министерстве… он очень милый человек, но — буквально на глазах у всех — чуть ли не каждую минуту теребит свое хозяйство на улице, в метро, в кино, в ресторане, черт бы его побрал… эту, очень раздражающую меня манеру, особенно когда человека не любишь, он сваливает на старинную традицию итальянцев, якобы идущую из глубины веков от гульфиков, тесных для вашего громоздкого хозяйства… в общем, как мужик он в подметки тебе не годится, но, если ты пожелаешь наку, я буду приезжать в отпуск и с удовольствием увижу тебя в этой самой хатке… я сдаю ее на год одной валютной шлюшке — такова, мой милый, жизнь».

Я обиделся, сказал, что презираю курвящихся жен и попросил навек обо мне забыть; с ужасом, проникшим в душу из-за потери постоянной давалки, с желанием всплакнуть, как в детстве, впервые, опять-таки, в жизни почувствовал я себя взрослым человеком, мужчиной, утолившим страсть и испытавшим, как сказал поэт, зубную боль в сердце.

А заявившись в школу, я задал вопрос историчке насчет проблемы наличия у мужиков и знати Древней Руси этих самых гульфиков, имевшихся во всей Европе, видел их своими глазами в Пушкинке… училка выскочила из класса, меня снова дернул к себе директор и категорически запретил являться в школу без предков… тогда я вышел в школьный двор и бросил кусок кирпича в окно его кабинета — выбил стекло… школа кончилась сама собою, и это было прекрасно.

 

6

А жизнь моя шла своим ходом; картишки, железка, вечная половая голодуха, поиски свободной хаты, мимолетные связишки, «первый у вас и, надеюсь, последний триптих», как сказал венеролог, то есть случайный триппер, проклятый трахомонус и отвратительные мандавошки… короткие романчики, вечеринки, кадреж где попало телок, таскание их, милых, по групповушным турпоходам, так сказать, в плане подпольных сексуальных мятежей тела против секретных пунктов морального кодекса строителей коммунизма… часто заедала зависть к пацанам, по-деловому крутившимся в кругах фарцлы, что-то там химичившим… размышления о собственных заработках и выборе к ним кратчайшего пути, лучше бы мало кому известного… пара приводов в ментовку, одно глупое попадание в вытрезвиловку и все такое прочее.

Юность есть юность… не затягивать ведь, занимаясь карате, пояс потуже, не канать же в ПТУ… нормально, то есть по-мужски, хотелось ставить выпивку безденежным знакомым после хоккея, футбола, кино, на тогда еще подпольных концертах Макара и его коллег по «Машине времени», приятно «наезжавшей» на наши души… ходить хотелось в джинсе, в свитерках и в лондонской кепочке, небрежно повязав на шею шарфик, а не вымаливать у предков на метро с автобусом и не таскаться по плешкам в старомодном «ветхом шушуне». Картишки поглощали все мое свободное время, причем я шалел не от азартного желания выиграть, а от самой игры — от любимого пристанища Случая; в одном подвальном кильдиме бурили мы, резались в очко и в коротенькую, подсматривали, как взрослые урки заделывают пульку в преферанс или устраивают впечатлительный, становившийся модным психоспектакль — битву в покер.

Странное дело, на цифры память у меня отсутствовала начисто, чего понять не мог ни один из психиатров, по которым таскали меня предки; если б не соседка по парте Маруся, то жизнь моя по арифметике и алгебре с геометрией была бы постоянной мигренью, но дело не в этом.

А вот, скажем, банкуя или играя, при феноменальном моем запоминании вышедших и, соответственно, остававшихся в колоде разномастных картишек, я с плюсовой для себя вероятностью предугадывал выпадание как крупных, так и самых мелких карт… поэтому иногда рисковал… и банкуя и не банкуя, брал к восемнадцати вальта или даму… когда надо, останавливался на шестнадцати, а то и на тринадцати, почуяв, что сейчас припрется или десятка или туз… за вечер редко когда бывал в минусе… чистил всех напропалую, пока не сообразил, что надо бы и проигрывать, чтоб не лишиться дохода и не внушить партнерам чувство безнадеги в игре со мною… естественно, не хвастался секретами мастерства и не мухлевал ни в одной из игр, кроме «буры», в которой мухлевка была официальным приемом, и, попавшись, ты просаживал партию… мне было на руку, что считаюсь всеми везунчиком, видимо, жравшим в детстве говно кошачье, если не собачье.

Потом детские эти игры я бросил… быстро освоил тонкости преферанса… мгновенно проворачивал в башке варианты расклада и игровой тактики… но, обожая риск, никогда не удивлялся ни паршивому, ни потрясному прикупу… потом полюбил покер… мне нравилась эта игра, требовавшая не только чистой везухи, но артистизма, финтового лицедейства, сообразительной наблюдательности и построенного именно на ней бесстрашного риска, который умело притырен за флегматичностью, близкой к равнодушию… как я быстро просек, в этой игре мало кому удается приручить полную невозмутимость, чем бы и как бы ее ни притыривать… потому что многие рьяные картежники, умеющие управлять сознанием, бессильны — они не замечают многочисленных бесчинств подсознанки, истинной хозяйки выражения их лиц, характеров, манер, состояния нервишек… а мне важно было приметить в увлеченном игроке, кажущемся самому себе большим актером, неподконтрольную его воле черточку поведения — размеры зрачков, цвет кончиков пальцев, изменение движения рук, положение ног, особенности дыхания… все это и много чего другого говорило или о крутом раскладе, или об отчаянном риске при блефе, когда на руках полнейшая вшивота, нередко, как это ни странно, берущая верх.

Да, много чего можно в человеке заметить, если поднатореть во вглядывании в самые его, не замечаемые им самим, мелочи поведения… кроме того, в покерной битве можно было не только снять с кона кучу бабок, но и блеснуть кое-какими игровыми своими качествами, не поддающимися раскодированию и запутывающими людей, ищущих твоих психологических слабостей, «отмычек» твоего лично игрового стиля, примет сомнения, страшков, упрямого сопротивления внушениям здравого смысла… многим партнерам я казался лоховатым фраеришкой, ибо иногда нарочно попадал за все ранее выигранное… словом, я наловчился прикидывать что к чему в каждой из карточных игр… быстро, повторяю, анализировал многочисленные варианты игровой тактики… определял в партнерах либо очумелость после хорошей раздачи или от удачного прикупа, либо попытку не впасть в крайне удивленное отчаяние, всегда свойственное игровым неудачам: «Какое странное, господа, течение карт!» — это одно из моих любимых у Гоголя выражений… не ускользали от внимательного моего, но вроде бы ученического взгляда ни мелкие привычки каждого из игроков, постепенно становящиеся стилем, ни деланое равнодушие к раскладу карт на физиономиях как заведомых неудачников, так и необыкновенных, вроде меня, везунчиков… подмечал раздражительную чью-то скуку и нескрываемую ненависть к непостижимому своенравию случая… людям эдак вот настроенным начинала мстить сама игра за наглость их надежд, за бешеное желание выиграть, за хамоватую претензию на расположение именно к ним демонов игры. Лично я всегда считал течение любой игры абсолютно непредсказуемым, полным случайных непредвиденностей, и всегда был готов к разнообразным его финтам… к роковым проигрышам относился с огромным любопытством… оно выводило демонов из себя, оно их терзало, доводило до уныния и отчаянной растерянности — я вновь начинал выигрывать… иногда действительно умело нервничал, делая вид, что раз пулька проиграна и банк не сорван, то не грех сорвать зло на судьбе, на случае… при этом старался внушить демонам игры, точнее случаям, что проигрыш — результат их стратегически верных ходов, а вовсе не моих… в конечном счете, скажем, за месяц я огребал куш… на такие бабки вполне можно было беззаботно существовать, брать такси, водить телок в кабак, нормально прибарахляться, отдавать время любимым занятиям языками…

Я даже собрал свои тряпки с книгами и, к тайной радости предков, свалил из дому, потому что снял комнатушку в тихой коммуналке, где жили две молча враждовавшие друг с другом интеллигентные старушонки… стойкая взаимная ненависть сообщала им необходимый для содержательной жизни тонус и энергию борьбы за мое — к каждой из них — расположение… я этим пользовался, и мы очень мирно соседствовали… каждой, по очереди, приносил цветочки, а каждая из старушек приглашала меня на чай с вареньями, оладушками или домашним овсяным печеньем… я ценил аристократический такт, помогавший им сделать недопустимыми различные сплетни и их хулу друг на друга.

 

7

Вскоре слух обо мне как об удачливом, но благородном игроке прошел по всей Москве великой; богатеям стало важно сразиться со мной, везунчиком, чтобы коснуться таинств поведения картишек; перед каждой игрой настраивал я себя так, как будто она это была тигрицей, а я дрессировщиком, не наоборот… словно бы по каблуку хлыстом постукивая, мысленно сообщал, что в грош не ставлю силу пресловутой ее непредсказуемости… более того, плюю на оборотливость случая, даже если останусь голым, попав, как говорит дядюшка Павлик, есть во весь… сколько влезет — скалься, рычи… и хлыстом у нее перед носом — хлысть, хлысть, хлысть… не знаю уж почему именно, но иногда игра, как дворовая кошка, а не цирковая тигрица, покорно урчала, терлась мордой об ногу… тут уж я, не теряя времени, привычно брал верх над партнерами, недоумевавшими, как один из гоголевских игроков: «Какое странное, господа, течение карт!»

Однажды привел меня большой картежник, дородный артист СССР, как сам он себя называл и как именовала баушка знаменитостей кино и театра, в компашку крупных теневых дельцов, любителей «пульки», где бились «по-купечески»: не по несчастной копейке, не по гривеннику, а по рублю… в пылу азарта — и по трешнику… там можно было снять фантастическую массу бабок либо на своей игре, либо на вистах.

Дельцы-теневики ворочали миллионами и вообще не знали, на что их потратить, — им важны были не картишки, а игровые страсти… все их заботы крутились, как они говорили, вокруг хера босиком, то есть насчет реализации левого товара, дележек с ментами, прокурорами, руководителями азиатских республик, крупных городов и областей, а также с номенклатурными товарищами из министерств и разных управлений по сырью, сбыту, пошиву, продовольствию, железным дорогам, аэропортам, морским причалам… мне все эти их дела были совершенно до лампы… и, кстати-то, новые мои знакомые очень ценили чистосердечное мое равнодушие к их занятиям, правильно считая его не видом презрения или фигурой превосходства, а проявлением воспитанности и наличия в жизни собственных интересов… и вообще относились они ко мне, словно не щенком я был для них, а одногодком… их потрясало, что играю, как старый картежник, знакомый со всеми тонкостями весьма расчетливой игры… а мне, как обычно, везло, казалось бы, в самых рискованных, почти что гибельных ситуациях, когда я не то что бы надеялся на редчайшего вида игровой случай или на один-единственный из многих шанс — нет, я был совершенно в нем уверен, как дрессировщик, спокойно сующий башку в пасть тигрицы… никогда не зарывался, наоборот, порой натурально проигрывал, порой темнил ради того, чтоб партнеры не потеряли заводного желания отыграться, который и есть наживка, на которую клюют даже самые умные из рыб.

Там я и подружился с Михал Адамычем; тот стал приглашать меня к себе на дачу; жил он одиноко, имел пожилую, добрую, молчаливую домработницу-экономку; дом его казался мне волшебным музеем: картинки, рисунки, старинные инженерные штучки-дрючки, механический рояль, первые граммофоны, звукозаписывающий аппаратик, не побрезговал записать на котором свой всемирно-исторический голос сам Лев Николаевич; не со свойственной мне в картишках флегматичностью, а с удивившей хозяина страстью, я с ходу набросился на массу самых разноязычных книг; не мог не наброситься на них, но был это не азарт, а всегда присутствовавшее во мне любопытство к малоизученным языкам, к незнакомым писателям; мы часто и подолгу болтали то на английском, то на латыни об особенностях, свойственных им, языкам, характеров, по-своему сообщавших человеческой мысли темперамент отношения к идиоматике, логике и поэтическим образам; спорили о фонетических и семантических превосходствах разных языков и, конечно, о ряде черт, ясно свидетельствовавших не только об общности их происхождения в бездонной тьме тысячелетий, но и заставлявших задуматься о былой глубокородственности народов мира, генетиками недавно доказанной.

Наконец-то жизнь послала мне собеседника, с которым интересно было говорить о загадочной природе моего невероятного многоязычия, о стране нашей, на историю которой и абсурдные совковые порядки учился я смотреть по-иному; как говорят пигмеи, вырастал в своих глазах — взрослел.

По сути дела, Михал Адамыч сделался моим третьим, после Маруси и Коти, другом; он никогда не распространялся ни о своем прошлом, ни о нынешних занятиях; и не от него самого, а от одного своего знакомого узнал я, что со всех концов Союза на дачу к Михал Адамычу прилетают для деловых советов и консультаций чуть ли не хозяева промышленных комплексов, ворочающие огромными средствами и ресурсами, директора заводов, республиканские министры и даже секретари обкомов партии; поэтому, как я понял, старший мой друг имел немереное количество бабок и связи в самых верхах.

Когда мы подружились, действительно не замечая разницы наших возрастов, он, показалось мне, превозмог какие-то свои нежелания и охотно разговорился.

«Я, Володя, тоже числился в вундеркиндах и, сам того не понимая, лет с шести-семи мыслил, что называется, системно… не буду уж приводить примеры, как и в чем — естественно в пределах жизненного опыта, а иногда и за ними, — изумлял я вполне интеллигентных родичей и их знакомых способностью мгновенно проникать в сложные взаимосвязи простейших бытовых явлений, а вскоре и увязывать поверхностные следствия с глубокими причинами… словом, не по годам был я взросел… временами, как и вы, казался человеком, имеющим малоизвестные медицине качества памяти… ни с того ни с сего начинал вспоминать события вчерашних дней и перипетии явно не своей — но чьей же тогда? — прошлой жизни… это поражало и родичей, и высокоученых психологов, и их друга, известного поэта… он доверчиво считал мистику одним из путей, ведущих в полнейшей темноте если не к полному пониманию чего-либо непостижимого, то хотя бы к тому, что или подтверждает, или намекает на наличие в бескрайностях Бытия иной, отличной от нашей реальности… к примеру, лично мне никогда не требовалось и не требуется научных доказательств существования Высших Сил, по-нашенски, Бога и всех Его Серафимов, Херувимов и Архангелов с Ангелами, — просто необъяснимое наитие души велит это знать, иначе говоря, верить… вера для меня и есть доказательство бессмертия души, возможно, неоднократно пребывавшей или, скажем, в Целом Полноты Знания, или в телах когда-то живших людей… никогда поэтому не удивлялся тому очевидному факту, что учеными неизмеримо больше не доказано, а опытами экспериментаторов не подтверждено, чем доказано и подтверждено всеми науками, к сожалению, продолжающими разветвляться гораздо быстрей, чем углубляться… мыслишка кажется легкой и поверхностной, но в том-то и дело, что глубоким истинам любезно покоиться на глазах ученых мужей именно в непривлекательной одежонке, а не в вечерних платьях и не в смокингах… с удовольствием верю, что, грубо говоря, механизм памяти имеет неизвестную человеку материально-духовную, суперминиатюрную — поэтому ничем, кроме нашего наития, не обнаруживаемую — субстанцию… вообще, многие истины настолько невидимы, что кажутся или вовсе не существующими, или находящимися в недоступной для нас глубине… мы-то с вами, простые смертные, вообще ни черта не замечаем, а философы, гении наук и просто пытливые личности неустанно ищут ее у себя под носом… иногда с огромным трудом там и находят, иногда, представьте себе, является она им во сне, как Таблица нашему Менделееву… иногда я сам себе кажусь собакой, пытающейся понять, ну чего уж такого особенного вынюхивает человек в толщенных своих, залапанных руками книгах? — всего-то пахнут бумагой, краской, клеем, больше ничем хорошим и полезным… уверен, что Небеса добродушно потешаются над забавными попытками научного ума проникнуть в ряд непостижимостей… уверен, что таинственная природа редчайших качеств памяти останется неизвестной, а если и будет познана, то очень и очень нескоро… так вот и журавли никогда не познают тайну природы зова, ежегодно влекущего их стаи покрывать тысячи километров ради возвращения на родину гнездовий… и все равно будут летать выше всех, дальше всех, ибо имеют во врожденной памяти безупречно работающие навигаторчики… в детстве, да и в юности я наивно полагал, что тайну памяти, следовательно прапамяти, прапрапра и так далее, нужно искать в мозге… не в сердце же, думаю, помещена она и не в печень… замечу, боль, терзающая сей важный орган, довольно странно отличается от боли сердечной, желудочной, суставной и, естественно, душевной… вполне бесчувственен лишь мозг, рецепторы нервных клеток которого не воспринимают боли, ему и без нее хватает многочисленных функций, сует и забот… не будем отвлекаться… сегодня я, как мистик от сохи, склонен считать, что личное со-знание, должно быть, черпает различную информацию из неиссякающей полноты, находящейся в одном из невидимых полей Бытия — в некоем Всезнании… со-знание — на то оно, Володя, и со-знание, свыше наделен которым Гомо сапиенс… поэтому его мозг, его разум можно считать всего лишь посредником между Всезнанием и со-знанием… фантазируя, всегда приходил к мысли, что копия информации обо всем, происшедшем не только на Земле, может быть размещена в одном из невидимых полей Бытия — в Божественно Вездесущем Времени… если же обойтись без фантазий, то Язык не может не быть хранителем информации и о прошлом, и о будущем… вот кручусь вокруг да около, но не на пустом же, согласитесь, месте возникло в людях одно из основополагающих человеческих наитий насчет непременного где-то/в чем-то/в ком-то нахождения субстанции памяти обо всем, что было, есть и в свою очередь станет прошлым… именно прошлое ежемгновенно пополняется уносящимися из нас — из всего, что есть — частичками бытия, как сказал Пушкин… не случайно же таинственными наитиями чаще всего одарены пророки, святые, поэты и ясновидящие… ради символического выражения вечных истин существования и мироздания они способны в отличие от миллиардов людей проникать в первоглубины языка, в священные его, сообщенные свыше первосмыслы… это я вот к чему: каждое из слов любого языка настолько истерлось в тысячелетних хождениях по людским устам, что, к примеру, только истинному поэту, — опять-таки, свыше наделенному даром бессознательного проникновения в бездны семантики и прочих глубин неизнашиваемой в быту словесности, — удается, скажем так, добыть крохотный осколочек от невообразимо огромной скалы Незнания… именно в них, в добытых кусочках, — первоначальные истоки и поэзии, и мифотворчества, и религий… не перестану изумляться тому, что все знания, накопленные человечеством, в сравнении с непостижимым Незнаемым, — всего лишь мизерная частичка… слава богу, сознание этого нас с вами радует, обнадеживает и веселит больше, чем великие открытия космологов, физиков, химиков и биологов… я отвлекся… словом, когда подрос, родичи пошучивали не над пытливой моей, перешедшей в интерес к теории вероятности, тягой к картишкам и к мистическому, а действительно над жившим во мне финансистом, на котором сидит экономист, способный справиться с министерством любой промышленности… золотая медаль позволила поступить на экономический МГУ… легко дошел до защиты диплома… однако работу тиснул не защитную, а — из-за идиотизма своего нрава — агрессивно-наступательную… я им доказывал вполне очевидную для многих, как казалось мне, нормально мыслящих людей истину: совковая Система заведомо обречена на катастрофический провал с октября семнадцатого, ибо с самого начала не имела — не могла иметь — естественного пути саморазвития… сама жизнь, своими обладающая законами, устами истории сказала догола проигравшемуся вождю: «Руки вверх!»… но вождь утопии, вместо того чтобы поднять их, прикрыл срамоту искровавленными ладонями, а НЭПом замкнул заколдованный круг колючей проволоки… затем несчастной стране, обреченной на неизбежный в будущем застой и на неслыханные — во имя заведомо невоплощаемой идеи — жертвы, пришлось встать на сталинские плановые рельсы… а они уж, сами собой, повели в тупики погибельного саморазрушения общество рабов сверхидеи, иезуитски умело отгороженных от всего мира бронированным занавесом… на глазах мировой общественности, всегда охочей на кишкопускательство «гладиаторских» зрелищ, планомерно уничтожались многовековые ценности во всех областях человеческой жизни… естественно, на забугровых трибунах одни болели за первопроходцев увлекательной идеи, другие откровенно злорадствовали… миллионы «гладиаторов» колошматили друг друга так и эдак, а рябоватый тупой император рукоплескал им и их жертвам с мавзолейной надстройки… следовательно, утверждал я в своей работе, чем быстрей начать радикальную перестройку непутевой Системы, тем скорей начнет она функционировать нормально… причем в действительной жизни, а не в шизоидном воображении фанатически настроенных властителей, идеологов и экономистов, пудрящих мозги рабочим, крестьянам, технической и научной интеллигенции… естественно, последние предложения вынужденно похерил — сжег… Володя, вы представляете этого идиота, то есть меня?.. ведь все эти не такие уж сложные положения вполне обоснованно анализировались, обдумывались и сочинялись в те времена, когда по-стахановски работавшие органы гноили людей за ничтожный анекдотец… копии своей самооскопленной и полусожженной работы я послал в Совет министров и в ЦК КПСС… научный мой руководитель, не знавший об этих шагах, попытался было уговорить меня заделать отпуск по болезни, пообещав перенести защиту диплома на год… потом я проклинал себя, что отказался, Галилей херов, Джордано Бруно сраный… до защиты дело не дошло: перетрухнувший руководитель передал работу ректору, тот еще куда-то кому-то — и понеслась… меня взяли при выходе из пивного бара, где я, простите за невольный каламбур, с пеной на губах доказывал абсолютную экономическую и прочие виды несостоятельности первой в истории практической модели утопического, то есть фуфлового социализма… правда, уже на следствии я поумнел: отверг попытки пришить мне верховодство какой-то мифической антимарксистской группой, готовившей впервые в истории Лубянки «чисто интеллектуальное покушение на товарища Сталина»… били, гниды, измывались, морили светом и бессонницей, по сравнению с которыми тьма и смерть кажутся лесной школой имени Ленина для особо одаренных молодых людей… зато подписался под остальными предъявленными политическими обвинениями… червонец, пять по рогам, пять по рукам, пять по ногам… я еще жить не начал, крутил всего лишь пылкий платонический роман с однокурсницей… вы уж дослушайте, не задумывайтесь… верил в будущее царство разума и души, в способность научной мысли дойти до руководителей государства… во всепобеждающую верил аналитичность экономической науки, а не в кретинически нелепые высказывания клыкастого волководца всех времен и народов, являвшегося мандовождем мирового пролетариата, как звали его зэки… вы знаете, в лагерях было хреново: тоска, голод, холод, а труд наш был коллективным трудом помесей жалких Гераклов с обессиленными Сизифами, к тому же не за хер посаженных… но именно каторга была для меня школой свободной жизни, где любой тупица имел пятерки по свободе и истории родины, кроме совершенно спятивших фанатов передового лжеучения… отца с матерью пошарили со всех работ, первая любовь, казавшаяся вечной, тиснула в «Комсомолке» преподлейшую статейку о «ревизионистских попытках некоторых молодых экономистов-теоретиков пересмотреть основные положения базисного фундамента всепобеждающего социализма, железобетонно сцементировавшего весь мудрый опыт политэкономической мысли человечества во главе с Марксом-Энгельсом-Лениным-Сталиным»… вот так, Володя… на шконках сидел я с людьми, обломавшими зубы и рога о решетки планового хозяйства, — с бывшими зубрами различных производств… все они неумело преступали кретинические наши финансовые законы и порядки… на лесоповале и в бараке я читал им лекции по экономике, обрисовывал пути оптимальных наебок совершенно бездушной Системы ради выполнения плана и улучшения условий труда… таким вот образом я и сам набирался ума-разума, не говоря о том, что вывел наше отделение ГУЛАГа в передовики производства, основанного на хитростях снабжения и сбыта да на отчаянной смелости начальничка, по моему совету повязавшего бабками покладистого кума… естественно, на начальничка стукнули, но, как это ни странно, не сняли, а повысили, потому что догматическая экономика приказного, взятого с потолка, планирования задач различных производств постоянно обрекала их черт знает на какие «левые» подсудные и давно до чертиков обрыдла новому поколению руководителей… освобождавшиеся слали мне посылки, прилетали ради деловых со мною консультаций, порой мы вовсю гуляли за зоной вместе с начальством… я остро чувствовал, что Система однажды окажется лицом к лицу с неизбежным банкротством и здравый смысл возьмет верх над фантазмами шизоидной лжи… жить я стал в лагере, как говорится, поскуше, чем на воле, много читал, ходил без конвоя, подпиливал славную одну брошенку… тогда и дошло до души и, между прочим, до тела, что это дело без любви — вещь необходимая, но чудовищно скучная, главное, унизительная для мужика и для бабы… очень, помню, сожалел, что вовремя не трахнул свою «прекрасную даму»… вполне возможно, тогда она ждала бы меня, а не тискала в «Комсомолке» дичайшую чушь… ведь она была очень неглупой молодой леди, понимавшей абсурдность зачумленной системы… я начисто выкинул ее прочь из сердца и ума… освободившись, принимал за сто первым километром не одних солагерников… кто только не приезжал в конуру мою: директора крупных заводов, видные плановики, снабженцы, руководители финотделов министерств — даже секретари обкомов наведывались… иногда, Володя, многие из них серьезно меня уверяли, что я вполне мог бы быть премьер-министром любой страны, мечтающей выбраться из затянувшегося системного кризиса… а такого рода всесторонний кризис, как у нас в стране, — это рак мозга с метастазами во всех уголках общественного организма… извините, все рассказанное о моих консульташках и рекомендациях — строго между нами… это не бздюмология — это я на всякий случай, чтобы не пронюхали те лубянские остолопы, работа которых — в рисованье служебных галочек… на судьбу народа насрать им с верхней полки купейного вагона Москва — Сочи… кстати, я и сейчас черт знает кому только не помогаю советами, как крутиться с планами, бюджетами, различными фондами, финансовыми операциями и так далее… радуюсь, что кое-где и жизнь работяг улучшается, и верха благодушно урчат, вешая на лацканы моих знакомых звезды Героев Труда… массе людей в руководстве страны давно ясно: синильной психике членов политбюро уже не справиться с создавшимся положением… у всех у них негласный консенсус: спокойно подохнуть, обеспечить жизнь детей, внуков и правнуков — и провались пропадом все вместе взятые основоположники… однако понимающие это помалкивают, ждут — призрак банкротства махины, перед которой мандражит весь мир, продолжает сковывать уста дюжины выживших из ума старых пердунов и их шестерок… однако то научное, рискованное, а вовсе не бесстрашное, мое предвидение, Володя, вот-вот начнет сбываться… потираю руки, довольный, Система не просто дышит на ладан, — она на него дышит с семнадцатого, — ей пришел полный пиздец, а старые пердуны никак не могут поверить в это, как в чудо со знаком минус… мы еще не раз поболтаем обо всем таком».

 

8

Мы с Марусей незаметно повзрослели; она закончила школу с серебряной медалью, но поступила в медицинский, а не на геофак, где уже видел свою Мэри Диановну потомственный географ Диан Геогрыч; я все чаще и чаще стал чувствовать себя с ней провинившимся неизвестно в чем человеком, всегда испытывающим неловкость из-за некой невидимой «берлинской» стены, вымаханной однажды между нами то ли «бесовской силой», как называла баушка бесчинства человеческих страстей, то ли незабываемо странным Марусиным взглядом в школе; он иронично вопрошал о том, что до меня не доходило, точней, никак не могло дойти; кроме всего прочего, она не могла не знать о моих похождениях с самыми разными телками; от этого мне становилось стыдно и неловко, хотя я не считал себя предателем нашей дружбы; из-за всего такого мы стали реже встречаться для серьезных, как раньше бывало, бесед и веселых разговорчиков — чаще перезванивались.

С предками же никогда у меня не было ни доверенных отношений, ни дружеской болтовни о том, сем, пятом и десятом.

Другое дело — Михал Адамыч; о чем только допоздна не болтали мы с ним, не шутили, каких только не затрагивали вопросов.

«Я, — говорил он, — предполагаю, что разветвление Праязыка и отчуждение его частей друг от друга, скорей всего, имело ту же внутреннюю психополитическую подоплеку, что дробление одного народа — на племена, великих религий — на секты и так далее… имею в виду мощнейшую на заре истории, — впрочем, сегодня тоже не потерявшую силу, но выглядящую менее эстетично и романтично, — воинственную страсть разделять и властвовать… ее вполне можно отнести к бессознательному подражанию становящегося людского разума самому Создателю, даровавшему всему, поначалу однообразному, живому неудержимое стремление к многообразию видов… не знаю, так оно или не так, но верю, что дело в чем-то таком… допустим, Володя, родились вы в таком-то племени, болтаете на родном языке, нисколько его не уча, и вдруг… вдруг гиперактивный чувак, в жопе у которого вождистские иголки из-за помешанности на революционизаторской идее реформизма, — собирает он всех вас на, так сказать, общее партсобрание и делает исторически, по его мнению, необходимую объяву:

«Братья и сестры, чему быть, тому не миновать… на повестку дня поставлены вопросы языкознания… поэтому сегодня же все мы целиком и полностью, в количестве тыщи полторы человекорыл, отделяемся к ебени матери от остального племени теперь уже наших врагов и торжественно объявляем себя народом, имеющим право на отдельное пространство для установления новых порядков жизни… поэтому чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим… хватит с нас, понимаете, пещерной темноты с теснотой ну и прочего непролазного низколобья с продрисью и ужасным беспрогрессьем… тем более огонь сохраняем, не обжигаемся, как бывало, дров имеем до хера и даже больше, значит, пора жечь факелы, варить врага и жарить недруга, иногда и наоборот… никогда мы больше жрать не будем сырых, понимаете, кабанов, тетерок и медведей с мамонтами, чтоб корни зубов нас не мучали, из-за чего херово пережевываем сжираемое… само собой, ради укрепления отдельного величия доверенного мне народа немедля начинаем коренную перестройку нашего великого, но пока что недостаточно могучего… а если кто вздумает однозначно брыкаться, будем, типа, вырывать язык из пасти и свежевать в связи с грубым нарушением новейшего общенародного табу… да здравствуют Волк со Свиньей — новые светоносно священные тотемы передового нашего народа!.. долой Крота и Сову, низкопоклонников тьмы безогненной и безответственного мрака пещер… хватит — пожили, понимаете, по протухшим понятиям… а уж если ты теперь не с нами, значит, всегда, сволочь, выступал против нас!.. слава хрусту кадыков вражеских глоток, вперед — во имя новой речи!»

Кроме шуточек, попробуйте представить, Володя, с какими трудностями переобучения неизбежно сталкивались несчастные людские сообщества, попавшие в цепкие лапы садистически страстных любителей власти… вы там живете себе выживаете… мужики охотятся, камни точат и вострят… бабы детишек растят, по вечерам сказки выдумывают, зачинают мифы, балакают… и вдруг взбредает в башку шустрик-властолюбца идея рождения отдельно взятого племени… он был умен и жесток, правильно решив, что первоначальное отделение от общего языка гораздо важней территориального и политико-административного разделов… ибо новый язык существенней любых договоренностей обозначит новые границы, что позволит им расширяться и расширяться, пока хватит сил… не согласные с впитыванием такового положения с молоком матери — два шага назад!.. да здравствует единство вождя с народом!.. вперед — к дальнейшему превосходству согласных над несогласными в родном для нас языке!.. жить станет лучше, жизнь станет веселей!.. соплеменники, Володя, призваны были подвергнуть насильной перестройке все привычные основы родного языка… затем вождь организовал праздничное приготовление вареных и жареных блюд из наиболее высветившихся, глухо ворчавших соплеменников… это было очень вкусно хотя бы потому, что жрали не нас с вами, а кого-то другого… кроме того, подобные трапезы так всех запугивали, что переобучение пошло с ускорением… иногда происходили на лугах и полянах потешные словесные бои… обе стороны старались переорать друг друга, используя старые, по-новому произносимые, переиначенные словечки… вчерашние соплеменники воспринимали их как ругань, оскорбления и глумления над святынями жизни… затем словесные бои переходили в кровавые побоища… идем дальше… вот вы, Володя, ненавидите и школу и диктат, с которым училки вбивают в голову знания, считаете которые не нужными вам лично… ну а каково было тогдашней молодежи и людям постарше перелицовывать под руководством вождя и его головорезов весь словарный запас языка, привыкать к новшествам в грамматике, корежить синтаксис, учиться иной, насильственно насаждаемой фонетике?.. поверьте, вы не смогли бы не поддаться постоянному страху, страху чисто родовому, связанному, кроме всего прочего, с естественным сомнением в своей правоте — в правоте одной из частиц жалкого меньшинства над подавляющим большинством покорных соплеменников… к тому же сей страх подогревался ужасом предвосхищения всего, что могут с вами вытворить волки режима… вот вырывает проклятый вождь язык из пасти, потом бросают тебя в стойло, превращают в скота… если ты мужик — петушат, если баба — насильничают… кроме всего прочего, язык намного трудней и намного дольше дробить на звучащие по-иному и грамматически иначе выглядящие части, чем, скажем, нынешнюю монополию, которую легко разделить на мелкие, но жизнестойкие и выгодные бизнесы… внедрение в головы разноречи должно было длиться не пятилетками, а долгими веками… трепка нервишек, вечно нависавшее над вами насилие, жарка на кострах непокорных консерваторов, не желавших коверкать и улучшать привычную родную речь… возможно, вы спросите: ну а что Язык — как сам-то он реагировал на все эти нечистые дела?.. Язык — не человек, скрывающийся в подполье… Языка свободная стихия всегда брезгливо презирала бездарные обывательские речения и партийно-вождистскую, поразительно мертвословную фразеологию… все такое грозило постепенным выхолащиванием из языкового дара Божественных таинств и непредвиденностей, главное, постепенным превращением Языка в крайне невыразительную знаковую систему… поэтому Язык всегда с откровенной любовью доверял свои сокровища совершенно свободным существам, названным в будущем поэтами, пророками, мистиками, юродивыми, скоморохами, шутами и так далее… вы, конечно, знакомы со схемами Фрейда, касающимися бессознательной памяти о кровосмесительных конфликтах, так сказать, внутрисемейного прошлого человечества… а вот читали ли вы когда-нибудь у какого-нибудь из психоаналитиков о навеки запечатленных в глубинах людской памяти образах ужаса перед исковеркиванием старого, доброго, родного языка и насильственным внедрением новоязычья?.. знаете ли что-нибудь о бесчинствах во времена долгих перестроек языка, предпринятых так называемыми пассионариями-лозунготворцами ради полного достижения своекорыстных политических целей?.. ни вы, ни я не читали ничего подобного… это я к тому, что удивляюсь изощренному фанатизму психоаналитиков и универсальной схематике великого Фрейда… мне кажется, он заторчал на мифе о царе Эдипе, а также истолковывал — в угоду схеме и исключительно как сексуальные — символы сновидений о бильярдных киях, шарах, пушечных стволах, колоннах, набалдашниках палок, канатах, шляпах, меховых муфточках, птичьих гнездах, любых ямках и ямах… хотя разделяю его взгляды на репрессивную по отношению к сексу культуру… не знаю уж почему, и учитель, и его ученики подзабыли о череде беспощадно жестоких реформистских лингвистических революций и перестроек… таковых просто не могло не быть в вековечных процессах обособления племен друг от друга, породивших грандиозное Древо Языка, до корней которого нам не добраться, хотя люди живы его плодами многие тысячи лет… просто наука, особенно история, считает, что весьма некорректно описывать тысячелетия предыстории человечества, не имея никаких палеонтологических, археологических и письменных данных, словно никогда их и не было… тем не менее это было, было… в общем, не забывайте, Володя, о своих способностях, неспроста всплывших вдруг в мозгу, в сознании, в памяти… действительно, не ветром же их надуло и не откуда-то они взялись, подобно детишкам, найденным аистами на капустных грядках… скорей всего, способности ваши случайно выплыли из неведомых, но вполне определенных глубин далекой древности, как оказалось, вечно сохраняющихся в хромосомах многочисленных предков… поверьте, если б дали мне вторую жизнь — не задумываясь, совместил бы я свои дела с попыткой нейрологического изучения доисторических сокровенных глубин нашей памяти, огненно-вулканические всплески которой поражали и продолжают поражать людские умы… к сожалению, проникнуть в тайны невидимых ее напластований мы пока что бессильны… а вам сам Бог велит заняться этим делом… тем более человечество, самоубийственно пребывающее в вечном рабстве у самим же им придуманного техпрогресса, вынужденно шагнуло во времена компьютерной революции, многие последствия которой непредставимы… что же мы, спрашивается, видим сегодня?.. впереди, как всегда, властители, политики, интеллектуальная элита, аристократы духа, просвещенные граждане, а позади них миллиарды первобытных, по сути дела, существ… и все они имеют право голоса, вооружены ядерными ракетами, лазерами, цветными ящиками, игровыми автоматами, мобильниками, компьютерами и прочими выдающимися достижениями человеческого разума… ну — будет, а лично для себя не вижу в будущем ничего хорошего».

Я был поражен всеми этими мыслями и считал их совершенно правильными; правда, осмелился заметить, что от кладовых памяти в микрочипах до возможности создавать высоконаучные виртуальные модели эпохи зарождения языков и особенностей их развития — видимо, еще дальше, чем от былого безъязычья до начала говорения, потом письменности и так далее; хотя, говорю, время пауз между эпохальными открытиями неуклонно сокращается и сокращается, и лучше уж не думать о моменте, когда сократится оно до предела, потом перестанет сокращаться вообще… тогда, говорю, возможно, со вздохом высшего облегчения прозвучит действительно последнее слово науки и техники: пиздец!..

«Слава тебе господи, мы с вами не доживем до этого, — грустновато усмехнувшись, сказал Михал Адамыч, — зато доживут до него обе наши души, к сожалению, а может быть, к счастью, ничего не помнящие о своих жизнях в стародавних своих, то есть в наших, верней, в бесчисленных телах».

Я часто ночевал у Михал Адамыча; во вполне содомические наши времена многие заподозрили бы меня в педрильстве, а его — в любви к молоденьким чувакам, клюющим на приличные бабки; ни тени ничего такого никогда не мельтешило между нами.

Однажды, извинившись, я что-то у него спросил о семье, о детях, о бывшей жене.

«Связишки всегда имелись, был и бездетный брак, — неохотно ответил он, — да вот толку от всего такого было еще меньше, чем от суходрочки… поднадоело все это до чертиков… бойтесь, Володя, нелюбви, особенно нелюбви в браке — ведь это чудовищно для обоих… главное, больше, чем полного банкротства и прочих бед, бойтесь потери любви».

 

9

В игре, как я, кажется, уже говорил, светила мне необычайная везуха; правда, случались недопустимые запарки, глуповатые риски, совершенно дурацкие блефы; допускал ошибки при таких мгновенных пересчетах игровых вариантов, что время казалось отсутствовавшим вообще; но я был мастаком (не от «масти» ли?) по части психологического проницания в состояния и игровые положения партнеров; умел интуитивно — то точно, то приблизительно — угадывать расклад картишек; умел и обосраться в расчетах; но в основном везуха перла такая, что я уж уверен был: вот так и будет она переть до конца моих дней; чем, думаю, не жизнь?.. можно учиться, заниматься своим делом, тачку купить, поглазеть на красоты одной шестой, пожить среди разноязычных людей… так мечталось мне — и вдруг…

Разумно допереть до причины однажды происшедшего было невозможно; оставалось гадать, происки ли это нечистой силы, верней, рока, или, как говорила баушка, своевременное вмешательство ангела-хранителя, недовольного глупым впадением порученного его заботам человека в гордыню совсем ненужной для души удачи.

«Вот смотри, Вовочка, — говорила она, — ангелы, которым видней что к чему, считают денежки полнейшим говном, поэтому и снятся нам вонючие кучи к получению именно их, денежек… но иные люди-то глупы, подлы, ничтожны и недальновидны… хоть четвертуй — не желают, идиоты, понимать знак, предостерегающий от алчной суеты, причем ради самой алчности, а не различных надобностей… наоборот, эти всегда будут рассматривать таковой знак как примету, поощряющую обогащение… денежки, ничего не скажешь, хорошо иметь, ведь без денег жисть плохая, не годится никуда… но из-за вечной, взгляни, беготни за ними — только изуродуешь судьбу жизни до неузнаваемости прежних надежд, потом черт знает чего во имя наживы не наворочаешь, кого не оставишь несчастным, если не вовсе загубишь… так что учти: умный человек должен знать меру и уметь довольствоваться малым… я ведь тоже дурой была одно время, а когда поумнела, дед твой, он тоже был дурак, поймал однажды золотую рыбку, так что подумай, говорит, Оля, и загадай хотя б одно желание… я, не думая, и загадала: дай Господь, чтоб не было еще хуже, чем оно есть… а хуже-то и не стало, наоборот, Гуталин подох да у деда твоего была добрая душа, несмотря на простоту недалекого ума… старость — видишь, что с телом делает, а с душой ничего ей не поделать… я уж не знаю, бессмертна она или временно дана на прокат, но какой была она у меня молодой, такой и осталась на девятом десятке, — вот что в жизни всего удивительней».

Ни во что из сказанного баушкой я тогда не въехал, пока не попал за все бабки, имелось уже которых у меня немало да вдруг не стало ни копейки; хорошо еще, что нашел в себе сил рыцарски смириться перед «довольно странным течением карт», взявших верх надо мною, в пыль повергших все мое самодовольство, мастерство, везуху.

Одалживать на отыгрыш у Михал Адамыча не стал, хотя он предлагал столько, сколько нужно; поблагодарил его, затем со страшной силой надрался в бане водярой и пивом с бывшими партнерами, бок обжег в парилке и отвезен был тем же Михал Адамычем очухиваться у него на даче.

Иногда, особенно в моменты необыкновенно чистого и крайне грустного осознания полнейшей пустоты, в которой оказываешься волею судьбы, если не рока, начинаешь чувствовать такую непомерную тяжесть свободы, что не знаешь, как быть; но мне почему-то стало ясно, что бедовое происшествие с проигрышем было знаком необходимки завязать с игрой, что нужно взять и плюнуть ей, игре, как блядовито лживой бабе, в предательскую рожу и начисто от нее освободиться, как освободился я однажды от сволочного курева, еще в школе доведшего до выхаркивания протабаченных бронхов.

Да и Михал Адамыч поддержал меня в решении завязать с картишками:

«Во-первых, Володя, игра, как брошенная капризная бабенка, сама еще приползет к вам на коленках; во-вторых, ваше намерение пофарцевать в момент, когда все флаги вот-вот, помяните мое слово, бросятся в гости к нам, — дело вполне обещающее… только не будьте лохом… чего-чего, а языков имеете столько, что за бугром растерзали бы вас на части лучшие в мире турагентства… так что — валяйте, главное, не лезьте на рога… между прочим, меня официально призвали подготовить подходы к новому для верхов да и для всех нас дела — дела сверхважного, можно сказать, всемирно-исторического… они даже отыскали в лубянском архиве ту самую мою дипломную работу, за которую подсел… будут ее печатать — такими вот повеяло переменами в родном нашем тупике, где ржавеет и вот-вот на части рассыпется паровоз, имевший честь доволочь вечно живой труп из Горок в Москву, далее Мавзолей, гипс, железобетон, бронза, мрамор».

 

10

Вскоре действительно грянули странные времена; совету Михал Адамыча я внял; кем-кем, а лохом никогда не был и не желал двинуться по стопам своих одноклассников… с год назад эти двое до того оборзели, что чуть ли не в открытую кадрили старушек туризма, трахали их с предоплатой в отеле, тырили часики и дорогие побрякушки, потом выгодно сливали фунты, баксы, марки за рубли, швыряли которые по сторонам на кабаки и актрисок… Дом кино, архитектора, композитора, ЦДЛ, ЦДРИ… тут их обоих — за жопу и в конверт, затем конфисковали валютные заначки и пару лично им принадлежавших мотоциклов «Ява»… сначала заставили покаяться на суде и обличить стареньких туристок, жалких жертв спецслужб, в антисоветской агитации и пропаганде сексуальной революции… потом уж лагерь, химия, взятие подписки о всяческих видах стукачества… зато уж в начале перестройки отыгрались эти двое на прежних своих шефах из всесильных карательных органов… оба они такими заделались вдруг пылкими демократами, что охрипли на митингах… ухитрились попасть на передний план фотки журналиста, запечатлевавшего счастливый для массы людей момент одевания канатной петли на чугунную выю лубянского иезуита и одного из главных палачей… носились по презентациям книг поэтов и писателей — мучеников режима, где халявое шло гулево со жрачкой и пьянью… самое удивительное было для меня в том, что сделались они яростными хулителями шестидесятников, виновных, на взгляд этих подонков, в том, что диссиденты с единомышленниками не устроили революционной перестройки еще при Никите и не взорвали выставку в Манеже вместе со всеми членами политбюро… это я к тому, что сволочь, вроде моих одноклашек, всегда есть сволочь.

«Такие люди, — сказал Михал Адамыч, — явно выступают под хитрожопую диктовку озлобленных бывших коммуняк, ныне владельцев фабрик, заводов, пароходов, особенно газет… так вот, они, выигравшие при разделе собственности несметные бабки, злорадно лыбятся, наслаждаясь нежданным отыгрышем, когда любая шваль порочит их бывших непримиримых врагов — шестидесятников».

Но это — ладно, сам я против идеальных принципов демократии ничего никогда не имел и не имею… не возражаю против чьего-то там, как у тех двоих, способа питания, поддачи и прибарахленья… все пусть живут как знают… хотят — пусть уподобляются гордо реющим буревестникам, которые за пароходами летают и говно глотают… лишь бы не грабили, не мочили из-за квартир, не вымогали, не торговали человеческими органами и не устраивали пирамид…

Тут я, конечно, немного забежал вперед и набалаболил лишнего, но того, что написано пером, не вырубишь топором… кстати, спешить мне некуда и незачем… тем более пишу записки, вспоминая и переосмысливая былое а не пеку ужастики и порнуху, как стаи новых мошек, комаров и слепней, присосавшихся ко всегда беззащитной словесности.

 

11

Чтоб не подзалететь, сочинил я для себя методы крайне осторожной фарцовки; в этом деле надо было стать совершенно одиноким волком — никакой шмоточной показухи, никаких местных барыг, никакого, как у подсевшего мудака Черчилля, подпольного салона женских и мужских мод; начисто исключил треп даже с самыми близкими кирюхами; решил ни в коем случае не обзаводиться подельниками, верней, потенциальными свидетелями обвинения; чего-чего, а такого рода дел насмотрелся я в завезенных из-за бугра боевичках Голливуда.

Только так можно было приделать заячьи уши дядькам с Лубянки и Петровки, державшим на мушках фото-и кинокамер подъезды всех центровых отелей, напихавших «жучков» в столы и сортиры центровых кабаков; кроме того, менты и гэбэшники имели свору сексотов среди фарцовщиков, либо добровольно, с большой для себя выгодой, стучавших, либо попавших на лубянские наживки и вынужденных сексотить.

Так, мол, и так, говорили им в конторе, желаешь делать бабки — ю ар велком, к нашим целкам и тарелкам, то есть делай, фарцуй, сводничай, но сотрудничай, козел, с советской властью, тебя вырастившей, помогай изобличать забугровых акул, китов и прочих бельдюг… не хочешь — уплывай в зону, где так с башки твоей сшибут гребешок, а потом отпетушат, кишку прямую наизнанку вывернув, что сквозь слезы прокукарекаешь всю свою остальную лоховатую жизнь, тупое ты животное, пидар потенциально гнойный…

Словом, незадолго до перестройки, въехав, что честно в этой нашей отдельной, за жопу взятой стране не заработаешь на сносную житуху, сколько б ты ни упирался, — поначалу я только присматривался к быстро обогащавшимся асам фарцовки… наблюдал за их неосторожными действиями для того, чтобы знать, кроме всего прочего, как не светиться в «Березках» и никогда не связываться с шикарными блядями, стучавшими различным ментовским крышам на клиентов и друг на дружку.

А если, сообразил, раскрутившись, заиметь для дела тачку, то тогда уж подержанную, чтоб крепко она бегала, но выглядела таким жалким обормотом и затруханной дребезжаловкой, от вонючего тарахтения которой даже в зверски жадных на бабки гаишниках просыпалась бы искренняя душевная жалость к человеку, рулившему зловонной этой тачанкой; словом, знал я, что надо быть одиноким волком, а не гулять по буфету и не выть на луну прямо с Лобного места.

Времени для учебных наблюдений не жалел; выработал схемы нескольких незаметных подходов к «пиджакам» — к иностранам; само собой, наловчился определять среди них людей состоятельных и жуковатых, приканавших к нам вроде бы туристами, а на самом-то деле вынюхивавших, где бы выменять валюту не по смехотворно туфтовому совковому курсу, а угадать покруче.

Лучшие из скупщиков были тут как тут; они ловко охмуряли бедных владельцев уцелевших фамильных сокровищ, выискивали у несмышленых барыг ценнейшие доски, антиквариат, приобретали дешевейшие картинки и изделия у полуголодных наших художников и гобеленщиц, не охваченных галерейной коммерцией и, естественно, нуждавшихся в бабках; скупщикам это приносило потрясный навар.

Самые ушлые из них вмазывались в доверие к отъезжантам, а те счастливы были платить и им и таможенным крысам за сохранение драгоценных заначек в мебели, в багажном тряпье и при себе; отъезжантам иногда это удавалось: выгодный бизнес был выше личной и служебной чести аэропортовских и прочих служак; а иногда подлейшие из скупщиков-посредников просто продавали служакам отъезжавших лохов; и несчастные лохи, естественно, не имея возможности качнуть права, умоляя о сохранении визы, еще и доплачивали таможенникам за «тишину» и оставление при себе ничтожной части отныканного при шмоне; от всего такого пованивало не джунглями, а помойками, кишевшими продажной поганью тех времен и опустившейся шушерой.

Лично я не желал глотничать; искал туристов и туристочек уже слегка натасканных, желавших иметь дело не с уличной шпаной, а с нормальными дельцами, которые не приделают заячьи уши, кстати-то весьма схожие с кроличьими ушами — с эмблемой журнальчика «Плейбой», но дело не в этом; поначалу туристы охали в Третьяковке; обливаясь слюнками, глазели на недорасхищенные алмазные сокровища Кремля и на сам Кремль, давно уже ожидавший исторического краха бездарной Системы с достоинством и терпением аристократа архитектуры.

Поохав, туристы ахали, любуясь сукровичным мрамором Мавзолея и вяленым фараоном в полувоенном мундире; словом, набирались иностраны сеансов и окосевали от запашков жареного, пока еще отдававшегося им за копейки; за свои баксы, фунты и марки все они имели: меховые спецотделы ГУМа-ЦУМа, экскурсии по Москве, Мавзолей, дачу, где врезал дуба Сталин, Большой театр, Цирк, Золотое кольцо, выезд в Питер, иногда в Крым.

Некоторые «турики» прилюдно вдарились в содомическую половуху — хватало для этого в Москве всякой пьяни, рвани, ширяльщиков и просто больших любителей суровой дружбы мужской, чтоб все было у них и в Москве, как в Древней Греции или в Сан-Франциско; знакомые дворовые урки даже предложили мне заделаться при пидарах эдаким котом, «солидно трекающим на разных фенях», справедливым и заботливым; но мне это было западло; не желал я встревать в отношения урок с ментами, крышевавших и приотельных гомсов, и валютных блядей, и крутых фарцовщиков; ведь менты только и рыскали всяческого повсюду навара и, подобно львам, рыкающим на гиен, старались отгонять урок, разгулявшихся по буфетам отечества, от всех весьма доходных дел.

Для начальной раскрутки мне требовались бабки; взять их можно было у Михал Адамыча, или у блатного моего дядюшки, или у тех же знакомых урок, которым мы, пацаны, когда-то шестерили, бегали за пивом, водярой и жвачкой; но старшего моего друга неловко было беспокоить; родной дядюшка мог встрять в мои дела, а другие урки назначили бы зверский процент да еще включили бы счетчик.

Надо сказать, урки, по-крупному резавшиеся с теневиками в «очко», «буру» и в «коротенькую» (для преферанса слабовато у них было с головками), любили меня за веселый нрав и похабные анекдотики, особенно за доставание новых «знаковых» книг в «Лавке писателя» на Кузнецком.

Доставал я их с помощью кирюхи Коти, обожаемого сынули видного одного дубоватого, но знаменитого литературного генерала, позже опишу которого; литгенерал, довольный, что Котя почитывает книжки, а не наркоманит и не водит домой блядей, звякал директору книжной лавки; мы с Котей заявлялись туда и каждый раз вывозили на чиновничьей тачке несколько ящиков всяких изданий; чего там только не было: полные собрания сочинений, дорогие художественные альбомы, прозаики-деревенщики, красочные детские раскладушки, Аксеновы-Евтушенки-Вознесенки-Рождественки, переводные шедевры мировой литературы, старые поэты Китая и Японии, дефицитные детективчики Сименона с Агатой, ходовой товар Пикуля, Юлиана Семенова, отличные молодые прозаики, не говоря о совсем уж непотребной отечественной вшивоте, типа Кочетов, Кожевников, Аркадий Васильев; затем мы все это бодали некоторым быдловым теневикам и быковатым уркам, а скромный навар делили поровну.

В иные свои дела я Котю никогда не посвящал, но не из-за боязни, что заложит или растрепется — Котя был не таков, — а просто потому, что чем меньше знакомых загружено информашкой о моих делишках, тем спокойней и мне, и им.

Пущай, благодарили нас тогдашние толстосумы, торчат себе ваши книги на полках, блистая золочеными корешками, так как книги — это козырная масть: их никогда не конфискуют… закон в нашей стране есть, блядь, закон, типа маму его и папу видали мы на халабале, но шерстить закон не положено никаким ебаным трибуналам… ни один прокурор не может ни бзднуть против него, ни пернуть… он строго запрещает описывать телики-видики, книги, газеты с журналами, то есть все чтиво, всю культуру, что хаваем, кроме антисоветчины и порнухи, — вот что такое конкретная сила закона…

 

12

Короче, думал я, раз ты волк, то ни у кого не кляньчи в долг; не жадничай — иначе обеими задними лапами угодишь в капкан; оба эти положения стали законом моей жизни.

Пять штук рублей тайком я самовольно взял в долг у предков; легко открыл двумя отмычками крепкий импортный висяк на кованом трофейном сундучке, доставшемся от деда; в нем предки мои, всегда сомневаясь в финансовом благородстве власти беспредельщиков и безответственных вымогателей, притырили штук десять накопленной «капусты» для будущей покупки садового участочка со скромным домишком.

Затем я как следует изучил излюбленные туристами места; ездил на такси за ихними обалденно красивыми громадными автобусами; а зачастую, когда подзаделал — снова забегу вперед — первые приличные бабки, тем же рейсом улетал следом за иностранами в Киев, в Сочи, в Крым.

Вот так я и начал несуетливо раскручиваться; заводил разноязычные знакомства, сначала очаровывал забугровых «пиджаков» лингвистическими способностями, потом уж предлагал выгодный для них обмен валюты на наши «деревянные», искусственно вздутые партией и правительством.

К примеру, пасу напротив «Националя» стайку иностранов; к сожалению, отметаю из-за незнания языка быстро богатеющих, явно упакованных японцев, но клянусь себе — вскоре им заняться, правда, начав с китайского.

Нужных людей узнавал я не только по языку, но и по деловым, нетерпеливо что-то выискивающим взглядам; ясно было, что остро нуждаются туристы в черном курсе — в валютчиках и фарцовщиках, охотившихся за дефицитным тряпьем, горы которого выменивали все они на шкурки левых бобров, выдр и даже редких соболей; само собой, жаждали залетные дамы и господа старинных досок и картинок наших подпольных авангардистов, входивших там у них в моду; потоптавшись у отеля, середняковые и крутые «пиджаки» собирались в группы, в стайки, затем следовали на Красную площадь.

Приходят, встают в очередь; сразу было видно, что забугровые ротозеи не слушают ораторствующую дамочку из «Интуриста», а сукровично мраморный Мавзолей с незахороненным жмуриком — им всем до лампочки того же Ильича; вот та дамочка оставляет свою стайку, назначив старшого и час встречи у входа в ГУМ; сама упархивает в центровую торговую епархию нашей сверхдержавы доставать какой-нибудь дефицит, выброшенный на прилавки в преддверии Дня, скажем, воздушного десантника; там, летая от прилавка к прилавку и наверняка проклиная строительство светлого будущего, дамочка думает, что в гробу она видала отца этого самого дефицита да и всего остального туберкулеза совковой житухи совместно с учреждениями, чьи названия всегда звучат как раковые опухоли, типа райкомы, горкомы, обкомы и крайкомы.

Никаких хвостов за туристами не замечаю, поскольку они тут были бы на виду планеты всей, не говоря уж о том, что хвост на Красной площади, кроме самой очередищи — самой благонравной на весь СССР — в Мавзолей, видимо, считался боссами Лубянки грязнейшим из остальных видов служебного цинизма, ну совершенно уж недопустимого в таком священном для совков месте; на всякий случай осторожничаю; выбрав момент, сую в руку одной туристки, вполне клевой тетки (годилось в ней все: брюнетка, грудь, бедро, попа), — сую записку и значительнейше жму ее руку выше локтя; как всегда, возбуждаюсь только от одного прикосновения к женщине, но делаю вид, что глаз не отрываю от навощенного и забальзамированного жмурика в мундире с накладными кармашками; в записке напечатан на машинке литгенерала подробный адрес плюс небольшой, от руки и печатными буквами, текст на английском:

«Жду вас сегодня на русский обед с 18 до 20, поверьте, это не флирт и не ловушка, вам будет интересно, идите от вашей гостиницы налево, в горку, пожалуйста, расслабьтесь и ничего не бойтесь. Игорь».

Сочтет, думаю, за провокацию и продаст — откалякаюсь перед ментами, скажу, что дело прошлое, изменил родное имя… само собой, хотел трахнуть натуральную иностранную чувиху… показалось, что она очумела в сосиску от жажды оттянуться с русским живцом, так как меня и самого издергала природа, теребитская ее сила… простите, командиры, честное пионерское, больше не буду подло изменять зачуханным святыням родного секса…

Все — послание передано, задерживаюсь перед жмуриком № 1… туристы вежливо меня обходят… все они — ясно от какого запашка — дышат исключительно одним ртом… воротят носопырки от командировочных мудил из Нижнего Тагила и Курской аномалии, начисто очумевших от попадания непосредственно в главное погребалово сверхдержавного государства рабочих и крестьян… кроме того, все леди и джентльмены шарахаются от наших иногородних теток и дядьков, точней, от серых ихних телогреек и черных плюшевых курток, годами вбиравших в себя душок тел, потевших в многообразных давках отечества и даже в Мавзолее.

Дело в том, что командировочные и бедные люди, выбравшиеся в столицу за колбасой, сливочным маслом, связками баранок и гирляндами крайне дефицитной туалетной бумаги, почему-то считали своим неизменным, то ли гражданским, то ли человеческим долгом, пройти мимо незахороненного покойника, удобненько лежавшего в гробовом хрустале.

Своими ушами слышал от деда, что за пуленепробиваемость этого засекреченного броневого спецстекла большие умы огребли закрытую Сталинскую премию первой степени, ибо враги могли взорвать чучело моего полного тезки, по прямой вине которого ни хера нет в глубинке ни продуктов питания, ни необходимого ширпотреба, а Москва буквально оккупирована лимитой и черножопыми всех мастей… вот народ и потеет, разумеется, дурно попахивает, сравнивая, понимаете, нашинские гастрономы с пустыми полками проклятой, главное, нищей провинции.

 

13

Однажды я ждал прихода туристки, первой моей клиентки; вспомнил, как один иностран сказал в мавзолейной очередище, кстати-то, двигавшейся побыстрей, чем в гастрономе или в магазинах стран народных демократий.

«От нас, — говорит, — никогда так не будет вонять, как от этих рабов и рабынь, потому что наш социализм будет конституционным социализмом хорошо воспитанных, отлично дезодорированных леди и джентльменов».

Ну любой натуральный идиот — он и в Москве трижды идиот, пока его не тыкнуть сопаткой в тупик, в котором оказалась огромная моя страна, заплатившая за навязанный ублюдками утопии горестный свой опыт миллионами жизней и несчислимыми страданиями людей, уцелевших в мясорубках эпохи «борьбы и побед»; ничего не поделаешь, пепел Клааса до конца дней не перестанет стучать в моем сердце.

Я жил, действовал, крутился, у меня были бабки, была и хата, я ждал; ведь сам писатель, мой кирюха Котя и его мама, Галина Павловна, — невыносимо с которой лет пять уже тянуло закрутить роман, — отбыли на месяц в Пицунду, в Дом творчества; еще перед самым отъездом литгенерал вышиб на улицу домработницу Дашу вместе с ее иногородним паспортом.

«Маман делала вид, что ничего не знает, — рассказал Котя, — а наш потаскун трахал домрабу, баба ведь бежала из нищей деревни, куда ей деваться… и вдруг впадает папаша в бешенство».

«Ты что, профурсетка, сделала? — орет Даше в лицо… — Меня, одного, понимаете, из важнейших помощников нашей партии, ты, мразь внелимитная и распущенная, вывела как бы из строя подлым заражением венерой новейшего поколения… да я позвоню Щелокову и велю тебя выслать, прошмандовку, за пределы родины вместе с жидами… да, да, тебя, и фамилия твоя, Сукоедина, имя Никто, ты, манда иногородняя, диссидентски мне отрекомендована купленными ментами и еврейской национальностью отвратительных отщепенцев отрицаловки отечества».

«Вот, Олух, — говорит Котя, — что значит писатель — какую ухитрился замастырить аллитерацию из пяти «т»… такое не удавалось ни одному из классиков, включая Набокова… очень хорошо, что маман давно отлучила от себя нашего гнусного моллюска… короче, он велел срочно найти какого-нибудь разъебая-старшеклассника, но лучше бы тебя… надо, говорит, ему пожить тут у нас с проклятым псом на всем готовом, иначе сгорят к той же ебени, понимаете, матери путевки, а тогда — тогда шло бы оно все в Пицунду… так и скажу в ЦК, все знают — у меня слово не заржавеет — это сталь и титан в одном лице».

Галина Павловна и пес жили отдельно, на даче; почему бы, думаю, не разгуляться ей там одной, если муж — потаскун, а сама она — высший класс, неописуемо красива, убийственно женственна, сердце об ребра колотится, кругом башка идет, когда ее увидишь.

Котя сказал обо мне писателю; я был приглашен в дом… рабочий кабинет будущей квартиры-музея, как всегда, выглядел мемориально… на стенах — Звезда Героя Соцтруда, ордена, медали, золотые значки дважды лауреата, групповые фотки с членами политбюро и большими друзьями СССР, типа Анжела Дэвис, архиепископ Кентерберийский в мантии, Бертран Рассел, Джавахарлал Неру, Фидель Кастро, мясомордый людоед и вождь Уганды… в окружении всего этого барахла литгенерал умело стряпал для партии, правительства и народа очередной соцреалистический, как говорили в ЦДЛ, суп-рататуй, в горле ложка, в жопе хуй…

Я удачно прошел дурацкое собеседование и был сочтен великовозрастным разъебаем, способным поошиваться в громадной квартире; затем пришлось мне выслушать лекцию болтливого, насквозь проспиртованного столпа соцреализма.

«Охраняй, Олух, дом от наездов, понимаете, лимитного жулья… сам питайся из холодильника-морозильника — временно он твой, затем корми-выгуливай пса… животное избаловано не мною… дело прошлое, к сожалению, оно не бито, поэтому не воспитанно, подобно твоему дружку, так сказать, возомнившему себя Фетом с большим приветом… кобелек наш является, как известно, иномаркой с блондинистой башкой и битловскими патлами заместо нормальных громкоговорителей, виноват, звукоуловителей… впрочем, ты с ним знаком… почти что бывшая моя половина, это между нами, не пожелала назвать щенка Муму… плевать ей было и на Тургенева, и на Герасима, а также на меня… я, будучи реалистом, всего лишь осмелился предложить официально первичное имя Опсс, два «эс», он же охотничья подоружейная собака спаниель… ну мы немного подискутировали, то есть я получил гранитной пепельницей промеж глаз, разговор состоялся, на чем и сошлись, имею в виду Опса… пришлось уступить одно в нем «эс», но я к цензуре привык… и вообще, говорю, забирай к ебени матери всю остальную собаку — выгуливай ее, корми, хер с ней, убирай, купай, лови блох, причесывай, ногти стриги, капли в уши закапывай, отрезай яйца, усыпляй, хорони, если вздумается, — мне это теперь до аппендицита… я работаю, народ, понимаете, ждет из-под моего пера курсива правды жизни, а не простого, как хер собачий, реализма с натурализацией того пролетарского места рабочего класса, которым он не думает и не работает».

Такая была мне прочитана напоследок нудноватая лекция, после чего вся семья отбыла в Дом творчества; и, конечно, я там у них в баре баловался шикарными запасами спиртного, протирал полы, следя за чистотой огромной квартиры; между прочим, успел с непосредственной помощью Опса закадрить возле Пушкина двух премилых наивных телок.

Тогда же я просек, что неотразимо обаятельный, крайне любвеобильный Опс — залог успешного кадрежа, временно решавшего все мои экзистушно-сексушные проблемы; вероятно, он пробуждал в чувствительных, но крайне стеснительных и скрытных натурах одиноких девушек и дамочек бессознательное желание причаститься к образу красоты, запечатленному не только в лицах и фигурах очередных киноидолов и киноидолиц, но и в четырехлапом ушастом красавце.

«А почему бы, — говорил я, — нам не выпить по чашечке кофе?.. вы очень нравитесь Опсу, тем более мы с ним проживаем в двух шагах отсюда».

Милая особа или отшивала, или запросто соглашалась быть гостьей; вот и все: рюмочки, закусочка, чаек; гостья всячески обласкивала и взъерошивала Опса, пока я тонко, звонко и прозрачно не намекал, что не мешало бы эдак вот взъерошить и меня, Олуха лопоухого, я ведь тоже все-таки истосковался по взаимной нежности в области промежности; остальное было уже не делом сексуальной техники, а проявлением всесильного могущества, как говорят в народе, ебитской силы.

 

14

Итак, жду на балконе американку, первую свою клиентку, и держу волненье под контролем… замечаю ее без пяти три… фланирует не спеша, все-таки улица Горького — это наша Мейн-стрит, а не какая-то провинциальная плешка… вот, наблюдаю, докандехала до перекрестка, кажется, никто за ней не увязался… слегка там осмотрелась, щелкнула пару раз Пушкина, возвратилась обратно, глянула на номер дома, вошла под арку, умница…

Кстати, иностранов в те дни столько развелось в Москве, что никаких хвостов не хватило бы для виляний за ними, явно кинувшимися в трюмы тонущего нашего парохода, летевшего по волнам — нынче здесь, завтра там; иностранам, да и лубянским аналитикам тоже, раньше, чем рядовым совкам, стало ясно, что пароход, мчавший на всех парах и узлах к сияющим вершинам, напоролся днищем базисным на историческую мель; напоролся исключительно из-за фанатичной тупости дебильных кремлевских лоцманов-первопроходцев… они же никогда не имели никаких знаний о мелководности каменистого и опасного дна Утопии, кроме туповатых догм и умозрительных рекомендаций основоположников насчет тотального террора против врагов народа; впрочем, лубянские аналитики знали лучше забугровых тугодумов о надвигающемся урагане и неминуемом крушении, поэтому первыми стали линять с обреченной посудины; им уже было не до забот о туристах — абы спасти, вывезти или перевести за бугор многомиллиардные суммы.

Проклятая тяга к отвлеченьям мешает «Запискам», но на то они и записки, чтоб не быть сочинением иного жанра…

Вдруг — звонок… Опс с дикой яростью, как на живого врага, бросается на клеенку двери, достаточно уже изорванную его когтями… выждав с полминуты, открываю… Опс и дама с первого же взгляда начинают обжимать друг друга и со страстными стонами лизаться от счастья встречи — о, боже мой, о, боже! — и от умилительно взаимной любви с первого взгляда.

«Меня зовут Жозефина, если коротко, Джо».

«Очень приятно, Джо… я, извините за необходимую тут у нас конспирацию, не Игорь, а всего лишь Владимир… не удивляйтесь, ваш язык зубрю с детского садика, затем, само собой, английская школа… на нашем стараюсь читать как можно меньше — очень уж тошнит от тутошней хренотени соцреализма».

«О-о! Чей это портрет? Кажется, Глазунов?»

«Совершенно верно, у вас глаз — алмаз, это портрет нашего очень видного писателя… рядом тоже Глазунов, верней, портрет супруги писателя, оба они родители моего лучшего друга… я сторожу их квартиру, являясь камердинером и слугой данного пса».

«Что такое хренотень?»

«Что-то вроде туалетной бумаги, использованной не по назначению».

«Ха-ха-ха, хрено-тень соцреализма — мне нравится бесстрашный русский юмор… транскрибируйте, будьте добры, вот мой «Монблан» и специальный блокнотик для ваших идиом и необыкновенно замысловатого сленга… если можно, впишите что-нибудь новенькое».

Я транскрибировал и вписал на русском очередной шедевр народной речи: «ни капли в рот, ни сантиметра в жопу»; выражение совершенно восхитило Джо, заверившей, что оно непременно зазвучит в фильме знакомого голливудского режиссера об алкоголике-пидарасе, взявшем себя в руки и мужественно ставшем гетеросексуальным миллионером.

С этой минуты Опс, как ревнивый рыцарь, видел врага и соперника исключительно во мне; он ворчал и глухо порыкивал, словно бы предупреждая, что сегодня не так-то уж будет просто от него отделаться.

Я ни с того ни с сего на секунду закомплексовал; выходит, я, неблагодарная свинья и подонок, хаваю тут чужую номенклатурную бациллу, истощаю бар, к тому же зазываю забугровую телку для незаконной валютной сделки, возможной фарцовки и, кто знает, пары палок… а если вдруг наедут менты или, что еще хуже, гэбэшники?.. писатель моментально сделается невыездным, его понизят в звании, пошарят из списков будущих лауреатов, вышибут к чертям из спецраспределителя, вам, скажут, пиздец, забейте крест на домах творчества… что станет с Котей, с Галиной Павловной?.. мгновенно же решаю, что в этом случае буду о них заботиться, как-нибудь не пропадем, писателя посадим сочинять сценарии подпольной мультипорнухи для японцев… это принесло потрясный барыш одному моему шустрому знакомому…

«Этот Глазунов продается?»

«Если вы о портрете, то он мне не принадлежит… у меня есть для вас кое-что поинтересней плакатной хренотени».

Стол у меня уже накрыт, по-быстрому зажигаю газ под кастрюлькой с потрясным вегетарианским борщом, потом под сковородкой с бараньим жарким, слегка подогреваю картофельные, с грибной подливой, оладушки… всего такого, уверен, Джо вообще в жизни своей за щекой не держала… тем не менее игривое настроение я умело сдерживал… ну, как говорится, слово за слово, хером по столу, аперитивчик, закусываем самодельными моими воланчиками с икоркой, с грибочками… ужасно аппетитная Джо по-деловому оглядывает стены столовой — картинки всякие, портретики, пейзажики, фигурки, гобеленчики, преподношения благодарного народа, то да се… вижу, что она старается скрыть деловой азарт, следовательно, и нетерпеливое желание поскорей начать сделку… однако жратва пришлась ей в самую масть.

«Стряпня, — говорю, — это мое хобби, как и лингвистика, рад, что нравится, но дело у меня вот какое: во-первых, готов с большой для вас выгодой обменять наши деревянные на ваши драгоценные баксы… во-вторых, могу показать кое-что интересненькое… в-третьих, ваше дело — верить мне или не верить, но нас никто здесь не видит, не слышит, дела я привык вести исключительно в одиночку… какой курс вас устроит?»

«Более высокий, чем ваш зверский — не меньше рубля восьмидесяти за бакс».

«О'кей, — говорю, чтоб не жадничать, — на первый раз пусть будет ровно два рубля, зачин — святое дело».

Разными купюрами отсчитываю пять штук рубликов, зеленью получаю две с половиной; вскоре я увеличу сию сумму в два раза, отдав за деревянные богатющему дантисту Шварцману, со всем своим семейством сваливающему на историческую родину; он будет счастлив, ибо крайне удручен тем, что пухнут мозги — не знает человек, куда девать «прессованную фанеру».

«Спасибо, Владимир, теперь я с удовольствием посмотрела бы что-нибудь интересненькое».

О'кей, притараниваю из своей комнатушки несколько отличных досок, по дешевке купленных у одного шаромыги, пару замечательных — с бирюзой — складней и обалденную акварель Зверева, у него у самого случайно взятую за литр водяры… прекрасного мазилу так ломало с бодуновой трясучки, что кисточка из пальцев выскользнула на пол… он с трудом ее отыскивал, ползая по полу, и не находил… а когда врезал на халяву виски из горла моей фляги — моментально нашел… конечно, ничего этого я гостье не рассказал.

«Выбирайте, Джо, что хотите, я назначу невысокую, но, извините уж, твердую цену, не сомневаюсь, что она вас устроит».

Глаза у Джо невольно разбежались; предложенный мною товарец был не паленым и весьма привлекательным, но вовсе не таким уж ценным; на крутые ценности я пока что не тянул; главное было — заделать хорошую репутацию и приличную клиентуру; в сей бизнес и следовало вмазать первоначальный капиталец.

«Очаровательно… это все, что у вас есть?»

«Завтра должно быть кое-что еще… тут у нас свои, знаете ли, трудности».

«Отлично, сегодня я взяла бы вот это, это и, пожалуй, это… нет, еще и это… пока что хватит… я себя разоряю».

«О'кей, — говорю, — во-первых, туфты у меня не бывает, во-вторых: 3 доски, XVIII век — по 200 баксов, 1 складень — 150, пьяный акварельный Зверев — 100, цена (мысленно сам с собой каламбурю, не зверская), цена — ниже нормальной… всего — 850… это очень выгодная для вас сделка, мэм, очень… многие, поверьте, хотели бы быть сейчас на вашем месте… мы ведь тут отлично знаем тамошние ваши цены».

«Хорошо, я вам благодарна… если не исключен дискаунт — он для нас дороже денег, — я взяла бы еще это и это… и, пожалуй, вот это, пардон, просто не могу остановиться».

Азартному русскому покупателю я б не преминул шутливо заметить: чего уж тут думать — или, как говорится, хер пополам, или манда вдребезги, но ведь с американской теткой не поболтаешь по душам.

«Пусть, — говорю, — будет по-вашему: 850, плюс 2 доски по 200, плюс последний у меня в данный момент складень — 150, всего — 1400, дискаунт — 5 процентов, всего — 1330, поздравляю, вы умножили свою коллекцию, не говоря о будущем профите… помните мое слово: цены вскоре станут фантастически бешеными, главное, баснословно увеличится спрос на вещи… Россия, сами понимаете, не исторически бездонная бочка с сокровищами, хотя скоро уж век как их расхищают».

«Для меня, Владимир, это не бизнес, а хобби… завтра, если не возражаете, приду с тремя друзьями, естественно, мы будем крайне осторожны… как вам нравится русское слово, придуманное приятельницей, она известная славистка: бес-по-коитус».

Я искренне посмеялся.

«Замечательное слово… ваша подруга, видимо, фригидна?»

«Что вы, наоборот, просто она голубая… вы не находите, что всем нам нужно руководствоваться не логикой нравственности, а внимать зову мыслей и эмоций так, как поступали Раскольников и Митя Карамазов?»

«Митя, по-моему, внимал не просто животным эмоциям, а духу истинной любви и образу красоты, которая окрыляла его и чуть было не довела до убийства папашки… философия Раскольникова никогда не была мне близка, а «беспокоитус» будет мною взят на вооружение, передайте спасибо приятельнице».

«Великолепно… ваш английский прекрасен… интимный выбор партнера, Владимир, очень нелегкое дело… более трудное, чем принятие решения, кому отдать свой голос… особенно если ты имеешь гражданскую совесть республиканки, а психика твоя воспитана демократически и в духе новорожденной политкорректности, но когда и наоборот… впрочем, у вашей страны все это впереди… скажу по секрету вот что: личность Солженицына мне неприятна, но чисто политологически я всегда соглашалась с ним в одном: сегодняшней России нужна не безбрежная, саму себя, как у нас, уничтожающая либеральная демократия, а просвещенная политическая система, способная возродить саморазвитие всех порядков существования общества в оставшемся после Советской власти социальном и культурном хаосе, понимаете?»

«Как говорят русские, вашими бы устами мед пить, дорогая Джо», — сказал я, запоздало поняв, что говорю двусмысленные вещи, похожие на похабный намек, в стиле будущей эпохи Клинтона, большого любителя «ввинтить болт в башню», как любил выражаться мой уркаганистый дядюшка.

На мои слова Джо демонстративно не отреагировала, из-за чего я пристыженно покраснел, инфантил проклятый, и поинтересовался, что у нее за профессия; оказалось, что она профессиональный «байографер» — создательница, видите ли, популярных политических жизнеописаний республиканцев, пожелавших стать конгрессменами, сенаторами, иногда и хозяевами Белого дома.

«А вы могли бы тиснуть биографию демократа, кандидата в президенты?»

«Не смешите, Владимир, за приличный гонорар я бы настрочила краткое, но емкое и красочно обзорное деловое резюме для самого дьявола, причем со времен рая до ада и наших дней… оно несколько ретушировало бы его ориентации — расовую, политическую и сексуальную… да, настрочила бы, несмотря на то, что все мы, согласитесь, ходим если не под Богом, то под двумя богинями: объективностью и политкорректностью… что бы ни говорили о стандартности нашего мышления, — психика у рядового американца своя, причем менее здоровая, чем у вашего обывателя… мне даже кажется, что в России гораздо больше психики на душу населения, чем у нас и на Западе вообще… до завтра, большое за все спасибо, русский обед прекрасен… мне очень жаль, я вынуждена поспешить к друзьям… как у вас говорят: уходя, уходи к ебени дедушке… кстати, пожалуйста, не беспокойтесь о завтрашнем угощении, к сожалению, мы будем сыты, до скорого».

К выраженьицу этому обкорнанному и фальшаковому была у меня аллергия… ну что это за тупо зазубренное безобразие вместо родного «до свидания», с нежной его грустью перед расставанием, с надеждой на новую встречу?..

Джо охотно расплатилась и сложила всю приобретенку в фирмовую пустую сумку; мы простились.

Опс поджал свой обрубок, тяфкнул пару раз и сокрушенно взвизгнул, так враждебно глянув на меня исподлобья, что белки его глаз слегка потемнели и угрожающе сверкнули, как у полового соловья-разбойника… длиннющие уши поникли, он поджал смешной свой обрубок с игривой на конце блондинистой кисточкой, весь сделался похожим на жалкого, унылого и мрачного неудачника, безошибочно почуявшего: роман накрылся.

Джо присела перед ним, обняла, они расцеловались; Опс поплелся на свою лежанку; внезапно я ощутил, что, в сущности, он — это я, а я — это он, то есть что сейчас мы с ним — одно целое, лишенное того, чего хотелось бы нам обоим.

Странно, являясь нормально озабоченным этим делом человеком, наверняка я был в глазах гостьи и клиентки самим спокойствием, самой преданностью бизнесу, самим соответствием отличным манерам порядочного бизнесмена; если забыть о случайно брякнутой двусмысленности и, конечно, поверить с понтом всевидящему Фрейду, что таковая двусмысленность есть один из видов бессознательной оговорки.

 

15

Чтоб успеть до завтра, я почти не дрых; весь вечер, чуть ли не всю ночь и поутрянке, хитрожопо меняя такси и леваков, носился с ранее добытыми адресами по лоховатым, успешно мародерствующим охотникам за досками и всякой церковной утварью… называл себя то Тарасом, то Денисом, то Юрием, то Валерой… посетил знакомых художников, еле вязавших языки, совсем еще не известных на Западе бунтарей андеграунда… то есть успел вложить в новый товар почти весь свой доход… а тут на ловца и зверь побежал… за копейки взял у шалавой мамашки одного, как оказалось, подзалетевшего бырыги и ширяльщика 5 (пять!) рисунков раннего Кандинского… теперь возникла забота не как бодануть, а как притырить или перепулить за бугор свалившееся прямо с неба состояние, тянувшее на кучу тонн… под конец дня так устал, что, как набегавшийся на бульваре Опс, вывалил язык из пасти — было уже не до половушных грез и приключений.

На следующий день после прихода Джо и еще трех иностранов — двух скучных дядек и невзрачной тетки — наварил чистыми баксами сумму раза в три большую… новые клиенты ужасно были рады, что дело провернуто не в подворотне, что не оглядываются, не мандражат они в каком-то вшивом фарцовочном закутке, а пьют чаи с отличным слоеным тортом из загашника кондитерской в Столешниковом и рассматривают клевый товар, на котором отлично наварят да к тому ж и оправдают поездку.

Само собой, по отличному для себя и для гостей курсу, выменял я кучу рублей, на пару дней все-таки одолженных у Михал Адамыча, на приличную сумму баксов, затем ахово перепродал ее нуждавшимся отъезжантам… если б, думаю, каждую неделю так наваривать, то вскоре можно было бы стать скромным рантье… послал бы все эти дела куда подальше и ушел бы с головой в таинственные глубины лингвистики.

Держался я на встрече по-прежнему вежливо и твердо, как на солидном аукционе, не опускаясь до торгашеских пошлостей поведения… под конец подарил им всем по «бонусу»… иностраны радовались, как дети, старорежимным бронзовым статуэткам, недавно отлитым в мастерских Худфонда и искусно покрытым патиной… подарочки, решил я, могут быть заведомой туфтой, а товар, извините, — товар обязан иметь благородное происхождение.

Затем мы обменялись адресами, я дал телефон, по которому мне всегда могли бы позвонить рекомендованные люди, желающие нормально обменять баксы на рубли и приобрести что-нибудь интересное.

Весь тот вечер Опс ни разу не подошел к столу; вчера он, видимо, не на шутку увлекся привлекательной Джо, само собой, надеялся на роман, надеялся, бедный, встать на задние лапы и долго, долго трахать коленку Джо, воспользовавшись ее сочувственной растерянностью и врожденным либерализмом, не говоря уж о политкорректности, обязывающей любого человека внять зову собачьей страсти… в чем-в чем, а в ней есть примета равенства кальмара и черепахи, мухи и слона, жирафы и человека — словом, всего движущегося, млекопитающегося и живорождающего.

Я-то понимал бедного Опса как никто другой, заодно уж и за него, за собаку, проклиная в душе бездушный эгоизм людской цивилизации, обрекающей миллионы кошек и котов, сучек и кобелей иногда на пожизненную невозможность случаться друг с другом.

 

16

Сразу же доложив в сундучок половину, отныканную у предков, выменял я разновалютную выручку на рубли у банных теневиков и сваливавших за бугор «лиц еврейской национальности»; при этом все мы очень были рады; теневики — эти меня чуть ли не расцеловывали, умоляя любую доставать валюту еще, еще и еще — лишь бы освободиться от огромных рублевых сумм, прерывисто начавших дышать на ладан, по мнению крупнейшего подпольного консультанта, аналитика, стратега и тактика Михал Адамыча.

С Марусей мы иногда перезванивались, но ясно было, что отдаляемся друг от друга все больше и больше… однажды почему-то захотелось с ней встретиться… как прежде, поторчали бы вдвоем в каком-нибудь хорошем кабаке… попробую тайно проверить, не пробуждается ли во мне давнишнее желание трахнуться… представляя встречу, я не забывал, как однажды Маруся охладила мою страстишку начисто осаживающим, правда, незлобным взглядом, каким бедного Опса не раз осаживали на Тверском суки, не желавшие случаться… о как я, помню, переживал за него, чистосердечно старавшегося взобраться на старую знакомую по играм, черно-белую спаниельшу Маланью…

Подруга моя школьная училась в мединституте и подрабатывала во Второй Градской; я звякнул, зазвал ее в «Арагви»… налопались мы там, наподдавали и наболтались от пуза… я прислушивался к себе — полный штиль… в Марусе по-прежнему не замечал ничего такого призывного, говорящего без слов, что спешить нам, милый, любимый, родной, некуда, жизнь прекрасна, сегодня весь у нас с тобою кайф впереди…

Сижу, попиваю и думаю, что надо будет заявиться к Тамаре Валентиновне… дама эта частным образом весьма успешно занималась психоанализом с мнительными неврастениками и другими стебанутыми интеллигентами, краем уха слышавшими по «Голосам» о всепобеждающем учении Фрейда… главное, не нужно делать анализ крови, мочи и дерьма, а, как рассказывал один банный знакомый, расслабившись, лежать на удобном диване, лакать зеленый чаек, впитывать в себя «охуительно успокоительный», по его словам, сироп йоговских мелодий, выкладывать доктору интимные тайны детства, охотно всплывающие в репе из подсознанки, и рассматривать аппетитные ее коленки… вот и я, чтобы не лезли они в репу, буду выдумывать чудовищные подробности про невыносимое влечение к маме и ее младшей сестре, безумную ненависть к папе, страх ходить по-большому, затем красочно опишу симптомы жуткой силы, звавшей меня, трехлетнего, забраться под юбку домработницы, непременно привру насчет некоторого возбуждения, испытанного при напрасной попытке выдоить деревенскую козу…

Между прочим, психоанализ, считавшийся властью реакционным лжеучением, продолжал быть запретным плодом вместе с вражеской сексологией; из-за нелепой темноты властей многие «инакомыслы» так страстно вчитывались в самиздатские перепечатки сочинений Фрейда, как будто вместо мамы тянуло их со страшной силой изнасиловать родную КПСС, зверски расчленить дорогого Леонида Ильича, с частями же оного скверно поступить, как пелось в одной песенке; кроме шуток, подпольный психоанализ сделался окрыляющей религией для многих начитанных людей, изголодавшихся по толкованиям странностей внутренней жизни, явно связанных с сексуальностью, зверски подавленной бездушной тиранией властей; в те времена ни в романах, ни в публицистике, ни в кино, ни в театре ни слова, как и о евреях, ни словечка не было ни о сексе, ни о подноготной неврозов и прочих странноватых травмах психики.

Если честно, то мне все это было до копчика вместе с Фрейдом, партией и ее генсеком, но пусть, думаю, разберется дефицитная Тамара Валентиновна, почему это отвратительно меня подташнивает после захватывающе страстного секса с телками и с тетками, но в то же время одна моя близкая знакомая, видимо, уже прошедшая в дамки и втрескан я в которую по уши уже лет десять, нисколько меня не волнует, — что это за злоебитская сила?.. и почему мне без разницы, кого трахнуть, — эту душевно обожаемую знакомую или высоченную гипсовую «Девушку с веслом», которая вызывающе торчит на берегу искусственного водоемчика в ЦПКиО?.. видит Бог, скажу, Тамара Валентиновна, любил я и люблю подругу со страшной силой, надрезав палец, тиснул кровью две элегии, ей одной посвященные, но известного влечения с некоторых пор не испытываю… не мучает оно меня ночами, особенно под утро, когда, не буду врать, рад бы оттянуться даже с жутковато прыщавой грымзой, то есть с завучихой школы, если не с другой бабой-ягой, лишь бы отбомбиться не на простынку, не в трусики, не в толчок, не в промокашку… сами посудите, должна ведь наличествовать причина такого вот ненормального положения в моей жизни, хотя в остальном не задолбан я этим вашим злоебучим аутоэротизмом… разумеется, боже меня упаси от идентифицирования любимой девушки с собственной мамашей — вот такого уж не снилось мне в самом страшном сне… более того, не буду скрывать, несмотря на все моральные табу, соседку незамужнюю ебу и, не состоя в некрофилах, лично Ленина видал в гробу… я совершенно не извращенец, классика полового акта для меня — святое… так в чем же, скажите, Тамара Валентиновна, дело?.. может быть, я урод какого-нибудь редкого типа?.. если так, то что тогда делать и как быть? — не вешаться же на бельевой веревке…

Я в тот раз немного забылся; вдруг Маруся без всякой подъебки и злоехидных улыбочек прерывает мутноватый поток несчастного моего сознания:

«Спорим на мороженое с шампанским, что я читаю твои мысли?»

Это меня ошарашило, но все-таки не из тех я был бздиловатых коней, что не принимают пари.

«Согласен, валяй, говори… кому-кому, а тебе всегда рад проиграть».

«Иногда, как сейчас, ты не можешь не думать о причине своей ко мне, скажем так, холодности… продолжать?»

«Хлопну вот одну — и продолжай, хотя мороженое с «шампанзе» уже за мной… ты угадала, сейчас закажу».

«Ты, Олух, прекрасно знаешь, что давно уже тебя люблю, соответственно, считаю своим, верней, чужим, но все равно единственным в моей жизни любимым человеком… если не ошибаюсь, и ты ко мне не равнодушен… но то ли сознательно, то ли бессознательно, ты, скажем так, не готов относиться ко мне как к единственной из женщин… дело же, сам понимаешь, не в том, чтоб трахнуться… однажды я, дура, проделала сие исключительно ради внесения полной ясности в данный мировой вопрос… и разобралась сама с собою раз навсегда — не сделаюсь я ничьим, даже твоим, постельно-ис-пытательным полигоном… я — твой друг, ты — мой, ближе тебя никого на свете у меня нет и никогда не будет, вот и все».

Говорить мне тогда было нечего; «шампанзе» не брало, пломбир почему-то вызывал ненависть; мы довольно мило болтали о том о сем, потом я на леваке довез Марусю до дома, с тяжелым сердцем чмокнул в щеку.

Я не мог не презирать себя за трусость, несомненно связанную с жадностью потерять всех будущих женщин в обмен всего лишь на 1 (одну!)… поэтому всегда чувствовал себя полным дерьмецом по сравнению с нею, совершенно правильно не желающей трахнуться со мною — с диким иноходцем, с мустангом, шарахающимся прочь от ужаса перед бытовой оседланностью… должно быть, думаю, правы мужики-магометане, имеющие в гаремах дюжину жен, а когда и сотню… и никакая я не загадка психоанализа, а дерьмо двуногое, бегающее от дарованной мне ценности — от единственности любви… но ведь не понимать хотел бы я сей дар, а неискусственно его почувствовать — вот в чем дело… если не получается, выходит дело, я все-таки поражен какой-то отвратительной двойственностью чувств и мыслей… поэтому и суечусь с утра до вечера, шалея, как кот весенний, от вида любой утробно мурлыкающей кошки, или, как Опс, вечно тоскующий по связке с любой сучкой, а бывает, и с игривым кобельком, что лично мне глубоко чуждо… а раз известная причина торчит на поверхности, то на хрена мне дорогущие разговорные сеансики с Тамарой Валентиновной, уверенной, подобно всем психоаналитикам, в величии фрейдовской универсальной схемы?.. она для нее не перестанет быть неким телезондом, наконец-то добравшимся до глубин подсознанки… сам я полагал, что правильней говорить не о всеизвестной схеме, а о глубочайших пластах памяти, почему-то скрывающей от людей разгадку некоторых тайн их индивидуальной и родовой жизни… хотя вполне возможно, что нет никаких у меня тайн, а просто я жалкий раб половой распущенности, как сказала та же завучиха, выдворяя меня со старшеклассницей из девчачьего сортира…

 

17

Так вот, я постарался провести как можно больше сделок все в том же стиле, не привлекавшем к себе внимание, пока литгенерал был занят в Пицунде пошивом дешевенького литширпотреба; он, конечно, еще не понимал, что лично на него, как и на миллионы других людей, на с понтом всепобеждающие идиологемы, мифологемы да философемы Советской власти, на подзагнивший базис и смердевшие надстройки — на всю нелепую Систему — надвигается исторический пиздец; и не какой-то там уже виден на горизонте земной рай с воздушными замками и голубыми городами, где от каждого — по способностям, каждому — по потребности, а вот-вот грянет неожиданная перестройка, с чудовищной безалаберностью продуманная растерянными паханами партии; а за ней — что за ней, если забежать вперед?.. распад империи, катастрофы, митинги, кооперативы, рэкетиры, возвращение свобод, разграбление госсобственности, экономические новшества, дальнейший разгул дальнейшего беспредела; я хоть краем уха слышал о надвижении всех этих дел, но ведь чего-то такого не ожидали от СССР ни зажравшиеся на холодной войне хваленые спецслужбы Запада, ни куча русофобствовавших Бжезинских, ни финансовые воротилы, ни политиканствующие лидеры Европы и Америки; крушение совковой эпохи не снилось ни нормальным людям, ни свободолюбцам, дерзко мечтавшим о возможности революционных перемен, ни замечательным писателям и поэтам, ни талантливым нашим дельцам и экономистам, тосковавшим по свободному предпринимательству.

Сам я только благодаря беседам с Михал Адамычем впервые услышал о надвигающемся крахе Системы и империи, а также просек, что Китай, покончивший с догмами утопического учения на десять лет раньше России, прекрасно понимает, из какого тупика медлит выбраться туповато дебильная старшая Система, и что на руку ему нелепая ее, малопонятная медлительность; при этом Китай наверняка думает: подольше бы ты, дура, не выбиралась на глазах у нашей Поднебесной из марксистско-ленинской грязищи, чтоб ты провалилась сквозь кору земную…

«Так что, Володя, — сказал однажды Михал Адамыч, — и привычная грызня, и будущая дипломатичная русско-китайская дружба — всего лишь маневренные свойства игры, как говорят циничные политики и политологи… вот она и идет эта игра… никто не знает, когда и чем она кончится… естественно, я болею за Россию, но в данный момент не уверен, что всем нам гарантирована победа… положение, поверьте, очень и очень серьезное, поскольку частническая и групповушная алчность берет верх над общенародными и общегосударственными интересами…»

Тема краха Системы весьма тревожила крутых теневиков, много чего узнававших в баньке от знакомых деловых коррупщиков со Старой площади и с Лубянки.

Михал Адамычу, как я понял, стало в те дни не до меня; он был необходим реформаторам и даже тем бывшим верховодам, которые официально продолжали ворочать крупнейшими делами и громадными суммами бывшей Системы, потерпевшей не стихийное, а вполне закономерное, предопределенное тупостью ее фюреров, бедствие.

За валюту многие мои знакомые рады были платить в те дни по бешено черному курсу, словно процесс бурного одеревянения рубля пошел с поистине необратимым ускорением; деревянеющих же рублей, «фанеры», было у них несметное количество.

Между прочим, я с замечательной быстротой овладел ивритом и подолгу трепался на нем с состоятельными людьми, сваливавшими в Израиль или в иные страны — вплоть до Австралии и Новой Зеландии; адреса их передавали мне те же теневики-мультимиллионеры, разумеется, не задарма получая их у своих людей в ОВИРе; я с выгодой для себя и для теневиков скупал рубли за валюту, затем с еще большим наваром бодал рубли туристам-иностранам, азартно за ними охотившимися, а вырученную валюту вновь сбывал теневикам; все были сыты, все целы, конвейер мой мантулил по-фордовски, то есть практически безостановочно; главное, везуха мне не изменяла ни с ментами, ни с лубянскими, ни с обэхаэсэсниками; но я был осторожен; всегда вел дела вежливо, без обычного, ставшего всемирно легендарным, быдловато совкового жлобства; клиенты были мне глубоко благодарны еще и за снятие страшков с их непуганых психик, типа о, Джизус, вот-вот заловят рожи полицейские, отнимут визы, ограбят, снимут все бабки с карт кредитных, а если не завербуют, то сгноят в подвалах Лубянки и на заготовках урана…

В общем, благодарный клиент, как я понял, быстро размножает поголовие других отличных клиентов, тоже падких на удачный обмен валюты, всякий экзотический товарец и на прочие золотые жилы.

Иногда кое-кто из ранее жлобствовавших столичных богатеев, привыкших тратить в «Березках» серты, купленные у меня же, и отчаянно нуждавшихся в валютке, принимал решение гульнуть во все тяжкие по буфету, пока не лопнуло все оно к епископовой матери, как выражалась Маруся на уроках истории.

Поведение этих людей было понятным; ведь будущее страны, трагически нелепо заведшей себя в тупик и оказавшейся на краю пропасти, пованивало массой непредвиденностей; поэтому кое-кто ужасно в те дни осмелел и, трухая наездов то ли урок, то ли осведомленных, теряющих работенку гэбэшников, спешно пооткрывал заначки с накопленными ценностями; тут уж я не зевал; трезво, не допуская никаких эмоций, оценивал антиквариат, картинки, рыжье, соболиные и выдровые шкурки; пару раз мне вообще необыкновенная перла везуха; я приобрел, выпотрошив чуть ли не все свои валютные запасы, несколько редчайших камешков; боданул их за дикое количество «фанеры» знакомому по бане главному снабженцу-пройдохе из Патриархии; рубли, естественно, обменял у клиентуры из-за бугра на валюту, причем так удачно, что вышло раза в два дороже, чем шли те же камешки на здешнем рынке; это уже была серьезная раскрутка.

Небольшую часть наваренных бабок я вбухал во внутренне довольно надежную «Ладу» одного отъезжанта… внешне она выглядела полнейшей развалиной, но меня это устраивало, более того, я ее считал принцессой, прикинувшейся нищенкой… вечно алчным рэкетирам-гаишникам я всегда щедро отстегивал якобы штрафы то за превышение скорости, то за грязный кузов, то за аварийную неотремонтированность, то просто за отмашку хищнической ихней палки — им всем тоже надо было жрать, пить, кормить баб с детишками… я это просекал, не жлобствовал, не залупался, поэтому многие из них стали приятельски ко мне относиться, даже козыряли, когда тарахтел я мимо них, громыхая крыльями и бамперами.

Тут как раз вернулся из Пицунды загоревший мой кирюха с предками.

«Спасибо, Владимир, — сановно говорит писатель, уводя меня на кухню… — справедливо имеешь бутылку за выручку, за подлеца обжору и собачьего нашего Луку, понимаете, Мудищева, которому не мешало бы по-сталински ликвидировать яйца… он же всех сучек во дворе, что называется, террористически переебал… люди палками от него отбиваются, им не нужны щенята с длинными ушами, а моя половина возражает, что лучше бы я, понимаете, себя кастрировал, чем его… ну и за воинскую в казарме нашей чистоту — вот ваш законный гонорар, не вздумайте отказываться, в вашем возрасте без денежек можно только дрочить… если бы не вы, я ни хера бы не закончил эпопейного романища, хотя тема давнишней борьбы в Прибалтике с бандитами национализма и сепаратизма, поддержанными зарубежными спецслужбами, к сожалению, остается открытой, поскольку бандиты, сволочи антирусские и прочие антисемиты не дремлют… да, да, они реваншируют и требуют, представьте себе, сепаратизма независимости, если не наоборот… так прямо и заявлю в ЦК: какая на хер независимость, какой там, понимаете, сепаратизм, когда выжечь надо к евгени марковне все это требование исключительно однозначными огнеметами или одним ядерным ударом, он будет легче Чернобыля, точка… вы что, остолопы, проворонить желаете всю сверхдержаву или расстреливать больше некого?.. пропади все оно пропадом, вскоре срочно вылетаю в Штаты для экскурсии по залам криминального музея ФБР, в порядке планового русла гениальной нашей разрядки напряженности и вопреки проискам Уолл-стрита… по-ленински буду учиться опыту у незадачливого классового врага, потому что интерес масс к серьезной литературе гаснет к общеизвестной матери… так что пора, пока не поздно, ответственно взять на себя смешение соцреализма с детективной классикой нашей эпохи… буду создавать «Преступление и наказание» эпохи развитого социализма, а братцы Вайнеры — эти шустеры — пусть отдыхают, они всего лишь два атома еврейской национальности, а я как-никак целая русская молекула… вы нам помогли с Опсом, да и Галина Павловна, как прописали, спокойно подлечила нервишки… наш разъебай и ваш дружок, думаю, не завалит переэкзаменовку… завалит ежели — враз пойдет отдавать интернациональный долг прогрессивному человечеству и — никаких Луев, как правильно подмечал еще Робеспьер… вы хоть повлияйте на Константина в лучшую сторону… вот что, это мысль, вы его, между нами, сводите к девкам, но, как пролетарии всех стран, соединяйтесь и предохраняйтесь… да, да, сводите увальня или приведите девок к нам, я, безусловно, оплачу все ваши так называемые палки… кроме того, привезу обоим по дюжине американских гондошек «олл райт» и джинсу, а то ходите оба, честное слово, в рванине, как сантехник Вася из вражеской Эстонии и дворник Гамлет из дружественного Баку… главное, учтите, оба они жулики, их нельзя впускать в квартиру без надзора… не я же зимой спиздил сам у себя стольник из пальто, что на вешалке?.. это же нонсенс, нормально говоря, полная хуйня… итого: спасибо, заходите и в общем, и в частности».

Слава богу, что подошла к нам Галина Павловна; трепливый писатель сник, когда ее увидел, и свалил; она меня тоже поблагодарила; я смешался, что-то промычал, безумно покраснел, невольно почему-то сообщив, что часто смотрел тут телик с одной своей знакомой.

«Передайте Мэри мой привет».

«Это была другая девушка».

«Вот как… все равно передайте, будьте добры, привет именно Мэри — она прелестная особа».

Ах, Галина Павловна, — как мешком меня пыльным прибило, когда стоял я рядом с ней, ослеплявшей красотой и свежестью загорелого лица, наповал разящей женственностью фигуры, манерой речи, голосом постоянно медовым, спокойным взглядом серо-зеленых глаз… вот о ком грех было бы сказать: дама со следами былой красоты… во-первых, было ей не больше сорока трех… во-вторых, однажды я вдруг взглянул на нее глазами юнца, уже измотанного злоебитской силой слепой похоти; взглянул — и коленки у меня моментально подогнулись от ее живой, властительной, но, елки-палки, неприступной, как чертог небесный, красоты… какая уж там единственность любви? — я вновь почувствовал, что действительно не готов к вечности такого чувства и правильно делал, что никогда не клялся Марусе в любви до гроба, что не врал и не барахтался в трясинах выяснений отношений…

Договорившись с Котей встретиться, я попросил у Галины Павловны разрешение поошиваться у них на даче.

«Трудно, — говорю, — жить с предками… слишком уж тесно там для ума и души позору семьи, то есть мне, бросившему школу, но самостоятельно занимающемуся лингвистикой… у нас дома даже негде разместить десяток огромных словарей… если хотите, могу взять с собою Опса, он — единственная в моей жизни любимая собака, теперь мне будет без него тоскливо».

«Что вы, Володенька!.. Опса не отдам, я безумно по нему скучала… он больше, чем кто-либо, чует все мои душевные настроения… поезжайте, живите там сколько угодно… надеюсь, вы помните прежние мои наставления насчет света и газа?»

«Не беспокойтесь, все будет в порядке… большое спасибо, не забывайте, что всегда можете привезти Опса, когда улетаете из Москвы».

Галина Павловна вежливо со мной попрощалась — зуб на зуб у меня не попадал от прикосновения к ее теплой руке.

Потом мы с Котей отправились в пивной бар Домжура, где иногда «выбрасывали» раков; башка моя продолжала кружиться от мелькания в уме образа его прелестной и недостижимой маман.

Кстати, в тот раз я стал внимательней присматриваться к Коте, но не заметил в нем, как в одном педриле, знакомом по бане, ни многозначительных взглядов на интересных дядьков за соседними столиками, ни каких-либо иных манер и ужимок, свойственных голубым; однако чем больше я о нем думал, тем вернее казалось предположение, что Котя — малый из глубоко латентных педрил, и если это так, то жизнь кирюхи моего, настоящего поэта, должна быть невротичной и очень нелегкой, очень.

 

18

Прекрасно, я был счастлив, имелись ключи от дачи, а долгов не было ни копейки; просто десны чесались, словно у младенца, — так хотелось тишины и уединения; я на самом деле устал; чудовищно надоело зарабатывать бабки и суетиться в городском вертепе; тянуло подзабыть ежедневный крутеж-вертеж, встречи, сделки, калейдоскоп мелькающих рыл, сливавшихся в конце дня в удручающую кашу безликости.

Приобретенную тачку я, разумеется, не ставил возле дома; бабок теперь хватало на все — даже на рентуемый неподалеку уютный гаражик… он был похож на огромный сейф… главное, из бочины небольшой смотровой ямы я вынул несколько кирпичей, вырыл там заначку, притырил свое достояние — на душе стало поспокойней.

Делать бизнес, разъезжая в тачке по Москве с деловыми «туриками», было гораздо проще и безопасней, чем в сквериках и в кабаках; там можно было засветиться и попасть на мушку ментовской, а то и лубянской слежки; кроме того, из тачки было удобно выпроваживать иных шибко словоохотливых клиентов.

Я свалил из города… несколько дней в полном одиночестве ошивался на даче… много читал, болтался по окрестным лесам, никакого не чувствуя желания возвращаться… чтоб пореже уязвляли навязчивые мысли о роскошном теле Галины Павловны, старался забываться у старого телика или над книжкой… выжимал раз по пятьдесят Котину штангу.

Иногда неожиданно для себя срывался в Москву, вел Котю в кабак, болтали там; он знакомил меня с новыми стишками; от кадрежа телок Котя всегда отказывался; мы надирались, потом я под балдой линял на дачу, повторяя про себя понравившиеся строки.

зайти на телеграф очухавшись едва и непонятный бланк подать в окошко пусть до костей озябнут все слова бродя по проводам продрогшим вот вижу их в Москве остановили вы дверь свою открыли впопыхах они вам ничего не объяснили а просто отогрелись на руках…

Еду на дачу и думаю: бедняга Котя, ведь это не девушке посвящено, а наверняка какому-то мужику… если не мистическому, то не мне ли?.. нет, ни тени ничего такого никогда между нами не было да и странно выглядело бы мысленное обращение ко мне на «вы»… на его месте я бы не маялся, как не маются тыщи забугровых парней и мужиков, причем столичных, не говоря уж о бисексуалах, а, как шутил один мой приятель, взял бы и заимел умного, образованного человека, знакомого с тайнами китайской кухни… так и прожили бы вместе всю остальную жизнь, поскольку прошли времена Уайльда, пианиста Игумнова, Вадима Козина, солистов балета Большого театра, даже, поговаривают, Маркса с Энгельсом и Берии с Маленковым, которых Гуталин под конец жизни обстоятельно подозревал в антипартийных замесах Глинки, бессознательно ассоциируя это дело с Чайковским, якобы пытавшимся растлить Римского одновременно с Корсаковым, — ходила такая байка в нашей школе…

В тот раз, из-за того что думал и забылся, мне не повезло — мент дал отмашку своей каторжно-полосатой палкой; пожевывая импортную антиполицейскую спецжвачку, я, не долго думая, заебал ему мозги.

«Виноват, командир, спешил домой, чтоб башку жене оторвать, которая в данный момент — был такой сигнал от друзей — харится, гадюка, с лучшим моим другом детства… а вот вы, командир, что бы вы сделали на моем месте при возгорании справедливого гнева в живой душе человека и мужа?»

«Не женился бы в такие твои годы — вот что я сделал бы и успешно продолжаю делать со своим чисто предупредительным гневом… хотя продажная любовь дорожает, проказа, а лимитных профурсеток и прочих внедорожниц у меня без ЗАГСа — хоть жопой ешь в такое гнойное наше время… бабу свою не заваливай, не советую, лучше поезжай обратно… логично рассуждая, звякни телке, я дам телефон, скажи, что от меня… отдуплись там с ней по всем правилам, то есть сикись-накись-окись-перекись… а дома — дома ты закоси импотенцию на нервном уровне… и, по данному мотиву, разведись со своей шлюховатой половиной… а подонка, ей влындившего, обоссы при людях, пусть знает, гондон, что такое суровая дружба мужская на международной арене… вот возьми шурина, моего кирюху, он был классный боксер, в полутяжах ходил, но запил и ушел на хуй в преступную группировку… так вот, он что сделал с беспределом начальника, который особо цинично изнасиловал его супружницу прямо на ебаном переходящем знамени горкома партии?.. сначала, возомнив себя самим Господом Богом, крикнул секретарше, что его нет, ну и аля-улю… затем скрутил женщине руки веревкой, прямо как Кащей сказочной Людмиле, ну и понеслось там у них натуральное насилово… возмущенная баба шурина, не будь дурой, как и положено, временно промолчала — начальство есть начальство… а сама сходила в экспертизу, затем пожаловалась шурину, который полутяж… у тебя случайно нет с собой бутылки?.. ладно, хер с ней, с бутылкой, а то устаканили бы создавшееся в твоей жизни нежелательное семейное положение… является, значит, шурин к начальнику и говорит секретарше, чтоб не вздумала, падла поганая, беспокоить такой визит, если хочет жить, красить ноготки и напомаживать пухленькие губки, известно для какого иносекса, потому что обоих целый час не будет в кабинете, тебе ясно?.. заходит туда и — хук начальнику горпищеторга, паскуде, слева… хук ему, крысе, справа, тот, само собой, с копыт… разложил он подлое, тупое, начальственное животное и депутата на полу все на том же переходящем знамени… вставляет ему промеж зубов футляр от очков, чтоб ни сантиметра, упаси, Господи, не откусил, обливает водой из графина, чтоб вышел из нокаута, а в графине-то, между прочим, чистая была водяра… поэтому шурин сначала поддал, а начальник управления тоже очухался, вытаращил фары, узнал мужика своей подчиненной завмагши, мычит, паскудина… тут шурин начал законное предварительное мщение… то есть, согласно правилам движения, вставляет он сначала насильнику тому за правую щеку… поглумился какое-то время, граф МонтеКристо херов… потом переворачивает эту сволочь полуживую, ставит раком, пристраивает «Зенит» свой на автофотку… вазелин, понятное дело, был с собой для такого справедливого отпетушения… быстро влупляет, а весь этот красноречивый фак автоматом заделывается на пленку… все — человек на крючке, теперь ему, как князю Игорю, ни бзднуть, ни пернуть измученной душой… не гони, Владимир Ильич Олух, картину, это еще не конец, дай отдохнуть от правил движения… ты куда спешишь-то, не в коммунизм ли?.. если так, то хули спешить, когда его не будет… и неужели ж так тебе охота замочить подлого этого внедорожника, чтоб подсесть на червонец по смягчающим обстоятельствам?.. без бутылки могу пойти свидетелем, что ты был в аффекте гневной ревности… забудь, пусть они там шкребутся, мы их, падлюк, еще заставим поджениться в плане охраны морального кодекса от всяких мандавошек, а ты живи на свободе… жизнь — это диалектика природы, но вовсе не вяленый секиль Надежды Константиновны Крупской… в общем, берет шурин пустой графин и заносит таковой над башкой горпищеторга… тот скулежно мычит, так как футляр мешает голосовому извинению: е уиай, мычит, я ео оо ое е уу, то есть не убивай, я, честное слово, больше не буду… ои ее, мычит, ои аи ои ое… шурин, вообрази, без слов путем все понял, открывает стол, где у этого гондона лежала очередная взятка, берет ее и говорит, что так, мол, и так, даю тебе три дня сроку, пидар гнойный: с тебя, козел, еще пять штук баксов за насилие, унижение и оскорбление… счетчик включен, потом будем в полном расчете, но баба моя завтра же получает от тебя новый гастроном, что на Кутузке… догнал, гнида ты мелкая, крыса и позор родной отчизны? — новый, я сказал, идет в объяве гастроном… иначе, считай, что ты, тварь, зацементирован до конца света в железобетоны новостройки, но сначала фотка твоя появится во всех газетах Запада… вот как по-мужски надо поступать, Владимир Ильич… короче, поезжай домой, а завтра хладнокровно разберешься с обоими… друг-то кто у тебя, жену поябывает который?»

«Внешторг, оттуда у нее джинса, сапожки, джин с тоником».

«Ну тогда ты в порядке, а друг в глубокой жопе… могу помочь — мы его мошонку превратим в авоську, чтоб уважал, подонок, дружбу и порядочность, а не харил жену приятеля и друга».

«Спасибо за совет, командир, давай телефон, поеду к твоей телке, с меня бутылка с закусью, а бабу свою… я ее, оторву, возьму вот так за горлянку, приподыму сволочь такую, наебну башкой об стенку и скажу: ну где ж твоя благоверная совесть, мандавша ты неслыханно внесемейная, а?»

«Вот именно, Владимир Ильич, поезжай, но еще не конец света, типа анекдот не кончен… Сестра моя, завмагша, тоже зверски подвела своего боксера под монастырь, хотя он и сам не подарок порядочной даме на День милиции… по ночам гуляет и однажды приносит в дом трепак от какой-то бездомной лимиты, бежавшей в связи с дружбой народов от узбеков, где ее заморили до бездетности хлопковым пестицидом… представляешь, нашел, дурак, чем наградить вторую свою половину… а сама жена, блядище, тоже хороша гусыня… она уже, видите ли, хозяйка гастронома на Кутузке, в подвале дефицитная бацилла — так хули ж не броситься во все тяжкие гулевого разврата… она и бросилась: тут и тряпки, и духи, и киноартисты, и оперетта, и циркачи-акробаты — им ведь всем жрать и пить охота… поэтому она, сама о том не зная, многих успела наградить той же самой венерой, в дом занесенной шурином, боксер который… кто-то захерачил донос, как у нас умеют, — хоть говном людей корми, все равно телегу тиснут… скандал на всю Старую площадь… является санинспекция, вендиспансер, ОБХСС, сестру отстраняют от гастронома до выздоровления мазков… ну и наш гулявый боксер запел частушку:

выйду я на рельсу на самую середину пущай мне отрежет хуй сукиному сыну…

Вот поэтому я и не женюсь… но его баба быстро вылечилась, они помирились, сейчас водой не разольешь, особенно когда вода — коньяк… он даже сделался телохранителем у бывшего управляющего… если, говорит, начнут заваливать, я его, гаденыша, подставлю в первую очередь, а сам останусь ни жив ни мертв, то есть сам по себе… так что разводись и больше не подженивайся… гляди-ка, гляди-ка, опаньки — это она, ее, Милкина, «хонда», точь-в-точь как поет из-за бугра певец свободы Алкашовский…

занесло студенточку с бедрышком крутым собственная тачка сама косая в дым козырная попка а промежду ног востренький глазочек пушистый соболек…

Это мне она чувственно светофорит: валяй, мол, в будку… а я что? — я всегда готов, жизнь есть жизнь, у меня, считай, весь голос природы за глотку схвачен, а если хочешь, мы ее в два смычка отрепетируем — и никакой тебе жены не надо, этой Милки тебе дня на два хватит, ну как?»

«В другой раз, командир, сегодня травме моей души уже не до групповухи, спасибо, пока».

Такого рода байка насчет харева жены с другом, рассказанная по системе Станиславского, всегда меня спасала от проверок на бухалово и от прочих наказаний за нарушения; но однажды я погорел есть во весь… вечер… еду пьяный в сосиску… останавливает мент… на него не глядя, достаю правишки, в них уже готова отступная сумма… еле языком ворочаю, башка идет против часовой стрелки, но рассказываю командиру все то же самое — насчет жены, которую в данный момент подпиливает лучший друг… выходим, орет, на хер из кабины, руки за спину, иначе стреляю, сучий твой потрох, на поражение… теперь ложимся, я сказал, ложимся, вот так… и ползком, я сказал, ползком — в будку… работаем одними мускулами живота, то есть исключительно по-змеиному, и не вздумай обосраться — проснешься на том свете, пока жена дружку твоему подворачивает… делать нечего, вползаю в будку, лежу на полу и вдруг засыпаю… затем очухиваюсь… светло, я один и в пышной кровати, соседняя подушка примята, но ничьей на ней головы… остального тела тоже нет под одеялом… фотки вокруг, картинки, танго какое-то звучит — просто Дворец съездов, а не вытрезвиловка… и тут склоняется надо мной она… боже мой, милая такая свежая молодка, лет под тридцать, аж скрипит под руками, словно первый снежок или кочанок дебелой капустки… вот — подносит к губам моим опохмельно гунявым запотевшую стопочку граненую, а эти ж грани в минуту жизни трудную всегда, клянусь, дороже мне брильянтов… глотаю, дает подавиться черняшкой с килечкой и соленым огурчиком… и вот тут-то, ничего еще не помня, не понимая и не зная, с какого ж это хера тут очутился, заплакал я от счастья и любви ко всей природе, ко всему миру, к жизни на земле, к неслыханно свежему, к нежному телу, к драгоценной килечке на кусочке черняшечки с соленым огурчиком… чую: от тепла небесного прорезываются на лопатках спины моей крылышки… и, конечно, началось у нас с незнакомкой такое, что иначе, чем кратковременно истинной любовью, я бы непонятную такую катавасию, право, не назвал… и пусть быстроживущее это чувство было подобным мотыльку, существовать-то которому остается ну час, ну от силы два-три дня, однако ж ясно, что мотылек кайфа волшебен, что, как любое живое существо, переживет он в янтарике памяти моей и незнакомку, и меня, и сказочность случившегося с нами… ни слова не сказали мы друг другу целый час… а потом входит вдруг, между прочим, тот самый мой знакомый мент и весело так объявляет: подъем, Владимир Ильич, ты не в Мавзолее, ебена вошь, сходи поссы, пока не напрудил в двуспальную кроватку… короче, незнакомкой была Клава, подружка его невесты Майи, которая и отвезла меня, мертвецки одуревшего, в их с ментом квартирку… я с радостью потащил их всех в «Арагви»… а там уж мы похохотали и над моей байкой, и над ментом, клявшимся не жениться до отставки, и вообще об отрадных случайностях жизни, снимающих с души скуку однообразного существования… три дня продолжались счастье и любовь, но ведь мотылек кайфа — на то он и есть мотылек, а иначе был бы он болотной черепахой…

 

19

На невзрачной моей тачке и клиентов можно было высадить недалеко от их отелей, и удобно поставить ее в каком-нибудь закутке, и провернуть дельце, и что-то отдать, а что-то получить, и угостить иностранов коньячком из «Березки», но самому при этом не пить ни капли… извините, мол, я за штурвалом такого крохотного своего государства, что на карте хер его увидишь, так как состоит оно всего-то из одного жителя, следовательно, не держит полиции, солдат, атомных бомб, не является постоянным членом Совета Безопасности, ебет власть как таковую и успешно обходится без продажной бюрократской братии.

«Ха-ха-ха-ха, — реагировали клиенты на шутку, — объясните, Владимир, как вы, русские, не растеряли богатств национального юмора при малопонятном режиме однопартийной диктатуры, сажавшем даже за анекдоты?»

«Мы, — отвечал я, — твердо верили и всегда будем верить в то, что все оно устаканится»; сей новенький глагол, скорей всего, ненавистный большому языкотворцу Солжу, я объявил непереводимым, иначе пришлось бы помучаться с переводом, разумеется, теряя и время и бабки.

Много раз попадались мне пидарасы, лезшие с прямыми намеками хотя бы на отсос и хватавшиеся прямо за молнию ширинки — хоть вешай на нее бирку «ОСТОРОЖНО! УБЬЕТ!»… бесстрашные поклонники страстей ненормативных, подобно птичкам, стайками снимались с самых разных мест глобуса в поисках крайне дешевого и неприхотливого, по слухам, удовольствия… наслушавшись треканий о бурном превращении Москвы — в Содом, а Питера — в Гоморру, любители этого дела так и рвались познакомиться «с приличными мужскими телами, имеющими загадочные русские души»… у одних дымились передки, у других, как говорил мой дед, выхлопные трубы… естественно, я быстро их отшивал тремя словами: у меня СПИД…

Мне все чаще и чаще лезли в башку мыслишки о том, что не «голубчик» ли Котя, — уж больно странен был образ его жизни, полностью отчужденной от нормальных для парня поисков подружек, хотя внешне — ничего в нем не говорило о не такой уж редкой на земле наклонности… одиночество и стихи — вот что было для него истинно ценным и желанным… и я пришел в ужас, когда подумал, что свяжется он однажды или с нашей, на иглах сидящей компашкой, или с потасканными, вероятно, инфицированными забугровыми чмурами.

Бабки мои размножались со страшной силой и в рублях, и в валютах… это была эпидемия успехов и удач… только вот беда, вот ухмылка судьбы: куда девать-то было бабло?.. кому доверить перевозку?.. во что вложить с пол-лимона? — вот вопрос… мысль о предпринимательстве действовала на меня отталкивающе… тот же Михал Адамыч не раз говорил до перестройки, что ни в коем случае не следует пользоваться сберкассами…

Я начал то подумывать о покупке дачи с хорошим участком, где можно жить-поживать, зарыть поглубже цинковый сундучок до лучших времен, то решал свалить… но как, опять же, свалить?.. выезда мне не видать ни за какие взятки… переход границы — безнадега: граница нашей родины от нехера делать охранялась покруче, чем алмазные запасы Кремля… заделать, что ли, на худой конец фиковую женитьбу на бедной, но «съедобной» отъезжающей тетке?.. хорошо, допустим, заделал… а как быть с прессинами бабок, с досками, с ценнейшими рисунками Кандинского и прочими делами — куда все это прикажете девать?.. затырить сокровенные заначки в багаж — в ножки комода, в стенки гардероба или в ручку теннисной ракетки?.. тоже не проханже: грузчики и упаковщики — сплошь ханыги, рвань и грязная падаль… эти опустившиеся гниды знали свое дело туго: и бабки безбожно драли с отъезжантов, и рылись в ихнем багаже… так что же делать-то, Владимир Ильич Олух?..

Не было у меня нужного ответа, возможно, бессознательно я и не хотел его иметь.

Предки, разумеется, ничего не знали о моей жизни; должок я им вернул так же тайно, как и брал; иногда подкидывал кое-какие денежки, врал, что ишачу в «Интуристе», радовал разными импортными тряпками, но, в общем-то, были мне они до лампы, как и я им; я их понимал и нисколько не обижался; более того, я враз бы садовый домик им купил, если б не страх, что тут же донесут разные гниды, ненавидящие себя так, что желают ближним еще большей, чем есть в наличии у них самих, вшивости, безнадеги и вечной сосаловки.

Ничего дельного не придумав, говорю себе так: стоп, остановись, жеребчик, пока не одернули, пока уздой не изорвали губу судьбы твоей — вон погляди-ка, не сдувает ли с нее встречный ветер сгустков пены кровавой?..

Вдруг странная, никогда не приходившая в башку, является мыслишка… она могла бы выглядеть рыцарски снаряженной, прекрасно отточенной аргументами, одетой в непробиваемые латы категорий долга и необходимости, а также блистать различными обоснованиями своей правильности… да, могла, но, понимая, что Лубянка не дремлет, предпочла выглядеть просто… мыслишка была короткой и ясной: вот ты, Олух, всю жизнь стараешься допереть, откуда и как в генетической твоей памяти возникли два незнакомых языка, так?.. при этом или умозришь, или рыщешь у себя под носом… а для начала не полезней было бы перестать гнать бздюмо, взять да присмотреться к той же Италии, к родине одного из таинственных твоих даров?..

Я опешил — это была даже не мыслишка, ни черта не обещавшая, следовательно, совершенно честная, а руководство к действию.

Немедленно завязываю со всеми делами; тут же странное меня объяло нежелание спешить; возможно, оно было разновидностью того страха, который не может не охватывать человека, внезапно наметившего свал из родной страны; а вдруг рвешь когти навсегда?.. мало ли что может случиться?.. судьба — не программа бывшей КПСС, потому что судьба никогда не обсирается — обсирается только партия или сам человек… с другой, думаю, стороны, раз цель свала ясна и задача определена, то какого хера гнать картину… надо как следует собраться, упаковаться, душевно со всеми распрощаться — пусть все будет тютелька в тютельку… прощанье с родиной не терпит суеты — трагически неизбежное должно быть величаво, если слегка переиначить слова поэта… не выходить же на Лобное место с самодельным итальянским флагом, на котором красуется лозунг лозунгов: «Даешь покой и волю!», кстати-то, скромно в себя включающий требование свободы шествий, выездов, митингований, чтения любой литературы и прочих дел…

Как всегда, за какое-то время до решительного действия я начал обмозговывать мечту рвануть последний раз в Ялту… для начала, естественно, отдаю себя на волю видениям… вот — снимаю в предгорье квартирку… эстетически безукоризненно кадрю на важном санаторном пляже японку в очках, только-только начавшую увядать, подобно майской вишне или сливе, если не хризантеме… с ее помощью начинаю одолевать японский, без которого, как и без китайского, делать сегодня нехера ни в торговле всяким антиком, ни в бизнесе — нигде… за неделю воспринимаю с той японкой и со словарем, ею подаренным, основную базу их разговорного… тонко при этом обходим тему секса, как будто в природе такового не существует… короче, загораем, плаваем, на набережной посещаем кафешки-кабачки, буфетики с вымирающей мадерой и разбавленным хересом… прогулки я люблю, трекаю все лучше и лучше, поражая компаньоншу памятью своей феноменальной… наконец на пляже, вечереющем в дымке предзакатной, нежно обмахиваю старинным веером неподвластное сумеркам белое личико, чтоб не спугнуть с него двух ласточек — двух бровок, готовых удивленно взмыться в небеса… овеваю плечики, миниатюрные ножки, премилые крошечные соски, съеживающиеся от несомненно непревозмогаемого желания… все ритмы, все паузы, все движения веера, все веяния его, мне послушные, делаю такими выразительными, — то сдержанно страстными, то подобными жаркому зыбкому мареву, что томительно прильнул к полуденному полю, — словом, ни словом сказать, ни пером описать все мои старания… они так далеки от пошлятины заученных предварительных игр, как домашние пельмени от мясокомбинатских… медлительной музыкой всех этих дел довожу чувствительную японку, безусловно, жаждущую не просто оглушительной оргашки, но убойных сексушных тонкостей, — довожу я ее до того действительно невыразимого в словах состояния, которое захватывает нас обоих и уже не думает отпускать… ну а потом — потом, естественно, оттягиваемся с ней со страшной силой по всем веткам персика, как на картинках в книге о том же японском эросе… хотя лично мне хватило бы пары квадратных метров травки на лесной полянке… после пары безумных недель ритуально раскланиваюсь с японкой — это старинная традиция, безукоризненно следуя которой галантный самурай обязан сделать вид, что лишь ему одному, послушному веленьям чести и судьбы, принадлежит вина за разлуку… сам эвакуируюсь в Алупку… там обзавожусь китаянкой, которая не в ладу с кликой Дэн Сяопина, начавшего внедрять капитализм прямо в социализм с целью более успешного, чем раньше, построения коммунизма… она восхитительна и ужасно возбуждена ненавистью к оппортунистам, вновь Китай бросающим в помойку капитализма… страсть и ненависть китаянки бешено темпераментны, так что занятия нелюбовью помогают мне окунуться в мир иероглифов, ошеломительно напевной фонетики и так далее…

После такого рода видений приходилось принимать срочные меры для разрядки напряжения похоти; я наугад тыкал пальцем в «отдел кадров» записной книжки; затем звонил с нежным предложением прибыть ко мне на электричке, дачный шашлык уже замаринован в водяре с луком и травками; о тачке помалкивал, чтоб утром телка не ныла, умоляя добросить ее хотя бы до метро.

Вот приехала, скажем, Катеринка, жизнь давно ничем и никем ее не радовала… шашлык, водочка, потом предаемся нелюбви… однажды примерещилось, что шпана с бомжами взламывают в городе мой гаражик, находят заначку, паскуды, в смотровой яме… все, думаю, накрылся остров моих сокровищ…

Мне уже не до секса и вообще не до жизни на земле — не то что до постельных разговорчиков; везу телку к чертовой матери до станции якобы на машине соседа, чао, дорогая; но как спокойно жить на даче, когда начинаешь седеть от ужаса, что уделан ты есть во весь?..

Мчусь в Москву, убегая от страхов и тревог… открываю гаражик, все цело, со всей душой пользуюсь словами баушки: слава Тебе, Господи, и всем Ангелам Твоим — от малых чинов до высших… круче кайфа не бывает, хотя, если верить знатокам жизни, чем выше кайф, тем он мимолетней… нет, думаю, так жить больше нельзя… не в гаражике ведь ошиваться, сделавшись сторожем собственной независимости?.. вот сучий мир, я ж был свободней, когда сидел без гроша, думая, где б добыть на портвешок, и торчал в нищей очередище к проклятущему ПУПОПРИПУПО от населения, однако являлся человеком, звучавшим скромно, но гордо… при этом зверски желал себе и другим ежеминутного веселья… а кто я в настоящий момент? — вонючий я раб своего же капитала, вот я кто…

Забираю свою ценнейшую заначку и притыриваю ее под сиденьем; она там лежит, я за нее спокоен, рулю за коньяком для распива — на радостях — с Котей… но теперь, выходит дело, тачку опасно оставить даже на двадцать минут, скажем, у гастронома… если же рискнуть и оставить, то одна мысль о том, что обчистят, сорвать способна с крыши черепицу, пока торчишь за жратвой и бутылкой…. ну нет уж, в гробу я видал такую жизнь… попросить Михал Адамыча о сохранении моей заначки? — неловко, ни к чему ему лишние проблемы… до свала придется ошиваться только на даче, что само по себе неплохо… отдохну от делишек и все от той же нелюбовной суходрочки с милыми телками… хватит жадничать, хватит грести, грести и грести… лучше уж пусть перетрут полушария тему нанесения напоследок пары приличных финансовых ударов, а там — там видно будет, что делать и как быть… простое наживанье бабок — это тоже всего лишь один из сублимационных видов суходрочки, если верить большому ученому Фрейду… тем более нет у меня никакой любви к фарцовке, а тут еще судьба зовет оседлать случай да помчаться на места рождения и жизни двух языков, каким-то образом оказавшихся в памяти… но сначала надо бы осесть в Италии… неспроста ж тянет меня именно к ней, а не в пространства англоязычия…

Возвращаюсь на дачу… так и есть, язва в душу, полуоткрытые двери взломаны… меня моментально обуяла ненависть к каким-то ублюдкам, потом разобрал смех, потому что заначка была при мне… если б не так, если б здесь они ее надыбали — было б не до смеха…

Или шпана, или залетные бомжи побывали тут второй раз года за три, хотя Котя говорил, что, собственно, брать на даче уже нечего; однако скоты эти, чем только не нажиравшиеся, включая лосьоны-одеколоны, валерьянку, валокордин, тормозную жидкость, спиженное в закрытом НИИ топливо, на котором в космос летают, и еще хрен знает что, — повынесли, гады, последние подушки, простынки, одеяло, электрочайник, даже выкрутили лампочки, гнусные моллюски; такой вот небольшой презентик преподнес мне развитой соцреализм действительной жизни одной шестой, якобы полностью электрофицированной части света; тут забушевала во мне свирепая, но, увы, бессильная социальная ярость, знакомая миллионам беззащитных, вроде меня, совков; неужели на том месте, где была справедливость, в натуре, хуй окончательный вырос, как говорит дядюшка?..

Только яростно поскрежетал зубами, как распахивается дверь, — Боже Праведный, — возникает перед глазами моими фигура Галины Павловны… я буквально ослеп от волнения, наверняка вызванного каким-то более возвышенным чувством, чем все та же недремлющая похоть, руководимая лично самим либидо — нашим дорогим отцом, другом и учителем…

Увы, трижды увы, явление Галины Павловны было всего лишь мечтательным миражом на нервной почве… обольстительное привидение исчезло еще быстрей, чем возникло, — такое уж у фантомов свойство… я бросился бы дрочить, проникшись омерзением к себе и к судьбе, если б не вернулась бешеная злоба к подонкам, обчистившим дачу… здравый смысл подсказывал, что, ненадолго уезжая, двери следует оставлять полуоткрытыми… пусть низколобые засранцы думают: мало чем тут, сука, поживишься, раз все отворено… кроме того, оставалась небольшая надежда, что в третий раз не обчистят, ибо допустить такой в науке беспредел было бы западло самой теории вероятности…

«Правда, — утверждал Михал Адамыч, — Советская власть, она же Сонька, ухитряется делать недейственными или донельзя извращенно выглядящими многие научные теории, а то и некоторые физические законы… поскольку ей самой, — дьявольски возникшей, нелепо и уродливо функционирующей, — да харкать ей даже на все мировые константы, тем более на основополагающие, видите ли, права и достойные нормы жизни какого-то отдельного человека… Сонька руководствуется исключительно «историческими решениями» недалеких да еще и выживших из ума кремлевских водил, по совместительству головорезов… сначала ее вполне орылотворяли Ленин со Сталиным, теперь орылотворяют члены коллективного руководства… что им, Володя, теория вероятности, на которую уповаете? — до жопы она им вместе с генетикой, кибернетикой и законами экономики, проверенными и теоретически и практически…»

Но на что, спрашивается, уязвленному человеку еще надеяться как не на расположение вероятности и не на опыт народной жизни?.. не на моральный же, думаю, в конце-то концов, кодекс строителя коммунизма?.. вспомнил, что хорьки и лисы долго избегают лазанья по опустошенным накануне курятникам — бздят капканов… поживу, думаю, на даче основательней… обзаведусь дробовиком — пусть попробуют двуногие хорьки перегрызть трубы отопления, сорвать электропроводку, перебить стекла, насрать в колодец и пропить снятую с крыши дефицитную черепицу — нашпигую крысенышей дробью…

В общем, думаю, решено: надо менять масть жизни… для начала вовремя останавливаюсь, потом валю на родину латыни, откуда рукой подать до дальнего ее родственничка — до английского, и пропади все оно пропадом… можете считать меня не великим гражданином, а говном и крысой, бегущей с тонущей бригантины куда-нибудь подальше от бригад коммунистического труда… пусть уж без меня они достраивают светлое будущее, временно проживающее в тупых мозгах тираннозавров политбюро КПСС и фанатов утопии…

Я бросил все свои делишки, хотелось деревенского одиночества и былой дружбы с Опсом, которого страшно полюбил; общение с ним, душе казалось, в тыщу раз необходимей, чем нелюбовная возня похотливого тела с визитершами… выпрошу собаку у Галины Павловны, побродим с ним по близкому лесу, по рощицам березовым, по осинничку, вечно хлопочущему листочками даже в безветренную погодку… бессловесно поболтаем о разнообразных приятностях жизни на земле…

За одну поездку я отволок на дачу все свои тряпки, бельишко, мелочи, проигрыватель с пластинками, словари и книги; предкам поднаврал, что заимел приличную подругу с однокомнатной квартирой, сама она трудится продавщицей в «Березке», а я нормально подхалтуриваю на переводах технической литературы.

На даче март, днем повсюду оттепель, говорливых ручейков журчание, грязища… никого вокруг, тишина, украшенная птичьей самодеятельностью, с утра до вечера…

Притыриваю все денежные свои прессины и драгоценные манатки на чердаке, в углу, под половицей, за фанерной обшивкой мезонинчика, заваленного разной рухлядью и связками мудацких книг Котиного папаши; раскрыл одну, пробежал глазами полстранички — отшвырнул чудовищную эту блевотину… естественно, пытался понять — ну как могла прелестнейшая женщина связать свою жизнь с идиотом, быдлом, уебищем, ничемом, в одночасье ставшим всемом? — не было ответа.

Я снова начинал очумевать, воображая, как прикасаюсь к матовой коже теплого ее плеча… дышу в выемочку ключицы, так бесстыдно на которую однажды засмотрелся, что подыхал потом от чистейшего стыда… о иных делах, привычно проделываемых в уме с различными дамами, не смел и думать — считал Галину Павловну недосягаемой твердыней… кроме того, при одной лишь мысли о том, что она как-никак Котина мамаша, — сердце начинало уныло колотиться об ребра, словно зверек, загнанный в безвыходный капкан.

На ночь закрывал ставни с такой неописуемой грустью, что хотелось плакать… жег свечи, чтоб не привлекать на огонек шалавствующих пьянчужек.

Кстати, пришлось мне, завязав нос, убрать с терраски и из дома пару куч говна, видать, наложенных с огромным злорадством… тщательно вымыл полы, осмотрелся… ну хорошо, думаю, вывинтили лампочки, унесли посуду, но зачем же продолжать славные традиции уркаганской матросни и вшивой солдатни, наложившей в семнадцатом на царский трон и изгадившей все гобелены Зимнего коричнево-картавеньким лозунгом юриста Ульянова «ВСЯ ВЛАСТЬ ТГУДОВОМУ НАГОДУ!» — зачем?.. ну что вам, думаю, говна вокруг мало, гнусные падлы, новое поколение советских людей, мутанты несчастные, твари неразумные, но прямоходящие по чужим домам, глаза б мои вас не видели, уши не слышали, полушария репы не перетирали…

Днем, чтоб время не терять, продолжал я возиться с русско-английским и русско-итальянским… да и размышлять старался исключительно на этих языках о природе непонятного их и неотвязного во мне присутствия… соответственно, о том, что не может не существовать во мне, если она не стерта, субгенетическая память о вполне возможном, но тщательнейше засекреченном пребывании души в иных телах еще до моего зачатия… какова материальная субстанция этой памяти?.. в каких именно глубинах микромира она локализована?.. связаны ли ее таинственные свойства с так называемыми духовными полями или непосредственно с одной из Сил Бытия, символически называемой Святым Духом?.. имеется ли у человечества реальная возможность допереть когда-нибудь до разгадки тайны тайн?.. не случайно ли происходят роковые ошибки, приводящие систему сверхсекретного кодирования личной памяти каждого человека к сбою в ее работе?.. думая так, не ошибаюсь ли я сам?.. не намеренно ли допускает разные технические ошибки, скажем, мой ангел-хранитель, исходя из своих собственных служебных соображений?.. вопрошания мои были безответными… одно, думаю, из двух: либо немыслимые сложности устройства микромира, безусловно имеющего отношение к явлению Жизни да к биологической и исторической эволюции биографии Венца Творенья, будут однажды разгаданы, либо разгадки основных его тайн вообще заказаны Человеку навек — пусть, мол, отдыхает до конца времен, допуска к ним не получив… пусть живет, демонстрируя возможности использования как Божественного добра, так и зла, производимого исключительно собственным разумом — не печенью же и не мочевым пузырем… с другой стороны, вот какая блеснула мыслишка: если многим тайнам суждено оставаться тайнами до конца времен, значит, это Кому-то необходимо!.. над таким положением дел уже не посмеешься, как Котя, слегка переиначивший раннего Маяковского:

…послушайте если звезды зажигают значит кому-то больше не хрена делать?..

Вдруг меня объяла радость, словно душа пожалела ум, свободное сознание которого намеренно Кем-то/Чем-то ограничено… поэтому ум не способен осознать суть очень важных вещей и явлений… естественно, его терзают бессилие, безнадега, уныние и обреченность на вечное недопущение к свету истин… а тут тишайшая душа взяла и откровенно поделилась с ним — с умом! — частичкой информашки, в которую от века посвящена… она, словно бы по секрету, шепнула уму, что самое смехотворное из всего, наблюдающегося в существовании людей и вообще на белом свете, — это горделивое неверие многих (преимущественно образованных) умов в Божественность своей, да и мироздания тоже, сотворенности, созданности.

 

20

Когда у Коти мы жили вместе и я задумывался, Опс с чутким любопытством наблюдал за мною, словно был ему виден механизм обмозговывания той или иной в уме моем проблемы… так вот и я до сих пор вглядываюсь, как мальчишка, в не такую уж сложную работу прозрачного циферблата швейцарских «котлов»… вглядываюсь, вглядываюсь, но по-прежнему ни черта не понимая сущностной природы Времени… «котлы» для меня со всеми их зубчатыми колесиками, винтиками, пружинками, сапфирами — что для Опса название колбас: «докторская», «отдельная», диетсухариков «собачья радость № 3» и так далее.

И мне становится совершенно ясно, что оба мы с Опсом обречены оставаться в пределах собственных, ясно, что по-разному ограниченных сознаний… сей грустный факт почему-то часто до меня не доходил… например, я обижался, когда Опс оскаливался, в глазищах ярость, а я приближаюсь к миске со жратвой, только что мною же, а не каким-то дядьком ему поданной… сам он, между прочим, удивленно смотрел, как я тоже оскаливаюсь и нарочно рычу еще яростней, чем он, типа ни шага вперед, глотку порву за кость свою с мяском и хрящиками… да, думаю, собаке, к ее счастью, гораздо легче существовать, чем человеку, знающему, что никогда не будет он допущен к тайным первопричинам Бытия, мироздания и сотворения жизни.

Я дико заскучал по Опсу, по душевному другу… вот я в раздумье напрасном, в раздумье вроде бы совершенно беспросветном… он наблюдает за мною… замер — весь внимание, словно бы старается учуять причину человеческих сомнений и недоумений… надбровья то собираются в морщины, то разглаживаются… философично вздрагивают длиннющие уши, видимо, обмозговывает тему, умная тварь… вот ему кажется, что это он лично вывел меня вдруг из тупика на свет Божий, а вовсе не моя мысль, ему непонятная, или какое-нибудь чувство, совершенно для него неожиданное и тоже неясное… тогда срывается он с матрасика и с такой веселостью бросается лизаться, словно бы радуется чудесным изменениям, замеченным в мозгу человека, только что тосковавшего, отчаивавшегося, но вырвавшегося вдруг из неких темниц лабиринта… в такую минуту только тупое быдло не поверит в необыкновенные качества собачьего ума, которые были когда-то и у человека, да вот пропали — ауфидерзейн, нет их и, видимо, больше никогда не будет… а если и возникнут вновь, то только после чудовищных катаклизмов, которые вынудят человека обрести старинные, когда-то потерянные качества чутких животных.

Вечерами, перед тем как заснуть в одиночестве, обожал я смотреть в потолок и любоваться дивно очерченными зрачками раскосых карих глаз и черных глазок древесных с выразительно застывшими в их уголках янтарными слезинками смолинок… они премило подмигивали, они явно внушали: какого хрена, Олух, ты тут киснешь и квасишься?.. вали отсюда, куда подальше, пока не захомутали… там у тебя хоть будет шанс спокойно пожить, а однажды мирно подохнуть, поскольку и жить, и зажмуриться лучше б на свободе…

Однажды поутрянке такая вдруг во мне энергия взыграла, что сдержать ее просто не было уже сил… валить так валить… такой вот быстрый свал был не унылым выходом из положения, а захватывающим дух свежим ветром свободы, явно даруемой любому человеку не властями, не милостивыми изменениями режима, а, так сказать, возьмем повыше… в отличие от скупого рыцаря, плевать я хотел бродить днем и ночью вокруг своих сокровищ… в который уж раз думал, что я им не сторож, потому что быть им — еще хуже, чем гнить заживо… в гробу видал я бздиловатую такую жизнь… я один — хозяин добра, у меня имеющегося, и зла, себе же причиняемого самим собою… захочу — все добро на хер прогуляю, захочу — пущу в оборот, пожелаю — скромненько, но сердито обеспечу свою молодость, если повезет, то зрелость и старость… мне хватило бы хлеба с солью, крыши над репой, книг, словарей, беззлобного существования и обожаемой жены в бывшей одинокой койке — вот и все.

 

21

Выхожу один я в сад весенний, предо мной потрясный путь лежит… повыжимал тяжелую железную болванку кирюхи Коти… наверное, поэтому задумался о странностях его настроений, об имевшемся у него поэтическом таланте…

Потом решил немедленно звякнуть Михал Адамычу… попрошу, думаю, его помочь с переправой бабок и ценностей за бугор, кроме того, он может связать с нужными людьми и вообще дать совет…

Я сразу же прошелся пешочком до станции… звоню раз, звоню два, звоню три; не подходит, не берет трубку… решаю выйти на него окольными путями… общие знакомые говорят, что тут у них такое происходит, что, видимо, не до меня… все-таки мне повезло — неожиданно дозвонился.

«Я, — говорит Михал Адамыч, — маловато сплю, даже в баню завалиться некогда… питаюсь на ходу, как американ в начале века… скучаю по нашим посиделкам… для таких, как вы, Володя, заделываем будущее… навалилась масса незнакомых проблем, но вскоре увидимся… пока что почаще врубайте ящик и читайте газетенки».

Я не решился отрывать человека от важных дел и, пока он занят, поискать разные пути к переправе нажитого, разумеется, не забывая о всегда возможном кидалове; в те дни за бабки люди мать родную могли продать — не то что прилично упакованного знакомого «фарцепана» вроде меня; необходимо заделать выездные документы, причем как можно быстрей; слава богу, дожили: на глазах стали разворачиваться, как в сказке, непредвиденные перестроечные события; отпала нужда пробираться в Турцию с самодельным шноркелем и с аквалангом по дну Черного моря; хотя начисто сваливающую публику, выездных артистов, бизнесменов и шустрых туристов продолжали шамонать, как сообщают «Голоса», почище, чем на Лубянке.

Чтобы не затруднять Михал Адамыча, я всерьез стал прикидывать вариант охмурежа какой-нибудь, тфу, нецеллюлитовой мадам из техсотрудниц при дипкорпусе, но лучше бы одинокой дипломатки; а когда представил с понтом случайное знакомство с посольской дамой на тусовочной премьере в Доме кино, куплен был куда у меня вход в любое время… когда мысленно походил с ней по Третьяковке… погулял «в ночном лесу, где пахнет шорохом листвы и запахом полян»… поторчал в кафе, где «электрический свет обличает и томит»… процитировал Катулла на удивительно хорошей латыни и прочитал сонет Шекспира на староанглийском… а однажды интеллигентно и многообещающе зажал в уголке Нескучного… в общем, исправный заделывая вид, что буквально с первого взгляда окосел от страсти, чреватой, надо полагать, любовью до гроба, — довел наконец-таки посольскую даму до того «отлично контролируемого» экстаза, от которого начисто она забалдевает, попав всерьез, надолго и по самые уши… ясно, что теперь не сорваться ей с крючка, не улепетнуть в иные темные воды, ибо она уже в годах, она пребывает в душевной и в телесной тоске, в унынии, снять которое способна лишь надежда на совместную с мужиком жизнь в ее стране, где все свободно продается и не менее свободно покупается… о как бы я, дорогая, хотел бы, говорю, побывать с тобой в Китае, углубиться в язык, насладиться пейзажами юга… там у них вся страна вроде бы уже пережила поганое учение Мао намного раньше наших лопоухих остолопов… о'кей, трое суток не вылазим из койки… затем быстрый ЗАГС, но без марша Мендельсона — марш исключен… даю через своих знакомых лавэ на лапу чину в верхах ОВИРа… выездная виза, сокровища мои дипбагажом улетают, следом и мы с нею — чао, мягкой нам всем посадки… а потом… потом видно будет, потом разберемся что к чему… завосьмерю, то есть симульну, начну жаловаться на катастрофически пропадающую мужскую силу, странные срывы психики и навязчивые мыслишки о суициде, так как мы, русские, вянем на корню вдали от родины, если не выжираем ежедневную бутылку, а то и две… прикинусь хиляком, заимевшим ранние признаки хвори Альцхаймера, так как начинает меня доставать довольно странная мысль о наличии у туалетной бумаги, кроме прямых, каких-то очень тайных смыслов… короче, все надо делать так, чтобы отвращение ко мне законной супруги дошло до потолка непереносимости… возможно, примусь писать в койку, трясти руками, роняя торт — вниз кремом и бизешками — на пол… наконец дама окончательно уяснит страшную для себя правду: я — не только альфонс, но подлец, мерзавец и негодяй, хронически пораженный алкоголизмом… поэтому жить со мной невозможно — это не жизнь, а холодная война двух миров и двух полов… будь проклят, скажет она, бастард, говнюк, плюгавое ничтожество, все русские мужики — блядовитые фаллократы, каторжные рабы, жулики, бандиты, рэкетиры, коррупщики, малиновые пиджаки, слезливые пьянчуги, садомазохисты и без пяти минут пидарасы… вы достойны своей ебаной антицарской революции и многолетнего ига Советской власти… я уж не говорю о том, что ты подлинное хамло, посмевшее кинуть палку в сортире лучшей моей подруге, — вот бросаю я в твое поганое мурло ее предсмертную записку, человек преждевременно из-за тебя повесился… увы, отвечу виновато, мадам, вы правы, я тоже повешусь, но только своевременно, а пока что улетаю в клинику Бурденко — тайком от вас в мозгу у меня найдена раковая опухоль величиной с гусиное яйцо тех же размеров…

Так вот, я чуть не сблевал, когда вообразил все эти дела… захотелось надраться, потом, вспомнив Лермонтова, взглянуть с холодной улыбкой вокруг и засунуть, но не тем холодным, случайной какой-нибудь телке — только бы не думать обо всей тошниловке такой вот жизни.

Пару недель кайфовал я без всяких дел и забот; вместо стыренного купил для дачи новый ящик, а приехавший приятель установил антенну; к ТВ я всегда испытывал неприязнь еще и потому, что перед ящиком вечно торчали предки; из-за футбола, хоккея и фигурного катания они шумно бесновались; при виде вражеских президентов и премьер-министров папаша орал: «Всех к стенке, ети их мать, рылами вперед к народу, не отводить глаз от суровой правды неминуемого возмездья!»; «Семнадцать мгновений весны» заставляли их две недели рыдать навзрыд; «Бриллиантовая рука» и «С легким паром» буквально валили на пол и защекочивали до спазматических хохотунчиков; предков я понимал и жалел; ящик был для них единственным смотровым «очком» в мир, на который глазели они из рабочей своей, из темной, из совершенно безкнижной конуры жизни.

 

22

Времена подходили странные; в городе, прямо на улицах и в сквериках, запахло шашлыками; началось, как сказал Котя, долгое мангало-кавказское иго; повсюду распоясывались приблатненные беспредельщики и отморозки, отстегивавшие полуголодным ментам и прочей крысино-чиновничьей шобле; шобла же обеспечивала безнаказанность злодейски рэкетирской этой мрази, а мразь отныкивала доходы у первых кооперативщиков и обчищала хорошо прибарахленных пьянчужек да несчастных прохожих; так что рано или поздно и меня продали бы, и меня прищучили бы при сделке, и меня раздели бы до нитки; разговор у урок короток: паяльник в жопу — сам будешь рад открыть все загашники; разговор ментов мог быть пространней:

«Если ты, золотая рыбка, на все подпишешься, то хер с тобой, останешься с незаконно нажитым и с пользой для родины сохранишь свою никчемную, но как-никак молодую жизнь… не дашь подписку — лет на пять застрянешь, как пробка в портвешке… а там уж мы постараемся пристроить тебя на замес глины в шоколадном цеху… сама жисть покажется тебе смертью и, хули говорить, наоборот».

Необходимо действовать, решил я; только перестал груши околачивать, только подзавязал со сладчайшими грезами, собравшись срочно мотануть в город, чтоб начать ударно шевелить рогами в западном направлении и покончить со страхами расстаться навеки с притыренными прессинами валюты, с баульчиком ценностей… только внушил себе не таскать за собою загашник, но, так сказать, держать его в уме, что очень нелегко, — как вдруг подъезжает к калитке тачка Галины Павловны.

Сначала из нее вырвался Опс — дружок мой любимый; радостно завизжал, бросился лизаться, потом понесся обследовать участок, обнюхивать все, что под ноздрю попало, и по-хозяйски отмечать у стволов и столбиков пределы собственной территории.

И вот из-за руля, как из пены морской, вылезает Галина Павловна — античная богиня с цветущими приметами в лице и в фигуре божественно вечной красоты, а не с какими-то там былыми ее следами… восторг чуть было не бросил меня на колени перед ней — прямо в слякоть подъездной дорожки… я буквально потерял дыхание… чувствую, как душа начисто теряет зависимость от нахождения в теле… тело же, как от внезапной боли, онемевает от непревозмогаемой страсти… нет, это была не та, с возрастом просыпающаяся, слепая похоть, с которой взбирался я в кухне на рукомойник и, варежку раззявив, пялился сверху вниз на лежащую в ванне голую, порозовевшую от горячей водицы соседку… нет, была это впервые испытываемая мною страсть, подпитываемая восхищением, с ума сводящим… страсть, как это ни странно, безмолвная, не способная ни на насилие, ни на какие-либо самцовые поползновения, понятное дело, принимаемая за любовь с первого взгляда… скажи Галина Павловна в тот миг своим спокойным, теплым, глотку щекощущим, как мед при ангине, голосом:

«Вы не могли бы, Володенька, повеситься на качельной веревке?.. да, да, вы умница, именно на той, что свисает с обожаемой мною березы», — не задумываясь, восторженно полез бы я в петлю; но тут Г.П. (так буду звать ее и впредь) взволнованно говорит:

«Извините за внезапность вторжения… мне всегда было плевать со Спасской башни на Советскую власть и все ее химеры, но мы с Котей и наш идиот вместе с нами ограблены, мы фактически разорены… каким бы бездарным писакой он ни был, но, вы же знаете, он не воровал, просто снабжал книжной дешевней миллионы таких же, как сам, плебеев, включая самого Горбачева… извините, проклинаю и его, и Ельцина, и академиков-экономистов, и прочих новых хапуг… проклинаю их исключительно в чисто человеческом смысле… при этом мне, как и другим ограбленным людям, уже не до исторических значений хамского выражения «Советская власть накрылась»… эта власть, верней мразть, накрылась тем, чем была достойна накрыться, то есть, извините уж, не благородным жэпэо, как цинично выражается мой гинеколог Сеня, а деревянной крышкой барачной параши… да, да, той самой, о которой писал великий Шаламов, когда мой лауреат выдристывал словесные штампы… каюсь, мне стыдно, это происходило на моих глазах, мы жили с Котей на его царские доходы… но разве нельзя было, скажите мне, начать перестройку без кидания рабочих, крестьян, служащих, пенсионеров, интеллигентов науки и техники?.. все кинуты на произвол судьбы, кроме наших пассионариев в законе, а прорабы перестройки нагло требуют у Запада миллиарды в связи с катастрофой поганой Системы и наконец-то скоро дорасхитят недорасхищенное… Господи, Ты прав — это возмездие лично мне за то, что припеваючи прожила всю свою жизнь рабой капитала… принесите, пожалуйста, воды, но только из нашего колодца, если он еще не обезображен… я о ней мечтала всю дорогу, наша вода — нарзан, воздух здесь озон, а валидол в сумке… вы представляете? — мы нищие, я приехала с просьбой, по совету Коти».

«Сначала — валокордин, потом чем могу — помогу».

Я взял Г.П. под теплую руку, локтем учуяв волнующе женственное ее тепло, — глотку снова враз перехватило; ведь сколько себя ни сдерживай — с адреналином, скаканувшим в мозг, хрен поспоришь; уверен, что красота не менее притягательно воздействует на существо покоряемого ею человека, чем закон всемирного тяготения на любое из небесных тел; при этом страх перед недосягаемостью женщины столь же непревозмогаем, как желание не то что бы впиться губами в губы, потом трахнуть, верней, слиться со всеми точками ее тела каждой точкой тела своего, остолбеневшего, никогда не надеявшегося на милосердный приговор судьбы.

Я, помалкивая и унимая дыхание, сопроводил расстроенную женщину до терраски… недремлющее, черт его побрал, око совести моей, никогда никуда от которого душе не деться, как назло, укоряло за бесстыдность страсти… без всякого преувеличения — весь я пылал, меня трясло, при этом выпали из башки и финансовая трагедия Г.П., и Коти, и понтоватого «второго Шолохова», и все беды необъятной нашей матери-родины… вместе с миллионами людей она еще не въехала в суть того, чем наконец-то разродилась: нормальным дитятей, чудесным образом не унаследовавшим гнусных качеств зачавшей его Системы, или шалавым молодчиком, во многом похожим на папаню — на «новых советских людей», злосчастных совков, до мозга костей проспиртованных жертв бесноватой Утопии…

Должно быть, походил я, помогая Г.П., не на нормального человека, а скорей уж на звереныша, ставшего вдруг чумовым рабом инстинкта, который к самке волокет все той же неведомой и необоримой ебитской силой; если говорить честно, то до сих пор презираю себя за мельком скользнувшую в уме змейку жлобской социальной радостишки: Михал Адамыч вовремя посоветовал мне решительно избавляться от деревянных, готовых упасть «ниже уровня моря», главное, пренебречь услугами совковых сберкасс, благодаря чему спаслось мое состояньице.

Г.П. даже не на что было ни посадить, ни уложить отдохнуть; сообразительный Опс вытащил из дома на терраску два собачьих матрасика; я быстренько принес валокордин из бардачка в тачке, накапал в стопку, Г.П. выпила, ей сразу стало полегче, я тоже немного успокоился.

«О Боже, о Боже, пакеты тоже в машине, там еда, коньяк, кастрюлька для Опса, чистое белье… вы видите, до чего я дошла?.. можно подумать, что обращаюсь в данный миг не к вам, а к Нему, к Всевышнему, которому, судя по всему, совершенно наплевать на все, что здесь происходит с людьми, природой, наукой, техникой, художественной литературой и проклятой, пропади она пропадом, историей… будьте добры, принесите все привезенное… благодарю, но что это вы, Володенька, снова так тупо на меня уставились?.. очнитесь, пожалуйста, пусть хоть в вас остается искорка здравого смысла… о Боже, до чего мы дожили?.. вы только подумайте: всю жизнь проклятый лауреат, как вся писательская сволочь высшего эшелона несчастной словесности, заявлял буквально на каждом шагу: мы за все и за вся в ответе!.. скоты, лжецы, зажравшаяся шобла тупых ничтожеств… все теперь валят на Ленина со Сталиным, хотя сами такие же, как они, ублюдки… и конечно же я не лучше их — я еще хуже… я добровольно изволила быть с ними вместе, а Котя не в счет… масса людей просто в шоке: в ответе оказались не агитпроповские шестерки, не номенклатурщики всех мастей, а трудившиеся рабы Утопии, как правильно заявлял в самиздате Буковский… и вот результат: Раечка — кто бы мог подумать? — корчила из себя комсомолку, золотая медаль, дочь вашего и Коти учителя физика, лицо продавщицы сельпо, но длинная нога, которую венчает прелестная попка и прочие выдающиеся части тела… ныне преуспевает на топ-панелях Парижа, грабастает огромные суммы… вы же лингвист: «грабастает» или «гробастает»?.. спасибо, я думала, что не от «граблей», а от «гроба»… ах, это не важно, все перепутано… трое ваших с Котей одноклассников загребают бешеные бабки на продаже компьютеров, летают с дорогими девками на тройку дней в Сочи, а у метро их учителя торгуют с рук черт знает чем — от белого хлеба до северокорейских презервативов… Береза, шустрый карьеристишко, и Гусь, который вылизывал жопу моему идиоту, выпрашивая право на инсценировку его дерьма, — теперь оба они вкупе с такими же верхолазами скупают на поверхности земли Лазурное побережье, замки Франции, курорты Испании и Греции… а шахтеры торчат под землей без получек… да, да, не в замках, не на яхтах, а под землей… масса предпринимателей, движимая понятными опасениями, продолжает правдами и неправдами сливать сотни лимонов за бугор, а трудящиеся продолжают нищать… законы отсутствуют… печатная бумага оказалась под контролем бандитов… страна, как мухами, облеплена всякими навозными жуками и трупными червями хищнического бизнеса… Володенька, взгляните: неслыханно возросли даже взятки, причем директор школы, учителя, члены приемных комиссий в институтах, даже врачи и сволочные сантехники требуют только валюту… что делать, Господи, что делать?.. без толку же проклинать Чернышевского во главе со всеми вопросами марксизма-ленинизма и остальными кретинами горбачевской клики… я же не шлюшка, чтобы скакать по панелям и подиумам мира — бр-р-р… не желаю принадлежать ни одному из разбогатевших ухаживателей… неужели вы думаете, что я — анпиловка-лимоновка, тупо выступающая за рухнувший большевизм?.. окститесь, я уже много лет, втайне от бывшего мужа, не расстаюсь с Солоневичем, Набоковым, Шаламовым, Оруэллом, Солжом, Флоренским, Мандельштамом и его вдовой, с «Доктором Живаго», наконец, с Иосифом Бродским… мы с Котей его боготворим, знаю, что он и ваш кумир… мне непонятно только одно: почему наследники этой чертовой власти и гнусной системы подло разворовывают все недоразворованное за семь десятков лет?.. кто дал им право нещадно хапать, взвинчивать цены, притыривать продукты, придерживать товары первой для каждой женщины необходимости… скажите же мне — почему?.. всюду деньги, всюду деньги, всюду деньги, господа, так?.. вчера я подумывала о том, чтобы немедленно наложить на себя руки… прочь, думаю, прочь на тот свет или еще куда-нибудь подальше, лишь бы истлеть в стороне от говенного разлития данной оттепели по всей несчастной нашей России… если бы не Котя, меня бы уже не было… не бледнейте, сегодня об этом не может быть и речи… жизнь продолжается, корнет Оболенский, плесните коньяку… мне необходим ваш финансовый совет».

«Извините, — говорю, осмелев, — Галина Павловна, я знаю людей, ожидавших всего случившегося гораздо раньше нас с вами, но, конечно, в других, более разумных и практичных формах… теперь искренне жалею, что робел предупредить, хотя часто думал о вас, извините, мечтал».

«Я и без ваших признаний не раз чувствовала, что у вас за мечты… не мнитесь, расскажите уж поподробней».

«Да, так вот и мечтал, как учил мой тезка, великий Ленин, более того, не мог я не мечтать о вас… вот сидим, как сейчас, почти на полу, болтаем о бесшабашных фокусах перестройки, я втрескан в вас по уши… если угодно, я ослеплен и парализован вашей красотой… хотите, капну еще чуток коньяка, вам необходимо расслабиться?»

«Канешно, хочу, как говорит грузин в том анекдоте, капните, пожалуйста… но не думайте, что я такая уж квохтающая нюня… когда тебя прихлопывает сосулька, сорвавшаяся с карниза, поздно думать о причине случившегося — слишком поздно, не так ли?.. но сначала — о деле… не молчите, говорите, иначе разрыдаюсь… между прочим, не из-за дела, а от радости».

«Сочувствую всей душой, помогу всем, чем смогу, не волнуйтесь, о деталях поболтаем позже, все будет о'кей».

«Тогда целуйте, черт бы вас побрал… можно подумать, что это вы дама, а не я… вы что — ждете постановления Совета министров?..»

В тот день я, к полному своему удивлению, впервые в жизни испытал совершенно молитвенное восхищение красотой женственности… словом, потом, после обалденной близости, уже на полу, валяясь на двух собачьих подстилках, вдали от всех матрацев, обоссанных и обосранных любезными согражданами, — Г.П. доверчиво со мной разговорилась, правда, не переходя на «ты»; впрочем, в неизменных наших «вы» было нечто сверхинтимное, волнующе заговорщицкое, поэтому еще больше разжигавшее дыхание и стук сердечный, сближавшее еще нежней — до растворения меня в ней, в ней — меня…

«Знайте же, Володенька, мы с Котиным отцом, с этим бесчувственным, всегда полуподдатым остолопом, давно уже находимся в довольно разных постелях… я не то чтобы его ненавижу, боже упаси, — никогда никаких не было у меня к нему сильных чувств… он распутник и полнейший алкаш, правда, благодаря мне научившийся вести себя прилично в присутственных местах… однажды нахождение рядом с ним стало непосильным для меня делом… мучало вечное к самой себе презрение за плен, сами понимаете, у каких социальных соблазнов… я же была сиротой, бывшей детдомовкой, нищей провинциалкой, не хотела гнить в глубинке, сорвалась в Москву, позвонила по первому же объявлению насчет домработницы… предлагалась прописка, жилплощадь, нормальная зарплата, возможность учиться и так далее… явилась на смотрины к явно высокопоставленному папаше и его сыну, похожему не на успешного, как он представился, писателя, а на хорошо раскормленного и накачанного спортсмена… мне сразу сказали, что от претенденток на место нет отбоя… оба одиноки, жена и мать буквально сгорела за пару недель от рака легких… увидев меня, они сникли: я была очень и очень недурна собою, стряпне научилась у тетки… в общем, идиотка, полная идиотка — я согласилась… не подумайте, что были намеки, приставания и так далее — я бы не потерпела ни отца, ни сына, ни похабного их душка… сын вообще млел, со мной разговаривая… я занималась домашними делами, в свободное время читала… в огромной квартире была не библиотека, а чудо… но вы и сами с ней знакомы… всюду чистота и порядок, дом — полная чаша… я мечтала поступить в ветеринарный институт… через пару месяцев Степан Иваныч, папа, попросил меня приготовить чинный обед… короче, жахнув рюмку, сын торжественно заявляет, что просит моей руки, — он влюблен, чувство его проверено на прочность… я смеюсь и говорю, что совершенно ошарашена, должна подумать… спрашиваю, где же, собственно, ухаживание и прочие старорежимные штучки?.. впрочем, что мне было долго раздумывать, тем более дура есть дура?.. ведь даже замужество по расчету вовсе еще, как я думала, не смерть… привыкну, возможно, втрескаюсь — мало ли что бывает?.. за женихом — возможность учиться, Москва, квартира, папаша-шишка на Старой площади, киношки, театры, рестораны… вскоре мы с женишком поехали в Крым, потом ЗАГС, родился Котя… со временем пошли бешеные тиражи, огромные гонорары, переиздания, экранизации, два лауреатства за ничтожную дешевню конфликтов хорошего с лучшим, дома творчества… катаюсь, проститутка, по заграницам, а тогда мало кто катался… закончила ветеринарный, с Котей сидели домработницы, постоянно увольняемые моим мужем, — я знала, что он их трахает… меня это не трогало, я его оправдывала, даже полный идиот не мог бы не почувствовать, что женой он нелюбим, немил он ей и нежеланен… мне подарили щенка сенбернара, он недолго протянул в общем-то зловредной для больших собак городской жизни… Котин отец был против моей работы ветеринаром, привел веские доводы, попахивавшие заботой о престиже одного из руководителей Союза писателей… я, опять-таки дура, вняла его речугам… теперь работаю личным ветеринаром Опса… конечно, мне сразу стало ясно, что никакой у меня не муж, не мужчина, не личность, а высокопоставленный холуй, пьянь и чудовищный потаскун, кстати, глубоко, но тайно презираемый папашей… писателя очень устраивала показуха той жизни: Котя, интересная и представительная жена, довольно странно хранящая ему верность, сам — крупный чин в Правлении Союза, бар-даки в бане, тачка с водилой, шикарные приемы больших друзей Советского Союза черт знает из каких прогрессивных и вражеских стран — идиоты проклятые, лизоблюды и ничтожества… но в отличие от него я все ж таки была человеком с довольно идиотскими, дело прошлое, принципами, казавшимися мне необыкновенно достойными… как бы то ни было, честность нрава всегда была для меня властительней желаний и прихотей… а жизнь-то шла, точней, не просто шла, а проходила мимо, удручая напрасностью всех былых надежд… и вот она внезапно остановилась, когда я сподобилась вглядеться в вашу милость… сердце, помню, екнуло, подогнулись коленки — я ведь все-таки не Крупская в гробу, а живая женщина в одинокой постельке… думаете, не замечала я всех этих ваших постоянно нескромных, то ли невольных, то ли совершенно безвольных взглядов? — замечала… а полное ваше при этом обалдение от смущенности и растерянности — думаете, не вызывало оно во мне смеха?.. вы представляли когда-нибудь нас вместе, вот так, как сейчас?»

«Нет, ни разу, мне эта явь казалась невозможной».

«Но решение-то, черт побери, зрело в вас предпринять какие-то действия или вы тупо робели?»

«Вы всегда казались мне вечно недоступной, как Афродита».

«А как же множество неосторожно называемых вами в болтовне с Котей «телок и теток»?»

«Никаких с ними не было проблем, кроме одной, моей лично проблемы: полнейшее после всего отвращение от занятия нелюбовью… но ведь вы не телка и не тетка — вы действительно чистейшей прелести чистейший образец… я и сейчас щиплю мочку уха… елки-палки, думаю, не глюки ли меня одолевают?»

«Не хотите ли вы сказать, что влюблены?.. можете сказать «нет», я не обижусь, это нисколько не изменит моего к вам греховного отношения».

«Влюблен — не то слово… а другое не могу отыскать — не срабатывает память… в языке, может быть, и нет другого слова».

«Со мной тоже происходит что-то такое, близкое к неверию в самделишность происходящего… я буквально обалдела первый, поверьте, раз в жизни, хочу верить, не в последний… думаю, что чувство полнейшего счастья возвращает психику к состоянию абсолютно животного покоя, как это временами случается с Опсом… взгляните на него… дрыхнет пузом вверх — это образ предельного блаженства и безоглядного доверия ко всему миру, ко всем живым тварям… удивительное, согласитесь, дело: мы располагаем злющей дюжиной точных слов для определения наших бед, скорбей, несчастий, невезух, прочих ран души и тела, а обрисовать время радости, счастья, бесконечного покоя, то есть всего самого в жизни драгоценного, не умеем, не можем — нет у нас, видите ли, для этого слов… на самом-то деле все это, Володенька, не нуждается в усложнении — оно так просто, что, к сожалению, совершенно не поддается пониманию… так неужели, ангел вы мой, в мозгу нашем, как, впрочем, и в собачьем, установлены пределы понимания самого сложного и самого простого, что для меня, как для женщины, одно и то же?.. и не из-за этого ли подлинные поэты и поэтессы гораздо потрясней описывают лирические свои беды, трагизм жизни, любви, эпохи, провались она пропадом, чем наслаждение, словленное с обожаемым существом, с таким, например… о господи, что я болтаю, что я болтаю?.. вы согласны или не согласны?.. не молчите».

Вместо того чтобы пылко и безраздумно согласиться, я, как казенно-бюрократически выражаются большие знатоки любовного делопроизводства, «запечатал ее уста долгим поцелуем»… но я ж ведь, если честно, и не жаждал разговаривать… и вообще, темы такого рода «альковных» наших разговоров невольно перепутывались с состоянием постоянной возбужденности, ясное дело, меня не покидавшим и продолжавшим жить в существе моем собственной жизнью… я что-то бормотал, башка была легка, как высушенный баушкой китайский фонарик.

«Вы, — говорю, — правы, увязывая невозможность полностью выразить словесными средствами счастье и радость любви… я тоже часто думал о странности того, что все, скажем так, злое поддается выражению, причем с самыми тонкими поэтическими оттенками, а наивысшее из гармонических состояний настолько невыразимо, что люди тыщи лет обходятся одними монетками «счастья» и «любви», не теряющими ни крупицы своего золотого достоинства… совсем заговорился… прошу вас — умоляю вас — давайте обвенчаемся, моя жизнь действительно у вас в руках, мне страшно подумать о разлуке».

«Не смешите, ангел мой, мне уже поздно думать о своем будущем, а о вашем необходимо… безумно жаль, что в прошлом не встретила такого, как вы, кем бы вы там ни были — землекопом, водителем автобуса, учителем, бухгалтером и так далее… и давайте уж удовольствоваться настоящим без громких слов и далеко идущих планов… и повторять незабываемое: не жалею, не зову, не плачу, все пройдет, как с белых яблонь дым… мне страшно думать не о будущем, а о том, что вот этой минуточки могло не быть… Господи, слава Тебе, она есть… вы тоже скажите это, но только про себя».

Странно, в башке моей возникла вдруг совершеннейшая пустота… лежу, хлопаю ушами, нем, как рыба, полууснувшая в тишайшей темной заводи… немного погодя я объяснил Г.П., что такое со мною бывает, временно летят перегревшиеся пробки, а когда подостынут, сами врубаются.

«Вот и славно, обнимите меня, Володенька, и поцелуйте до потери сознания… не знаю, как вам, а мне оно так иногда надоедает, что хочется стать рыбой, птицей, собакой или даосом, владеющим тайнами временной отключки от действительности… вы о чем-нибудь думали?»

«Полное было безмыслие, а над ним, как птица, парило новое для меня, милое, правда, немного грубоватое слово «блаженщина»… боюсь его вспугнуть — это вы».

«Молчите, молчите, лучше уж я вас расцелую… не нужно думать, что-то формулировать и зря пытаться выразить невыразимое… я просто произношу вслух или про себя: Господи, как бы то ни было, за все Тебе безоглядное спасибо — абсолютно за все… это и есть выражение счастья существования… впрочем, мало ли на белом свете видов счастья?»

Нас крутило и носило в водоворотах времени… на неких берегах дни перепутывались с ночами, ночи с днями, голодуха любовная с голодухой натуральной… ну кроме всего прочего, мы и Опса не оставляли без внимания.

Сам он явно понимал, что не след совать в происходящее свой вечно трепещущий нос, немного похожий на медвежий… совершенно аристократичная тактичность крайне нетребовательного и ненавязчивого поведения Опса так поражала, что порою начинала смущать… и тогда просто невозможно было не почувствовать неловкости, не подумать о явном наличии в существе башковитой собаки умения делать вид, что ничего необычного вокруг не происходит… вероятно, из-за незнакомства с чувством смущения жизнь людей казалась Опсу точно такой же обыкновенной, как у него самого и у любой живой твари…

«Знаете, Володенька, на самом-то деле я прекрасно понимала, что испытывает возмужавший мальчишка, почти мужчина, млея, краснея, но пялясь и пялясь на понравившуюся ему женщину… но, повторяю, я была круглой идиоткой… ведь над мужчиной и женщиной всегда властвует человеческое, к сожалению, временами довольно мудацкое, свойство — пребывать в рамках сужденных нам судьбою жизненных ролей, так?.. при этом в каждой и в каждом из нас смешаны два пола… не отвечайте, иначе я потеряю нить мысли, с нашей сестрой это случается… так вот, мне надо было не мямлить, а взять инициативу в свои руки, пользуясь, черт возьми, хотя бы некоторым превосходством, скажем так, моего знакомства с амурной силой… нечего было раздумывать и словно бы не замечать вашей втресканности… мне же ничего не стоило подтолкнуть вас к самому краю пропасти — и пропади все оно пропадом… не в геенну же огненную падать — мы вместе бросились бы в открытое море приключений, как сейчас, вот и все… вместо этого я стыдила себя, корова: ты же не нимфоманка, тем более не педофилка, мало ли кто на тебя пялится?.. каждому давать — не успеешь скидавать… юноша уже и без тебя имеет подружек».

«Никогда, поверьте уж, не думал о них так, как о вас, умолчу уж о чувствах».

«Подождите немного, дайте хотя бы досказать… надо было мне сразу, с год назад, пожалеть вас вместе с собою и сбежать сюда же, послав к чертям все свои принципы и дурацкие соображения… в конце концов, есть что-то замечательно заботливое в благородном желании чистосердечно и небесстрастно сделать чисто бабий подарок юноше, измученному втресканностью в тебя, в маменьки ему годящуюся… надеюсь, я не отбила вас на время у невесты?.. вот и славно… помню, я читала, как ритуальное посвящение юнца в мужика довольно эротично происходило в жизни полудиких племен… впрочем, вы оказались не желторотым птенцом, а вполне удалым молодцом… презираю себя за то, что, раззявив варежку, туповато соответствовала природной женской роли, что ждала, дура, ждала и ждала, когда же это наконец решитесь вы меня покорить и обрадовать… вероятно, и не дождалась бы… иногда ваш брат, рыцарь, в пику умной природной агрессии, как сказал бы Конрад Лоренц, склонен к довольно затяжному глуповатому платонизму… за это жизнь может надолго, если не навсегда, вывести человека за пределы действия могучего инстинкта, чтобы завести черт знает куда… сегодня никакой не замечаю и не желаю замечать разницы в возрасте… я вовсе не взбесилась, а просто, как теперь говорят, въехала наконец-то, что в иных ситуациях жизни ум совершенно ни к чему — наоборот, он способен все исказить, все испортить… более того, Володенька, в данный момент я не замечаю в себе никакого ума — есть только блаженство в каждой из клеточек тела, в каждой… Господи, прости глупую бабу за мелочность былых упреков».

 

23

Через пару дней мы отправились с Г.П. на станцию; мебельный являл собою тотальное торжество дефицита, дожившего до агонии Системы и самого себя вместе с нею; магазин был совершенно пуст — одни голые стены и тройка поддатых маляров, сонливо отдиравших старые обои; маляров я понимал; сам знаю, есть в быту ряд работ, не будящих ум, не тешащих душу, но располагающих беспокойного человека к сонливости, к ленивой мечте, к полному прекращению даже самой примитивной умственной деятельности.

Мы зашли к директору; прямо в лоб многозначительно говорю ему:

«Вас рекомендовали хорошие мои знакомые… если можно, мне нужен очень хороший диван-кровать, лучше бы кожаный, причем сегодня же, не светлый, итальянский, вместе с доставкой, назначьте цену».

«Извините, господа, тут у меня уж с месяц — ни чая, ни кофе, но завтра придут урки евроремонта, простите, турки, и вскоре я откроюсь, так что присядьте прямо на стол».

Мы познакомились; окинув меня натасканным на крутого клиента оком и знаком попросив черкануть адрес, Эдик кому-то звякнул.

«Это я, запиши… тут два шага от меня… угол Чехова и Толстого… возьми репу-то в руки — ну те это, которые «Свадьба» «Войны с миром»… повтори, тупло жмыховое… о'кей, сегодня будет в жилу… большой диван-кровать «Милано-артисто» или «Ромео-Джульетта», матово-угольковый… пара однотонных пуфов… журнальный стол, тоже, падлы, в тон… напольная лампа «Неаполь»… не перепутай, как вчера, унитаз ты с колючей проволокой, а не бугор рабочего коллектива… пока… ну вот, господа, только для вас… пять штук баксов, это не выше крыши за такие крутые, как говорится, суперизделия с гарниром… не обмыть ли нам покупку?.. знакомство — святое дело, все будет не ленинским, а люксовым путем, как доктор прописал, совсем поговорить не с кем… а то канали, сука, к перестройке семь червонцев лет, наломали дров на историческом лесоповале — вон, в магазине ни табуретки нет… при этом я угощаю… раз почин ваш, то магарыч мой, и весь иван сусанин до копейки… пса можем взять с собой, там все у меня схвачено: кухня, порядок, сервис, никакого мата, ни рока, ни блядей».

Я взглянул на Г.П., она приветливо сказала, что мата не боится, росла в садике, на дворе и в детском доме.

«О'кей, — говорю, — только закон есть закон: обмыв не за тобой, а за нами… вот когда возьмем тут кое-чего еще, — тогда, пожалуйста, поляна — твоя».

«Подписано — понеслась».

Мы пересели в новый джип Эдика, в обалденный «мерс»; забегаловка действительно оказалась люксовой; хозяева — армяне, муж и жена; там мы слегка поддали, полакомились какими-то потрясными закусками, потом пошли травки, отличные, с зернышками граната люля-кебабы; а Опсу хозяева выдали поглодать баранью кость с хрящиками, — словом, не преминул я в тот раз добавить: жратва, Эдик, не хуже, чем в «Арарате», если заказ держал Михал Адамыч; имя моего покровителя и старшего друга произвело на мебельного босса такое впечатление, что он «исключительно категорически» распорядился притаранить пузырь французского шампанского за свой счет и еще один приличный мосол для Опса.

Между прочим, Опс умел ювелирно уделывать любую кость… концы ее с удовольствием обгладывал, а до твердющей, как железная болванка, части не дотрагивался, — знал, что это вредно и обойдется себе же дороже… если бы Г.П. или мне вздумалось побеспокоить в нем вековечный слепой инстинкт, то он оскалился бы, обнажив клыки и рыком зверским извещая, что немедленно готов начать отстаивать право на персонально принадлежащую ему вкуснятину ценою всей своей жизни и наших драгоценных искусанных тел…

Потом мы поболтали о трудностях перехода к свободному рынку, о том, сем, пятом и десятом; Эдик, устроитель бытовых наших дел, гордо поведал, что бизнес он ведет с крутыми итальянскими коммуняками, которым принадлежит пара огромных клевых фирм, замастыривающих обломную мебелишку под Миланом.

«Если б быдловое наше туполобово доперло в Кремле, что коммунизм им надо было заказать для нашего государства, соответственно, и для народа у хитрожопых итальянцев-коммуняк, то и перестраивать ни хера не надо было бы… они нам все давно уж перестроили бы и выстроили за гораздо меньшие бабки, чем заплатили мы за ебаную советскую власть и фуфловый социализм, не говоря уж о миллионах угробленных трупешников… вот и вся ебучая бухгалтерия времени… а так — кому его, коммунизм-то, на хер было строить, когда одних — к стенке, других — на войне, третьих — в лагерях, а остальные в глубокой жопе всесоюзного похуизма, то есть произошло чисто историческое крысятничество… главное, отныкали паскуды у крестьян землю, а у работяг с фраерюгами — кровные птюхи и сахарки… вот и навозводили мы, блядь, от слова «навоз», всякого говна… короче, ебись все оно в доску, кроме профита, как говорили в старину запившие краснодеревщики… извините уж, Галина, ряд вольных выражений — ваше здоровье… разрешите приложиться к великодержавной ручке?»

Посмеялись, посудачили, договорились, что остальную обстановку приобрету «категорически и исключительно в данной точке снабжения, доставка на дом — фри, плюс бонусы на приложения, типа вот какой наконец-то бизнес пошел у нас в одной отдельно распавшейся империи».

Только на дивную женщину, заметил я, смотришь с еще большим восхищением и счастьем, чем в детстве на новый велосипед или на случайно и задарма доставшуюся ценнейшую марку… за столиком я всячески старался удерживать фары свои настырные, чтоб не рвались они пялиться на обожаемую Г.П., но они меня не слушались… взгляд опережал сознание, на которое было ему начхать… иногда наши глаза встречались, в моих сразу темнело… приходилось закрыть их и вновь открыть, чтобы уверовать в реальность и счастья, и присутствия рядом Г.П…. и от всего — от красоты ее лица, загоревших рук, голоса, башку кружившего, от прекрасной холодной водяры новых времен, радовавшей достоинством возвращенных ей качеств, — водяра эта, между прочим, не брала, а всего лишь слегка превышала крепостью своею пыл сердечный и градус крови, — короче, от всего, главное, от жизни, переставшей быть скучной, доверчиво допустившей сразу к нескольким, не известным мне прежде сладчайшим измерениям, состояние мое сделалось райским — не могу назвать его иначе.

 

24

Обратно тачку вела Г.П., так как не перебрала, вроде меня, да и проселки дачные не кишели гаишниками; в двух буковках ее имени чудились мне атомные ядрышки, хранящие в себе уйму энергии небесной; Г.П. считала, — я ее понимал, — что гораздо интересней потрепаться с приблатненным дельцом, чем выслушивать в ЦДЛ высокочиновную писательскую пошлятину; правда, там у нее было много замечательных знакомых, отрадно с которыми общаться.

Позже, когда водила с грузчиком привезли и вправду чудесную мебелишку на дачу, я возвратил Опсу все его подстилки; решил непременно кого-нибудь поднанять для присмотра за домом, когда уезжаю в город.

Ночью Г.П. не спалось; она посчитала возможным сойти с заоблачных наших высот до скучноватых, но необходимых дел земных.

Г.П. всегда меня очаровывала еще и тем, что каждый ее вполне бытовой жест был аристократичен и прост; иначе говоря, отмечен врожденным артистизмом манер; за четверть века жизни мне посчастливилось встретить всего пяток личностей, неизменно сохранявших сие дивное качество в пору цепного распада нравов: баушку, детсадовскую воспитательницу, учителя ботаники, отчасти Котю, Михал Адамыча и Г.П. — вот, собственно, и все; а качества благонравных манер, каким-то образом жившие в Марусе, во мне, в школьных друзьях и в премилых знакомых, к сожалению, были перемешаны с хамоватым сленгом и хулиганистыми буйствами юности.

Иногда мне хотелось спросить Г.П. о родителях, но не спросил; если, думаю, сама она помалкивает насчет причин своего сиротства, значит, не стоит расспрашивать — это ее больное место.

«Вернемся, Володенька, к отаре наших овец и баранов… мы с Котей плюс бывший наш кормилец начисто разорены… Опс, естественно, ничего об этом не знает, но что-то такое чует… он, как сказал бы большой собачник, академик Павлов, безусловно сообразил: раз все оно есть, следовательно, так тому и быть — будем любить и хозяйку, и Олуха, жрать, пить, дрыхнуть, поднимать ножку, класть кучки, искать куда-то запропавших блох, постоянно все обнюхивать, вылизывать лапы и остальное хозяйство… Володенька, я ведь мать, я хозяйка, никогда не считавшая, как говорите вы с Котей, бабло… я должна заботиться о доме, о сыне, в конце концов, о его папаше… мы же, черт бы нас побрал, люди, а не просто домашние животные Всевышнего и ангелов Его… всех нас они — имею в виду Небеса — обожают, верней, очеловечивают, любят, кормят, поят, с непозволительным, на мой взгляд, либерализмом позволяют блудить когда попало, с кем попало, берегут от хворей, укрывают от дождя… словом, относятся к нам так, как мы с вами — к Опсу и к прочим живым тварям… не собираюсь жаловаться, но чувствую себя сегодня какой-то несчастной псиной, жестоко выброшенной из дома за многолетнюю избалованность, совсем не знающей, как теперь быть, как существовать… не презирайте меня хоть вы… у перепуганного деятеля отнята машина, он лишен всех пайков и синекурных зарплат, с бодуна боится, что сейчас придут, арестуют и повезут в клетке весь секретариат Союза писателей через Красную площадь, а читатели заплюют их с головы до ног… казенная машина — черт с ней, но сам-то он слегка стебанулся, капризничает, ждет, когда его напоят, накормят, обстирают, считая такое привычное положение вещей общечеловеческим перед ним долгом всего народа, как перед Шолоховым номер два… у нас есть своя тачка, но нечем платить водиле… я дрожу от ужаса, когда сажусь за руль, чтобы съездить на рынок за картошкой и ряженкой… никогда не предполагала, что жене дважды лауреата, десятилетиями купавшейся в совковой роскоши, придется сбывать ценные вещички… и поделом, поделом — это возмездье за годы социального разврата на фоне бедственного безденежья миллионов… это Володенька, не удар судьбы, а действительно законное возмездье за бездарно и праздно тянувшуюся, за совершенно безлюбовную мою жизнь… а судьбу я благодарю только за то, что и мне блеснула любовь на мой закат печальный… если без лирики, то я обязана кормить двух мужиков, одного пса, кроме того, баловать вас бараньим жарким да картофельными котлетками с грибным соусом — вы же умирали от них с Котей… по глазам вижу, от чего еще умирала ваша милость… так вот, Володенька, у меня есть ценные вещички, тайно и лично мне завещанные покойным свекром на черный, как сказал он, день… наверняка чуял служака партии, что однажды Система с треском рухнет, многие пойдут с ее руинами ко дну, то говно, которое легче воды, не утонет, иные не только выплывут, но и разбогатеют… он явно был в меня влюблен, но в отличие от вас — ни взгляда никогда себе не позволял… правда, однажды удрученно признался: «Сморозил я, — говорит, — что не сделал тебе, Галя, предложение, сморозил — отомстила мне блокада… надо было умолить, возможно, ты согласилась бы… а я зеванул, упустил шанс, не посмел ухватиться за тебя — за единственную соломинку всей моей идиотской жизни… предложил выбор своему ослу, втрескавшемуся в тебя по длинные свои уши: или, объявляю, делаешь, писатель херов, предложение, или я нахожу новую для нашей Галины семью… конечно, он перетрухнул ослушаться — вопрос был поставлен ребром… да, да, Галя, тем самым, из которого сделаны все мужики, потому что баба явно первичней нашей мудозвонской шоблы… но ты-то, — говорит свекор, — ты-то что нашла в бездарном склизняке, мною зачем-то зачатом, поэтому и выращенном, затем сопаткой тыркнутом в писательскую кормушку?.. красива, башковита, не жлобка, не курва хитрожопая, дочь благородных родителей — так на хер же он тебе, дело прошлое, сдался?.. ведь последнее слово было за тобой, так?..» разумеется, свекор понимал, что круглой сироте, бывшей детдомовке, потом бездомной наивной провинциалочке, невозможно было не ухватиться за первое в жизни предложение молодого знаменитого литератора… а знаменитость не могла не знать, что после детдома и общаги меня терзает страх перед одиночеством и неустроенностью, что инстинктивно тянусь к бытовушному покою… кроме того, сама я, знакомая лишь с детдомовской враждой, крысятничеством и ненавистью, считала, что любовь не обязательно начинается с первого взгляда… она, думалось-мечталось, может родиться сразу после интимной близости сударя Терпения с сударыней Привычкой… потом младенчика я выкормлю, всячески стану холить и лелеять, ну а потом все будет у меня с любовью, как у Татьяны с солидным супругом в генеральских погонах… никакая любовь, конечно, так и не родилась, потому что я, к ужасу своему, так и не смогла привыкнуть к мужу, а терпеть его надоело… не пришла любовь — пришли, повторюсь, тиражи, деньги, слава, лауреатство, квартира, дача, халявые дома творчества, приемы, приглашения в посольства, машина с водилой, тряпки, курорты, выезды за бугор, Сандуны, косметички, заказы в спецраспределителе ЦК, «Березка»… короче, однажды свекор мой откровенно рассказал, как в былые зверские времена пожелал он подстраховаться на всякий пожарный случай… ему обрыдло смотреть, как занимаются этими делами вышестоящие коллеги, да и быть всего лишь исполнителем начальственной их воли — тоже… поначалу он был человеком порядочным, но демонстрировать в те времена принципиальную честность значило оказаться в числе если не врагов, то чужаков, не допускаемых ни до кормушек, ни до карьеры… вокруг все грызли друг другу глотки в борьбе за экспроприацию экспроприированного, следовательно, надо было заделаться, подобно другим ловкачам, партийной сволочью и карьеристом с ушками на макушке… вот он и заделался, стал, как Поскребышев у Гуталина, доверенным шестерилой местного туза в каком-то из вшивеньких райкомов партии… потом хозяин потащил его за собой в Питер, где сволочной вождище хитроумно вырубил все былое начальство — таких же, кстати, палачей, как сам он, дорогой их друг, отец и учитель… потом Гитлер, Сталин, Рузвельт и Черчилль наблефовались, сыграв в хитрожопый политический покер… началась вторая мировая бойня… хозяин свекра в это время ракетообразно взлетел наверх — стал одним из секретарей питерского горкома, а свекор? обзавелся собственной шестеркой… тайком от своего потомка — совесть-то мучала, — порассказал уж он мне, вылакав бутылку, как все они там в Питере погужевались во время блокады, когда несчастные люди пачками дохли от голодухи, холодрыги, хворей… некоторые, озверев, не брезговали пожиранием себе подобных… сытых баб, как выражался, всхлипывая, пьяный свекор, поставляли для боссов самолетом из Москвы, поскольку местные комсомолки сплошь были кожа да кости… какая уж там страсть?.. у каждой из юных блокадниц ни сисек, ни задниц — одно желание быстрей дать, досыта пожрать и чего-нибудь такого бациллистого уволочь со стола для ближних, типа сало, масло, ветчина… столы у них там, сами понимаете, ломились от всяких яств… честно говоря, лучше бы мне не знать такой вот изнанки народного бедствия… за все завещанные мне камешки и цацки шестерка старшего помощника горкома платил хлебом, сахаром, мукой, жирами, лекарствами… представляете, даже в самиздате — его мне поставлял один из ухажеров, генерал-гэбист — ничего подобного не читала о блокаде, не слышу об этом и сейчас… а сесть, самой описать все, что узнала от свекра, уже поздно и, согласитесь, неприлично по отношению к человеку, судя по всему, если не раскаявшемуся, то прозревшему и проклявшему себя вместе с партией палачей и мародеров… сыну он не доверял ни слова… знал, что тот не преминет продать родного папашу в нужный момент… и продал бы, не сомневаюсь, привлек бы к себе внимание — к потомку, якобы трагично, но мужественно вскрывшему гнойные нарывы прошлого… свой клад свекор хранил в надежном тайничке… открыл его мне… надеюсь, не думаете, что примеряла перстеньки-колечки, брошки-сережки-браслетики?.. видел Бог, тогда я разрыдалась: было тошно, стыдно, страшно… потом начисто забыла о завещанном — не вспомнила о нем даже после похорон свекра… ведь устроены мы были при «развитом» социализме с волкообразным лицом намного лучше, верней, в тыщу раз бессовестней, чем миллионы людей… какой там к чертовой матери социализм, когда мы обитали в коммунизме для избранных… оставим эту тему… вам я полностью доверяю, поэтому прошу совета: как быть?.. конечно, я могла бы предложить чужие, в общем-то, сокровища, скажем, Алмазному фонду… но это же смешно — сегодня все в руках бандитских мафий… меня немедленно замочили бы, как Зою Федорову, укротили бы, как Ирину Бугримову, а цацки и камешки расхищены были бы точно так же, как расхищают все, что можно дорасхитить, вывезти на аукционы, бодануть нефтяным шейхам, выкачать и выкопать из недр… думать об этом невозможно… я должна выжить, чтобы помочь Коте встать на ноги и, как сейчас, быть рядом с вами… потом можно подыхать, поблагодарив Небеса за счастливый зенит неудавшейся личной жизни… предлагаю, Володенька, заснуть, новая лежанка — прекрасна, у вас хватка интеллигентного волка, молодец, спасибо… простите, отвлеклась, разболталась, но с кем же мне еще, друг мой, поговорить, как не с вами?.. к черту — мне обрыдли все эти темы… рада, что вы разбогатели… кстати, я попросила Котю не беспокоиться, солгала, что погощу у друзей в Твери… не пронюхал ли он о нашей связи?.. о, это было бы трагично».

Я успокоил ее, сказав, что не вижу ничего противоестественного в наших отношениях, если мы чистосердечно от них чумеем.

«Раз так, немедленно целуйте!»

 

25

Поутрянке, еще до кофе, Г.П. попросила дойти до тачки, стоявшей в гараже; приношу прямо на новую, на широченную, потрясно удобную нашу лежанку докторский такой саквояжик старинных времен; приношу, а сам продолжаю чуметь, глаз не могу оторвать от этой женщины — дух продолжало захватывать, сознание отказывалось верить в происшедшее чудо: в действительную мою с нею близость.

Открывает она саквояжик — и вот тут-то дрогнула вся моя, много чего уже повидавшая, деловая невозмутимость; это были коллекции древних монет, драгоценнейшие старинные вещицы, украшения, наверняка принадлежавшие задолго до питерской блокады убитым или взятым за рясы архиереям, титулованным аристократам, богатым промышленникам, купцам-миллионщикам, — словом, неизвестно кому, но ясно, что не крестьянам и не рабочим; естественно, все это было отныкано хозяевами новой жизни, палачами-мародерами шакало-волчьего режима, молодчиками-экспроприаторами церковно-буржуазных ценностей у несчастных жертв октябрьского катаклизма и красного террора… все эти ценности как-то сохранялись, растаскивались по конурам, притыривались от бандитов власти, пока не попали в руки руководителям блокадного города и их шестеркам; и вот они передо мной — переливаются разноцветными пересверками камешков, спокойно, как и положено золотишку с платиной, блестят в предутренней полутьме, в огне керосиновой лампы, обожала которую Г.П.; вот они — перстни, украшенные не булыжничками пролетариата, а такими камнями, что выше некуда даже на дилетантский, не совсем натасканный мой взгляд; Г.П. была права, только за один из таких — любого замочили бы без игр предварительного следствия и даже без контрольного выстрела; завораживали драгоценным своим изяществом нагрудный, в изумрудах складенек и тяжелая золотая иконка размером почти с ладонь; в саквояжике много чего такого было — сказочное состояние; все это было невозможно, главное, больно представлять вымениваемым сыторылыми шестерками властителей на хаванину, на хлебушек, сало, консервы, чеснок, калики-моргалики — на все, как бы то ни было спасавшее жизни дистрофиков и больных в хлад, в мор, во времена блокадного бедствия.

Помню, охватили меня ужас и отчаяние, явная брошенность всех нас на произвол всемирного зла, когда воображению, помимо моей воли, привиделись ни в чем не виноватые, подыхавшие на глазах властной и алчной нечисти жертвы тупого корифея пресловутого, будь оно проклято, «военного искусства»… горы трупов привиделись, навороченные величайшим злодеем всех времен и народов, доблефовавшимся до проигрыша фюреру начала войны, до разгрома армий, до опустошения половины страны, чуть ли не до потери Москвы… и, само собой, вновь подумалось вот о чем: если много чего случающегося в жизни остается в памяти людей, в словесности, в художествах, в кинолентах, в музеях, в истории — то просто, как в компьютере, должна иметься у Небес, у Высших Сил, у Всемогущего, Всевидящего, Всеслышащего Создателя скопированная Им, сохраняемая в вечности информация о каждом миге существования всего живого на земле — от былинки до тернового венца Творенья, как пошутила однажды Маруся, до безобразий зла, людьми зачинаемого, и образцов могущества человеческого разума.

Хорошо, что Г.П. отвлекла меня от смятения моего, отчаяния и нисколько не обнадеживающих размышлений.

«У меня нет иного выхода, хочу все это наконец продать… сама я никакого не имею представления о ценах… нести оценивать?.. куда, кому? — я трушу… сегодня друзья кидают друзей, мужья заказывают жен, жены — мужей, а вам, Володенька, я полностью доверяю… нисколько не сомневаюсь в том, что доверие старше, совершенней и душевней осознанной веры, не побоюсь сказать, в Бога… ему, до-верию, никогда не требовалось и не требуется гностических, логических, чудотворных и прочих доказательств существования Того, Кто очевиден, но невидим, правда?.. это же как раз то, что проще простейшего — вот и все… пусть Папа Римский осудит меня за ересь — все равно осознанно буду говорить и говорю: абсолютно до-веряю Богу, Сыну и Святому Духу, всегда чувствую, что полное к Ним до-верие и есть практически правильное понимание свободы… ну а счастье… счастье — это когда все мое существо благодарно Небесам за радости существованья… а в горестях виновата то я сама, то случай, но ведь на то он и случай, а не план развития народного хозяйства… видимо, Володенька, люди совершали и совершают чудовищные количества зла еще и потому, что Всевышний абсолютно нам до-веряет, но, к сожалению, недостаточно проверяет, положившись исключительно на нашу совесть… послушайте, разве не абсурдно говорить о совести Калигул, Неронов, Иуд, Лениных, Сталиных, фюреров, Мао, более мелких сошек, наркобаронов, котов и бандитов наших дней?.. забудем о них… должна признаться, думая о вас, сожалею, что интуиция увядает гораздо позже всех телесных прелестей женщины».

«Галина Павловна, вы для меня — существо неувядаемое, это без дураков, неужели не чувствуете?»

«Ах, Володенька, березовый листик и то чувствует близость поры осенней, поэтому так ярко он зеленеет, перед тем как пожелтеть, в сентябре обратите внимание на это явление… у Коти есть грустные стишки об осени… разница с вами в возрасте — ничто… наоборот, вы мне кажетесь личностью намного более зрелой, чем я, собственно, так оно и есть… как только увижу в следующей, вашей и моей, жизни, что вы уже не малолетка — немедленно брошусь вам на шею, немедленно… а вы — какого черта вы так робели?»

«Для меня это было — как после земной грязищи завалиться в сапожищах на Олимп и протопать, о коврик их не вытерев, в высокогорные покои Афродиты».

«Но теперь-то вы понимаете, что оба мы были идиотами?.. однажды вы без звонка пришли к Коте, его не было дома… я выбежала из ванной в халатике, впустила вас, просила подождать… сама бросилась в воду, потому что фактически пылала… дверь оставила открытой, надеялась, что завалитесь прямо в своих «сапожищах»… я так там плакала, так плакала… о Боже, теперь все жутковатое позади, разумеется, Господи, речь идет о нас, а у Тебя всегда все было и будет хорошо… заодно прости уж, что грешна и слаба, что вожусь с вещичками, но не я их выменивала за сахарок, постное маслецо, буханки и стрептоцид с мазью Вишневского… словом, Володенька, если вы имеете связи, продайте все это, пожалуйста, возьмите себе, умоляю вас, положенные проценты и знайте: это единственное и непременное мое условие, иначе…»

«Хорошо, уверен — все будет о'кей… это очень дорогие вещи… спасибо, до-верие — действительно драгоценное чувство, никогда не думал, что оно намного старше и проще веры, особенно той, что ищет предпосылок самой себя в знании, что довольно смешно… не поэтому ли о такой вере столько говорят и пишут веками, а до-верие, если не ошибаюсь, совершенно не интересует богословов и философов как религиозно-нравственная категория?»

«Послушайте, это удивительно: я говорила и говорю себе то же самое, но обо всем таком возвышенном — потом… сначала хочу, чтобы вы знали: я решила валить отсюда к чертовой бабушке… извини, скажу, родина-мать, с меня хватит, продам дачу с тачкой, надо же как-то обеспечить писателя, на днях с которым разведусь официально… все продам — фарфор продам, картины продам, карельские свои продам березы и прочие гобелены… увезу с собою Котю, чтоб сделать из него человека… иначе — или сопьется, как папаша, или подсядет на иглу, подобно некоторым несчастным из вашего класса… тем более Котя для меня — загадка… у меня есть некоторые опасения, я обязана помочь ему встать на ноги, причем во всех смыслах… пожалуйста, не вздыхайте, надеюсь, мы расстанемся не завтра… и давайте раз навсегда решим так: навек быть парою, увы, не судьба ни вам, ни мне… но, поверьте, это и не трагедия, раз сейчас мы счастливы… не ломайте себе голову, просто доверьтесь женской логике… сойдемся на том, Володенька, что я не желаю эгоистично разрушать вашу жизнь… а вам ни к чему представлять себе внешность шестидесятилетней бабы… Котя ничего не должен знать… да, да, обнимите меня покрепче… о как приятно ценить минуточки, потому что каждая из них — вечность, так?»

Перед тем как уснуть, Г.П. рассказала об имевшихся у нее знакомствах и связях, правда, во многом бесполезных из-за всеобщего, по правильным ее словам, падения жалких остатков благородства в низины подлого выживания; посетовав на печальные обстоятельства жизни, она — прямо в масть моему пункту насчет необходимости переправки баксов и кое-чего еще за бугор — говорит так:

«Правда, у меня есть одна посольская знакомая по баньке, качку и тряпочным делам… нормальная, вроде бы не гнилая бабенка, не замужем, длинная нога, попа, бедро, грудь, включая неслабую головку, набитую финансовыми заботами, тоской по ребеночку, горизонтами-вертикалями сексуальной революции, феминизмом, расцветом политкорректности и прочей новомодной ихней жвачкой… увы, она не дипломат, но заведует чем-то там в конторе по хозяйству, дед и бабка — русские, Соньку нашу ненавидела пуще фашизма… у нее вот-вот кончается каденция».

«Отлично, вместе и прощупаем эту дамочку, если хотите, прямо завтра».

«Не поняла, воин, что значит «прощупаем»?» — строго и властно спросила Г.П.

«Имею в виду исключительно душевные и деловые качества вашей знакомой».

«Отлично, временно лишаю вас допуска к своему телу, как говорится, закрываюсь на учет… счастлива, что наконец-то засыпаю с мужчиной, с вами, а не с каким-то навязчивым цекистом из гвардейского полка проклятых ухажеров… кстати, вам известно, что в организмах животных, возятся которые друг с другом, ублажая себя потягусеньками или испытывая сладость хозяйских ласк, да и у людей, лежащих в обнимку, тоже вырабатывается чудесный такой гормон?.. он успокаивает, одновременно бодрит и всегда радует… об этом мне внушительно и не без намека рассказывал знакомый биохимик-академик, но был отшит, пусть «гормонирует» со своей любимой сиамской кошкой… обнимите покрепче, неужели ж не понимаете, что вы первый мой в жизни любовник, причем любимый?.. это же высший чин в армии одиноких женщин всей земли».

Я был несколько задет выражением «любимый любовник»… что это, туповато думаю: намек на энное количество нелюбимых ебарей в прошлом?.. та самая, чисто женская логика, плевавшая на всякую формальную, или простая тавтология, кольнувшая избалованное, что уж говорить, сердце раздолбая, гуляки и любимца одиноких телок на Тверском?..

Перед провалом в сон я просек, как быть с кое-какими ценными вещицами; если ими заинтересуется Михал Адамыч, то Г.П. будет в большом порядке, — больше всего я хотел именно такого оборота дел.

В том полусне я блаженствовал, в милую дыша ключицу… как в ангинном детстве, при каждом из вдохов чувствовал целебность молочного тепла, меда и уюта… это был волшебный состав доброго воздуха существования, еще не омраченного ни враждебными вихрями зла, ни грустноватыми мыслишками о кратковременности любого преходящего блаженства… мальчишкой, еще как следует не вставшим с койки, на которой блаженно валялся, я немедленно принимался грезить о следующей восхитительной ангине — с желанной ленью, занятными размышлениями, чтением захватывающе интересных книжек, с какими-то налетами в глотке, полоскаемой водою с солью, — словом, грезил о дивностях жизни и легко переносимых неудобствах в укромном шалашике ангины и свободы…

Утром Г.П. слегка вспылила, снова решительно отвергнув мое предложение о совершенно бескорыстной помощи — о такой, какой, считал я, и должна быть помощь дружеская.

«Володенька, во-первых, таково мое желание… во-вторых, верней, в конце концов, дело есть дело, а ваш труд есть труд… пусть все это будет нашей шутливой детской игрой в клиентку и официанта, но не вздумайте считать комиссионные чаевыми и путать нашу игру с шуточками в «папы-мамы»… так что тема, понимаете, закрыта, как говорит мой бывший, сочинив очередное свое, простите, уродливое уебище».

Подумав о предстоящей нашей встрече с посольской знакомой, я заранее почувствовал отвращение к знакомству с нею и к тем самым прежним моим грезам о полезной для дела одинокой чувихе из какой-нибудь, лучше бы буржуазно-империалистической конторы… не из высоких отвращен был соображений, а чисто физически не смог бы я уже осилить ни фикового брака, ни удобного свала с отправкой кое-каких дел дипбагажом, ни появления похабной легенды насчет того, как русский малый хитромудро охмурил бывалую посольскую дамочку, знакомую с тонкостями сексуальной революции.

 

26

В те дни все, внезапно сорвавшееся с места и не оставившее никакой надежды на остановку, понеслось в неведомое, причем с такой головокружительной скоростью, что мы с Г.П. еще несколько дней никак не могли расстаться, словно бы вцепившись друг в друга, чтоб не разбросало нас в разные стороны вихрями жизни… дела, заботы, суета, дни и ночи, повторюсь, незаметно сливались в один день, в одну ночь; из-за однообразного, нисколько не надоедавшего, никогда не казавшегося тошнотворным времяпрепровождения, перепутывались друг с другом милые подробности жизни и рутинные заботы… поэтому — подобно хороводам заоконных пейзажиков, отлетающих от поезда, — все быстрей и быстрей мелькали в уме то необходимые встречи с нужными людьми, то удачный — с пользой для Г.П. и для себя — расклад дел… не забывал я и о всегдашней осторожности при денежных крутежах-вертежах… что-то привирал предкам… разбирался с наглеющими добытчиками досок, с когда поддатыми, когда ширанутыми нашими художниками-авангардистами… радовали и книги, неожиданно подаренные иностранами, новыми моими знакомыми… как снег на голову, сваливались неслыханные профитные удачи, вероятно, утроившие мой капиталец.

Но все это было ничто по сравнению с тайными свиданками на даче с Г.П.; правда, часто ко мне возвращались тревожные страхи за чердачную заначку… вдруг, думаю, возьмут подонки и подожгут дом только для того, чтоб вандальски поднахезать имеющим его людям?.. воображение только и делало, что подкидывало в свой костер различные «а вдруг?»… как бы то ни было, настоящее действительно моментально отлетало в прошлое, как вышеупомянутые заоконные пейзажики от поезда… будущее же, наоборот, однажды показалось не таким, как прежде, — не косорыло расплывчатым, а вообще непредставимым без царственного в нем присутствия Г.П… во всем остальном — это касалось целей свала — много чего было в нем вполне определенного, не похожего на невзрачное прошлое и счастливое настоящее.

Не буду забегать вперед, спешить теперь некуда; даже не мешало бы чуток передохнуть; все-таки не в безвоздушном пространстве, не в колбе, не в уютном шалашике детства неслись неведомо куда наши жизни, а в стране, на дыбы поднятой бешеными вихрями событий; миллионным массам обывателей было от чего растеряться — умопомрачительно странные события явно не были предусмотрены ни вождями партии, ни заправилами государства; к тому же, по их мнению, на позорных митингах вчерашние враги и диссидентская сволота подло объявили разношерстую шоблу коммуняк не пионерами первого в мире развитого социализма, а обдриставшимися заднепроходцами; им вторили предводители темных толп:

«Куда ж, поглядите, дорогие товарищи, смотрят органы, когда дерьмократы покрыли фактической пеной из своих отпетушителей весь наш великий народ, ставший голодным, голым и босым, как до тринадцатого года… Сиваш когда-то перешли, а нынче напрочь все мы сброшены англо-американо-швейцарско-сионистской сволочью свободного рынка с почти что достигнутых сияющих высот — вот какое настало историческое блядство…»

Лично я тогда не гнал картину, чтобы не сломать аппарат, как сказало однажды общечеловеческое лицо Генсека в пику симпатичной физиономии рослого уральского аппаратчика; в те дни Горби уже перестал мелькать на экранах ящиков и лыбиться под «соболиными» шапками всех газет мира.

«Кстати, вид у этого очень слабого и недоразвитого, — считал Михал Адамыч, — государственного деятеля присмиревший, но вовсе не пристыженный, не унылый, как у лоха, догола проигравшегося в картишки… наоборот, многим людям и у нас, и на Западе Генсек представляется необыкновенным везунчиком, прямо-таки угадавшим за всю масть и снявшим исторический банк двадцатого столетия… понятное дело, как же было забугровым финансовым воротилам, политическим лидерам, недалеким политологам, аналитикам разведок, видным дипломатам, генералам и фукуямам успешного конца истории, бескровно сокрушившим СССР и, безусловно, желавшим по-быстрому переломать руки-ноги бывшей сверхдержаве, — как же было им всем не затянуть растерянного Генсека в свои игры, как это умеют проделывать наперсточники с командировочными лохами?.. вот и затянули, потом объявили героем нашего времени, хотя истинным героем, если не Чрезвычайным и Полномочным Представителем Небес, является Время, а никакой не Генсек… это оно, всесильное Время, вопреки стараниям садистов утопии, с семнадцатого начало размывать, постоянно размывало, наконец размыло все базисы и надстройки закрытой Системы, способной лишь на постоянно прогрессирующее саморазрушение, но вовсе не на основательное самосовершенствование… Время, Володя, размыло Систему, а владыки мира просто намылили и отмыли Горби лучшими в мире моющими средствами, намазали бальзамами, окурили фимиамами и прочей парфюмерией… черт с ним, с Генсеком, пусть себе получает Нобеля, идет по рукам газет и экранов незлой этот человек и очень плохой политик, перетрухнувший повести страну по стратегически умному пути «китайских оппортунистов»… не в этом дело — народы мира вздохнули, призрак советизма уже не бродит по планете, нет в воздухе смердения войны, каждому из бывших совков — всей жизни не хватит для чтения великих книг, державшихся цекистскими кретинами под семью замками… что бы там ни говорили, впервые за семь десятилетий миллионы людей отведали свободы… зачастую — очень горькой, но все-таки отведали… кое-кому не понравилось — эти, понятное дело, тоскливо ностальгируют по гарантированным в бараках птюхам, сахаркам, шелюмкам и рататуям… честно говоря, многие люди по-своему правы — одной свободой сыт не будешь…»

Я и сам плясал тогда от долгожданной радости, типа просыпаюсь — здрасьте, нет Советской власти, где ж она, а вот она — на муде намотана… хотя история наша, да и действительность тоже еще пованивали кровищей, говнищем, гнойными язвинами имперской «дружбы народов», обернувшейся вдруг гибелью несчастных, толпами бездомных беженцев, бедствиями невинных, несчастных, бездомных кошек и собак.

Кому-нибудь словоговорения мои могут показаться лишними, но сам я до конца дней моих буду помнить много чего сказанного в те дни Михал Адамычем во время наших дачных бдений.

Однажды он говорил так:

«Одним нынешние события кажутся внезапным счастьем очищения от исторической зловонной скверны… другим — неожиданным возмездьем за многолетнее удушение всех свобод… третьим — неслыханным грабежом, замаскированным свободной болтовней о говенной сущности всех фуфловых идеалов прошлого… четвертым — то есть много чего потерявшим номенхалтурщикам-синекурщикам и самым тупым, самым темным, самым фанатичным обывателям — предательством ленинских заветов, изменой сверхдержаве и марксистскому учению… а в целом — и правые и левые так устали от кровавых ужасов истории, что никто, кроме латентных палачей-садистов, не ратует за развешивание на фонарях властителей бывшего режима… к тому же некоторые из них сами спешат объявить себя тайными врагами Системы, не ставшими жертвами только потому, что умело двуличили, пытаясь взорвать — исключительно изнутри — все ее нелепые догмы и основы… в данный, как говорится, истмомент вовсю бушуют уркаганы приватизации, а потом, вот увидите, Володя, начнется все та же катавасия, но под другими соусами, то есть кто был ничем, тот станет всем, а тех, кто уже был всем, назовут губернаторами, депутатами и так далее… всерьез перетрухнув призрака неизбежной ответственности за катастрофу Системы и беды истории, — все эти люди вскоре неизбежно очухаются от всего непредвиденно для них случившегося… собственно, мы уже становимся бессильными свидетелями чудовищного извращения и опошления всех благородных начал коренной перестройки, которой далеко до всех бескровных видов освободительной революции, как клопу до перины Королевы Англии… Володя, я ворочаю черт знает какими огромными финансовыми потоками, содействую правильному их направлению в нашинскую болезную экономику… хотя перестал верить в мечту всех нормальных свободолюбивых личностей о полном запрещении КПСС — преступной организации, подобно фашистской, ответственной за уничтожение и искалечивание жизней десятков миллионов людей… дай бог, чтоб оставалась она парализованной и однажды подохла бы своей смертью… мечта мечтой, а реальность вот какова: с новой нашей Системой происходит то же, что и с хреново поставленным тестом: дрожжи таковы, что ему трудно подняться и дойти до выпечки буханок черняшки, батонов белого, пирожков и бубликов… в стране уже наворочено столько говна и понаразвелось разного рода беспредельщины, что не знаю как вы, а я уверен, вскоре — на месте тупой старой — постепенно возникнет новая автократия… и будет она, как в Китае, хитрожопей прежней, к тому же более изворотливой, энергичной, ловкаческой, мобильной, говорливой, сравнительно начитанной, образованной, либеральной, отлично играющей на политическом противоборстве правых с левыми, на зависти нищих к богатым, умеющей разделять и властвовать, приспособившейся к новым историческим условиям, к мелким формам свободного рынка, к популистским формам демократии да к беспросветно темному, как теперь говорят, электорату… само собой, основана Система эта будет на политической диковатости обездоленных, ксено-фобски настроенных толп, крайне униженных поражением в холодной войне и бешено ненавидящих победивший Запад во главе со Штатами… Системе этой будет на руку тяга к личному обогащению столичных и губернских властолюбцев, их холуев да повсеместная коррупция, похожая на необъявленную чиновниками войну с обществом, называемую всеми ими, видите ли, «выживанием»… прибавьте сюда сверхдоходы от нефти с газом, огромный оружейный бизнес на чужой крови, пару кабинетных сверхидей, националистического колоритца, вымышленного политбизнесменами евразийства, посыпьте все такое всеобщим желанием стабилизировать общественную жизнь страны делами, а не словами, да обуздать криминал с беспределом, — и будет готов черновой набросок нашей будущей чудесной действительности… лично мне остается одно — служить жизнеспособной экономике в меру сил и знаний, да с благодарностью Богу Времени за полный пиздец чудовищной утопии и нелепейшей из властей в мировой истории…»

 

27

Видимо, из-за некоторой пресыщенности и просто любовной усталости в отношениях наших с Г.П. возник через полгода некий холодок спокойствия — слава богу, не раздражительности; ничего не поделаешь, говорил я себе, так бывает… по себе заметил, как недельная разлука перестает быть тягостно тоскливой нудою, но, наоборот, приносит нам обоим полезную передышку от чумовых страстей, сообщая необходимое в жизни чувство свободы и блаженство одиночества.

Г.П. весьма была обрадована и удовлетворена первой крупной моей сделкой с Михал Адамычем, о чем речь впереди; отлично прошла продажа нескольких вещичек, оцененных моим знакомым, очень серьезным знатоком антиквариата и драгоценностей; кроме того, я приобрел лично для себя (по отличной для Г.П. цене) пару перстней с камнями, выложив за них почти всю свою валюту из заначки, — жить стало гораздо легче, правда, не веселей; тайком я сделал это только потому, что Г.П. непременно пожелала бы сделать мне царский подарок, что было бы не в жилу моей совести и нраву; кое-кому из отъезжантов боданул кое-какие вещицы, бесстыдно выменянные шестерками свекра и его партийных боссов у подыхавших блокадников; так что Г.П., по ее словам, оказалась буквально на седьмом небе от свалившегося с него богатства; а мне пришлось взять законные проценты за комиссию.

Затем Г.П. попросила отвезти ее в церковь на Якиманке; там она купила целый сноп свечей, пахнувших теплом и воском сотового меда, а не казенно-присутственным стеарином… в тишине почти пустого Храма, переходя от иконы к иконе, бережно оплавляла концы свечей… их фитильки охотно приникали к уже горевшим фитилькам… загоралось новое пламечко, оно постепенно становилось синеньким посерединке, уютно ограниченным мерцающим нимбиком… потом ставила свечи в подсвечники, перед каждой иконой подолгу молилась во чье-то здравие, за чей-то упокой… слышал, как молила она простить и свекра, и себя, и своего алкаша, и Котю, и меня, и все поганое человечество вместе с самоубийственными для него самого безобразиями… потом поставила свечу Пресвятой Богородице и, нисколько меня не стесняясь, восславила Ее за дарованную бабью радость… когда мы вышли на улицу, Г.П., благостно вздохнув, сказала:

«Не могут быть такие состояния тела и души не ниспосланными свыше… слава Тебе, Господи, кажусь себе девчонкой… не выпить ли нам, милый Володенька, по бокалу вина?.. чур угощаю я!»

Вечером, на даче, я почти молитвенно приложился к отметинкам щербинок церковного пола на коленках Г.П. — к щербинкам милым, ощутимым лишь губами…

Вскоре, после разрешения кое-каких дел Г.П. отвезла меня и ту свою посольскую дамочку из шумливо чумеющего города на дачу; она смелела за рулем, когда я был рядом; по дороге то и дело проклинала чудовищные пробки и шустрые, явно бандитские джипы, просто-таки отшвыривавшие в стороны гаишников; Опс задрых, как только улегся на заднем сиденье, ибо обожал спать в тачке и правильно делал, что спал; однако при внезапном торможении, а также на крутых поворотах, он вскакивал и строго смотрел то в ветровое стекло, то в нашу сторону: мол, что за резкости, что за вертуханья, что за неполадки в движении?..

Дорожные сложности так злили Г.П., что она высказала фантастически смелую, явно невыполнимую мысль, словно была не водилой, а наиболее воинственной амазонкой давних времен.

«Если б на месте бывшего партократа находился какой-нибудь крутой умелец, а не пьянь уральская, то при нем урочьи похоронные шествия и катафалки, на корню убивающие время личной жизни рядовых водителей, вроде меня, по крайней мере, сделали бы упорядоченными, черт бы их всех побрал… бандиты друг друга заваливают, а мы, видите ли, должны мучаться… почему, скажите мне, Ельцин не может, как после войны кровожадный Сталин с бессердечным Жуковым, одним разящим ударом избавить порядочных граждан от основных паханов?.. это же канальи, разыгрывающие вакханалии на кладбищах… невероятно — ноге рядового человека уже не ступить в приличную могилу, а над бандитами возводят колоссальные куски мрамора, привезенного самолетами паханов прямо из Италии… не удивлюсь, если рядом с могилой свекра одному из таких отгрохают малахитовую глыбу… а гробы?.. каждый из них дороже крохотной конуры в экологически захудалом районе… ответьте мне: где мы живем?.. кажется, что нас окружают люди, в одночасье превратившиеся в акул, крокодилов, змей, шакалов, гиен и грифов… так где же мы живем, если не в настоящем бытовом аду?.. а Америка ссыт в потолок и называет этот беспредел перестройкой».

Я не мог не вспомнить, как однажды в бане шел в нашей компании разговор об удивительно непредсказуемых выкрутасах новых времен; неслыханные перемены радовали нисколько не обедневших и наворочавших суммы шустряков и, наоборот, удручали бывших номенклатурщиков из привыкших брать на лапу; кое-кто проклинал бездарных лидеров, разваливших привычный уклад жизни, за то, что не сделалась она менее адовой ни для миллионов работяг, ни для новых дельцов, сутками торчавших в своих ебаных офисах, не видевших нормальной жизни, страшившихся рэкетиров, хватавших от всего такого инфаркты с инсультами, если не пулю в лоб… на хер, говорят, нам такая свобода… мы, мол, раньше меньше ишачили… рыло было в киселе, а в пятак не шибало вонючей, понимаете, проблемкой оттепельных отморозков… сегодня, управы на них нету, эти падлы могут лично каждого из нас завалить и вырезать на хер, скажем, сердце с яйцами, чтоб бодануть их жареным японцам в очках, бабло же просадить в казино у тех, кто руководит всей этой расчлененкой на своем мясокомбинате… да ебу я данный круговорот веществ в природе… ад прежнего типа был поклевей нынешней преисподней… о народе, ебена мать, надо думать, который не то что остался голым, а обшерстел без мыла, прям как орангутанг…

Михал Адамыч, как всегда, попробовал примирить споривших иронической байкой.

«Все, джентльмены, не так уж и страшно, если въехать в печальный факт того положения вещей, что жизнь на земле вообще нелегка, адских же обстоятельств в некоторых развитых странах тоже выше крыши на душу и на тело населения… худо-бедно, но застойный наш ад перестраивается… скажу больше, ему успешно трансплантируются некоторые райские качества… взгляните: почти не осталось чертей рогатых, ранее не смоливших свечки в ненавистных им храмах Божьих… видны и иные признаки прогрессивных перемен… больше того, многие адские стороны быта приватизируются… в прессе, с легкой руки Володиного дружка, пошел базар насчет попадания светоносной нашей страны под кавказо-мангальское иго… массе грешников можно выехать из российской преисподней в якобы забугровый рай, где ишачат почище, чем тут, правда, за приличные бабки и в более чистой окружающей среде… что касается духовной жизни, то, будем справедливы, власти не отняли выходных, наоборот, праздников у нас стало больше на душу населения, чем в Китае и полувырезанной Руанде… неукоснительно празднуем Новый год, затем Рождество, различные Хануки и Рамазаны… после дневных пыток в маслах кипящих, смело охлаждаемся льдами хоккея и фигурного катания… с суровым молчаньем на устах отмечаем даты рождения и смерти вечно живого — поэтому и незахороненного — любимого трупа палача собственного народа № 1… не следует забывать о Неделе Триумфа Семи Смертных Грехов… между прочим, каждому из нас дано почетное право на несение бессрочного наказания, объявленного делом чести, славы, доблести и геройства… ежегодно совершаем массовое переплывание Стикса, то есть туда — в честь легендарного подвига Иуды, и обратно — в честь его же суицида на осине… обе годовщины считаются одновременным историко-диалектическим событием, поскольку без одного из них никогда не было бы второго… а праздники убийства родителей и тринадцатого года, совмещенного с годовщиной начала империалистической войны, переросшей в гражданскую?.. всего такого не перечислить… извините, но на задворках сознания складываются еретические мысли, что таперича праздничных дней стало намного больше, чем самих грехов… нас поддерживает во дни сомнений и раздумий мудрый лозунг: «Кто всегда грешит, тот никогда не покается»… над колдоебинами отвратительных дорог висят портреты Каина работы известного академика мертвописи, с крылатой фразой первоубийцы — «Нашему брату к смерти не привыкать!»… а ведь мы не учли Дней Победы взяточников, людоедов, насильников, проституток, сутенеров, наперсточников, выделывателей паленого спирта, аферистов, строителей пирамид, мастеров военного искусства, растлителей, палачей, сочинителей ужастиков, псевдоясновидящих, блох, клопов, слепней и клещей желтой прессы, доносчиков, изобретателей ядов, создателей бактерий, конструкторов сверхбомб, бюрократов-садистов, юных расчленителей трупов, торгующих ВОГами (внутренними органами граждан)… не забудем День Неизвестного Скотоложца, виновного в варварском растлении юных поросят и козочек, а также в садистическом глумлении над старой черепахой, имевшей несчастье родиться в День Освобождения крестьян от крепостного права…»

«Это не страна, — привела меня в себя знакомая Г.П. Элизабет, Лиз, — это ранее неизвестный ни Богу, ни дьяволу, ни науке круг ада… совершенно не могу понять, как могли вы столько лет терпеть этот адский режим?.. мы, американцы, не потерпели бы его и года».

«Вот, не дай бог, попадете в лапы своих прекраснодушных утопистов, разных Ягод, Ежовых, политбюро, госплана, — сказал я, — мгновенно поймете, что с адом, построенным на крови и костях, невозможно бороться по одной простой причине: пикнуть не успеете, вам тут же заткнут глотку, потом сгноят в пустыне Аризоны или на урановых рудниках».

«Ну, знаете, такого никогда не допустят ни наша Конституция, ни религия!.. вы очень плохо знаете наш народ, Владимир».

«Зато я представляю себе широту возможностей Гомо сапиенса, которого, если вы читали Достоевского, хотели всего лишь немного подморозить, затем так его переморозили, что три четверти века медленно он оттаивал и наконец-то отморозился… здравствуй, оттепель, здравствуй, старость счастливая, музыка Пахмутовой, слова дяди Степы».

«Вот именно, — продолжала раздражаться Г.П., — разве это не безобразие, которого не было ни при Достоевском, ни при красножопых виновниках народной катастрофы… подумать только — вокруг сплошные пробки, «роллс-ройсы» наезжают на «мерсы», «опелей» обгоняют «линкольны», убийства, разбой, рэкет, блядство… бывшие нищие жлухтают винище из подвалов кардинала Ришелье — пять штук баксов за бутылку… повсеместно разворовываются миллиарды, взятые в долг за бугром… менты бледнеют от страха перед урками… инфляция стала Гулливером, а народ лилипутом — вот что происходит… конечно, я за смертную казнь, но вы, господа и слуги народа, избавьте уж нас от показательных, как в Китае, телерасстрелов бандитов и мафиозников… поверь, Лиз, не одна я считаю, что только так, чисто по-китайски, можно ликвидировать отморозочно-оттепельную преступность на низшем уровне, а потом кончать с ней все выше, и выше, и выше, если, конечно, получится».

«Любишь кататься на русских горках — люби и на тележке их перевозить», — ввернула Лиз, поднабравшаяся нескольких наших чудовищно перевираемых ею пословиц и поговорок, типа «утро гораздо интеллектуальней бурной ночи», «сколько веревочке ни пролонгироваться, нефтяные шейхи, подкармливая исламский терроризм, качали и будут качать баксы из карманов налогоплательщиков».

Не знаю почему именно, но дамочка эта вызывала во мне отвращение — не стал бы ее пилить даже за ящик джина и коллекцию литовских твердокопченых колбас.

Наконец мы оказались на даче; забыл сказать, на ней при наших наездах в город оставалась сторожить пожилая тетка из соседней деревеньки.

Накрыли новенький журнальный стол, поддали; когда Лиз — фригидная, по-моему, серая мышка с нездоровой кожицей на мордочке — вышла пописать, Г.П. спросила:

«Какого черта, Володенька, так холодны вы с приличной, главное, необходимой для вывоза валюты и кое-каких моих вещичек дамой?.. будьте с ней, прошу вас, подобродушней».

«Послушайте, вы уверены, что эта дама вас не кинет?»

«Святые угодники, это очень приличная женщина, очень… интуиция никогда меня не подводила».

«Ваша интуиция далека от финансовых дел… прошу вас, пожалуйста, не доверяйте этой Лиз».

«Вы несказанно меня расстроили, но как же мне теперь быть?.. если я доверяю, то проверять — не в моих правилах».

«О'кей, положитесь во всем только на меня, повремените с рискованной передачей Лиз всего, что имеете… во-первых, я поговорю с крутым покупателем на все остальные ваши вещички, затем гарантированно перепулим валюту… проверку Лиз беру на себя».

«Володенька, поступайте как знаете, больше я не думаю ни о чем… быстро поцелуйте, только так, чтобы я задохнулась от счастья… потом мне необходимо ожить для дальнейшей жизни с вами и устройства Котиной судьбы».

Между прочим, Лиз так долго курила на терраске, словно добивала свеженачатую пачку; нет, решил я, даже с Моной Лизой, если б такой же была она дымягой, ни в жисть не трахнулся бы, — это же не женщина, а гунявая консервная банка, провонявшая тремя поколениями окурков.

Потом все мы снова поддали, побаловались икоркой и родимой, которая получше норвежской, семгой, как сообщила Лиз, «посольской торговой точки из»… потом поочередно помлели в танго… надо сказать, не лицо, но тело у серой мышки было вполне стройненьким, вполне выхухолевым, только вот слишком мускулистым, как у мужичка, который старательно компенсирует накачанными до отвратительного выгибона бицепсами неудачную свою низкорослость и общую корявость тела… ни хера не поделаешь, раз там у них, согласно Котиной частушке,

все устои задрожали все болты расслабились бабы шибко возмужали мужики обабились…

Мышка явно ко мне липла, но я решил уйти в глухую стратегическую защиту, заняв прочные оборонительные рубежи, — так выражаются большие мастера презираемого мною до блевотины «военного искусства».

Совершенно неожиданно завалившись на дачу, выручил меня Эдик, хозяин мебельного… терпеть не могу неожиданных визитов… Лиз, вдрабадан уже косая, набросилась на него… я был спасен от приставаний и ясных намеков на штурмовую групповуху.

Бутылки шампанского, которые приволок незваный гость, так и выстреливали пробками в потолок, прямо в то место, где хранилась моя заначка; выбрав момент, я попросил Эдика, разобравшись с Лиз, бесшумно слинять… с меня, говорю, пузырь коньяка за выручалово, подробности при встрече… но будь осторожен: связишка с забугровым кадром чревата хвостами и прочей головной болью.

«О каких ты на хуй базаришь хвостах, когда мой первый «замок» — подполковник с Лубянки, а его законный брат не последний кадр в Моссовете… тут не хвостов трухать надо, а нежелательной флоры, типа входить придется в дамца не на босу ногу, как в супругу, а в калоше… с другой стороны, если рассуждать бздиловато, то при невезухе и на родной сестре схватишь, а если уж повезет, то словишь мандавошек даже на порносайте».

Начисто вырубившуюся Г.П. я уложил в спальне; Эдику с Лиз предназначался громадный письменный стол в бестолково разграбленном и захламленном кабинете бывшего литгенерала.

Я выгулял на ночь Опса… посмотрели мы с ним на звездочки, а со звездочек, хотелось верить, смотрели на нас с Опсом тамошние небожители, но тоже, разумеется, ничего не видели, кроме точечки земной, в ночи горящей… и сами с собой всплыли в поддатой репе две Котины строфы…

душе любезен путь существованья и кожа тела тленного мила обетованны наименованья как корни кроны одного ствола есть пламень и эфир вода земля и воздух божественно равны и свет и тень в зеленой мгле горит звезда березы сияют огоньки небесных деревень…

Насмотревшись на небо, улегся рядышком с первой в жизни женщиной, не хотелось расставаться с которой ни днем ни ночью… Опс устроился у нас в ногах… задрых я, прикрыв ухо подушкой, чтоб не слышать диких взвоев, стонов и надрывных воплей Лиз, очень уж неприлично старавшейся быть услышанной тупыми парнями всей земли, ранее ею пренебрегавшими.

Поутрянке мне сразу же стало ясно, что, судя по взглядам, Лиз, проснувшаяся на письменном столе и постанывавшая с похмелюги, пыталась допереть: кто именно ее трахнул?.. с перенаподдававшими дурехами чего только не бывает, но мне это было на руку; потом обе дамы мурлыкали о каких-то своих делах, чистили перышки и лакали крепчайший кофе; Лиз внезапно заговорила о перевозке ценностей… я, мол, очень рискую, Галина, но ради тебя готова плевать на все ваши и наши законы; я быстренько смотался на чердак — достал из загашника пару северо-корейских прессин баксов — специально для проверки Лиз «на вшивость»; я их — на всякий пожарный — буквально за копейки приобрел у одного ничем не брезговавшего фармазона и наркомана; он вскоре врезал дуба от перебора дури.

Приятно, думаю, будет с большой пользой для крайне доверчивой Г.П., переоценившей на этот раз мощь своей интуиции, предотвратить явно не первое и, видимо, не последнее наглое кидалово Лиз… я без всякой интуиции чуял это так же верно, как Опс унюхивает за три версты запахи колбаски и сосисок… прихватил для Лиз и тройку внешне безукоризненно, достойно и старообразно выглядевших, однако тоже фальшаковых досок, при покупке которых, дело прошлое, приделал мне заячьи уши один поганый козел… вскоре был он повязан ментами, а в зоне его отпетушили… слишком насолил, идиотина, многим людям, так что жадность фраера сгубила… гуляш из таких засранцев — любимое ее блюдо… что говорить, недоброе делалось дело, но не пропадать же, думаю, зазря злу, выдававшемуся за добро тем фуфлошником… и не поощрять «участливую» дамочку к очередной подлянке.

Хорошо, что отвязанная шустрячка Лиз вскоре отваливала в Штаты; это избавляло меня от разведения флиртовых соплей; вручая посылочку, нарисую вид, что мы с Г.П. загруживаем ее с дружеской верой, надеждой и личной моей любовью… о ней, шепну на прощанье, непрестанно буду перед сном мечтать, с трудом, дарлинг, воздерживаясь от мастурбейшн… более того, настою на том, что раз в неделю будем сходиться по телефону и балдеть на расстоянии, терпеливо доводя себя до одновременных оргашек, как рекомендуют крупные сексологи и сам доктор Спок…

Лиз окончательно уверовала, что трахнул ее я… она была в восторге и от перспектив, и от моего чудесного английского… чутье меня не подводило: стандартная крыска… в этом смысле был я битой рысью и тертым тигром родимых джунглей… у нее, положившей чужую посылочку в сумку, был вид необыкновенно удачливой бабенки, словно бы выигравшей на ипподроме, главное, восторженно захваченной не таким уж и редким в людях чувством безнаказанности, к тому же порожденным предвосхищением дармовой прибыли… ее просто-таки распирало не от слепого ночного секса и не от крепчайшего утреннего кофе, а от будущей, легко удавшейся подлянки; иногда она, словно бы невзначай, говорила, что дружба с нами — лучшая для нее благодарность; я, мол, всегда готова нарушить закон ради помощи людям, пострадавшим от глупостей бездарнейших властей.

Г.П. я попросил звякнуть и сказать Лиз, что передам ей всего лишь свою ценную посылочку, поскольку писатель летит спецрейсом в Штаты вместе с делегацией чинов законтачить мир-дружбу с Международным пен-клубом и может вывезти отсюда даже шапку Мономаха и один из сменных мавзолейных трупов… так, мол, и так, прости, пожалуйста, спасибо за готовность помочь… а Володе ты окажешь бесценную услугу…

Словом, как я задумал, так оно и вышло; в премилом одном кабачке мы были с Лиз одни.

«Ты, — говорю, — для меня, Лиз, настоящий сексуальный ленд-лиз, храни денежки или дома, или в банке… доски пусть ждут моего приезда… а я тут заработаю раз в пять больше и тогда нагряну».

Наговорил я ей с три телеги нежностей и расписал массу наших общих планов… передал фальшаковые баксы и доски… по сиянию кайфа на лице глуповатой и подлой фармазонки видны были все ее мыслишки, все образы предстоящей удачи… обмен «форда» на «мерса», выкуп дома, заказ у итальяшек мебели не хуже, чем у этих реакционеров в их хибаре… и вообще, в гробу конкретно я видала гнусных русских вместе с их загадочной душою… они умеют только воровать, пьянствовать, ебаться с малознакомыми иностранками и между делом нагло обжирать, гнусно раздевать Америку… этим неисправленным вшивым каторжникам необходим не вечно поддатый Ельцин, а совершенно трезвый Сталин разлива тридцать седьмого года…

Мы проболтали часа полтора.

«Володя, — говорит, — у вас такое произношение, знание идиом и нашего сленга, что не шпион ли уж вы, потерявший работу в связи с перестройкой?»

«Шпионы, Лиз, насколько я знаю, не ведут себя столь открыто… пардон, но я всего лишь бывший вундеркинд, ныне бизнесмен в стране, не имеющей, в отличие от вашей, новых просвещенных законов, гарантирующих неприкосновенность частной собственности и защиту прав частного предпринимательства».

Перед уходом Лиз пожелала увезти с собой бутылку «Хванчкары», которую, по ее словам, обожал великий полководец, корифей наук, а также палач всех времен и народов; я заказал пару бутылок, преподнес, после чего заспешил на необходимую деловую встречу с улетающим в Париж Монаховым, добрым моим знакомым; я подвез ее до дома на Кутузовском; мы распрощались самым горячим образом; пришлось полобызаться, лобызалась она — что надо.

Странное, подумалось мне, положение: при праздных планированиях чего-либо заведомо несбыточного в арсенале лжи всегда оказывается гораздо больше фантазий и разного рода измышлений, чем у совестливой правды, постоянно считающейся лишь с реальностью, какой бы ни была она — бедной и скромной, а то и богатой.

 

28

Дни и месяцы проносились молниеносно; за это время даже шибко ошарашенные люди успели привыкнуть к разительным вокруг изменениям… уже не так тошнотворно разило от зловонных пролежней Соньки, слишком долго врезавшей дуба под кирпичным забором Кремля, от неизлечимых «обком», «райком» и прочих раковых опухолей, расползшихся по всему организму, точней, по механизму Системы, саму себя еще недавно величавшей устами дяди Степы «Союзом нерушимым республик свободных»… все эти хвори и миазмы не могли не парализовать совершенно вымотавшуюся за три четверти века страну… они отравляли и калечили людские нравы, выколачивая всякую пыль из их людоедских изнанок… одни чирьи «Морального кодекса строителя коммунизма» вскрывались, другие продолжали гноиться, обнажились напоказ язвы социума, на которые нерегулярно наносился внешний глянец с помощью помады и бронзовой пудры… открылись старые раны износившегося вещества столичного города, от чего казался он покорным, унылым и равнодушным, как человек, вконец изведенный смертельной депрешкой… дома, уличные столбы, мостовые, тротуары, газоны, бульвары и прочие дела — тоже, видать, не выдержали многолетнего ига властных, но тупых ничтожеств, не сумевших любить, уважать и ценить ни природу, ни покорных обывателей, ни городов, ни деревень одной шестой части суши, волей дьявольского случая попавшей в цепкие нетопырские их грабки… тогда не одного меня пугали крысино-серые электрожилы безлампочных патронов, свисавшие с потолков в подъездах… повсеместные уличные ямины и раскопы так и затягивали в себя инвалидов, здоровяков, бедных стариков и глупых детишек… многим «шибко пужанутым» казалось, что злобный призрак гражданской войны вовсю старается либо нарыть побольше будущих братских могил на душу городского населения, либо обеспечить окопами все враждующие стороны, готовые вцепиться друг другу в глотки… в каждом доме — захарканные, зассанные, опасно покряхтывающие лифты и изгаженные подъезды… юные шкодники зловредно втискивали в щели лестничных перил вострые лезвия моек… одна наша пожилая соседка устала, бедная, облокотилась отдохнуть — мойкой перерезало ей вену, вот и все… истекла кровью, не дожила до прихода «скорой»… наверху ожидали помершую товарки, пришедшие к ней на чашку чая в день рождения, случайно совпавший с днем кончины… Москву мне действительно было жаль, но не как столицу бывшей сверхдержавы, а как близкого человека, страдающего от условий существования, насильно ему навязанных… отчасти и поэтому в те дни навязчиво в башке крутились две свежие Котины строчки:

столицым городом деревней одноликой бредет душа к пределам жизни дикой…

Помню, я заметил, что буквосочетание «душа к» — отличная рифма к слову «ишак»… в остальном, что говорить, умел Котя излекать поэтические значения из всего того, что, примелькавшись, кажется поверхностным, скучным, навеки разлученным с чистыми и глубокими смыслами простых слов…

Удивительно было наблюдать, как власть с Системой издыхают на выпученных от изумления бельмах перекосорыленных номенклатурных своих подельников… все они очумели от кровоизлияния в мозг, лишились речи и привычных партийных догм, лопнувших, как надутые гондоны… внезапно, как говорил народ, съебурился в ишачий хуй коллективный ум, скурвились не менее коллективные честь и совесть… потом вообще куда-то подевалась вроде бы на века запрограммированная воля дурной и шалавой КПСС — воля подавлять, запрещать, вооружаться, расширять соцлаг до всемирной победы бредово изолгавшейся утопии… присмотревшись, повсюду можно было увидеть обломки партии и учения, хотя виртуальный коммунизм строился не в компьютерах, а, будь он проклят, щедро удобрялся костями лучших представителей всех наций, обитавших некогда в империи.

«Именно таких людей, — сказал однажды Михал Адамыч, — унаследовавших качества безвинно погибших, не хватает сегодня несчастной нашей стране, а она ведь свыше получила на руки всю козырную масть и исторический шанс отыграться… но история — не покер, а страна, сами понимаете, не игрок, вроде нас с вами… государству, блефовавшему семь десятков лет с полным на руках фуфлом и выложившему на стол почти все фишки, включая самые крупные, типа миллионы людей, — немыслимо враз отыграться… попасть почти на все, что имелось, можно всего за один октябрьский денечек, но для восстановления основ нормальной жизнедеятельности и безотказного функционирования новой системы необходим не год, а минимум десятилетие, разумеется, ишача по-немецки, по-японски, по-китайски, по-израильски, да и по-русски тоже, если как следует нас, совков, раскочегарить… вы же знаете, после победы Японии — с пятого по тринадцатый — либерально-монархическая, по сравнению с будущей тиранией, Россия не могла не напугать Запад бурно возросшей экономической и военной мощью… и Запад, естественно, перетрухнул, ибо, к несчастью для России, он мыслил старинными людоедскими категориями политической вражды, военного соперничества, зверского отношения к территориальным проблемам… весь мир удивлялся взлету валового продукта царской империи, некогда отстававшей от передовых стран и мирового технического прогресса… а в России с каждым годом ускорялся, главное, качественно улучшался, процесс массового селекционирования ремесленников, промышленников, аграрников, торговцев, деятелей культуры, науки, искусства и так далее — собственно, всех тех, кто исторически делал и продолжает делать любой народ НАРОДОМ, а не «населением», не толпой рабов, оболваненных идеологией партийных паханов… большевицкий переворот прекратил сей благодатный процесс с помощью неглупых германских лидеров политики, финансов и военщины… Антанта была близка к сокрушению большевиков, но она, как мне кажется, довольно странным, весьма недальновидным шахматным ходом спасла коммуняк от поражения… принесла всех нас, что называется, в жертву, паршиво рассчитав игровые варианты… гражданская разрушила все, что было, и то, чего добились за несколько лет до революции деятельные россияне и их просвещенные политики вроде Столыпина… я к чему это?.. опять к тому, что сегодня всем народам России не хватает талантливых профессионалов, привыкших к ответственным решениям и к свободе мышления, — экономистов, финансистов, торговцев, различных аналитиков, руководителей производств, менеджеров всех производственных отраслей… о политиках я уж не говорю — но у кого было учиться нынешней говорливой шпане?.. у горластых администраторов планового сталинского хозяйства, вечно выдававших желаемое за действительное и изолгавшихся вместе с безграмотной своей партией?.. наши бедные, но алчные и честолюбивые активисты впервые в жизни вскочили на необъезженных мустангов, вокруг которых жужжали тучи слепней-кровопийц… ну и поскакали, натерли жопы до кровавых мозолей… одни соскочили, других остановили, а третьи удерживаются на скаку… не подумайте, Володя, что я, типа, один из отечественных кретинов, привыкших винить во всех грехах и несчастьях России то немцев, запломбировавших Ульянова, то евреев, то жидомасонов, то всеядных подземных гномов швейцарских банков, то змеиные коварства спецслужб Запада… но ведь что было, то было… отступила Антанта за минуту до решающей победы над ленинской шоблой? — к сожалению, отступила… вовремя обезоружил Запад фашизм? — нет… наоборот, Чемберлены дали ему поднять драконью бесноватую голову, затем столкнули со Сталиным… помогли ему союзники, испугавшись только за себя, выиграть войну, развязанную отчасти из-за их же глупости, недальновидности и политического азарта? — помогли… но предали ему же в угоду десятки тысяч невинных людей, поставленных убийцей к стенке и посланных в лагеря? — предали, причем не только их, но всю Восточную Европу… что есть, Володя, то есть, и никуда от этого на хер не денешься… потоптавшись лет с полвека на месте и, в сущности, выиграв с помощью Времени войну холодную, политики, финансовые воротилы Запада, их дипломаты и тучи Бжезинских как продолжали, так и продолжают испытывать перед Россией все тот же животный страх, натерпелись которого от наших бомб, ракет и идиотских политических целей… все дело в том, что огромная, похожая на отдельную планету, Россия действительно потенциально сверхмощное пространство на Земле… и лидерам многих государств мира невообразимо трудно превозмочь все былые страхи перед этим, как говорится, истфактом… лидеры политики, финансов и прочих силовых ведомств привычно не желают конкуренции с удачно перестроенной великой державой и ее возрожденным к новой жизни народам… со временем — очень хочется в это верить — они перестроят свое мышление, если, разумеется, и наши политики не превратятся в твердолобых догматиков… пока что, скажем так, Запад, воспользовавшийся глупостью последнего политбюро и слабостями его наследников, сделал все, чтобы Россия, не дай-то бог, пошла по твердому пути Китая… вы верно подметили, что Китай напоминает игрока, вроде бы не очень старающегося выиграть, а просто получающего большое У от интересного времяпрепровождения в игре… вот Китай и становится на наших глазах ракетно-ядерной амбициозной сверхдержавой, вовсе не спешащей с выполнением грандиозных дальних целей… я отвлекся… утверждаю, что прежние страхи продолжают диктовать Западу отношение к якобы непредсказуемой загадочной душе России… из-за него, из-за вечного исторического страха, новым владыкам растерянной и — если б не нефть — почти что парализованной России подкинут был владыками политики и банками мира не восстановительный, хоть и своекорыстный «План Маршалла», а во всех смыслах выгодные им самим заведомо кабальные многомиллиардные ссуды (вскоре они утекут неизвестно куда)… это был заколдованный круг, налитый золотишком и тянущий на дно… круг, выдаваемый за спасательный и считаемый таковым туповатыми нашими, крайне растерянными совковыми экономистами… в остальном виноваты мы сами… я-то, поверьте, знаю, кем, как и для чего заемные миллиарды расхищались… знаю, почему страна обанкротилась, знаю подоплеку массы умопомрачительных махинаций эпохи приватизации, вижу ее методы, картины чудовищного обнищания многомиллионного народа и неслыханного обогащения нескольких тысяч людей… вижу и возникновение новой активной прослойки общества — мафий и группировок… дело не в этом… просто новая страна могла быть выстроенной быстрей и — в социально-культурном смысле — гораздо нравственней… не могу я сегодня не думать о том, как же миллионам нынешних похуистов, по-болельщицки огорченным проигрышем холодной войны и напрасной бойней в Афгане, — словно это футбол с хоккеем, — обреченным демографической статистикой на раннюю смерть, озлобленным бесхозяйственностью, явно популистскими лживостями лидеров и депутатов, вечным дефицитом, неудобствами бесчеловечно тесного коммунального быта и другими прелестями, — как им всем быть и что им теперь делать?.. их же насильно отлучили от собственности, соответственно, от экономических и нравственных основ существования, от частного и от коллективного труда, выгодного людям и государству… а отлучив, отучили совестливо, иначе говоря, творчески работать… короче, этим людям и поколениям их потомков — как теперь, скажите, заново выстраивать новую систему жизни, да еще так ладно, чтоб было у нее человеческое лицо, а не акулье?.. может быть, кликнуть на помощь миллионы трудолюбивых китайцев? — они бы справились, ибо не только перестроились, первыми хер забив на догмы, как вы говорите, мраксизма-маоизма, но и заполонили мир дешевыми товарами… китайцев наши владыки не кликнут — национальная гордость не дозволит да и инстинктивный животный страх перед желтой опасностью повелит грудью защищать порядком изувеченную, верней, изувеченную беспорядком, обкорнанную территорию империи… не кликнут и израильтян, которые всего лишь за гарантию своей безопасности поделились бы с нами деловым опытом превращения пустыни в высокоразвитое, кстати-то, социализированное государство… а россияне — и в этом я уверен — не закомплексовали бы, перенимая и даже совершенствуя чужой опыт… это, конечно, фантастика, я порю хреновину… никто не кликнет ни новых варягов, ни древних евреев — помешают ксенофобские да юдо-фобские настроения отечественных охламонов всех мастей и многое другое… словом, стране нашей надо спешить, раз «не за горами» ничего не оказалось, а в предгорьях бушует беспредел… как же ему не бушевать, когда псевдогуманные либералы Запада вынудили Ельцина объявить мораторий на смертную казнь в стране, где бандитов и коррупщиков больше, чем где-либо на душу населения?.. в Китае казнь, между прочим, не только не отменена, но, наоборот, высшие меры воздаяния за убийства, бандитизм и отморозочное взяточничество резко понизили уровень преступности и устрашили коррупщиков… тем не менее Китай, — плюя на возможные санкции и без оглядки на вопли «запойных» либералов, всегда далеких от политической реальности и в своих, и в иных странах, — занял прочное место в торговле с Америкой и Западом… странно, что в ООН до сих пор нет официального учреждения, скажем, «Генеральной Палаты Двойных Стандартов, Мер и Весов»… лично я, Володя, не жду от будущего ни черта хорошего, надеюсь, не доживу до разного рода чудовищных катаклизмов…»

Не забыть мне этих бесед с Михал Адамычем, не забыть.

 

29

В те времена понеслась вскачь не только моя жизнь, но и вообще жизнь всего народа, всей страны; причем личности действительно башковитые, шустрые и предприимчивые быстро начали плодиться и размножаться; их то догоняли, то перегоняли банды паханов в законе, справедливо говоря, издавна принципиально отказывавшихся от любых сотрудничеств с властью, от ее законопорядков, от нравственности как таковой, даже от труда в поте лица своего; дело прошлое, уркаганистый дядюшка сказал мне еще до перестройки: «У блатного собственная гордость — мы не диссиденты, а сиденты, со шконок на советских смотрим свысока…»

Словом, история Отечества, подчинившись велениям Времени, вдруг взяла да резко изменила величественную поступь глюковатого своего движения к воздушным замкам на заоблачных вершинах земного рая; достойный вид обретали много лет ветшавшие, ныне спешно ремонтируемые церкви; но вот что казалось отвратительным, несправедливым и преступным: памятник крупному теоретику террора и основателю Лубянки, подвесив над клумбой, вышибли с площади, а почти что все бронзовые, гранитные и прочие истуканы — легендарные герои подохшей Соньки — продолжали торчать на площадях и плешках города; неувядающим красавцем оставался аристократичный Кремль — одно из чудес света, да и немало чего еще вокруг; как всегда, скромно нахмурившись, подобно низколобому мастеру заплечных дел, посреди торцовой мостовой торчало площадное Лобное место; само собой, возвышалась перед кроваво-кирпичной стенкой почетного колумбария красно-мраморная пирамида «киллера от бога», как богохульствовал дядюшка, ненавидевший «самого простого изо всех прошедших по земле людей»; а Котя такой вот сочинил стишок еще до перестройки:

превосходны корабль и лошадь и собака прекрасна всегда мне обрыдла не Красная площадь а над Спасскою башней звезда и пусть у гробового входа стоит как хер отец народа блистая маршальской звездой — и он накроется…

В те дни тот, кто пошустрей, кто вострый нюх имел на спрос, но вынужден был десятилетиями крутиться-вертеться в тени с риском для свободы или таскал за собою нищенскую мыслишку о частном предпринимательстве, как калека таскает культю, — тот мгновенно разбогател от сделок с забугровыми и местными «акулами капитализма»; появились вдруг «мерсы», «бентли», «майбахи», банки, жратвой набитые магазины, секс-шопы, бутики, распертые дорогущим тряпьем, и, разумеется, различные жральни; туда-сюда носились — слава богу, что не верхом на скакунах да не в развевавшихся по ветру бурках, без кривых сабелек и чуть ли не с гранатометами наперевес — носились по площадям, проспектам, рынкам, стрелкам и разборкам молодые, диковато-быковатые, быковато-диковатые, жаждавшие мести и добычи, повидавшие виды предприимчивые ловчилы со всех концов «необъятной родины своей» — с понтом бывшие законные ее хозяева.

 

30

Вести бизнес я не умел, аттестата зрелости не имел и не желал иметь, заработал, плюя на законы Советской власти, достаточно для безбедного существования; и никакого не было у меня желания торчать в нечистой мути-перемути лихих дней, закусивших удила и мчавшихся неведомо куда.

В отличие от Михал Адамыча не чувствовал я себя гражданином ни на грамм; иногда презирал себя за отсутствие в душе гражданского долга… но очень уж захватила меня мечта пожить в Италии, на родине обожаемой латыни, а если справлю документы, то и в Англии, куда должны свалить Г.П. и Котя… там бы я вникал себе в глубинные корни и в ветви языков, ясно сознавая, что до конца света ни один из умов не проникнет в тайну Божественного происхождения Первоязыка… разумеется, жаждал поглазеть на все, что знал лишь по книгам, репродукциям, фотоальбомам да по фильмам… ничего не планировал — для меня самым главным в любом путешествии была смена чего-то непредвиденного на что-то непредвиденное… при этом так вот просто взять и свалить — броситься куда-то, как в пропасть, — тоже никакого не было у меня желания… во-первых, необходимо сделать так, чтобы небольшое мое состояньице умножилось, во-вторых, перепулить бы его подальше отсюда — пусть ожидает меня у человека, вполне которому можно доверять, или в солидном банке.

Ни одна из женщин, кроме Г.П., была мне не нужна; правда, встречи с ней почему-то становились не такими радостными, как прежде; и вовсе не потому, что я знал об имеющемся у нее к нашей связи неизменно стойком, вполне, на ее взгляд, обоснованном отношении.

«Ах, Володенька, — часто говорила она, — все у нас так прекрасно, но, увы, мой милый, это настоящее увы».

Я пробовал возражать, предлагал снять надуманную трагедию — немедленно обвенчаться, поджениться, съехаться, вместе свалить — бесполезное дело… натыкался на стенку, и не в моих было силах пробить ее лбом… массу вещей давно мы обговорили, а пустая болтовня начинала раздражать… все чаще и чаще появлялось в душе, да и в уме тоже, тягостное ощущение скуки, доводившее до грусти, стыда и проклятой, непонятно за что, вины… не от «скученности» ли «скука»? — подумал я однажды… если так, то нам пореже надо бывать вместе… в одиночестве (его эталон, «один Я», хранящийся в Небесной палате мер и весов) душа моя всегда испытывала драгоценное состояние освобожденности… внешне отношения наши выглядели превосходно… женственность и красота прелестной личности Г.П. по-прежнему приводили меня в восхищение… и ни малейшего повода не давал я ей заподозрить себя в смятении чувств… но все такое не может укрыться от прославленной женской интуиции… самая усовершенствованная модель детектора лжи — детская для чуткой женщины игрушка, она ее разберет, покопается в датчиках и выбросит на помойку.

Однажды Г.П. весело и спокойно сказала:

«Утром, Володенька, мне показалось, что нам пора расстаться, потому что вам пора за дело приниматься, а мой удел катиться дальше, вниз — не так ли говорил поэт?.. я немедленно, как это водится у женщин, вообразила, что все — мы расстались, подкосились ноги, за сердце схватилась… Господи, шепчу, помилуй, гони прочь призрак вечной разлуки, рвущий душу на части, как тогда, когда читала о расставанье навек бедного доктора Живаго с несчастной Ларой… я не слабейшая из натур, но меня охватил такой неописуемый ужас, так сердце закололо, что пришлось искать валидол… как вы думаете, кто его нашел?.. конечно, Опс, мумулин мой единственный!.. представьте себе, он яростно залаял на ящик буфета… нет, это не собака — он настоящий Вольф Мессинг… Опс заткнул бы за ошейник все наше тележулье с ведрами воды и «устаноувками на добро»… я моментально бросилась к вам… не пугайтесь, прошу вас… мысль обо всем сверхужасном — отличное противоядие на случай жутковатой неизбежности, увы, всегда возможной… не вздумайте подозревать меня в своевременной подготовке к трагедии жизни… в данный момент я просто счастлива, а вы?»

О, это была одна из самых нежнейших наших встреч, к сожалению, ненадолго превращающих два существа в одно… не могу не сравнить такую встречу с подсоленной в голодуху горбушкой сладостной черняшки… как это ни странно, благодаря Г.П. в отношениях наших появилась легкомысленно свободная беззаботность, сообщавшая им тепло веселой дружественности и слегка размывавшая тоскливую тень враждебных вихрей, черт бы их побрал, поднависших над нашей близостью.

После всех моих удачных сделок Г.П. имела на руках приличную сумму; половину она удачно вложила в бизнес старой приятельницы, стала премило стричь купоны и меньше поругивать новые власти; при этих, говорит, выскочках и перестроившихся номенклатурщиках — у многих деятельных людей появилась возможность хотя бы бороться за нормальный уровень жизни.

 

31

Котя конечно же догадывался о моей связи с матушкой, но помалкивал и вовсе не косорылил; потом мне обрыдли все эти недомолвки и однажды я признался, но внятных слов хватило лишь на просьбу об извинении; все происшедшее исключало какие-либо объяснения; слова «любовь», «страсть» не выговаривались; поверь, говорю, это было сильнее и ее, и меня; Котя был предупредителен — буквально ни одного вопроса, ни нотки ревности, ни злобной раздражительности.

«Мать, — коротко сказал он, — всегда была несчастна и стоически чиста — чересчур чиста… теперь цветет моя отрада в высоком терему, помолодела лет на десять, я рад за нее и за тебя… только не мучайся так, словно произошло нечто непоправимое, у вас все — о'кей, не то что у меня».

Булыга, помню, свалилась тогда с души… каким-то иным сделалось отношение к Коте — это было не чувство, скажем, дальней родственности, а острейшая жалость и желание помочь… ведь обрести одиночество всегда гораздо легче, чем из него выбраться… самому сделать это Коте мешала замкнутость нрава и привычка к нелюдимости, должно быть, казавшаяся спасительной… я жалел, что не допер до этого раньше… впрочем, судьбе всегда видней, что считать, а что не считать своевременным… к тому же воспитывались мы так ужасно, что всегда бежали прочь от серьезных разговоров о самых интимных, самых непонятных проблемах тела и души, — как первобытные люди, просто похабничали… все (кроме Коти) неизбежно прибегали к порнушным анекдотикам, скабрезным рассказикам и смешным японским сексмультяшкам.

Внешне ничто не говорило в Коте о том, о чем я не сразу начал догадываться, — разве что полнейшее равнодушие к телкам… как мне было быть?.. не лезть же со своими советами?.. посводничать да познакомить застенчивого кирюху с кружком завзятых фарцовщиков-педрил, когда вокруг бушует вирус «спецназначения»?.. вопросы эти подавляли… я мог только корешить с ним, кочумать и быть почитателем его поэтического таланта… с тревогой стал думать о настроении кирюхи, послушав новый его стишок.

съем кусочек черствого бисквита пистолет достану в лоб пальну моментально с жизнью будем квиты я один по космосу гульну до свиданья Муза лень и пьянство роковой кометы огнехвост — я в конфигурации пространства начисто свободного от звезд…

Однажды мне звякнул чувак, отлично болтавший на русском; он передал привет от той самой Жозефины, Джо, первой моей клиентки; это был Кевин, американ, славист лет сорока, правда, живший и работавший в Оксфорде, традиционно славившемся традициями древнегреческих гомсовых времен; Кевин оказался славным господином, любившим бегать по Большой Садовой в коротких трусиках, не стесняясь диковатых водил и прохожих; при нашем знакомстве сразу же объявил, что он голубой; сказано это было без всяких комплексюг, «являющихся вызывающе яркими симптомами генетического беспорядка»; так уверял меня спившийся один фрейдист, нынче новомодный «душевъед», склонный к прежнему словоблудию и за хорошие бабки заводящий невротиков в непролазно буреломные трясины да чащобы их психик; словом, Кевин очень походил на того умного, образованного человека, с которым желал бы прожить всю свою проклятую жизнь один мой разочаровавшийся в бабах знакомый, искренне жалевший, что он не голубой, а серо-буро-малиновый с продрисью.

Кевин охотно рассказал, что работает над исследованием, посвященным замечательному вкладу голубых в поэтическую культуру прошлых и нынешних времен… считает гениальным поэтом Кузмина, чудом не расстрелянного вместе со своим бойфрендом Юркуном… обалдевает от Уайльда, Кавафиса, Одена и прочих замечательных поэтов, само собой, торчит на Чайковском… собственно, поясняет, в Москве я по литературоведческим делам, но, как советовал мистер, написавший тексты трех лживоватых гимнов, выбираю для амурной прогулки другие закоулки… его обрадовал мой интерес к лингвистике… естественно, когда в кафешке мы сидели, он моментально заговорил о любимой своей теме — и меня волновавшей — насчет причащения к тайнам Языка в текстах истинных поэтов.

«В них, — говорит, — в текстах, совершенно непонятно, каким загадочным образом каждое слово очищается от грязищи и ржави тысячелетних «хождений по устам»… вдруг ни с того ни с сего сумма обыкновенных, затертых до неузнаваемости слов, подчиненных властительной троице — грамматике, синтаксису, фонетике, — предстает перед нами семантически, ритмически и музыкально целым всего текста… он выглядит, как новенький самородок… он, так сказать, находится в отличной форме и лучезарно блещет драгоценно чистым светом первозданной красоты… с тобой, Владимир, приятно болтать, а я доволен своим русским, правда, жаль, что твои интересы — не поэты, а поэтессы… кроме шуточек, меня особенно интересуют, верней, волнуют различные оттенки смешения в некоторых гениальных людях женских и мужских качеств… тончайшие эти, неуловимые для ума, открывающиеся только сердцу, зрению и слуху качества, не могут не сообщать, скажем так, химии творчества мастеров искусств — невыразимого в словах загадочного очарования… словом, тут столько всего неисследованного, что человеку будущего придется заняться тайнами природы своего нового психобиологического вида, если, конечно, Создатель сочтет необходимым стереть с лица земли человечество старое, довольно-таки уже замаразмевшее, да еще и поганящее экологию планеты, не так ли?»

«Ты, — говорю, — Кевин, приблизил меня еще на шаг к сути того, что древние китайцы нарекли Незнанием, но если тебе поверить, то вслед за патриархатом и матриархатом последовал полный маразмат».

Мы посмеялись; в общем, новое знакомство обрадовало меня, недоучку, возможностью услышать интереснейшие мысли и слегка нахвататься учености; вот кому, подумалось, нужно стать Котиным другом, а может быть, и любовью, по которой тоскует душа любого человека, независимо от баланса в его организме женских и мужских качеств.

Вскоре, не долго думая, я познакомил Котю с Кевином — зазвал их в славный один кабачок, где хорошо знал хозяев, Гоги и его красавицу-жену Импалу.

«Так ее зовут, милый мой, — пояснил однажды Гоги с некой древней печалью, в глазах его дремавшей, — потому что тесть мечтал о такой дочери и о такой иномарке… теперь мы с ним имеем и то и другое, да?»

В кабачке мы славно поддали, чего только не лопали, поболтали о том о сем; отлично поняв, что Кевин с первого взгляда положил глаз на Котю, я, улучив минуту, когда тот пошел отлить, сказал так:

«Послушай и пойми: Котя — мой старый друг, я его единственный, кроме матушки, защитник и, разумеется, поклонник таланта… возможно — заметь, Кевин, возможно! — вы станете нужны друг другу, если ты, конечно, не предпочитаешь менять партнеров, как перчатки… так вот, Котя чудовищно одинок и растерян… он, по-моему, вообще побаивается думать о себе, поэтому меланхолит со страшной силой, и дело тут вовсе не в сексе… тебе лучше знать, в чем оно, поэтому взял бы ты на себя инициативу, но без бешеного кентаврического нахрапа, как это бывает у вашего брата… если у тебя остался где-то там постоянный дружок, так и скажи… сие приключение, уверен, не для Коти… я не сводник, но обещаю найти тебе какого-нибудь иноходца-внедорожника… мой друг — это мой друг, он не должен быть обижен… вдруг вы втрескаетесь?.. надеюсь, Кевин, ты правильно меня понимаешь?»

«О'кей, клянусь тебе, я уже влип по самые уши… ты прав, дело вовсе не в сексе, верней, не только в нем… для меня первый взгляд — это первый взгляд, ждал долго которого… не беспокойся, мы разберемся, так или иначе все будет в норме».

Короче, потом оставил я их вдвоем, а сам свалил с понтом на важную деловую встречу; через неделю, увидев Котю, не мог я не понять, что началась у него новая жизнь; не могло это не дойти и до Г.П.

«Котя, — рассказала она мне на даче, — имел смелость прямо признаться — уважаю его за это, уважаю… так, говорит, мамочка, и так, извини, ни ты, ни я ни в чем не виноваты, а беспутный родитель — тем более… я, естественно, согласилась с его словами, более того, я была бы идиоткой, если бы всплеснула от ужаса руками и взвыла: «Святой Пантелеймон, за что?.. за какие грехи?» затем он, естественно, не Святой Пантелеймон, познакомил меня со своим бойфрендом… Володенька, он очень мил — просто душка, но я стала бояться за Москву и Петербург — они буквально на наших глазах становятся городами-побратимами Содома и Гоморры… с другой стороны, это всемирное явление, которое есть плод либо распущенной генетики, либо генетической распущенности, возможно, чего-нибудь еще не ставшего достижением проклятой науки… вы знаете, ко всему такому, если это, конечно, не распад нравственности, я в принципе отношусь как к живущему в нас последствию былого разделения полов — не более… поэтому я и не обрадована, но и не так уж огорчена… в конце концов, подобные отклонения от нормы бывают и у животных, но, слава богу, редко… хорошо еще, что хоть у них нет ни так называемой ориентации, ни агрессивных на ее почве меньшинств… Кевин наизусть читал нам прекрасные стихи голубого Кавафиса в переводах Бродского, мечтаю познакомиться с которым… это смешно — вы сверкнули глазами и нахохлились, как ревнивый тетерев… раз уж Котя таков, каков он есть и каким я его люблю, Господи, пошли ему счастье дружбы и любви… он всегда жил одной поэзией, одним чтением, одними выпивками с вами… родители, скажу я вам, не в силах контролировать странные выкидоны своих хромосом, правда?.. все, пусть дружат — это их дело, но передайте обоим, чтоб не забывали о призраке всесильно подлого вируса, бродящего по всему миру и сменившего на боевом посту нетопырский коммунизм… в остальном я даже не против подобных браков, если они, разумеется, не ложатся на плечи налогоплательщиков… фу, до чего порнографично и похабно звучит эта фраза… уверена, бывшего моего хватит кондратий, если он обо всем узнает… и, конечно, обожая штампы, обвинит в «таком вот данном раскладе соответствующих Котиных генов» лично меня, мое безлюбовное отношение к браку в результате пропаганды жидомасонов и дальнейшего, понимаете, разврата дальнейшего сионизма-империализма».

 

32

Вдруг зловещие обстоятельства настроили мою жизнь на совсем уж скоростной лад.

Заявляюсь домой, матушка сообщает: «Тебя тут Павлик наш обыскался, он же хоть мудила грешный и коверкотовый проныра, но один черт твой дядя… срочно звони ему, вроде бы имеет отличную для тебя халтурку, вот его новый номер».

О'кей, звоню.

«Срочно канай в малину моего офиса… телефон — вещь хорошая для кадрежа телок, а не для делового базара… так что в трубку я шворил этого изобретателя… как его?.. типа Патиссон».

Иду в метро, чтоб не фикстулить перед дядюшкиной тачкой, хотя он уже заимел такую «тойоту», о которой мечтать не смел, пока куропчил по пустякам, начисто пропивая все ворованное или выигранное у лохов в картишки… надо, думаю, остаться для него тем же чугреем болотным и вундеркиндом, глотающим книжку за книжкой, любящим «пофилософничать» в баре Домжура и поошиваться в букинистических.

Подхожу и, изумляясь, читаю вывеску: «Новый букинист»; вот это да, думаю, только что о таком думал, а явная парность случаев — к лучшему; пропустили меня в странный магазин стандартные бычки с рыжими хомутами на бычиных своих выях; каждый в фиолетовых портках «адидас», по-лошадиному оттопыренных на коленках; за столиком с телефоном — пара вульгарных телок, двойняшек, глазеют в глянцевые журналы — круто обставился дядюшка; «Жди», — говорит одна; я вежливо замечаю: «Еще раз скажете «ты» — врежу «Вогом» прямо по репе…» «Гляди, Юсупкина, их уже ни на север, ни на юг не пошлешь…» «Хули глядеть, когда народ зажрался?.. он уже и хер за мясо не считает…» привычно пропускаю чисто совковое хамство мимо ушей… жду дядюшку… алчно оглядываю высокие полки со старинными изданиями и корешки с названиями сочинений… русские, разноязычные, с золотыми обрезами, кожаные переплеты — XVIII и XIX веков… полистал пару книг… фантастические цены, недоступные простому смертному… дядюшка, думаю, не книжник, значит, «Новый букинист» — прикрытие иной какой-то хитрой лавочки…

Затем появляется он сам — не дворовой шаромыжник, а преуспевающий деятель… обнимаемся… он троекратно, как вождь во Внукове, целует меня взасос, чего терпеть не могу, а сплюнуть неудобно да и некуда… от дорогущего костюма разит дорогущим же одеколоном и сигарным дымом — просто Збигнев Бжезинский, а не дядюшка… заходим в его директорский кабинет… ни хера себе, по полной раскрутился семейный наш урка.

«Оп-паньки, какие в моем офисе люди, чтоб не сказать, заебись, хай, Вован… для начала давай глотнем «коня» на букву «хэ», типа французский коньячок… кому-кому, а нам с тобой подыхать западло, поэтому подавимся, как говорится, лимоном с залетной шоколадкой, что возбуждает… ну проблемку, извини уж, перетрем попозже — мы же, сам кнокаешь, не на пересылке… считай, что ты уже при бабле… потом сестры Юсупкины, кликуха Оголтелые, исполнят лесбуховый стриптиз и исполнят нам люксовую наку под названьем «эскимо»… я ж, говоря по-лондонскому, твой анкл, а не какой-то чуждый фурункул… гы-гы-гы».

Я прикинулся хвориком, вот уж два дня задроченным какой-то странной в организме мутотой; мне, говорю, не до пьяни и не до отсоса-безпарто-са, к коновалу-психиатру сходить некогда, надвигается перекомиссовка, иначе вляпаюсь в казармы дедовщины; дядюшка, не обидевшись, клюкнул отличного «коня» из огромного, с ночной горшок, явно хрустального фужера, края которого издали под пальцем томительный звон, затем подавился лимончиком с шоколадкой и властно тявкнул Юсупкиным, что его нет даже для министра обороны… потом начал перетирать свою проблемку.

«Мне, Вован, по самый аппендицит нужен переводчик, чтоб трекал на разных, как ты, фенях, ну, типа Англия, Франция, Германия, а может, и Италия… потом разберемся с конкурентами, расширимся, дело дойдет до китайцев с японцами-малайцами и до прочих косоглазых… пусть не думают, мандавошки, что русского Ивана, который еще в лохах числится, можно схавать и безнаказанно высрать… так вот, если какой выезд за бугор, то ты гуляешь по буфету за счет фирмы… мы тут книгами понтуем, а в натуре консультируем по финансовым вопросам, то есть направляем поток долгов в обратном направлении… конкретно к тем, кого иные падлы бессовестные вздумали кинуть… кровью харкают, крысы, попав в лапы моей бригады коммунистического труда… гы-гы-гы… но лично ты паяльник в сраку никому вставлять не будешь… у меня для такого «сулико» имеется спецпроктолог, натуральный кандидат наук, ранее обслуживавший очко начальничков Лубянки и Старой площади… досиделись сачки эти в креслах до сложного воспаления простаты, ну а тебе я просто доверяю… о бабках не думай — ты, повторяю, теперь в большом порядке, все тебе корячится: ланцы-шманцы-дачки-тачки-жрачки-чувачки-заначки… вот, пожалуйста, авансеро-предоплата чистой зеленью, так что даю три минуты на принятие постановки вопроса… я уже смотрю на котлы… ну как?»

Я мгновенно сообразил, что мне грозит чудовищная опасность… это же новые бандиты… если клюнуть на дядюшкину наживку, сначала они тебя, толмача, так употребят, с твоей же помощью потроша забугровых кидал-фирмачей, что завладеешь ты, идиот, слишком опасной информацией… а если их Интерпол захомутает с нашими ментами, считай все — пиздец, ты — или Владимир Ильич без Мавзолея, или самый важный свидетель… ведь знаешь столько, что просто никакого больше не имеешь права хранить при себе опасную информашку в живом виде… плевать станет дядюшке на племянника, он, идиотина, из-за тебя на кол не сядет — сам повязан теми, кто над ним… такие люди не то что просто в бетон зароют, а еще и почки, и весь половой комплект, и сердце боданут за бугор со всеми остальными печенками-селезенками… вон — остро нуждающиеся в них покупатели в очереди стоят у наших пограничных столбов… надо спасаться…

Я молчал, приняв твердое решение и вылупив с понтом остекленевшие глаза на стену… начал восьмерить, то есть косить, как, бывало, косил в ментовке и в школе… потом застонал, заскрипел зубами, рухнул на пол, бился в корчах, выгибаясь мостиком, слюну во рту незаметно превращая во взбитую пену… закатил глаза, как на медкомиссии в военкомате, когда, перетрухнув армейского садизма дедовщины, страну родную кидал на весь свой пожизненный и посмертный интернациональный долг… жутковато выл, мычал, хрипел, пена на губах, закусил язык, глаза под потолок выкатил — ну фактически натуральный князь Мышкин, а не какой-то там рязанский бимбамбула… дядюшка переполошился, физия у него побагровела — как бы, думаю, самого его не хватил кондратий… он начал орать на прикандехавший персонал:

«Большую ложку, Юсупкины, падлы-блядь, тараньте… вы же пара тупых сикопрыг, у вас, сукоедин, всего две извилины, но и то не в репах, а известно где… ложку эту в хавальнике держать надо, иначе он себе язык отштефкает… на ноги садись, руки на хуй разводи в стороны… лепилу нашего сюда, я сказал — срочна-а-а, блядь, чтоб как в кандибобере, понимаете, одна нога тут, другая там!»

Сам я лежал, дергаясь и прерывисто дыша… попы у сестер Юсупкиных были гораздо мягче мускулистых бычьих «тендеров» дядюшкиных подельников… а со стены, с огромного постера, кокетничала Мерилин Монро, под юбчонку которой эротично поддувал слишком уж любопытный подземный ветерок, на месте которого мечтали побывать все «дрочилдрены» нашего класса… все равно, думаю, прелестная Г.П. гораздо царственней, гораздо женственней бедной этой киноидолицы, безбожно трахнутой братанами из Кеннедиева клана… чувство обожания Г.П. так меня успокоило, что я слегка вырубился… вдруг слышу:

«Ему как бы полегчало, гляди, Пал Палыч, оклемывается, не бьется уже, как хер гулявый на адской сковородке… может, это и к лучшему, поскольку с такой падучей мы просто заебемся дым глотать… беды с этим твоим языковедом огребем на свою жопу столько, что наживем кучу геморроя… извини, но психолог во мне вот что толкует: подобный додик не выдержит участия в рабочем процессе… на что уж я не чужой в моргах человек, но и то блевать иногда тянет… и вообще пора бы нам перейти к нормальным методам, например, к комфортной долговой яме мест на пять… откармливать будем до отвала, чтоб не худели зажиревшие гниды… проведем соответствующую через блядей продажных типа в Госдуме поправку к кодексу, а?»

«Ты прав, Кулема, — отвечает дядюшка, — полегчало моему козлу… отменим тему — не наш он человек… вот, покончив с первоначаловым, отступим к цивилизации методов, тогда пристроим его у нас же, по павлику, тьфу, блядь, по паблику релейшн… Вован, змей ты мой родной, слышишь?.. в кого ты такой заморыш уродился?.. хочешь — в Швейцарию направлю на халяву, там высокогорные будут у тебя лепилы, упакованные гномики, котлы на витринах по двести тонн за штуку и прочий туберкулез, само собой, соски на лыжах… идет она перед тобой, полусогнувшись, палки держит в варежках, локотками двигает, как паровоз, попку выпятила, виляет ею, понимаешь, так, что шнифты у тебя на лоб лезут, — плевать на швейцарские законы насчет лыжного изнасилования… прям палки бросай в сторону и кидайся на нее, как леопард на антилопу гну в «Очевидном-невероятном»… ну как, слетаешь в Альпы?»

Я что-то тихо прошепелявил вправду случайно прикушенным языком… все, прикидываю, к лучшему… было время болтать — пришла пора покочумать и подумать о дальнейшей жизни… пару часов повалялся я на кожаном диване, не отвечал ни на один из вопросов дядюшки, чай глотал с лимоном… не переставал думать о Г.П., страсть к которой вспыхнула с такой силой, что если б не мысль о разоблачении, то сорвался бы с дивана и помчался прямо к ней, к милой женщине своей… Дядюшка отвез меня домой на каком-то шикарном внедорожнике с синим фонарем и правительственной квакалкой; за бабки, говорит, на омоновском броневике теперь можно прокатиться; он был рад, что оклемался племянничек, и всю дорогу балаболил; обещал пристроить к центровому турбизнесу, начал крышевать который вместе с эмвэдэвским генералом.

Я тихим голосом заметил, что вот поправлюсь, посоветуюсь с профессором Авербах, которая психиатр, она мозги просвечивает без рентгена, тогда и вернемся к деловому базару.

«Нет, Вован, хули возвращаться?.. не для тебя это дело, не для тебя… не чужой же ты мне, в конце-то концов, племяш… пока что вот — кладу тебе в «скулу» прессину баксов на лечение и, ясное дело, на бациллу… прибарахлись по высшему классу, а тогда уж кукарекай, как человек, звучащий гордо, не то что какой-нибудь пухлогубый нигерийский аферистишка с фарами навыкат… тут заодно и на кабаки с подстольными сосками тебе хватит… если кто, не дай Святой Пантелеймон, наехать вздумает, звони только мне… мало не покажется тому наезднику — кровью захаркает, я его, паскуду, враз в Николая Островского превращу, потом сожгу в котельной Вторчерметсырья… привет мамане передай с папаней, скажи, что ты для нашего труда рылом не вышел — оно у тебя такое шевровое, что никак не лезет в наш кирзовый ряд».

 

33

Можно сказать, удалось мне тогда выбраться чуть ли не из гроба, удалось… избежал черт знает чего, иначе замочили бы… даже не услышал бы напоследок сказанных дядюшкиных слов: «Виноват, племяш, на моей ты теперь дурной совести до обвиниловки на Страшном суде… таково уж падлючье существование белковых наших тел, что прости за халатность и недосмотр родственных связей… ты у нас типа тот же Владимир Ильич, который много знал и рано помер, — такой вот, блядь, объявляется веселый цирковой номер».

Закосил я тогда, между прочим, под эпилептика так вдумчиво, что слишком уж вжился в ту спасительную для меня роль… с неделю потом пошатывало, как после всамделишной падучей… разбитость нервишек, да и всего тела тоже, была невероятной, словно выбило из-под оснований жизни все опоры, все-таки удерживавшие меня в границах взбаламученного отечества… случай с дядюшкой был последней точкой… все, решаю, валю без оглядки, хуже не будет, надеюсь, на мой-то век хватит там свободы и демократии.

К слову говоря, в те дни Кевин, без всякого вызова общественному мнению народа ходивший по улицам в обнимку с Котей, спросил меня однажды:

«Почему это просвещенные русские интеллигенты, освободившиеся от тирании, свысока поплевывают на явно благородные цели политкорректности?.. ведь папаш ваших и мамаш уничтожали, гноили в тюрьмах, унижали, оскорбляли, ни в хер не ставили как личностей, завели черт знает в какие тупики истории, а поплевывающим интеллигентам, возможно, и тебе с Котей — плевать тем не менее на нашу родившуюся в муках демократию — почему, хотел бы я знать?.. почему рожденная нашей свободой нравственная идея достижения всеобщего равенства, лежащая в основании политкорректности, так отвращает и пугает бывших каторжников и рабов?.. ведь от ее торжества — два шага до братства».

Я снова завел Кевина с Котей в тот же грузинский кабачок, и там мы славно поболтали.

«Однажды, — отвечаю большому либералу Кевину, — в разговоре с умным, бывалым и очень дальновидным человеком я выступал, так сказать, в роли защитника этой передовой вашей идеи… вот что сказал он, и, забегая вперед, я не мог с ним не согласиться».

«Возможно, — говорит, — я ошибаюсь, но политкорректность — это один из симптомов энтропии нынешней общественно-политической жизни либерально-демократического Запада, так сказать, начавшего гнить с головы… Черчилль был прав, сказав, что, как бы то ни было, общественно-политической системы лучше, чем демократия, не было и нет… и никогда, осмелюсь добавить, не будет, пока в корне не преобразуются все до единого основания и параметры условий нынешнего существования человечества… то есть, пока не произойдет, как теперь говорят, смены его парадигм… иными словами, пока Человек разумный не «сменит кожу», не обновит нутро — не обретет для начала новый психобиологический вид… на мой взгляд, это дело не десятилетий, а долгих веков, возможно, тысячелетий, разумеется, если вскоре не перегрызем друг другу глотки… да, человек, постепенно преображаясь, вымахал в гения научно-технологической мысли и творческих свершений… увы, предположить, каким он станет через три тысячи лет, — если опять-таки сам себя не уничтожит или не будет призван Небесами к порядку, — невозможно… я хочу сказать, что попытки вытравить волевым путем следствия, оставив неискорененными причины расизма, социальной, религиозной, межнациональной, сословной и половой вражды, короче говоря, неравенства — вредны и напрасны… лично я ратую за просвещение, но не за оголтелый террор теоретиков утопий, явно провоцирующий своей кабинетной угодливостью не добросердечность отношения к различиям, не солидарность, не взаимоуважение, а обостряющееся противостояние рас, религий и полов… поэтому считаю нахрапистые формы борьбы со всеми въевшимися в людские гены позорнейшими язвами и мифами неравенства, политкорректно говоря, весьма недальновидными… я против экстремистских попыток радикально быстрого разрешения ряда трагических проблем общественного бытия, которыми постоянно занимается человек, давно уж преображаемый самим собой, религией и культурой… вот, собственно, и все… а энтузиастам революционизаторства, сочиняющим различные «Что делать?», «Майн кампф», «Красную, — если не крысную, — книжечку» — дурацкий «Конец истории» не в счет — и мечтающим о гармоничной жизни общества, достигнутой сериями казенных прививок «политкорректина», лучше бы, на мой взгляд, вглядеться в исторический опыт эволюции нравственности Человека разумного… заодно и осознать, в какой тупик завели его идеалы капитализма, фашизма, коммунизма и прочих «измов»… возможно, это поможет понять, что лозунговая мечта о равенстве и братстве, не основанная ни на горьких опытах истории, ни на культурно-политической реальности современности, ни на въевшихся в наши гены качествах человекозверя, ни на жестоких условиях природного существования вообще, — никогда не станет действенным средством преображения Человека… слишком долго пребывать в таком виде, в котором пребываем несколько тысячелетий, по-моему, невозможно — это чувствуется повсеместно… однако я абсолютно убежден, что Человек непременно выйдет органически политкорректным существом из всех будущих катаклизмов, переделок, перелицовок и перестроек… правда, я надеюсь, что он, преображенный Гомо сапиенс, останется подлинным джентльменом, привыкшим рассказывать обожающим юмор евреям, англичанам, шотландцам, украинцам, болгарам, русским и прочим культурным людям «неполиткорректные», на взгляд теоретиков равенства, прекрасные анекдоты… словом, подавляющее большинство людей сделаются истинными аристократами духа, бытовых манер, миролюбия и милосердия… напоследок процитирую вам, Володя, Конрада Лоренца, великого ученого, глубокого знатока поведения животных и философа, озабоченного вывертами психики Человека разумного… в отличие от нынешних недоумков либеральной демократии и, скажем, прекраснодушного доктора Спока, напрочь изуродовавшего психологию многих родителей и их потомков, он не забывал, что в Человеке — в нас с вами — еще живы гены и способности разума творить зло, унаследованные нами от человекозверя…

«Даже на сегодняшнем скромном уровне, — писал Лоренц, — наши знания о природе агрессии имеют некоторую практическую ценность. Она состоит хотя бы в том, что мы уже можем сказать, что не получится. После всего того, что мы узнали об инстинктах вообще и об агрессии в частности, два «простейших» способа управляться с агрессией оказываются совершенно безнадежными. Во-первых, ее наверняка нельзя исключить, избавляя людей от раздражающих ситуаций; и, во-вторых, с ней нельзя совладать, навесив на нее морально-мотивированный запрет. Обе эти стратегии так же хороши, как затяжка предохранительного клапана на постоянно подогреваемом котле для борьбы с избыточным давлением пара…»

Как это бывает, пересказ того разговора с Михал Адамычем прерывался у нас интересными спорами и обычной застольной болтовней; Кевин — надо отдать ему должное — не вспыхивал, как всякий рьяный прогрессист, а размышлял, размышлял, потом говорит:

«Согласен, конечно же дремлет еще зверь в человеке, дремлет — жаль, что часто просыпается… но мысли твоего, Володя, знакомого до того консервативны, хоть и своеобразны, что охота вусмерть надраться… боюсь, что это тост… врежем за ваш великий и могучий, салют!»

 

34

Я снова отменил ко всем чертям абсолютно все свои дела; чтобы дядюшка не пронюхал адрес моей квартирки, валялся с неделю у предков, зализывал раны; сами предки ишачили, так что можно было безмятежно подрыхнуть, как в детстве после спасения от ангин и гриппов, а проснувшись, обмозговывать сложности жизни; правда, я моментально очумевал от предполагаемых деталей свала за бугор, размножавшихся со скоростью бактерий жуткой хвори; к тому же мерещились черт знает какие неприятности; потому что поганые обстоятельства настоящего сами собой мгновенно оборачивались в проклятом будущем всяческими ударами, крушениями планов, провалами дел, потерей всего, что было; но вот что я заметил: когда лбом упираешься в стенку, в предел, за которым ты даже не букашка, а всего лишь некая, надеющаяся на случайность, элементарная частица неупорядоченного хаоса, до лампы которой все былые твои расчеты и прикидки, то плевать тебе на страхи и мечты — ты принимаешься за быстрое разрешение самых насущных дел.

Вот я и вынужден был прикинуть вроде бы верный и твердый план основных действий, толково решавших все проблемы, если, разумеется, подфартит… планы, думаю, планами, а случаю тем не менее класть на все наши предвидения и расчеты… это я знал по картишкам.

Судьба моя, выходит дело, так досаморазвивалась, так вынуждала меня, раба своего, не тяня резину, следовать ее веленью, что — исключительно ради успеха авантюры — ситуация личной моей жизни и весь тутошний хаос обязывали меня взять и пропасть — бесследно сгинуть; тем более с детства мне была известна знаменитая аксиома лубянских гуманистов: «нет человека, нет проблемы»; она успешно решала и, к сожалению, продолжает решать все процессуальные и практические проблемы — от борьбы с политическими врагами до замуровывания в цемент непокорных конкурентов.

Послал ко всем чертям радужный один вариант женитьбы на порядочной забугровой дамочке без колуна за пазухой, располагавшей, как сказал знакомый, большой сводник, к женским прелестям на общем ложе; естественно, расстался я и с мечтой о спокойной, без всякого риска, переправке дипбагажом всей своей ценной заначки за бугор; ясно было, что сей вариант — не проханже… связи с дамочкой не скрыть… если не сам дядюшка, берегущий честь банды, то стоящие над ним крутые урки не дадут мне свалить — ни за что не дадут… кто-кто, а они так достанут, что хрена с два выскользнешь, племяш Вованчик, из дотошных ихних грабок… заставят переводить как падлючьи свои вопросы, так и выпытываемые у должничков ответы… ну а потом быки, из бывших боксеров, борцов, стреловиков и штангистов, расположат тебя, еще тепленького, в цементном растворе или сожгут в котельной гондонной фабрики…

Не знаю, были ли напрасными эти мои страхи; я валялся и прикидывал варианты полного исчезновения из списков живущих в бывшей империи зла, воспрянувшей к новым, спасительным на этот раз вершинам капиталистического добра… перестраивайтесь тут, решаю, без меня… по мне-то — лучше быть мертвым, чем жить не в жилу… пусть я бабки добывал незаконно, зато не рэкетировал, не грабил, не мочил — всего лишь заработал на независимость жизни от проклятья отчужденного труда.

Вдруг раздается однажды выразительно долгий звонок в дверь… так властно звонят люди, отлично знающие, зачем ты им вдруг, сволочам, понадобился… подхожу, но не открываю.

«Владимир Ильич, мы знаем, кто конкретно стоит за дверью, пардон, но нам необходимо поговорить… однажды, по некоторым причинам, наш, если помните, разговор не состоялся».

«У меня, — объясняю замогильным голосом, — на днях был тяжелый приступ, типа проигравшийся Достоевский с Магометом, к которому гора не пошла, и прочая эпилепсия… извините, не могу, язык, если слышите, почти перекушен, а без него я как без рук, жду вас через неделю».

«Это, Владимир Ильич, неотложный разговор, мы отнимем у вас ровно десять минут, собственно, говорить вам вообще не придется… это не допрос, а изложение интересного для вас проекта — слово джентльменов».

Что было делать? — открыл двум крысам этим гэбистским, продолжавшим не считаться с частной человеческой жизнью, — открыл я им дверь, точно зная, о чем пойдет речь.

Действительно, они и рта не дали мне открыть; по виду моему зачуханному, по фарам ввалившимся, все ж дошло до них, что я во вшивой форме — в такой не парад принимают, а говно из ямы выгребают.

«Успокойтесь, Владимир Ильич, не ссыте, сейчас пошла иная эпоха… наркотики, иконки, картинки, валюта — это не наше… у нас частные дела, находящиеся в зоне юрисдикции официальных законов государства… забудьте о прошлом… мы имеем крупный легальный бизнес, ведем дела с двунадесятью языками… на деловых переговорах всего лишь функционируете, то есть синхронно переводите выступления с трех европейских, в которых вы типа корифей… получаете добавки за каждую заново выученную феню, как натурально редчайший полиглот и интеллигентный человек… такая крутая годовая зарплата вам, да и нам тоже, никогда не снилась… корячится ежегодный месячный отпуск, не считая черт знает каких бенефисов… праздничные каникулы положены раза три в году… хули ишачить, поскольку все мы — православные жертвы КПСС и дебилизма неудачного поступательного хода истории… короче, Рождество, Пасха, Троица, светские годовщины… для начала семь десятков штук баксов в год, медстраховка плюс квартальные, перелеты, отели, жратва, естественно, фри… чуть не забыли, никаких подписок — больше мы в них не нуждаемся, достаточно вашего согласия на круто оплачиваемый труд, а не на дело чести, доблести и геройства… и считайте, что жизнь ваша обеспечена… кстати, мы знаем: с игрой у вас завязано… кроме всего прочего, с каждой удачной крупной сделки переводим вам известный навар, ведь курочка по зернышку клюет… у вас есть личный счет в зарубежном банке?»

«Какой там на хуй счет, — раздроченный делаю вид, — когда у меня всего два гардероба — голова и жопа, но на жизнь иногда хватает… условия обдумал: годится, чую рабочий к этому делу интерес, оно по мне… но при одном условии: вы соглашаетесь на единственный из имеющихся у меня вариант… мне необходимо минимум двухмесячное лечение… согласны ждать пару месяцев? — ай эм рэди, иф ноу, плиз лук фор эназер мэн… как видите, сейчас я неработоспособен… надеюсь, подремонтировавшись, полностью приду в себя».

«О'кей, ви вил вейт фор ю… наша помощь нужна, типа клиника, курорт, аванс?»

«Нет, нет, спасибо за царское предложение, но я до чертиков суеверен, главное, патологически бздиловатым являюсь конем, так как трушу авансов… начинаю дергаться от любого попадания в долг… между прочим, вы уж избавьте меня от слежки… мой пламенный привет службе вашей безопасности, вот и все дела».

«Отлично, спешить некуда — не горит, будем ждать, мы и без слежки, Владимир Ильич, много кое-чего о вас знаем… спокойно долечивайтесь, вот наша визитка — это открытое лицо фирмы, и это факт, а не фикстула… ни о чем не беспокойтесь… в случае чего, типа финансы, медицина, тачка с водителем — спокойно звоните, считайте, что вы в штате… в конвертике зарплата за два месяца, не подлежащая возврату… короче, лечитесь, выздоравливайте, грызите граниты лингвистики… кстати, мы тоже вроде вас росли во дворе и с детства по феньке ботаем… на ней и наверху ботают, хотя по чужим домам не работают».

«Как же, — намеренно смело вспыхиваю, — «не работают»?.. а куда же, блядский род, ветхозаветная заначка девалась папина и мамина и прочих пролетариев одной отдельно взятой за горлянку страны?.. даже знакомый писатель всесоюзного значения — в полной сраке, а ведь он — геморрой соцтруда… ладно, не обессудьте, что прилягу… слабость такая, что даже трусики с телки содрать сил не хватило бы… «по домам не работают», видите ли… кто-кто, а власти работают, и еще как, и именно по хижинам, а не по дворцам, которые возводятся на месте хижин…»

«Если честно, кое в чем мы с вами, Владимир Ильич, согласны… власть — пока не власть, а та, что есть — еще заморыш и ползает на четвереньках… чиновники, менты и прокуроры дрожат при виде урок… все хотят жрать, пить и загорать на Кипре… элитные мыслящие кадры рвут когти за бугор, поскольку нынче мало кому не насрать на гражданскую совесть… очереди у посольств выстроились подлинней, чем за туалетной бумагой… а плебс рассуждает так: нам, мол, таперича все вашинские идеи по хую… к сожалению, произошла, Владимир Ильич, неслыханно всенародная наебка, она же медицинская ошибка… но что же делать-то, когда ишачить все равно надо, пока не схавали нас китайцы и третий мир — такова уж хитрая логика поганой истории… но никто не забыт, ничто не забыто, мы с вами за все в ответе, хотя все мы снова двинулись не по наезженной грунтовке, не по асфальту с железобетоном, а покандехали неведомо куда и совсем по иному бездорожью, а не по китайскому маршруту… у китайцев как — убил, козел?.. закусил соседом?.. сбежал с фирмовой кассой?.. брал на лапу в особо опасных для государства размерах? — к стенке, сука такая, и пулю в лоб прямо по телику… а мы тут по уши торчим в говне и в несусветной, как на новостройке, грязище, вместо того чтоб в гробу видать мудачье цекистской номенклатуры заодно с мудозвонами демократии… ну а заря, Владимир Ильич, не за горами, во имя орла нашего двуголового — петлю, сами видите, накидываем на Иосифов Виссарионовичей, Феликсов Дзержинычей и прочих трехглавых Змеев Горынычей, маму ихнюю видали б мы вприсядку… но мы еще, как бывало, эх-ухнем, еще раз ухнем, а там сама пойдет… все же у нас за плечами одна, видимо, теперь уже восьмая часть суши, а не хер, понимаете, моржовый зубными пережевываем протезами… раз по-мудацки Крым отдали, то и наступать больше некуда да и отступать тоже… как сказал наш классик Андрей Битов, ни шага вперед, но и ни шага назад… раньше были мы с хохлами лицом к лицу, теперь, увы — жопа к жопе, а вся родня врозь… ухнем, значит, снова и приблизительно китайским тем же самым поканаем путем, начав с яркого расстрела врагов закона… мы ж тоже не лыком с вами шиты, Владимир Ильич, и не то что блоху подковать сумеем… если же вздумаем патриотически высокое мастерство продемонстрировать, то и мандавошку запросто подкуем виртуальными микрогвоздиками… главное, не изменяйте уж ни имени своего, ни отчества, на что пошла перестроечная модяра у дедов и отцов… престарелые Индустрии и Энгельсины становятся Ингами и Эллами, а Кимы с Марленами — Кириллами и Мефодиями… поправляйтесь, чуть чего — звоните прямо на английском, пуркуа па?.. уай нот?.. то есть хули стесняться-то, раз мы теперь в одной роте?»

Наконец-то они слиняли… у меня враз похолодело в промежности… не с намеком ли, думаю, напоследок заговорили об изменении имени-отчества?.. подхожу к мамашиному трюмо и сам перед собою трагически раскидываю руки, как человек, роком сломленный к едрене фене, полностью им сокрушенный и готовый выпасть из списка живых… конечно, эти двое не урки, не бандиты, но к какой-то из расплодившихся мафий приписаны — что точно, то точно… хули уж тут такого удивительного, раз верха поперли не к объединению усилий, а к дальнейшему раздроблению настроений низов?.. и вообще, поскольку объявили мораторий на вышку и никого не ставим к стенке, как китайцы, то в нынешнем хаосе сначала возникает она, праматерь-мафия, а потом уж понеслась путем деления… не успеешь оглянуться, пожалуйста, самоорганизовались различные порядки жизни… как писал Котя:

с потолков свисают сталактиты поднимает бошки сталагмит жлобские приходят аппетиты да и у закона не стоит…

Но ничего, думаю, где наша не пропадала, если уж я от дядьки ушел, то и от этих укаляканных крутовиков отколобкуюсь.

 

35

Но я не спешил; как это ни странно, почти не вспоминал о дачной заначке, не страдал от двойняшек — маньки паранойкиной и маньки преследкиной; зато ощутил в себе без чтения всякой детективной дешевни и блевотных ужастиков древние, глубоко притыренные залежи звериного чутья опасности и звериной же способности уходить от погони; проверил список неотложных дел; окончательно решил пропасть с концами, иначе рано или поздно попаду в плен либо к дядюшке, либо к бывшим гэбэшникам; возможно, я старался убедить себя в этом; шаг казался действительно необычным, в некоторых смыслах страшноватым, необратимым, ведь со смертью не шутят, даже если она фуфловая; но ведь и страхи бывают разными: одни удерживают от чего-то, другие, наоборот, к чему-то подгоняют; собственно, думаю, почему бы не пошутить и с ней, с мадам смертью?.. на ее месте я бы с уважением отнесся к эдакой шуточке будущего своего клиента… раз она тоже трудится, то пусть веселей неумолимая вжикает ее коса на человечьей ниве, ведь нет труда более неблагодарного в ряду земных работ, всегда ведущихся вблизи границы того света с этим.

Словом, все выходило так, что надо решать проблему исчезновения, потом решатся сами собою проблемы остальные; всем этим обмозговыванием я так был занят, что притупилась втресканность в Г.П., став менее острой, не столь мучительно счастливой.

Сама она меня, пока я валялся, конечно, проведывала… мы все так же радовались друг другу, но что-то уже в душе скучнело, тускнело, грустило… иногда Г.П. и меня раздражали пустяки, за что начинал я себя ненавидеть… а просечь причину то ли умозрительного, то ли действительного охлаждения отношений было еще трудней, чем въехать в природу влюбленности, не объяснишь которую ни взаимной страстью, ни душевной близостью, ни сходством характеров — ничем ее, увы, не объяснишь.

Легче становилось на душе, когда вспоминалась великая мудрость древних китайцев о высшем благе полноты Незнания… ведь не причащенному к этой мудрости человеку невозможно умственно и психически смириться с необъясненностью, с необъяснимостью некоторых самых простых вещей, суть которых вроде бы очевидна… стоит только копнуть поглубже — натыкаешься на глыбу непостижимого… если же отступишь, шишек набив на лбу, если вдруг почувствуешь, что казавшееся постижимым есть всего лишь поверхность Тайны, а под ней разверста бездна первопричин и конечных смыслов, то сечешь, что никогда не быть тебе до них допущенным… странное дело, это не приводило к отчаянию; наоборот, я, в который уж раз душой, а не умом верно почувствовав Незнание, замечал, как страстное любопытство перестает терзать ум и как проходит унылая досада на ограниченность человеческого разума… он словно бы натыкался на мотки высоковольтной колючей проволоки, на табличку «Стоп!»… за ней запретка — недостижимый океан истин, долины неведения, горы незнания, бесконечные реки времени… однако меня это уже не бесило, но радовало и воодушевляло… невидимой волной смывало злобно-раздражительное отношение ума к трагизму бытия и к необъяснимой несправедливости условий существования, устроенного эдак вот, а не иначе… и тогда несметные количества и качества Незнаемого становились для души гарантом явственного наличия — во всех четырех известных и неизвестных измерениях — животворно дышащих неизменным покоем непостижимых Тайн Создателя, Времени, Творения, Ангелов любви, жизни и смерти… приятно было ощущать себя частичкой Целого, временно наделенной сознанием… вдруг налетал на меня вихрь неслышимой стихии неудержимого смеха — настолько комичной была моя попытка — попытка рядовой частички, одной из мириад, составляющих Целое, взглянуть на себя извне, не считаясь с тем обычно неосознаваемым фактом, что для Целого ничего внешнего не существует и не может существовать — на то ведь оно и Целое… разве ж это не необыкновенно?.. разве ж это не смешно?..

 

36

Продолжу о замеченном мною в Г.П. по отношению к себе холодке; впрочем, возвращусь сначала немного назад; слава богу, где-где, а в записках (как, впрочем, и в иных жанрах словесности) никто не в силах помешать свободе саморазвития мыслей и чувств вспоминающего или сочиняющего человека так, как угодно им самим, а не его тиранической воле.

Г.П. была весьма удовлетворена первой нашей сделкой, проведенной мною с большим трудом через железных знакомых и одного серьезного консультанта-оценщика; по цене, им определенной, я выложил ей почти все свои бабки из заначки за два перстня с камнями — ни к чему было таскать за собою и вечно притыривать валюту; боданул отъезжантам, рекомендованным теми же верными людьми, все остальное; так что Г.П. была, по ее словам, на седьмом небе от свалившегося с него богатства; у нее оставалось кое-что еще из завещанного свекром, бывшим мародером; комиссионных — она решительно настояла на этом — я всегда оставлял себе ровно десять процентов; еще два перстня оставил для Михал Адамыча, скаканувшего из привычных трясин теневого существования — прямиком на верхотуру одного из крупных банков.

Поэтому одно время он был почти неуловимой персоной; прежде я не раз выполнял такого рода его заказы; мне всегда удавалось чертовски удачно находить ценнейшие вещички; как у всех теневиков, у теневого консультанта Михал Адамыча — куры бабла не клевали; сначала что-то мешало мне обратиться с просьбой о совете и помощи к близкому человеку, товарищество с которым послано было судьбой вместо дружбы с предками; было ведь ясно, что полностью довериться я мог лишь ему, а рассчитывать — только на его крутые связи, как говорится, в центре и на местах.

Опускаю тут ряд обстоятельств жизни; в отличие от перестройки пошла вдруг жизнь моя со страшной скоростью; видимо, из расположения к сочинениям Ле Карре появились у меня шпионские способности; я умело проверял, тянулись ли хвосты, когда выходил из дома предков или из укромной своей квартирки, потом садился в тачку, нарочно гоняя по маловажным делам, и так далее — всего такого не перечислить; само собой, посещал старого приятеля, психиатра, медсестра которого делала мне массаж и премило хихикала, якобы случайно кое-что задевая и ведя двусмысленные разговорчики; короче, я понтовал, что усиленно лечусь по ускоренному методу доктора Спока.

Время шло, счетчик тиктакал, обещание мое, данное бывшим «органистам», ныне большим бизнесменам, оставалось для них в силе… мне следовало не греметь соплями, но быть точным и быстрым; единственно правильное решение: действовать, а не тянуть резину, а потом с концами сгинуть с лица земли… иначе однажды отыщут и так дадут просраться перед вечным сном, что помолюсь о быстрой смерти, не до шуток станет с которой… необходимо немедленно приобрести безупречные ксивы на имя какого-то там человека, желательно ровесника… эти дела показались нетрудными — теперь и в нашей стране весело пошла покупка и продажа любой ценности — от пузыря отличного виски до прокурорского кабинета… затем заплачу сумму за гарантированно беспрепятственный свал из страны… раз так, прощайте все — и предки бедные, и дядюшка со своими урками, и бизнесмены из новых, и Галина Павловна с Котей, зажил который сужденной ему жизнью с замечательным другом… прощай, Маруся, друг мой единственный… прощай и ты сам, дебиловатый Владимир Ильич Олух, здравствуй, младой и незнакомый N.N., зажмурившийся не по твоей вине… тем более тот факт, что решил я (надеясь, что временно) свалить от Г.П., увы, говорил о жутковато непонятной неизбежности увядания моего к ней, к прелестнейшей женщине, чувства, впрочем, как и ее ко мне…

Мыслей о том, кого безвременно покину — в башке жужжало столько, что я разом отмахнулся от всех… был слабаком, не мог отдать себя на растерзание смятенному сознанью.

Кроме того, для блезира необходимо было заделать резкий обманный маневр; он упрочил бы понтовое мое согласие служить доверенным переводчиком в конторе новых бизнесменов.

Вот на что я пошел ради пущей свободы всех своих действий, а также для охмурения дядюшки и двух деловиков: специально засветился сначала в фойе пары центровых наших отелей, а потом в мавзолейной очередище, где внаглую кадрил туристов; их гид с ходу на меня стукнул куда надо, чтоб хлеб не отбивал, рыло фарцловое, гаденыш и подонок общества; при выходе с Красной площади менты меня и повязали с приличной суммой в самой разной валюте; приволокли на Петровку; обшамонали, попрессовали так и эдак, потерли себе ручки от кайфа отныкивания почти всех моих бабок и надвигающейся грандиозной пирушки. Тогда их аппетиты еще не были такими, как лет через пять.

«Нихуясебе-яма-катавасия, что по-японски «ого-го!», да ты у нас, Владимир Ильич, — говорит руководящий мент, — говно и буржуйское сопло, подтачивающее валютное положение родины… подписывай, урод, официальный протокол об изъятии суммы в количестве стольника баксов, четвертака марок и рыжей зажигалки «дюпонт»… не строй рыло, так и напишешь, учти, что большую часть валюты ты перепулил непойманному напарнику чеченской национальности… надеюсь, въехал что к чему?.. если не въехал, то сейчас же и вползешь на своих подкошенных… и выкладывай, давай, без всякого такого дюпонта, Владимир, видите ли, Ильич, как дошел ты до жизни такой с именем-отчеством, слабо популистским в данный момент истории, переживаемой Отчизной из-за таких, как ты, курвецов и уебищ растущей преступности… но, видит Бог, не советую гнать пургу — яйца так отобьем промокашкой для обострения откровенности, что фары на лоб полезут… тут тебе, блядь, не Петропавловка, а ты не Вера Засулич… имена фарцлы, барыг, телефоны топ-блядей, адреса кильдимов и малин — быстро, сука позорная!»

Неторопливо вынимаю из «скулы» ту самую визитку; вот, говорю, позвоните, там вам и объяснят что к чему… мент — от него разило, как из форточки вытрезвителя, из которого выручал я однажды Котю, — мент набрал номер… сам назвался, меня назвал, кого-то долго слушал, косорыля в мою сторону белком кровавым глаза… затем бросил трубку и, исправив хамский стиль речи, сказал с херово скрываемой ненавистью:

«С визитки и следовало начинать, так называемый Владимир Ильич, а не быть дважды стиранным и трижды использованным гондоном… сейчас вас отведут в комнату ожидания, за вами вскоре приедут… шутить тут вольничаете, понимаете, с человеком, который занят вытравливанием из общества всякого отребья рода человеческого… вы что, действительно олух и идиот?»

«В известном смысле, — отвечаю, — и тот и другой».

«Распишитесь в возвращении полностью всей валюты, рублей, рыжей зажигалки, понимаете, «дюпонт» и прочего говна».

Мент был невообразимо расстроен быстрой гибелью сладкой грезы о всеобщей попойке, мне стало его жаль.

«Памятники, — говорю, — деревянного зодчества, они же рубли, добровольно оставляю на общий пропив, зажигалку можете взять себе на память… я не курю, иногда прижигаю ею сопатки уличному хулиганью… вы ведь не очень охраняете граждан — вам не до этого».

«Ладно, не бухти, Владимир Ильич, не раскочегаривай наболевшие раны».

На том мы и расстались; за мной приехали оба новых бизнесмена; я им признался, что бабки нужны были для скорейшего излечения падучей у одного клевого, но дико дорогого спеца по этой статье психиатрии; зарплаты не хватило, а выпрашивать новый аванс мне, как известно, западло — не в моих это правилах.

«Вот вам пять штук авансом, но больше, Владимир Ильич, не хуевничайте, пожалуйста, уважьте уж жалкие остатки государственных законов… вы ведь без пяти минут состоятельный человек, как все мы… не забывайте об этом, спокойно лечитесь, дел накопилось немало, клиентов — как грибов».

Однако от их бабок я все-таки отказался как от дурной для игрока приметы; бизнесмены затащили меня в дорогущий кабак ЦДЛ, где мы обмыли мое вызволение из ментовки; я пил непаленый «боржоми», а они, разумеется, врезали бутылку «Дон Периньона» за скорый мой выход на доходную службу; потом сообща и с большим трудом разобрали мы на составные части и уделали огромного — с полметра — омара, запеченного с разными делами и с флажком бывшего СССР, воткнутым в выпученный правый глаз.

Выйдя из ЦДЛ, я им рассказал о замечательном проекте памятника Гоголю, который один мой друг мечтал увидеть к двухсотлетию со дня рождения великого писателя прямо здесь, на тротуаре, напротив цэдээльских дубовых дверей; время есть — полтора десятка лет; отлил бы сей памятник не какой-то там академик ваяния, а Резо Габриадзе; он, памятник, представлял бы из себя вовсе не фигуру, а просто высокую бронзовую распахнутую шинель с якобы меховым воротником, из которой, как известно, вышли все большие русские писатели, а в полах ее, слегка поддуваемых ветром, стоял бы маленький раздетый, но в зимних ботах или в сапогах, человек — Акакий Акакиевич Башмачкин, и рядом с ним виднелась бы написанная его перышком каллиграфическая фраза: «снята с оного …надцатого …бря …надцатого года».

«Потрясный, — говорит один, — проект, мы вложимся, если будем живы, а пока что поедем догуливать к цыганам».

Если, думаю, повезет, вскоре я и сам погуляю по буфету, вот только непонятно на каких широтах и с какой из подруг.

Руки мои стали более развязанными, но все равно я продолжал осторожничать, памятуя, что береженого Бог бережет, а небереженого обгладывает дьявол; не забывал о повестке дня: первостепенная подмена себя на трупешник какого-нибудь жмурика, потом взятие его документов, размещение нажитого, свал, далее — везде.

Наконец мы встретились с Михал Адамычем, недавно, оказывается, возглавившим крупнейший банк; он счастлив был приобрести перстни Г.П.; глаз оторвать от них не мог, радовался, как ребенок, разве что не подскакивал до потолка; я выразительным взглядом спросил у него насчет «жучков».

«Вы знаете, Володя, кто у меня возглавляет отдел безопасности?»

«Читал об этом, в башке просто не умещается все происшедшее и происходящее, но пути Господни неисповедимы… вам-то не страшновато с бывшим начальничком?»

«Ему у нас гораздо вольготней, чем в министерстве… во многом он человек образованный и очень деловой… если б вашего тезку безопасили, как меня, то полуслепую Капланшу захомутали бы задолго до подхода к вождю «мигового пролетагиата»».

Вечерком мы погуляли по участку его дачи, где, как я понял, можно было спокойно поболтать, потом вернулись в дом, жахнули водяры «Новый разлив»… этикетка ее явно напоминала о пиздеце ленинизма: на ней был изображен лесной шалаш в форме Мавзолея… рядом — пень, похожий на маленькое Лобное место… на нем кропает взрывную свою белиберду скрывающийся от властей Ульянов… погрызли бразильских орешков.

«Смело, Володя, отваливаю вам огромные бабки за эти вещицы — знаю им цену, верней, бесценность… а деньги, говорю это как банкир, даже не говно — они песок, сквозь пальцы текущий… поэтому в старину песочные хронометры ясно намекали людям на цену времени, которое всегда несравненно драгоценней бабок… благодарен вам… теперь уж до гроба не расстанусь с ними… вы знаете, с душой происходит что-то странное, в словах невыразимое, когда смотрю на огранку твердейшего из веществ… кажется, что это слезы Природы, точней, Материи, во время оно с мучительным наслаждением соединявшейся с Духом… но разве вообразишь чудовищно огромное давление и высокую температуру превращения молекул углерода в камешки, нынче ослепляющие блеском граней, не дающими взгляду проникнуть вглубь?.. а Дух? — ему-то, вы думаете, сладко было привыкать к браку с довольно хаотичной Материей?.. неизвестно, скажу я вам, кому из них было тяжелей, кому слаще… это было любовное разделение муки и счастья, счастья и муки… вот о чем и смутно, и ясно говорят мне таинственно твердые капли — драгоценнейшие из слез Земли… кроме всего прочего, все они, как бабьи слезы, сопутствовали рождению и становлению нашей планетки, следовательно, хранят в себе космогонические, химические, физические и геологические тайны, завораживающие ум, зачаровывающие душу… вот откуда притягательность бесценных камешков… да и в чем еще, как не в них, можно уважать и любить два первостатейных качества Материи и Духа, — несравненные образцы красоты и твердости? — ни в чем… кстати, скажу я вам, женщины гораздо тоньше, глубже и поэтичней, точней, бессознательней, чем мы, мужики, воспринимают все истинно драгоценное… но ведь на то они и женщины, не так ли?.. теперь вот что: не люблю, когда начинает ржаветь чувство долга, и чувствую, что вам нужна помощь… не менжуя, выкладывайте тройку желаний, постараюсь стать вашей персональной золотой рыбкой… анекдот про нового, поймавшего такую на Оке, знаете?»

«Кто его, — говорю, — сегодня не знает».

Михал Адамыч продолжал очарованно, по-знатоковски впитывать в себя тайну камешков; они и меня будоражили волшебным пересверком граней, воображение затягивавшим в омут любования, тянувший позабыть о времени.

«Я, — говорю, — срочно и инкогнито сваливаю, мне необходимо крайне быстро решить тройку узловых моментов жизни… поверьте, буду в вечном долгу до гроба… во-первых, нужен действующий и очень надежный патологоанатом… во-вторых, новый исправный паспорт и прочие дела любого подходящего по возрасту жмурика, за которого собираюсь хилять до конца дней… ну а самого его, раз уж врезал он дуба или завален, пусть захоронят в могиле, вырытой, как говорится, на мое имя… вот мой паспорт, думаю, он пригодится для пущей темноты с чернотой… наконец, желательно быстрое получение визы и спокойный, сами понимаете, лишь с зубной щеткой, бритвой и кое-какими книгами, свал бизнес-классом из Шереметьева, чтобы приблизиться к месту назначения… куда посоветуете, туда и полечу».

«Вот как, Володя… а я уж подумывал предложить вам постоянную работу, разумеется, с гарантией безопасности в будущем… это было бы всего лишь светское для вас и для меня общение с крупными клиентами из-за бугра… и вам не пришлось бы исчезать… кроме того, вы один из немногих людей, кому я смело могу доверить любую информашку… впрочем, жизнь — это прежде всего ваша жизнь… собственно, почему бы не побродить по белу свету, если она дается человеку всего лишь один раз, как учила партия, являвшаяся на самом-то деле олицетворением коллективной глупости нашей эпохи… постараюсь выполнить все ваши желания… тем более невостребованных жмуриков в данный исторический момент намного больше на душу населения в стране, чем в Африке и в Штатах… и вообще — все делается в наше время чуть ли не мгновенно — как в сказке».

«Только, пожалуйста, я сам оплачу все расходы — абсолютно все… бабки есть, мне же неловко».

«Неловко, Володя, одевать штаны через голову, а вместо трусиков носить бюстгальтер… дело опять-таки не в бабках, лучше уж порадуйте меня перед свалом, то есть достаньте, будьте другом, еще что-нибудь такое… словом, чтоб я забыл отравленные дни, не знавшие ни ласки, ни покоя… я вас озолочу, вам даже не придется назначать цену… беру на себя все ваши проблемы… поверьте, в штате у меня полно больших спецов, оставшихся без работы из-за туповатой недалекости неопытных наших, но чудовищно алчных радикалов… пожалуйста, никаких мыслей о благодарности — это же как думать о гонораре предку за чисто отцовскую его вам подмогу, о'кей?»

«Странно, — говорю, — строчки Есенина насчет незнания ни ласки, ни покоя частенько повторяет обожаемая мною дама… о'кей, спасибо, вы — мой спаситель… кстати, для дела: вот на всякий пожарный дюжина моих фоток… прозектор разберется что к чему… если не топ-секрет, как вы догадались, почему валю с концами?»

«Случайно вычитал из ежедневно поставляемой сводки новостей, слухов и деловых сплетен… там и узнал насчет интереса к вашей персоне одной крупной фирмы… ее хозяева — знакомые моего нового служаки… так что сваливайте и гуляйте, поработать всегда успеете… за вами никто не следит… сейчас валите не вы один, а тысячи искателей приключений… я и сам свалил бы из-за тоски по свободе… главное, Володя, в гробу не обосраться, все остальное будет заделано с ювелирной точностью — ни одна шлындра не подкопается под новые ваши ксивенки… представить себе не можете, что у меня сегодня за возможности… жду вас ровно через десять дней, часов в пять… мы сразу же переведем в Лозанну, на предъявительский счет, все ваши бабки… если имеете ценности, повремените — на всякий пожарный — брать их с собой… лучше оставьте их у близкого вам и надежного человека… к сожалению, не у меня — живу, как на вулкане… хранить все такое в моем банке — это, пардон, строго между нами — непредусмотрительно… тут у нас может быть много чего непредвиденного… сказка сказкой, но не думайте, что славные наши будни так уж просты… после всех дел пообедаем в обществе двух милых гейш постсовкового разлива… как я понял, к свалу вы уже готовы… возьмите с собой штук десять баксов… перед отлетом научу, как открыть счет, скажем, в Риме… правда, в Италии он не может быть номерным — это тамошний закон… времени у вас навалом, билеты будут готовы, так что собирайтесь, но, шутливо говоря, не забывайте, что прощанье с родиной не терпит суеты — прекрасное должно быть величаво».

 

37

Трудно было поверить, что все понеслось с еще большей скоростью, действительно захватывавшей дух, глаза слепившей, подбивавшей, как в юности, на легкомысленный азарт и авантюры.

Обязательно, думаю, нужно будет бодануть Михал Адамычу вещицы, которые оставались у Г.П., как-то не заговаривавшей о них… да и свои бодану, типа старинные монеты, геммы, японские костяные фигурки и прочие дела — слишком рановато собирать ценные коллекции, беззаботная ежеминутность дороже всего такого.

Непонятно почему, но, следуя совету Михал Адамыча, я решил оставить Марусе баснословно дорогие рисунки Кандинского и пару старых досок дивной красоты; к чему они мне за бугром?.. там могут замочить и за более мелкие цацки, если засветишься у барыг… не на Сотби же их выставлять?.. вообще, никогда не надо таскать за собой ничего обременительного — только так будет на душе спокойно и легко…

После встречи с Михал Адамычем нужно было поспешить, чтобы уложиться не в месяц, а в десять дней — так безопасней; не переставал следить, нет ли за мною хвостов; странно, но их, слава ангелу-хранителю, не было.

Между прочим, когда душа шарахалась от тени будущего одиночества, а ум избегал невыносимого обмозговывания последствий мнимой смерти, жизнь вынуждала вспоминать поучения баушки; вот они-то и помогали; мысленно я словно бы опирался на ангела-хранителя, чтоб лишний раз не беспокоить просьбами ни Спасителя, ни Пресвятую Мать-Богородицу, ни сонм известных святых; да и поганым образом не уподобляться тем, кто крестится, вымаливая у Небес бандитские удачи, благополучные убийства, безнаказанные кражи и прочие дела; опираясь на ангела, я чувствовал себя уверенней; легче было отмахиваться от всякой мерещившейся дряни.

Кстати, я быстро вспомнил, что забыл сказать Михал Адамычу о своих особых приметах; ведь надвигалось опознание предками якобы моего трупешника; необходимо было предупредить кого-то, занимавшегося моим делом, что имею на левой руке сердечко, проколотое стрелой, и Маркса с Энгельсом, по глупости моей красовавшихся на обеих половинках жопы; наколку эту проиграл я в школьном сортире чугреистому старшекласснику вместе с наличными и приличным шарфиком; проиграл в «очко»; чугрей садистически наколол мне двух, как он выразился, основопожопников; скрывать опасное антисовковое тату ничего не стоило, однако ж в вытрезвителе опасную наколку заметили, но, к счастью, весело погыгыкали и сообщили о ней лишь предкам; приглушенные — чтоб ни одна блядь не слышала — вопли и тихий разговор об этом предков со мною, «козлом паршивым, с внутрисемейной крысой», были неописуемо потешны; я что-то врал про козни школьных врагов передового учения и передачку «Очевидное-невероятное», где болтали о ритуальных смыслах попуасских татуировок; затем поклялся заработать кучу бабок, чтоб знакомый косметолог, папаша нашей с Марусей одноклассницы, свел махрово антисоветское тату; умолчу уж о постельных шуточках разных любопытствующих телок, делавших менее скучным занятие нелюбовью.

 

38

До Михал Адамыча никак не мог я пару дней дозвониться; однажды повезло — соединили; мы по-быстрому обсудили в его роскошной отдыхаловке забытые мною дополнительные детали будущей инсценировки; они, повторюсь, были необходимы для опознания предками чьего-то трупешника, позже захоронят который в персональной моей могиле; несмотря на чудовищную тоску, было во всей этой авантюре — впрочем, при некоторых трагических обстоятельствах — что-то смешное, не то что бы воодушевлявшее, но немного веселившее.

Умолил я Михал Адамыча только об одном: ни в коем случае не допускать, кроме матери, ни одной из женщин на опознание с понтом моего трупа, то ли обугленного при аварии, то ли выловленного в Яузе, то ли перемолотого на рельсах метро; решили, что его на всякий случай как следует загримируют.

«Уверен, — сказал Михал Адамыч, — что мы сейчас впереди планеты всей по всем этим делам».

Тогда же я отдал ему остававшийся у меня перстень, все остальные ценные вещички и последние ценности Г.П.; цену не запрашивал, Михал Адамыч сам выложил за все это фантастическую сумму, ни мне, ни Г.П. не снившуюся.

«О'кей, поверьте, Володя, я тащусь не из-за бабьей тяги к погремушкам… после лагеря, в первые дни на свободе, я с утра до вечера бродил по залам геолого-минералогического музея, что в Нескучном… подолгу торчал у образцов древнейших окаменелостей и глубинных пород… что-то странное происходило с душой, когда вглядывался в обломки метеоритов, в первокристаллы, в породы с вкраплениями камешков и золотишка».

Все это время я привычно изгонял из башки мысли об отношении предков, друзей и знакомых к жутковатому известию о своей внезапной гибели; к таким вот смертям в те смутные времена людям было не привыкать; вместо редких происшествий в «Известиях» и в «Вечерке» грязно-желтые издания буквально завалили обывателя, и без того достаточно стебанутого действительностью, всякими ужастиковыми сообщениями и репортажами; так что я мог надеяться, что Котя с Г.П. отнесут случившееся к тайным каверзам каких-то фарцовочных моих делишек.

А о том, как отнесется Опс к внезапному моему исчезновению из его жизни, как-то не думалось… ну что тут было думать?.. я дальним был для него человеком, хотя относился он ко мне как к большому псу, который возится с ним на полу, тоже рычит, тоже огрызается и игриво оскаливается… я всего-навсего выгуливал его, кидал мячик и обломки веток, давал пожрать-попить и в общем-то находился у него — у владыки дома — в покорном услужении… этот, думаю, и горевать не станет.

Ни дня, я помню, прожить не мог без Г.П.; иногда мчался за нею с дачи в город, временами наезжала она сама вместе с Опсом; не преувеличиваю: сердце разрывалось от неминуемости разлуки; да и Г.П., по-моему, чувствовала что-то, лишавшее ее покоя, навязчиво сообщавшее настроению нервозность; меня тоже все это терзало, но все равно я балдел от втресканности в необыкновенно красивую эту женщину; и, кроме всего прочего, ценил ее решимость забыть ко всем чертям многолетнюю стоическую верность дубоватому блядуну и пьянице — забыть и предаться кайфу запоздалого приключения не с каким-то там крутым тузом, а с приятелем сына; я вместе с ней разделял отчаянно веселую грусть бабьего лета, недаром вызывавшего сладчайше неутолимую боль в душе.

Не дай бог ближнему, думалось мне, необыкновенно вдруг повзрослевшему остолопу, испытывать эдакий вот опыт страстного и искренне честного, в то же время коварного и подловатого — из-за тайного своего свала — чувства… подавляло еще и то, с каким смирением, верней, с какою рабской послушностью следовал я то ли велениям судьбы, то ли злокозненным указаниям рока… вот уж кто — я точно это знал по азартным картишкам и «железке» — всегда противоборствует с судьбой… вот кто стремится сбить тебя с верного пути и вообще завести в тупик — рок… это уж потом, посыпая башку пеплом, въезжаешь, что никакой это не рок, если копнуть поглубже, в самую суть, а всего лишь кликуха артистично декорированного, верней, мифологизированного, несколько очеловечиваемого людским воображением, гнусновато безжалостного случая.

«Судьба, — по мнению бывалого Михал Адамыча, — это единственность предназначенного пути… она настолько властна, что свора случайностей на арене жизни становится послушней, чем умные псы и укрощенные дрессировщиками хищники… но бывает и так, что поганый случай оборачивается совершеннейшей удачей… то есть вопреки хреновому раскладу все, казавшееся драмой, происходит явно к лучшему… и ты, как следует еще не опомнившись, уже посмеиваешься над собою — над слепцом, ни черта не видевшим дальше своей сопатки, считавшим тесто происшедшего злом жизни, а оно неожиданно не просто взошло — стало буханками животворного добра… это я все к тому вам, Володя, что натаскивать себя нужно уметь и на противостояние чему-то случившемуся, и на умение держаться на плаву, не шевеля плавниками, и на смиренное согласие с неясными смыслами того самого «странного течения карт», удивлявшего гоголевского кидалу».

Хватит обо всем таком; что касается предков, людей мне в общем-то чуждых, с детства враждебных ко всем моим интересам да и к свободолюбивому поведению, не терпевшему никаких рамок, то не мог я быть к ним равнодушным — не мог; да и как равнодушествовать, когда потеряют два человека зачатого ими при более чем странном — при совершенно случайном — стечении хромосом единственного своего сына, каким бы мудаком и выродком они его ни считали; поэтому в одну из встреч я попросил Михал Адамыча натравить на них после моего свала какую-нибудь гадалку или экстрасенса, чтоб запудрили мозги, — так им полегче будет переносить семейную трагедию.

Может быть, и не стал бы я предпринимать ничего такого авантюрного, если б не две вещи: не желал я ни подсесть, ни подохнуть раньше времени; к тому же по-прежнему легкомысленно жаждал поболтаться по белу свету, пока хватит воли и сил сколько-то просуществовать вдали от Г.П., оставаясь без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви.

Срок свала от меня не зависел, поэтому я быстро собрался и плыл по течению, не шевеля плавниками, пока Михал Адамыч не выдал мне все новые документы и правишки вместе с билетом буквально на послезавтрашний самолетик до Рима.

«К нему, как известно, ведут, Володя, все пути… завтра к часу дня мчитесь в ОВИР — там вас ждут как важного чина… а затем — затем канайте обратно для легкого расслаба в одной забегаловке для леди и джентльменов, не любящих сумятицы и шума… там и простимся… нас будут ждать красотки, некогда пребывавшие в безвестности и нищете… имею в виду не профессиональных блядей и не топ-кадры, вызываемые по телефону… просто одиноким мужикам совсем неплохо поддать в обществе вполне натасканных студенток, готовят которых японские спецы стать первыми российскими гейшами».

«О'кей, — говорю, — съезжу, все сделаю и моментально вернусь, подобно бумерангу… но уважьте, будьте другом, позвольте мне вызвать для того же расслаба обожаемую даму… я ведь вскоре как-никак должен зажмуриться… попробую внушить ей смутное предчувствие какой-то неясной, ожидающей ее поганки… услышав о случившемся, она непременно воскликнет: «Господи, как знала, как чуяла, как в воду смотрела…» в общем, так ей будет легче пережить случившееся».

Михал Адамыча, видимо, удивило мое знание женской психики; он, пожав плечами, дал понять, что ничего в таковой не сечет; разумеется, говорит, пригласите; без всякой задней мысли я чуть было не брякнул чудовищно пошлое, какое-то дьявольское, мелькнувшее в мозгу — «возможно, потом вам вздумается как-то успокоить премилую мою приятельницу», — но вовремя удержался.

Затем он велел секретарше вызвать тачку и передать водиле, чтоб махнул по Москве с квакалкой, а не скромничал — время дороже денег.

«Потом вы, Володя, собирайтесь, жду вас завтра, я тут поработаю и поиграю с перстеньками, век буду вас за все это благодарить».

Вот тут я уже не мог удержаться, не мог не сказать, что благодарить за них надо не меня, а мою даму, Галину Павловну… я всего лишь комиссионер, которому решительно было отказано в праве действовать ради нее бескорыстно — по-рыцарски.

«О'кей, если представится случай, непременно выскажу свое восхищение ее сокровищами».

Минут десять, пока не подали тачку, натаскивал я себя захреначивать одним росчерком пера новенькую персональную подпись Николая Васильевича Широкова… это было нетрудно, — наоборот, интересно, как в совершенно бездумном первоклассничестве… в те минуты ни мысли не было у меня в башке о судьбе этого человека, видимо, чуял, что подумаю о нем еще не раз… тем более имя-отчество Гоголя считал знаменательным совпадением, точней, приметой правильности выбранного пути — вот только непонятно, к какому именно пункту назначения.

Потом… потом ничто в жизни так меня не поражало, как виза в Италию, выданная быстро, без косорыло бюрократического сучка и бесчеловечной задоринки… все произошло молниеносно, иначе говоря, с помощью механизма совершеннейшего чуда, запущенного в ход властными связями Михал Адамыча… я заполнил бумажонки, размашисто, будто в сотый раз, подписал их, что далось мне запросто и, видимо, на всю, как говорится, дорогу… постарался скрыть некоторую ошеломленность… любезно передал девушке в окошке тяжеленный брусок швейцарского шоколада — как и было велено Михал Адамычем, вручившем мне оный.

Однако, вновь усевшись в тачку, почуял я, как холодеет, как брякается в обморок душа от чего-то происшедшего с моей так называемой экзистухой… ум человека, видимо, равнодушно — в полном смысле этого слова — относится к некоторым трудностям «служебного» влезания в чужую чью-то шкуру… хер, мол, с ним, умствует мозг, с Владимиром Ильичом Олухом, прежде на него ишачил, теперь помантулю на дорогого и любимого, как в ксивах указано, Николая Васильевича Широкова… я почему-то был уверен, что, судя по простоватой корявой подписи, уже померший (если не спившийся и не замоченный) чувак был дубоватым малым… в любом случае — жаль беднягу, жаль…

Разумеется, во всех документах красовались собственные мои физиономии, что успокаивало, что утверждало, что воздействовало на душу тайными какими-то энергиями то ли судьбоносного, то ли рокового перевоплощения; иначе — забился б я в натуральной падучей прямо на полу ОВИРа.

Весь остальной день я собирался; собственно, собирать-то было нечего; всем можно было обзавестись на новом месте, причем не очень-то обзаводиться — надо пожить и побыть бродягой; между прочим, спалось мне в эту ночь, как в детстве, в предчувствии долгожданного праздничка.

Назавтра, в банке, мы еще кое о чем поболтали с Михал Адамычем; он передал мне кодовый номер счета в почтенном, сказал он, Лозаннском банке; приличную сумму я взял с собой для открытия счета в одном из банков Италии; договорились, что Михал Адамыч завтра же позвонит и передаст Марусе вместе с приветом рисунки Кандинского и две дорогие иконы, — о звонке я ее предупрежу; смогу ли, спрашиваю, провезти с собою штук тридцать?

«Это пустяки, в Шереметьево все снизу доверху схвачено не одним мной — такие, Володя, шастают нынче времена… в тот же Лозаннский банк я переведу на ваш номерной счет — не вздумайте потерять код — кое-какие денежки… на всякий пожарный его копию я тоже передам вашей Марусе… если нужно, считайте бабки своими и распоряжайтесь ими как знаете… учтите, в бывшей Стране Советов может случиться все, что угодно… не мрачнейте, возможно, жизнь и меня вынудит последовать за вами, если не устою на палубе нашего отечества, дрейфующего почти что без руля и без ветрил… не вздрагивайте, речь идет всего лишь об Италии… вот тогда и покатаемся на яхте по морям, по волнам… немедленно забудьте беспокоиться о предках… они, считайте, в полном уже порядке… уйдут с работы, будут жить-поживать в собственном домике, в хитром поселке Крутые Горки, где снесли деревню и постройки «Высшей Меры», — Гуталин обожал этот колхоз, один из первых… известите, пожалуйста, вашу даму, что ждем ее в интимнейшем из кабаков «У Есенина», за ней приедут… наряжаться не стоит… впрочем, абсолютно все женщины взирают на подобные советы свысока… простите, оставлять вам ее не жаль?»

«Говорить об этом трудно, но, раз такова судьба, лучше уж рвать разом, чем жилы вытягивать из сердца — оно, к сожалению, не двужильное». Такой вот был у нас разговор; я звякнул Г.П., а сердце снова — бац в пятки… неужели, думаю, встретимся последний раз и последний раз ее увижу?.. а ведь мне уже не попрощаться ни с Котей, ни с Опсом, ни с дачей, ни с леском — со всеми и со всем, ставшим мне родным, главное, с Марусей… не знаю почему, невыносимей всего было мне думать именно о ней; безумно боялся ей звонить… она безошибочно чуяла «нехорошее» и, как всегда, прямо сказала бы, что у тебя, Олух, непорядки, причем явно поганые, советую перебить масть настроения, забиться в норку, я обычно так делаю, потом смотрю — небо ясное, жизнь продолжается.

Если б звякнул, если б встретились, я бы не смог не поделиться планами… так, мол, и так, валю с концами… не смог бы рассказать ни о Г.П. (они были знакомы), ни о том, что втрескался, но, к сожалению, свои у нее в жизни планы и якобы безутешные перспективы, в которых нет мне места… возможно, Маруся стала бы меня разубеждать, отговаривать от свала и так далее… я, как не раз уже бывало, соскочил бы с решения… мне ведь никогда не приходилось жалеть, что прислушивался к доброжелательным советам подруги.

Есть, думаю, моменты, когда действовать надо, а не размышлять, взбивая омлет по-гамлетовски; короче, я все-таки позвонил, но был предельно краток.

«Спешу, дорогая… сложные дела… на днях Михал Адамыч кое-что тебе передаст… кодовый номер моего счета в Лозаннском банке притырь как следует — пусть лежит, целую тебя и, как бы то ни было, очень люблю…»

Вернувшись в банк, я звякнул Г.П.

«Если не возражаете, отужинаем со мной и моим старшим другом «У Есенина»… ждать будем на месте ровно через час… форма одежды — обычная… водила позвонит, когда подъедет к дому, до встречи».

 

39

Едем, верней, плывем с Михал Адамычем сквозь «особые московские» пробки на «мерсе» шестисотом… душе страшновато… продолжаем беседовать… Михал Адамыч явно старался отвлечь меня напоследок от въедливой тоски, нарочно изводящей душу всего двумя словами из миллионов слов: «последний раз»… «последний раз»… «последний раз»… надеялся я только на то, что отвяжутся они от сознания, когда взмоет самолетик выше туч и облаков — оттуда уже не увидать пространств родимых, не различить любимых существ, остающихся в памяти сердца.

«Согласитесь, Володя, что это смешно и исторически весьма двусмысленно, раз кабак «У Есенина», где действительно славно гульнем, куда и едем, держат, сами понимаете, что за крутые господа… что-что, а новейшую историю они знают назубок и в прошлом не раз посиживали… мы познакомились и подружились в лагерном бараке много лет назад.

«Даванем, Адамыч, — недавно говорит один из них, — косяка на Штаты… большие туда канали люди и мелкая всякая рыбешка для ускорения крутого — круче, блядь, не бывает — ихнего прогресса, ну и, конечно, свободы с гласностью демократии, вот что главное… со всех шконок Европы-матушки канали, а отморозки, паскуды, со всех слетались туда лагпунктов мира, чтоб урвать кусок… есть базар, что и сам Ротшильд, не говоря о Морганах с Рокфеллерами, однозначно въехал в данный знаковый проект… там же, точняк, было еще чумоватей, чем у нас в данный момент времени… то-се, менты, конкуренты-херументы, до сих пор разборки не утихают, глушилово, мочилово, дурь, чифирок, бляди… наши наколки, по сравнению с ихними тату, говно и заборные картинки с выставки тупых, слепых, голодных и холодных… сенату с конгрессом суммы немереные отстегивались для наведения гармонии промеж капиталом, трудом и поднимавшимися профсоюзами… коррупция бушевала небывалая… полиция у урок ползала в ногах… гляди сам: корпорацию ставил раком консорциум, а монополия не слазила с них обоих… тут, сука, и постоянный беспредел плюс электрификация, пароходизация, автомобилизация и асфальтизация всей страны — просто заебись, а не какой-то там ебаный Беломорканал… за большие бабки адвокатишки любой закон отпетушить были готовы… где была совесть, на ее месте в Вашингтоне громадный хер вырос, типа наш Ульянов, погоняло Ленин… возьмем за галстук одного папу Кеннеди: всем нам до него целый век ебаться надо со своим паленым спиртом… к тому ж страна у них подсела на фраерский сухой закон из-за плоскожопия бабского пуританизма… да я их всех, блядь, протестанток фригидных, перетопил бы на хуй в бассейне с самогоном, если б, конечно, был пьющим джентльменом… короче, без общака, сам знаешь, да без грева — отвечаю за свои слова — не очень-то капитализм построишь… рассмотрим поближе, еще раз подчеркиваю, папу Кеннеди… он тоже мантулил, как многие другие олигархи и банкиры вроде тебя, на той стройке капитала, поднимаемой исключительно стахановским трудом и регулярными получками… сначала бугром упирался, потом выбрался в видные прорабы, а там и нарядилой заделался… под конец официальной коронован был акулой в том же законе и конкретно мильонами тонн лимонов ворочал, ничем не брезговал… так что наш Япончик с ним рядом, считай, ледокол «Челюскин», во льдах застрявший, и танец недозамоченного лебедя, а не цыганочка с очами черными… каков же исторический результат?.. пожалуйста — Кеннедиев сынуля Джон, покуда неизвестные группировки не завалили его как ссучившегося президента, — Мерилинку Монро шворил с братцем в два смычка… дело не в этом, он всю уже страну, типа державу, держал в руках, а доллар подмял под себя все части света, кроме финансов матушки-России… правда, с Кубой обосрался, чего не могли простить ему серьезные люди и правильно сделали, только чересчур поздновато… и мы, люди, тогда держали Таганку, Бутырки, само собой, пересылки, но до нынешних губернаторов с корпорациями олигархов было еще далеко… ну а братан президента Кеннеди гулял по МВД, мафию перелицовывал в сторону общечеловеческой физиономии… но его заказали для пущего понту одному арабу, а тот его и глушанул на предвыборной тусовке… младшой же братан — он сам какую-то видную путану конкретно замочил в межобластном озере — поэтому до сих пор гуляет по сенату… вот почему я думаю, что там у них сверхдержава, а у нас, покнокай, что?.. у нас, Адамыч, все к буфету рвутся без очереди, как за водярой при Андропове… а народу — хули?.. народ пляшет и поет…

мы не знаем как у вас а у нас в Финляндии до хуя в любой кладовке всякой барахляньдии…

Но ты не вскипай, не ссы в потолок, скоро так и у нас будет, как у них, — будет… велика Россия, век свободы не видать, а под нары ее уже не загонит никакой Гуталин и никакие не одолеют паленые доктрины… никто — за базар опять же отвечаю — ни хуя никакого четвертого Рима больше не увидит как своих ушей… пиздец — хватит с нас обоих Римов, а чужого вообще не надо, мы и на ворованное проживем… короче, хули говорить — не лучше ли чифирка заварить? — есть такая маза у королевы Англии».

«Такие вот дела, Володя, — говорит Михал Адамыч, — вы же видите: вся страна попала в непонятную еще в семнадцатом, но так не может быть, чтоб она из нее и мы вместе с нею не выбрались… я вам отчасти завидую… будем держать связь, приобретите там лучший из мобильников, раз уж мы ступили на порог очередного революционно-глобального достижения разума, поставленного, как это водится, на службу наукам, промышленности и, разумеется, обывателям всей планеты, ибо тупой электорат — это у нас сейчас святое… главное, не засветитесь, поболтайтесь поначалу в Италии, о чем я сам всю жизнь мечтаю… потом осядьте где-нибудь в Новой Зеландии… подженитесь по любви, возьмите фамилию супруги, нарожайте, простите за словечко, ньюзиков… вам светит университет и занятия самой темной из областей лингвистики».

 

40

Подъехали к «Есенину»… в вестибюле — совместный бронзовый бюст поэта и Айседоры Дункан, опоясанной натуральным шерстяным шарфиком, видимо, символизировавшим алкашество, повязанность чувств и случайную трагедию… уселись в кабинете… метр и пара красавчиков-официантов были первоклассно и тошнотворно предупредительны… тут чувствовалось, что с чем-чем, а с ресторанным сервисом страна скаканула назад — в тринадцатый, царствие ему небесное, в последний у России счастливый год минувшего столетия.

Когда, следом за знакомой по фоткам и мельканьям в ЦДЛ жирафоподобной моделью, на милых своих крылышках прилетела желанная Г.П., я ее познакомил с Михал Адамычем… на этот раз сердчишко не взмыло от радости, что вижу ее вновь, а кануло на миг в бездну, полную каких-то гадливых призраков неизвестности и необратимости… из бездны этой следовало выбираться, я и выбрался… стал перекидываться с жирафой замечаниями об общих знакомых… все пошучивали… Г.П., непонятно почему, выглядела такой необыкновенно веселой и счастливой, более того, расцветшей, что пришли на ум подаренные ей на день рожденья строчки меланхоличного Коти.

над яблонею паутинок сеть березы с каждым днем грустнеют но перед тем как пожелтеть их листья светлозеленеют…

…Пришли стишки его на ум и в тот же момент — один, как говорится, к одному — вот что дошло до сознания: и Г.П. и старший мой друг, что называется, прикипели, верней, мгновенно приварились друг к другу… я различал в их лицах, в жестах, в ничего не значивших словах взаимную немоту предчувствия, вот-вот готового перейти в ясное чувство общей судьбы, что и называют любовью с первого взгляда… да, да, это была та самая немота быстро тающего одновременного неверия двух человек в счастливый случай, в сбывшуюся наконец-то мечту…

Думаю, спасло меня от нервозного запоя сведшее скулы сладостно-яблочное воспоминание… я ехал на автобусе домой… директор школы по новой, козел проклятый, велел не приходить без родителей из-за того, что я распространял на переменках похабную, тщательно анонимную пародию Коти на знаменитые стишки Степана Щипачева о любви…

любовью дорожить умейте с годами дорожить вдвойне любовь не капля молофейки и не порнуха на стене любовь тебе не струйка дыма она и кайф и благодать любовь — когда необходимо на свадьбе тестю в жопу дать в сортире тещу отъебать любовью дорожить умейте мы не в тюрьме не на войне любовь — когда ты без копейки а не за триста грамм корейки мне на скамейке при луне…

Завучиха оттащила меня за ухо к директору… делать было нечего, пришлось взять на себя авторство… я ехал в автобусе, жить не хотелось, за окошком заледеневшим бежали почти невидимые зимние раздетые деревья… тянуло плакать и плакать от тоски… я уныло обдумывал все наилучшие виды самоубийства, увы, заведомо невозможные для такого, как я, гиперактивного, бесстрашного, одновременно очень бздиловатого, в общем-то, нелепо жизнерадостного коня… и вдруг под ногами, на полу автобуса, нахожу потерянный кем-то растрепанный томик: А. Дюма. «Три мушкетера»… я впервые в жизни почувствовал близость счастья единственности случившегося, вечно с тех пор живущего в памяти, вечно вопящего о приглашении не на казнь, а к жизни… это бабочка случайности влетела на крылышках потрепанных страничек сквозь заледенелое стекло прямо в одинокую мою душу… плевать мне уже было на директора, на школу, на ругань предков, на зависть к первобытным пацанам, самолично добывавшим огонь, дурея от похоти, бегавшим в лесных дебрях за девками и, слава богу, еще не знавшим ежедневных хождений в ненавистную школу…

Г.П. и Михал Адамыч увлеченно говорили обо всем на свете… впрочем, это был у них не содержательный разговор, даже не ритуальное, как у рыб или у птиц, предбрачное игровое общение, а спокойное любование тем, что только им двоим открылось, — той самой, что и у меня в зимнем автобусе, близостью счастья единственности случившегося… они были, на зависть мне, похожи на людей, всю жизнь готовых не пить, не есть, не спать — лишь бы завороженно любоваться колдовскою лунной дорожкой, осветившей разливанную тьму одиноких их жизней.

Пришлось мне сделать вид самца, положившего залитый глаз на жирафоподобную телку Михал Адамыча… он-то, думаю, топчась с ней в танго, ладно — ну что ему я, без пяти минут сгинувший куда-то в тартарары?.. ему простительно, пусть флиртует… а Г.П.? — для нее я мгновенно перестал существовать, как будто меня сроду не было и нет… какой я ни подлец и ни авантюрист, но это чертовски обидно, пропади все оно пропадом… хоть и отдалась она мне со страстным отчаянием, — как в бездну кинулась, — хоть втрескалась, но я всегда чуял, всегда знал, что трезво считаюсь ею временным подарочком судьбы, готовым в любую минуту сорваться с места и улететь подальше от бабьего лета дамской жизни… переубедить в этом Г.П. было невозможно… самое интересное — она оказалась права, а не я… вот что такое, оказывается, жутковатое величие женской интуиции…

Должно быть, тогда, в танго кабацком, вовсе не случайно нахлынули на меня мысли о Марусе и о странности наших отношений.

В тот последний вечер Г.П., удивившись, спросила: «С чего это вы, Володенька, сегодня такой кислый, да и цвет лица у вас землист?.. что-нибудь случилось?..»

«Хреново, дорогая, на душе… так и давит, так и давит маята какая-то захребетная — никуда от нее не денешься».

Попросил коньяку, глотнул, смешав его с «шампанзе», с трудом чем-то подавился, словно бы не нужна уже была мне хаванина даже для продолжения существования — не то что ради застольного кайфа.

А модель, прихилявшая вместо гейши с Михал Адамычем, — по виду, моя одногодка, — хоть и обладала всего лишь туповато лупоглазой наружностью дорогущего холодильника, набитого замороженными блюдами, неглупо въехала в моментально сложившуюся расстановку сил на нашей «раскинутой поляне» и так нервозно принялась меня кадрить, что стало тоскливо и немыслимо одиноко… показалось, что даже сгинули куда-то вихри, вчера еще гнавшие в открытое море приключений.

Поплелся в сортир, отлил, взглянул на себя… за какой-то час рыло мое постарело лет на десять… пожелай я в тот миг не обратить на это внимание и ошибиться лет на девять с половиной — все равно душа моя не дала б соврать… у души, если верить Михал Адамычу, никогда не пропадает безмолвный голос, называемый совестью… кто-кто, а совесть не способна ни извратить реальное положение дел твоей личности, ни исказить смыслы действительности, ни скурвиться с любой из неправд изолгавшегося разума… кто-кто, а он умеет хитрожопо завести в такие чащи лжи, что дергаешься ты в них, как муха в паутине, — на то он и разум, а не жопа с ручкой… я стоял, пялясь на себя в сортирное зеркало, к счастью, не имевшее памяти на лица, и уныло внимал безжалостному течению мыслишек… ведь безукоризненно точный взгляд на себя со стороны если и дается, то в крайне редких случаях… устоять перед ним я не смог, отважился взглянуть, мудак, и мне вообще все стало вдруг до лампы — словно кончилась жизнь, словно скончалась у меня на руках собственная моя душа… не следует ли повеситься, застрелиться, вынюхать пару сверхдоз?.. тогда самоубийство сделается всего лишь физическим фактом смерти души, происшедшей, как это, уверен, всегда случается за какое-то время до петли, до пиф-пафа, до серебряной пыли, что дороги впотьмах замела… вот и подыхай — ты сам себе теперь хозяин, не нужный ни старшему другу, ни обожаемой женщине… подонок, ты даже перетрухнул проститься с ней, с Марусей, с Котей, с любимым Опсом — так захотелось тебе, козлу, в открытое море приключений… вновь не мог не повторить, вперившись в зеркало, недавние — до знакомства с Кевином — мрачноватые, немного переделанные Котины стишки…

был сон я жизнь свою возненавидел в чужой прихожей у трюмо стоял и на себя смотря себя не видел в бездонности беспамятства зеркал дожру кусочек черствого бисквита достану черный «Вальтер» и пальну что ж наконец-то будем с жизнью квиты один по безднам космоса гульну прощай маманя Муза Олух пьянство гори-сгорай кометы огнехвост душа — в конфигурации пространства начисто свободного от звезд…

Будь у меня в нажопнике «несчастье» — не задумываясь, пулю в лоб себе пустил бы, тем более такая вот жизнь и такой вот безысходный оборот судьбы вполне давали мне — как-никак живому еще человеку — право на легчайший из видов свободы выбора… ни хрена тебе теперь, думаю, уже не поделать… сжат ты, Олух, силами уныния до тех последних пределов точки, когда, пожалуй, алмаз перешел бы в полнейшую газообразность…

Стою в сортире и тупо продолжаю смотреть на рожу свою, словно оставалась она единственной приметой моего существования… потом и ее перестал видеть, как и мужиков — по известной нужде, но до нелепости конвейерообразно — снующих сюда-оттуда, отсюда-туда, расстегивая-застегивая ширинки… видимо, чувство абсурдности существования уже готово было завести ум за разум и врезать промеж глаз сознанием безысходности происходящего…

Вдруг кладет на плечо мое руку и обращается ко мне Михал Адамыч… мне стало стыдно… с полминуты назад вполне мог я вспыхнуть от ревности и обиды на то, что действительно перестал существовать для него как частная единица, доживающая последние дни своей жизни в своей стране и хотя бы поэтому смеющая рассчитывать на почтение друзей к себе, к даме моего сердца, покидаемой мною, ничтожной единичкой.

«Не думайте, Володя, будто не въехал я в ваше положение — въехал… уверен, что в жизни у вас не происходит ничего погибельного… позже поймете, что все оно к лучшему, — унывать не стоит хотя бы поэтому… судьба, подобно реке, выбирает сама себе пути к далекому неведомому устью… кстати, вот вам номерок для связи, запомните его, не теряйте, каждый раз отмечайтесь на ответчике — я непременно перезвоню… экстренный вызов — один гудок и отключка… если не отвечаю, — все ведь может быть, — повторите тот же звонок с одним гудком… сразу же сообщите свой номер… напоминаю, вскоре должны катастрофически расплодиться мобильники, купите, повторяю, самый лучший и сообщите его номер… я выберу время, побеседуем о том о сем — так вам будет повеселее… теперь так: во-первых, мне давно уже ничего не кажется… во-вторых, типа я несомненно влип — попал всерьез и надолго… поверьте, я просто ошеломлен, это, Володя, судьба… лет тридцать мечтал о такой минуте и, не обессудьте, дождался… если бы не вы, ее, возможно, и не было бы… спасибо — я осчастливлен… будьте умницей, пожалуйста, не считайте ни вашу даму, ни меня предателями… отвечаю ящиком самого лучшего коньяка: у вас все такое впереди, я очень редко пророчу, поэтому еще реже ошибаюсь».

Мы без всяких объяснений обнялись и ударили по рукам… занудивший у меня на него злой зуб — младший братан ревности поганой, дальний родственничек зависти, подобострастья, скупости и жлобства — перестал нудить… наоборот, душа неожиданный обрела покой… я не мог не подумать, что раз люди втрескались с первого взгляда друг в друга, то, как бы то ни было, это же действительно их счастье… они и выглядят оба отличной парой, век которую уже не забыть… слава Тебе, Господи, и его величеству Случаю… Г.П. теперь гарантировано все — от медового месяца на краю света до виллы под Ниццей, хотя не в этом дело… а мой друг встретил чудеснейшую из женщин… я ж, в конце-то концов, не собака на сене, не замкнутый на самом себе инфантил… даже если б не сваливал, всегда висели бы надо мной, как колун, слова Г.П.: «Володенька, вы счастье мое и отрада, но, увы, я вам не пара… выходит дело, мы — не два берега у одной реки… кроме того, я ручеек скудеющий, а вы… ничего не поделаешь, не вижу ваших берегов…»

«Володя, я всегда с вами, не брошу в любой беде, — возвратил меня к действительности Михал Адамыч, — рано утром заеду, будьте готовы… в случае чего, дверь никому не открывайте, сразу звоните по тому номеру… кстати, за вашей хатой присматривают мои люди… а теперь пошли обратно, нам есть за что врезать… как пошучивали в зоне, считайте, что мы с вами поссали на брудершафт — в знак высшего доверия двух мужиков друг к другу, чего женщинам никак не сделать».

Как это ни странно, я вдруг захохотал, но вовсе не истерически, а освежающе весело… и даже почуял благородную возможность не отравлять своим косорылием настроение Г.П., попавшей, слава Тебе, Господи, в руки настоящего джентльмена… если уж на то пошло, предатель не она, а я, козел, загнанный в угол, причем не обстоятельствами жизни, а самим собой, если не велением судьбы, — со временем прояснится, так это или не так…

Все же за столиком я был намеренно грустен и уныл: роль есть роль… пару раз Г.П. спрашивала, в порядке ли я… я каждый раз отвечал, что есть некоторые проблемки с делами, но ведь без проблем, сами понимаете, дорогая, бывает лишь безделье, особенно в наши времена… разберемся, все будет о'кей.

К сожалению, надраться нельзя было, нельзя… но легче и легче думалось о том, что все ближние вот-вот сделаются для меня неимоверно далекими и покажутся призраками прошлого, а само оно — хотелось в это верить — превратится в новенькое, подобное только что купленной тачке, настоящее, вдруг с места рванувшее в неведомое будущее… потом снова я топтался в танго с жирафой, на которую, бешено мне завидуя и облизываясь, пялили фары чуваки из новых и явно преуспевающие урки.

Вот так, словно ничего не происходило, словно завтра ничего не произойдет, прошел тот вечер; я попросил у Г.П. разрешения свалить домой из-за чудовищной боли в висках; простился со всеми как ни в чем не бывало; жирафа уже с кем-то вальсировала; водила Михал Адамыча довез меня до дома; первым делом звякнул предкам, сказал, что полностью очухался после падучей, на днях приступаю к интересной денежной работенке.

Затем звякнул дядюшке.

«Хэллоу, дарлинг Пол, итс спикинг Вован, ай эм ол райт энд файн… все о'кей, не бзди — погрузимся, как говорит Харон».

«Кто такой этот чмо?.. из какой команды и что за блядь его крышует?»

«Дядюшка, ты очумел, у Харона не может быть крыши, он всего такого выше: перевозит людей за бугор через речку Стикс».

Так сказал я и тут же спохватился, проклиная свою бессознанку, так и рвущуюся иногда если не выболтаться, то намекнуть на то, что должно произойти… хорошо, что дядюшка был пнем дубовым в отличие от тех двух бизнесменов.

«Так бы и сказал, что поябывает человек границу на замке, а то Харон, блядь, Харон… в гробу видал я твоего Харона, а впрочем… можешь познакомить его со мной, перетрем на вась-вась что к чему, мне нужны крутые люди… сам-то как?»

«Надеюсь, что все оно — к лучшему».

Скоро, думаю, вспомнишь, дядюшка, как верны были твои слова насчет гроба; тут он вновь предложил «синхронно посотрудничать», но не с ним, а в его турагентстве, «там все заподлицо с законом» — хер подкопаешься, дядя — это тебе не Коля из «Заготскота».

«Нет уж, — говорю, — ты сам учил, что наша жизнь — тюрьма и лагерный барак, а спать в нем спокойней тому барану, который ни хера не знает и ничего не делает, верно?»

«А ты, Вован, не такой уж лох, как думают про тебя пахан с матухой, тем более мы сейчас в натуре переходим на полную цивилизацию в данных методах проектов, советов, жалоб, пожеланий и сценариев… короче, как говорит знакомый пахан, нам чужого не надо, мы и на ворованное проживем… я теперь хорошо стою, тоже выше некуда, вроде твоего Харона, разве что могу двинуть в Думу… так что в случае чего, типа проблемы с неувязками или кто под ногами мешается, чтоб мне сгнить, разберемся и отмажемся… помни: на Лобном, сука, месте перелицую на хуй того пидараса, что на тебя наедет, перестрою крысеныша в цыпленка табака и нарисую ему общечеловеческое рыло, чтоб знал, гондон, цену нефти нашей и всенародного газа на душу населения».

 

41

Спалось мне, как Владимиру Ильичу Олуху, в последнюю ту ночь нормально, что было странно и необъяснимо… ведь мне казалось, что не смогу заснуть… проснувшись Николаем Васильевичем Широковым, взял холодный душ, постоял, чередуя его с горячим… это вымыло из башки остатки былых сожалений… в ней возникло необыкновенное легкомыслие, похожее на северный ветерок в духоте и жарище жизни… спешить было некуда… ничего не прибираю, все оставляю таким, каким увидел бы, если б к вечеру возвратился… успеваю привести себя в полный порядок… из багажа — всего лишь пара словарей, дорожная сумка, громадный том Пушкина — юбилейное издание 37-го года, «Остановка в пустыне» Бродского… тряпки, обувку и еще кое-что необходимое куплю на месте… вот и все, прощай, любимый город, можешь спать спокойно, был человек — и нет человека… присел и помолился на дорожку, как учила любимая моя баушка… и саму ее вспомнив, чуть не расплакался от чувств нахлынувших — от любви к ней, от вины, что не сходил на кладбище… успокаивало только то, что могилка баушки — как была в сердце, так и будет в нем до законных трех аршинов глины, из которой сотворен, в которую и возвращусь, но лучше бы в свой срок…

Спускаясь по лестнице, храбрюсь, мурлыкая дядюшкины куплетики.

подъезжает вдруг зеленый к нам «крокодильяк» гадом быть в салоне телик пиво и коньяк на телячьей коже подружка разлеглась не увидит мент поганый, что у нас за связь… он уперся рылом в синее стекло не ори водила что время истекло поезжай по-тихому колдобин избегай тачка не кобыла а в салоне рай…

Михал Адамыч ждал меня в скромной на вид «Волге», чтоб не светиться со своим «шестисотым», но все-таки за нами следовал джип с его охраной.

Сам он в этот раз был не очень-то словоохотлив… наверняка Г.П. рассказывала ему о своей невеселой бабьей судьбе, а все такое никогда не забывается… но что-то мешало ему вслух поблагодарить судьбу за не такую уж случайную встречу с Галиной Павловной… ну а что я?

я смеялся-хохотал только лишь для вида душу не корябали ни ревность, ни обида

Так писал когда-то друг мой Котя…

Вдруг я снова подумал о Марусе и просто похолодел от жалости к ней и к себе, от непонимания давнишних отношений, странный образ которых, возможно, и мешал им обернуться любовью, но вечно превращал в дружбу, в родственность — во все то, что казенновато называют духовной близостью… похолодел, поняв, что, сам того не сознавая, все это время отгонял от себя мысли о Марусе, отмахивался от облика ее, дороже которого — вот что было ясно — ничего у меня не оставалось на белом свете… простить себе не мог, что не встретился с нею… сожалеть о случившемся было поздно… не в первый уже раз подумал, что не смог бы ни открыться, ни поболтать с Марусей так же вот запросто, как, скажем, за сутки до смертельной аварии болтает с женой о бытовухе несчастный капитан подлодки, обреченный вместе с матросней на удушье и смерть… и вот — пожалуйста — сначала пропаду без вести, потом подохну для нее, для предков, для всех, кто знал меня, да и не знал, но тоже услышал о преждевременной моей гибели… «Судя по найденным документам, Владимир Ильич Олух практически оказался всесторонне мертвой жертвой очередной бандитской разборки… операция «Перехват», как всегда, отдыхает… оставайтесь с нами…»

Все это так меня психологически вдруг ошарашило, что натуральная смерть показалась более благородной, более чистой, чем нынешняя, моментально превратившаяся в хамовато циничную пародию на трагическое, что там ни говори, происшествие… однако я и на этот раз сумел отогнать от себя мыслишки, бередившие ум и душу.

Мне стало неловко думать обо всем таком и молчать при Михал Адамыче.

«Перстни, — напоминаю, — и прочие вещички принадлежали Г.П., имя покупателя, естественно, ей, видимо, еще не известно… она замечательнейшая женщина и чистейшая душа, поддержите ее на всех этих, с понтом, моих похоронах и поминках… и утешьте Мэри, Марусю, вы это умеете, слова найдете… Коте скажите, что всегда его любил… не могу не думать сейчас вот о чем: не слишком ли бздиловатый я конь?.. стоило ли мне так уж раздувать свои страхи насчет неизбежностей разного рода?.. и вообще, не зря ли, не вымороченно ли устроил я безумное это, достаточно новое у нас, представление?»

«Какие уж тут выморочки, Володя, когда вокруг творится черт знает что… как полиглот вы были необходимы не только бандитам, но и массе дельцов, заимевших дела по всему миру, — они не оставили бы вас в покое… вполне могли бы отомстить, если б стали работать на меня… словом, валите, следуйте зову судьбы… знайте, я вечный ваш раб, благодарный и за дружбу, и за то, что вы отец случая, моментально осчастливившего двух человек — мы с Галей ждали этого всю жизнь… знаете, что мне приснилось?.. я услышал тихий голос: «вначале было Слово, потом все образовалось само собой…» я проснулся от приятно навалившейся на душу тяжести смыслов двух последних, донельзя истертых слов… надейтесь на то, что однажды, как это часто случается, все само собой образуется и у вас».

Напутствие Михал Адамыча слегка меня освежило… у входа в воздушные ворота страны нас уже ждал большой тамошний чин в полковничьих погонах… документишки мои были в порядке, все прошло как по маслу — никакого досмотра… мы посидели в баре VIPa, отличного глотнули кофейку с коньяком, обнялись… не помню, как поднялся на борт…

Время для меня словно бы перестало существовать, тем не менее продолжая оставаться временем, перемоловшим бывшего Олуха в никого и в ничто… вероятно, поэтому все остальное, то есть пространство вокруг и чувство судьбы внутри меня, начисто оглушенного в то остановившееся мгновенье (кстати-то, не имевшее ни качеств прекрасного, ни примет безобразия), — явно подчеркивало желание Времени дать почувствовать ничтожной моей личности, что выпала она вдруг из четвертого измерения…

Помню, я так загляделся на облачность, скрывавшую землю, что забылась действительность — ее словно бы и не существовало… когда опомнился, ослепленный небесами, пронизанными солнцем, не сразу въехал: где я, что со мною — дрых я наяву или бодрствовал во сне?

 

42

Никак не верилось, что мчит меня встречавший лимузин в Рим, а я с сегодняшнего дня считаюсь пропавшим без вести, пока купленные чины не велят рядовым ментам заявить прессе, что трупешник принадлежит жмурику, подозреваемому в принадлежности именно мне, бывшему Владимиру Ильичу Олуху.

Детали жутковатых этих обстоятельств вкупе с деталями маловажными, но почему-то необыкновенно яркими, показались мне вдруг — как, скажем, в трагикомических сценах или в репликах героев Достоевского — безумно смешными… вот я и подумал в тачке, глуповато, на взгляд водилы, рассмеявшись, что природу юмора надо бы искать не в структурах каламбуров, не в головоломных играх формальной логики, не в вызванных ими шутках, не в остротах, не в анекдотах и не в пошлятине смешных положений, но в малопонятой уму-разуму родственной близости комического с трагическим, действительного — с изворотливыми вымороченностями ума.

Да, так я думал, так чувствовал из-за перевозбуждения, что случалось и раньше… мне, помню, совсем не к месту и вообще не ясно, почему показалось, что если бы в кайфе оргазма невыразимое словами удовольствие не уравновешивало бы, верней, заметно не превышало бы почти невыносимую, как и оно само, пронизывающую и содрогающую все твое существо боль, — то с этой вот, с болевой частью известного кайфа, возможно, связанной с ужасом предчувствия чьей-то душою покидания спокойного запредельного небытия и близостью всегда трагичного существованья, — мы, люди, слабаки и наркоманы секса, наверняка не справились бы… а вот на тебе справляемся и днем и ночью, в отличие от животных, на случку рвущихся лишь по велению природного инстинкта… мало того, что справляемся — просто рвемся и рвемся трахнуться лишний разок с тем же, странное дело, никогда не запоминающимся кайфом, словно делать нам больше нечего — только рваться и рваться получать его, а не пытаться воскресить в памяти его образ, как воскрешаешь все, что угодно и кого угодно, кроме абсолютно невообразимых — или твоего, или общего с женщиной — содроганий…

Я быстро устроился в тихом отеле; взятые с собой бабки положил в банк на свое новое имя.

Осмотрелся; постарался не нажраться в первый же вечер; состояние полного одиночества, заочно меня пугавшее, оказалось сподручным для размышлений и ежедневных глазений на римские древности; оно снова дало мне знать, что за пару суток новой своей жизни существенно повзрослел бывший Владимир Ильич Олух, ныне Николай Васильевич Широков… перемог, слава тебе господи, временную депрешку, точней, полное отвращение к жизни и искреннее нежелание жить… а ведь когда везли в Шереметьево, казалось, что быть мне вскоре рыбкой, попавшей из пресноты в соленую чужбину морскую, где придется испытывать трудности с трепетом жабер дыхания, не говоря о резких для рыбьей душонки перегрузках… ан нет! — все о'кей, свобода, бля, свобода, бля, свобода, как распевали в свое время вольнолюбивые шестидесятники… к счастью своему, они не знали, что эдак вот назовут их со снобистской пренебрежительностью двадцатилетние мудозвоны, придут которые на все готовенькое, то есть на свободу, вольномыслие, бизнес, гулевые тусовки с блядями, забугровые путешествия, доступное — любого рода — чтиво… словом, придут на немыслимо удачный расклад неслыханных в прежней стране возможностей… такие даже не снились ни крестьянам, ни пролетариям, ни теневикам, ни диссидентам, ни вроде бы пожизненным, но критически настроенным номенклатурщикам, ни сверхосведомленным о хреновом положении в «базисе и надстройках» гэбистам, ни молодым раздолбаям и олухам вроде меня… замечу, отвлекаясь от темы, что будь я на месте президента — непременно повелел бы заделать скромные, но выразительные монументы на сто первом километре каждой железной дороги, ведущей в Москву и из Москвы, — всего три огромные железные цифры с обрывками колючей проволоки и одно слово поменьше 101 километр — это было бы нормальной данью памяти обо всех-всех тогда гонимых.

Я поймал себя на том, что почему-то думаю о прошлом, как старикан, переживший те годы в лагерях, вроде Михал Адамыча, размышляю о шестидесятниках — Бродском, Солже, Сахарове, Марченко, Буковском, Синявском, Гинзбурге, которых, как массу других людей, всегда считал людьми свободомыслящими, а дебильных членов политбюро и их натасканных шестерок — как раз инакомыслящими, так-то оно было правильней…

Я бродил и ездил по Риму, упивался старинной свободой, как мороженым в кино, и славно мне было сознавать, что есть бабки, что сам себе кажусь телком, при родах перемазанным кровищей и слизью, медленно встающим на коленки, потом — с коленок, потом делающим первые шажки по шатающейся под слабыми мослами земле… о как кайфово было жить, воспринимая всем своим существом — из первых уст, из первых уст красавицы Италии! — великолепный, сладкоголосый, живой язык, трепещущий над временным и вечным… на нем болтали, словно пели, прохожие, водилы такси, угодливые приказчики в бутиках, бармены, менты, «работники торговой сети», официанты, банковские клерки… вдобавок был сей язык так волнующе мил и влекущ, так смаковал мой жадный слух музы'ку его слов и фраз, что жаль было расставаться с ними, с губ слетавшими… день ото дня сильней становилось во мне чувство, знакомое человеку, что-то потерявшему или отгадывающему какую-то занятную загадку, но не находящему ни потерянной вещицы, ни ответа, при этом верящему, что вот-вот все будет о'кей… мне казалось, что отличаюсь от итальянцев, для которых язык был столь же невидимым, как воздух для дышащих им миллионов людей… и оно, это чувство, необыкновенно обостряло интерес к существованию… я чувствовал состав каждого слова, даже незнакомого, как если б был человеком не просто дышащим, а различающим молекулки кислорода в воздухе городков, деревень, кабаков, базаров, пляжей, магазинов, гостиниц.

Помню, как на второй день после прилета, крепко поддав в отличном кабаке, я рассопливился из-за чувств, на душу нахлынувших, и до того зачумел-ополоумел от свежести незнакомой жизни, что пал возле столика своего на колени, положив на публику и на чинного мэтра… пал и вознес, как опять же учила баушка, хвалу Всевышнему, вместе со всеми ангелами Престола Его, архангелами, серафимами и херувимами… пал, значит, лбом вдарился об пол и поблагодарил весь сонм сил и чинов небесных за необыкновенно щедрый дар, ниспосланный свыше, — за языки, не знаю каким именно чудом ожившие в неведомых глубинах личной памяти… за них — хранящихся если не в иных каких-то спасилищах небесных и земных, то, видимо, в священных закромах Святого Духа, а то и самого Времени.

Присутствовавшие за соседними столиками дамы с заметным интересом, но тайком от своих джентльменов, поглядывали на меня… подошедшему затем учтивому и добрейшему мэтру я тихо выложил абсолютную правду о молитвенном состоянии души… душа, говорю, пренебрегла стеснением, ибо полностью она благодарна, сами знаете Кому именно, за сотворение жизни на Земле и, разумеется, за высокое — пусть уж это останется исключительно между нами — качество здешних блюд да за такое превосходно волнующее вино, словно вовсе не крестьяне с крестьянками, но ангелы ножками своими крепкими, пухлыми и милыми давили-выдавливали драгоценные гроздья замечательно памятного урожая.

В тот вечер я так нарезался, что почти не помню, как добрался до отеля… продрых всего часа три, проснулся, заснуть больше не мог… хлестал минералку из холодильничка, валялся и думал… башка была настроена исключительно на раздумье, словно именно в нем сосредоточилось резко вдруг сузившееся пространство моего существованья… так что я и не удивился мыслишке, мелькнувшей еще в кабаке, потом вроде бы безвестно пропавшей…

В материальной субстанции сверхсуперкомпьютеров хранятся фантастические множества всевозможной информашки… следовательно, память, скажем так, Создателя о каждом из мгновений многомиллиардной жизни «каждой частички бытия» должна в неисчислимое количество раз превосходить все вместе взятые объемы памяти человечества о настоящем, одну ногу ежесекундно вытаскивающего из прошлого, другой ногой в тот же миг уже ступившего в будущее… хотя правильней было бы сказать не «ежесекундно», а «одновременно», потому что, если не ошибаюсь, скорость времени в мгновение перехода настоящего в прошлое и в будущее не может быть измерена по одной простой причине: скорости у Времени не может быть точно так же, как у Самого Создателя… какой-то древний русский мудрец и, безусловно, поэт просек эту простейшую из сложнейших истин задолго до расцвета теоретической физики, сказав по-простому, что у Бога дней много… видимо, он имел в виду такие количества времени, что о них и размышлять бессмысленно, не то что говорить… странно, но, не знаю почему, разговор о Безвременье и Вечности кажется уму несравненно более легким…

Пусть был я с похмелюги, когда ум заходит за разум и давит на тебя из-за угла косяка, смущенный полнейшей безграмотностью еще не поправившегося мудилы, — пусть… сам этот мудила, если угодно, я, грешный — был счастлив… мне почудилось, что Сила Бытия, называемая Богом, каким-то образом прекрасно обходилась, обходится, будет обходиться без всякой скорости, потому что основное качество божественно идеального — бесконечная неподвижность… все остальное — созданное и Богом, и человеком — проходит мимо, на что и намекал Екклезиаст.

 

43

Каждый новый день с утра до вечера тянулся необыкновенно долго, а вот месяц, второй, третий, как всегда, промчались моментально; ловя кайф от отсутствия границ, я привык мотаться из Италии в небольшой Лозаннский банк, где сразу же отметился как клиент и владелец не такого уж, оказывается, вшивого состояньица; можно сказать, при полном безделье мне его хватило бы на долгую жизнь, одинокую или семейную, вплоть до мирового — это в самом худшем случае — катаклизма; если же таковой разразится, — к чему, видимо, все оно несется со скоростью гоголевской тройки, — то бабки, рыжье, швейцарские хронометры, фантастически дорогие тряпки идолов мод, многомиллионные полотна гениев, алмазы-изумруды, — все это покажется богатеям и нищим, да и мне тоже, если дотяну до того момента, совершеннейшей дешевней по сравнению с питьевой водой, испеченным хлебом и последними рулонами туалетной бумаги, измалеванной дайджестами основных вех и событий славной нашей человеческой истории.

Бродя по старинным пространствам римской виллы Боргезе, полным привидений прошлых времен, я то подумывал, что мне лишь примерещилась чертовщина всей этой апокалипщины, то проникался предчувствиями неминуемых катаклизмов, связанных если не с волей Божьей, то с возрастом человечества, преклонившегося перед идолом скорости и только одним этим преклонением обрекшего себя, пресловутое поступательное движение к завершению своей предыстории, когда величественной, когда уродливой и подловатой… да, думаю, все проходит… вот Сонька накрылась, никогда не умевшая быть ни просвещенной владычицей империи, ни патронессой ее народов, ни защитницей природы, — так уж очаровала ее вождей обольстительная утопия, логика террора и тотального уничтожения всех естественных свобод, а также достойного исполнения миллионами людей гражданских и личных обязанностей… теперь граждане поспешно распущенной империи оклемываются от почти что векового утопического эксперимента и силком вбивавшихся в головы надежд на рай земной, обещанный властительными ублюдками Системы… если же взглянуть на глобус, то что же открывается ужаснувшемуся оку жителя Земли?.. чудеса техпрогресса и изнанка апофеоза все той же скорости свершений человеческого разума… выдающиеся ученые и нешарлатанствующие футурологи поговаривают, что все эти свершения действительно принесли людям неслыханно комфортабельные условия существования, но необратимо испоганили и изменили климат планеты… это чревато катастрофами глобального масштаба и вообще необратимо нарушает божественные порядки существования биосферы Земли… почти нет на глобусе мест, где не велись бы кровавые разборки из-за политиканских амбиций правителей-временщиков и из-за несовершенств социума… государства-везунчики выкачивают нефть, вздувают на нее цены, что превратило в невыкупаемого заложника весь наш всепобеждающий техпрогресс со всеми его потрохами… бушуют ракетно-ядерные страстишки различных экстремистов… сделалась поистине глобальной коррупция, вызванная всемирным оборотом астрономических количеств бабок… миллионам людей наркотики кажутся единственным, увы, иллюзорным средством облегчения неслыханной тяжести Бытия… опасная ядовитость каждого акта курения рождает в подсознанке людей еще одну иллюзию освобождения от Времени, освободиться от которого невозможно до смерти… секс, девальвируемый коммерцией, чудовищные цунами педофилии и порнухи… победа всемирной силы доблестного либидо над бесчеловечной сутью целибата несчастных священнослужителей католической церкви… парадоксальная дегенерация массы природных достоинств человека, порожденная действительно революционной компьютеризацией быта и науки… стремление политических и религиозных маньяков к мировому лидерству и торжеству различных идеологий, патриотизмов, национализмов и прочих дел… казенная политкорректность пытается радикально насадить хотя бы внешнее равенство задолго до уничтожения в человеке въевшихся в него до мозга костей причин этнических, исторических, расовых, религиозных, социально-политических, культурных и прочих предрассудков… как лесной пожар, разгорается война полов, ведущая, как кажется иным, оптимистично настроенным теоретикам половых меньшинств, к универсально спасительному возвращению человека к доисторическому первообразу двуполого существа — к андрогину, способному, по их мнению, сначала уничтожить основной вид неравенства, потом уж артельно взяться за все остальные… люди беззащитны перед тайнами смертельных болезней и вирусов, хитроумно побеждающих иммунку… существо человека и окружающая среда постепенно вымирают от повсеместного превращения добра наук и технологий во зло уничтожения Творенья и природных основ жизни на Земле…

С наслаждением разъезжая на тачке по разным краям явно осчастливленной богами Италии, не мог я не думать обо всем таком; и еще о том, что никто так и не въехал (видимо, никогда уже и не въедет до Страшного суда) в первопричинность Начал и Концов уникальной заварушки, называющейся жизнью на Земле.

Раз так, думаю, пора найти себе подружку… цинизм мой животный и человеческий был отчаянно весел: терять-то все равно нечего и ничего не поделать с создавшимся на планете положением… пожалуй, прикидываю, питье, жрачка, приключения с милыми женщинами, тоска по истинной любви и занятие любимым делом — самое приятное для меня времяпрепровождение.

 

44

Я продолжал всячески отгонять от себя мыслишки о реакциях предков, Г.П., Маруси, Коти и Опса на «понтомиму» своей гибели при какой-то разборке; все остальные знакомые были мне до фонаря.

Чаще всего вспоминал милую морду ушастого Опса и то, как по-щенячьи возились мы с ним на полу… вот спит он, облаивая кого-то во сне, за кем-то гонясь, что-то в пасти принося то себе, то хозяину и, несомненно, переживая приснившиеся перипетии прошлых охотничьих жизней… вспоминался и нюх его гениально чуткий, вместе с тем избирательно действенный, не то что ум человека, — нюх, различающий средь мириад разнообразных молекул невидимые нами молекулы благотворных и вредных веществ…

В общем, думать обо всем таком иногда было грустно, и становилась немила завидная моя, на чей-то взгляд, независимая жизнь, обеспеченная бабками.

До того как забежать в нечто вроде международного клубешника, где крутились-вертелись обоеполые интеллектуальные двуногие, я с прежним, как некогда, азартом захотел поболтать с Михал Адамычем; номер его телефона никак не желал намертво врезаться в память… кстати-то, меня всю жизнь удивляла неспособность накрепко запоминать цифры, причем с такой скоростью, с какой запоминал я и постигал не просто смыслы разноязыких слов, но грамматические и прочие основы любого языка, а также идиомы и «высокосортное» косноязычье… неспособность запоминать цифры доводила порою до нервозности и диких страхов…

Бумажонку с номером телефона Михал Адамыча и банковского счета хранил я в простеньком амулетике, оставшемся от баушки и висевшем на крепком черном шнурочке.

Проклиная себя за то, что не купил «могильник», как говорила одна моя приятельница, Оля, выбираю автомат, затерянный в каком-то трактире, вдали от муравьиных троп туристов… звоню, наговариваю на ответчик, что с час буду сидеть и ждать ответного звонка, четко сообщаю здешний номер… настроен я был лирически, ибо действительно скучал по чуть ли не родственно близкому мне человеку… сижу в тихом трактирчике, славное винцо цежу, обгрызаю подгоревшую корочку пиццы, газетенки читаю итальянские и английские, много чего в них выискивая насчет России… в газетенках — все то же: крайм, убийства, мафиозный раздел собственности, забастовки, задержка получек, разворовывание взятых в долг миллиардов, приобретение за копейки фабрик, заводов, газет, пароходов… популистские бредни политиков и доморощенных политологов… подобно амебам, размножающиеся астрологи, гипнотизеры, экстрасенсы, гадалки и знахари… демонстрация протестов фанатиков утопии… в Москве впервые после Второй мировой войны «роллс-ройсов», «мерсов» и прочих «майбахов» стало больше, чем в любой из столиц мира… растущее обнищание масс на фоне купеческих размахов нуворишни и жулья, диктующего высокие цены на продукты, ширпотреб и коммунальные услуги… дорожные пробки… грызня в Госдуме… бесконечные дебаты, блядь, дебаты, блядь, дебаты… реформы топчатся на месте, а законодательство кажется бегущим впереди их, ибо отстало на несколько кругов, что бывает при совместных забегах стариков и молодежи… коррумпированность — на одном из первых мест в мире… апофеоз гласности при вскрытии фурункулов прошлого… сказочное торжество свободы и демократии… беспредельный разгул грязно-желтой прессы… слияние бандитов и мафий с ментами и кураторами прокуратур… казарменная дедовщина… беженцы… быстро прогрессирующее обнищание крестьян, рабочих, служащих, научных кадров и интеллигенции… массовая эмиграция ученых…

В Италии, думаю, при таком положении дел давно бы уже устроили пару революций… идем дальше, дальше и дальше, как назвал красножопо лживую свою пьеску продажный один спец по наведению либерального глянца на политику, экономику и фуфловую философию бесноватых садистов прошлого и лично на трижды проклятого моего тезку… читать было все тошней, тошней и тошней…

Конечно, думаю, свалить оттуда теперь нетрудно, но, свалив, невозможно не переживать, невозможно не думать о судьбах страны и ее народов, то ли наказанных непонятно за какие грехи, то ли, не ясно почему, избранных для какой-то неведомой, немыслимо страдальческой миссии… как ни старался я, просматривая газетенки, равнодушествовать — все настырней и настырней доставало меня недоуменье.

Три четверти века возглавляли коммуняки превращение огромного — в одну шестую! — земного пространства в пустыню, правда, ощерившуюся ракетно-ядерным оружием… КПСС, ее лидеры и крупные партаппаратчики — больше никто, — имей они немного ума, чести и совести, обязаны были признать историческую ответственность своей преступной организации за многолетнюю внутреннюю и внешнюю политику, массу всякого рода злодеяний и многомиллионные жертвы… но где уж там… не в краеведческих музеях, а на местах, ждущих покаяния и самоосуждения, — как торчали, так и продолжают торчать гранитно-бронзово-железобетонные памятники… если бы все невинные жертвы режима получили краткосрочную командировку с того света в перестроечную действительность, считая дни прибытия и отбытия за один день, то удивление их и возмущение были бы беспредельными… ведь в конечном счете именно недальновидный ум, нечистая совесть, честь, никогда не существовавшая у партии коммуняк, и умело насаждавшаяся ими вера в заведомо ложное учение — привели миллионы граждан к вырождению всех основ нормальной жизнедеятельности общества и государства… да, именно из-за всего такого, а вовсе не из-за многолетних происков нечистых сил империализма, капиталистического окружения, спецслужб, международного сионизма, всемирных банков, Рейгана с Тэтчер и недремлющей их агентуры во всех сферах совковой жизни… в результате: самоубийственное распространение унылого стиля существования, точно называемого похуизмом, всеми народами бывшей империи, оболваненными агитацией и пропагандой… отсюда уродства перестройки, омрачающие радость освобождения от трупных ядов «передовой советской действительности»…

Так, читаем дальше… участившиеся разборки, принявшие характер национального бедствия, превосходящего сицилианское и приснопамятное чикагское гангстерство… Голливуд оккупировал всероссийский экран — не за горами смерть русского киноискусства… рекордно низкий уровень деторождаемости на фоне резкого повышения среднего количества смертей на единицу населения… расцвет подпольной торговли внутренними органами государства и трудящегося населения… олигарх нагло диктует из своего отгроханного «Версаля» цены на паленые лекарства… лавина проституции, наркомании, изнасилований… нал — за недвижимость на курортных побережьях Европы… необъяснимые случаи людоедства, совершенно не мотивированного традиционным русским желанием закусить… национализм и ксенофобия поднимают головы… в знак памяти о генерале Ермолове митингующие ветераны требуют отдать под суд министра обороны за провал чеченской войны… постепенная легализация гомосексуализма на фоне растущей либерализации отношения интеллектуальной элиты к движению за права сексуальных меньшинств… по сведению агентства «Ассошиэйтед Пресс», неуправляемо болен президент государства, опустивший железный занавес финальной сцены исторической катастрофы марксистско-ленинской утопии, замеченный анонимным источником информации в злоупотреблении крепкими спиртными напитками и служебным положением…

Чего б, думаю, Ельцину — народная кликуха Борис Свободунов — не поддавать, когда лидеры Запада, серые кардиналы мира и придворные их жополизы не перестают ему внушать, что он есть воплощение загадочной души русского человека?.. вот она и бесконтрольно поддает, эта душа, отчасти из-за эйфории, вызванной прекрасной непредвиденностью происшедшего… да, поддает, загадочная, как и всякая иная, простая, незлая, загульная русская душа бывшего партийного пахана Урала, духовито громыхающего, слава Тебе, Господи, не ракетно-ядерными бомбами, а деревянными ложками… кроме того, оказавшись на посту президента, он не мог не растеряться из-за политической недалекости своей личности, некомпетентности собственных шестерок и бездумного подобострастья «прорабов перестройки», угодного лидерам Запада и их политологам… в угоду превратнодушной идеологии «либеде» (либеральной демократии) отменил смертную казнь, открывшую зеленую улицу неслыханной беспредельщине… распустил аппетиты продажных чиновников… наверняка перетрухнув бескомпромиссного единоборства с бывшими номенклатурщиками и вооруженными до зубов урками, не осмелился разогнать ни преступную парторганизацию, ни начавшую бурно организовываться преступность… правильно, выходит дело, сказал мне перед свалом тот же Михал Адамыч, что если Россию не спасет нефть, а нынешнюю пьянь и все ее алчное кодло не сменит сравнительно нормальный деятель, поддержанный деловым аппаратом, финансистами, бизнесменами и обывателем, тоскующим по славе сверхдержавы, порядку да сытости, то страшновато, Володя, думать, что в конечном счете ждет Россию и всех нас вместе с нею…

Вдруг звонок; спокойно иду в телефонную будочку.

«Да, — говорю, — безумно рад вас слышать… я в полном порядке, осваиваюсь… хотя бы в двух словах: как вы там?.. как все прошло?»

«Сами понимаете, были чувства и слова… похоронили, помянули, умнейший Опс, обнюхав гроб, ничего не мог понять, расчихался, словно намекал на туфту происходящего… дамы, естественно, рыдали… родители погибшего — в заботах о новой жизни… на поминках дядюшка покойного устроил с кем-то драчку… с другой стороны, Володя, как сказал он после мордобития и заключения мировой, поссать да не пернуть — что свадьба без гармошки… пришлось моим парням потоптать кое-кого, потом пили, вспоминали, пели… есть и новости, думаю, они вас повеселят… моей будущей жене звякнула забугровая благодетельница… эта крыска бешенствовала… ее законно взяли с поличным прямо в банке, куда пожелала она вложить приличную сумму… обнаружили при домашнем обыске фальшаковые иконы и прочие вещицы… мы с Галей живем на даче, хотя ежедневные пробки ужасны… если в двух словах, мы счастливы… никогда не перестану славить, так сказать, случай, — никогда… если б не он, то до смерти вековать бы мне бобылем, ни разу в жизни не изведавшим истинной любви… думаю, что случай много чего значит и для Создателя, и для букашки, но это не телефонный разговор, поболтаем, если встретимся, что очень вероятно… Котя улетел в Англию по приглашению друга… хорошенько там поездите, нахавайтесь от брюха, как говорят на нарах, всяческих красот… ну а я что? — я ввязан в совершенно новое для себя большое дело, как, впрочем, вся Россия, но живу-то, вы это знаете, не ради бабок… звоните даже издалека, я действительно надеюсь однажды с вами увидеться… поверьте, дорогой дружище, это возвеселило бы не только меня…»

Разговором я был растроган, но удержался — не рассопливился… просто был рад любви друзей, вспыхнувшей у них так, словно только и ждала она поднесения к себе вечного огонька… а собственное одиночество начал я вдруг ощущать как нечто спасительное — как крышу, стены, теплые полы домишка, милосердно меня приютившего в пору бродяжничества по белу свету.

 

45

Я, что называется, с легким сердцем отправился в клубешник — закадрить в международной тамошней тусовке даму для легкомысленного же с нею приключения; наших русских, ни старых, ни новых, там вроде бы не было; не знаю уж почему, но проблема эта — узнают, не узнают? — мало меня беспокоила; потолкался, попробовал перекинуться парой слов с итальянами, французами, немцами и англичанами, подобно мотыльку, мимолетствуя от звуков к звукам речей разноязыких, — получалось, по-моему, совсем неплохо.

Потом попалась мне все-таки в этом сборище скромная фигурка миловидной китаянки; типа завалиться в отель — не могло быть и речи; неторопливый «средневековый» приступ азиатской твердыни устраивал меня больше, чем воинственно самцовая активность залетного рыцаря великой сексуальной революции.

Прогулочки, тихие кабачки, киношки, естественно, потрясная Римская библиотека — за пару недель мы так сблизились с Илиной (если на итальянский манер), что я стал забывать о романтичном одиночестве — лучшем из состояний тела и души, как считали мы с Котей; а уж он умел поэтизировать не только лирические, но и трагические свойства существования.

Разумеется, я не без удовольствия представлял, как занимаюсь пылкой нелюбовью с новой знакомой, полукитаянкой-полуиндонезийкой; но в данном случае секс был всего лишь частью дела.

Я давно уже мечтал въехать в китайский без всяких словарей, чтобы вжиться в музыку древнейшего языка; потом уж проникнуть в волшебные миры иероглифов, осваивая языковую цивилизацию — идеальную копию действительной, — словно бы созданную Святым Духом во всех языках для людских нужд — от коммуникационных, бытовых и ремесленных до поэтических, религиозно-философских, культурных, научных, технологических, политических и прочих.

Илина потрясена была скоростью, с которой усваивал я китайский, не имевший ничего общего с иными языками Старого Света, не менее далекими от языка Поднебесной, чем звездные миры от земли, но тем не менее, казалось мне, имевшими один Божественный родниковый исток; для меня все это было истинно любимым делом; а Илина охотно усложняла нисколько не нуждающуюся в исследовании идиоматику — обожаемую мною часть языковой цивилизации.

Чтобы не испугать Илину непонятностью таинственно феноменальной своей способности, я стал притормаживать, точней, начал пробовать обходиться почти без услуг прелестной своей проводницы по райским пространствам китайского… вот и бродил, исцарапывая в кровь мозги, трясясь иногда от страха и призраков, по словесным чащам, пробивался сквозь них к свету значений, смыслов и символов… все они казались мне если не родными, как наши языковые «сады», «рощи», «леса» и «вершины», то необыкновенно близкими, иногда родственными, подобно языкам иным, всегда манящим то ли вверх — к макушкам, то ли вниз — к корням, к истокам, точней, к недостижимым и непостижимым своим тайнам…

Время шло и шло, становясь мимолетным в прошлом, непредставимым в будущем и настолько тягостным — из-за однообразного времяпрепровождения — в настоящем, что я слинял в одиночку в предгорье Альп, где и пообстоятельней подумал насчет происхождения «скуки» от «скученности»… о том подумал, что вот прошли тысячелетия… человечество так расплодилось, что скученность населения, особенно в городах, резко возросла и стала вызывать протест в натурах некоторых людей, нуждавшихся в одиночестве, ценивших его необходимость… возможно, это был первый требовательный, «экзистушный» вопль одухотворенно преображавшегося человеческого интеллекта, почуявшего, что в мире становится все больше и больше тел на душу населения… сей вопль и породил в натурах людей, преимущественно творческих, страсть обретения одиночества, драгоценного для искусств, наук и, между прочим, для любви, нуждающейся в особом, в драгоценном виде одиночества — в интимности… тут все было ясно, может быть, поэтому я подумал о Творце Вселенной, пребывавшем до поры до времени, как уверяют физики-теоретики, в некоем центре средоточия Самого Себя — в точке абсолютного одиночества, эталоном которого является «Один Я», естественно, хранящийся в Небесной палате мер и весов… видимо, состояние абсолютной «скученности в себе» порядком Творцу поднадоело и Он решил выйти из Себя… взял и вышел… произошел так называемый первичный Взрыв — и понеслась космическая круговерть вселенского существованья…

Словом, одиночество в предгорьях Альп мне надоело; тем более задергали какие-то смутные дурные предчувствия, и я махнул обратно.

Илина изучала латинскую литературу, балдея от классиков древности; папаша — один из новых китайцев — никогда не отказываел ей в бабках; не как жлобина и альфонс говорю об этом, а потому, что Илина установила демократичный — не ради новомодного феминизма — твердый порядок оплаты кабаков, увеселений и так далее; у меня хватило ума не возражать; как-то само собой получилось, что не возникло у нас цепной реакции чувств, раскочегаренных похотью и приведшей к потрясающему взрыву; поддавая и на словах хулиганя, мы обходились без всяких «амур-тужуров»; сей способ общения был мне знаком и иногда сообщал унынье настроению; к тому же из-за разлуки с Г.П., как от удара, продолжало ныть все тело — именно тело, а не душа.

Однажды, в настоящий день моего, всамделишного Владимира Ильича Олуха, рождения, сидели мы у меня в номере, поддавали «шампанзе», как любила говорить Маруся, и закусывали свежими черешенками; вдруг Илина пропела куплетик, охотно выученный с моей помощью на нашем великом и могучем.

девчонки милые мы очень хилые куда ж мы денемся когда разденемся…

Пока, несколько отупев, хлопал я ушами и прикидывал что к чему, она с себя все тряпки скинула, потом меня быстренько подраздела, причем так просто, что каждое ее движение было исполнено неслышной, словно бы ритуальной музыки… потом присела ко мне на колени… нежно прикладывая оба соска к губам моим, к щекам, к глазам, шутливо и необыкновенно волнующе шепнула: «О, мистер Ник, — так она меня звала, туфтового, — умоляю, разрешите одиноко увядающей девице вас изнасиловать, но ради Небес — ни слова ни маме, ни папе, ни полиции нравов…»

Некоторое время, с полгода, мы славно резвились, а потом Илине и мне, получившему «почти что новую яшмовую шкатулку» — так шутливо она выразилась, согласно древнему поэтическиму канону, — потом «амур-тужуры», видимо, поднадоели нам обоим, скучно стало и ей, и мне.

Обрадовавшись такому обстоятельству, я самолично перевернул очередную страничку свободы… позвонил, сказал, что срочно улетаю по делам… наугад тыкнул пальцем куда-то в карту… именно таким образом успел я объехать чуть ли не всю Италию, восхитился ею и полюбил всей душою… так вот, тыкнув пальцем в карту, попал прямо в Бомарцо, в крошечный стариннейший городок под Римом, и с удовольствием туда свалил.

 

46

Бомарцо стоял на верхотуре высоченного крутого холма и был похож на огромное гнездовье ласточек… казалось, их там намного больше, чем людей… снял двухэтажную квартирку с балконом… дивный был с него вид: волнистая дымка тумана над зеленью просторной равнины и далекие предгорья… их рельеф говорил не о географии, тем более не об истории, а воспринимался внимающей душою как безмолвно звучащая музыка, словно он и был одним из древних ее прародителей… жизнь течет внизу неторопливая, как тыщи лет назад, если б не автомобильчики с мотоцикликами… о мопедиках умолчим — в наше время это невинное слово может показаться неполиткорректным активистам инквизиции «либеде», жаждущим еретиков, в кострах горящих… нигде, слава богу, не видать толп туристов, лишь ласточки снуют вокруг, увлеченные праздным и веселым расчерчиванием пространств воздушных, особенно перед закатом.

Там же, то есть на земле, брал я тачку напрокат; носился на ней по окрестностям, бродил по деревням и другим крошечным городишкам; торчал часами в храмах, разглядывая иконы, картины и фрески старых мастеров; охотно болтал с хозяевами крошечных же кабачков, где по-человечески, как в старину, поили и кормили; и меня по-прежнему не покидало чувство того, что где-то совсем рядом, чуть ли не на виду, ясно, что на земле Италии, покоятся, хранятся, не желая быть найденными, ключи от таинственного моего дара.

Мне нравилось убивать время жизни, ротозействуя в музеях и бродя по старинным развалинам или бешено летая на тачке то в Бергамо и в Венецию, то в Рим, в Сиену, во Флоренцию — обратно в Бомарцо; летал, нисколько не боясь на виражах перекувырнуться; ведь изощренно наращиваемая скорость сообщает бесчувственному уму острейшую, как самому ему кажется, иллюзию близости чуть ли не к самому оргазму, видимо, достижимому только в смертельной аварии.

Бывало, несясь со скоростью под двести километров, размышлял я о техпрогрессе, в частности, о всевозможных орудиях ускорения — от колеса до ракет и синхрофазотронов, — созданных человеческим разумом специально для его бессознательно непримиримой войны со Временем… усовершенствование их потребовало таких огромных затрат энергии, что сегодня уже видны язвенные симптомы постепенной гибели атмосферы и биосферы планеты, не говоря уж о необратимом истощении земных недр… вот — установлены скорости, намного превышающие скорость звука, преодолевающие силы земного притяжения и позволяющие одолевать ближние пространства небес… вот — элементарные частицы разгоняются до околосветовых скоростей на сконструированных гениями орбитах… а Время как было, так осталось невидимой твердыней и неразгаданной непостижимостью… ясно было одно: каких бы скоростей ни достигали аппараты и самые мощные компьютеры, созданные человеком, — всепроникающее и всеприсутственное Время неубиваемо, сколько бы и как бы ни старались мы его убить… в старину то же самое регулярно пытались сделать люди с тем, кого они считали Богом, к примеру, с Дионисом… его убивали — он вновь воскресал, точней говоря, не умирал… так же поступили и с Христом, но, поняв, что с Богами не сладить, взялись за убивание Времени, ибо бессознательно всегда относились к нему как к Богу, действительно невидимому на глазах у вся и у всех…

Не заметив, как промелькнуло время, оказывался в Риме… по старой привычке покупал на красивом, удобном, огромном и суетливом вокзале русской и местной прессы, потом валялся в Бомарцо на балконе… блаженство — быть окруженным лишь степенно плывущими облаками и снующими ласточками да просматривать вести с родины… между прочим, было ясно, что это я для нее подох… она для меня и на чужбине продолжала быть живым родным пространством… чувству этому, несравненно более глубокому и, если уж на то пошло, более мистическому, чем всякие прочие «измы», как бы их ни дезодорантили и ни прибарахляли, — не мешала любовь к чужим языкам, священным камням, комфортабельным условиям городской жизни, жратве, вину да и к почитаемым душой прочим плодам итальянского крестьянства — плодам более древним, чем язык, мифология и религия… это нисколько не принижало моего чувства родины… его и не нужно было, что называется, питать, по одной простой причине: оно само себя подпитывало не завистью к чужим превосходствам, не глухой враждой к малознакомому укладу жизни, а любовью к данной, к малой, но великой части Творенья… ведь она, маленькая, величиной с географический сапожок, обожаемая всем человечеством часть, до того душевно и практично обживалась тысячелетиями и, слава богу, продолжает обживаться, что я и родине своей желал того же самого, высокодостойного обживания пространства, дарованного судьбой и историей…

Продолжал почитывать постсовковую прессу, болея за Россию, желая ей свободы, добра, народного благоденствия, словом, нормальной жизнедеятельности… естественно, доставали меня недоумочные, зачастую разрушительно уродливые, явно провальные, безнравственные и просто преступные дела перестройки, продолжавшие оставаться вопиюще безнаказанными или неисправленными.

Вдруг — фотка на четверть страницы: менты, машины, труп на необыкновенно черном, точней, немыслимо бесцветном асфальте, вблизи от дверей знакомого кабака… лицо дядюшки узнаю… Господи, Господи… лужица крови под ним… узнаю в дверях фигуру вышибалы-гардеробщика Ези, Езикова, бывшего лектора райкома партии, отволокшего червонец в спецзоне за растление малолеток, где ему буквально оторвали яйца, потом отпетушили и по инвалидности назначили завом петушиного инкубатора без выхода на общие работы… он стоял с разинутым от удивления звероподобным хавальником… сердце екало-бухало, воротило от чтения… все равно читаю газетный чей-то, под самой фоткой, репортерский штамп: «…практически неживой труп опознан… паспорт был выдан гражданину Пал Палычу Жирнову, уголовная кликуха Падла Падлыч, данная ему в кулуарах преступного мира ярыми врагами и конкурентами… до момента физической смерти возглавлял одну из многочисленных преступных столичных группировок…»

К тому времени я уже успел приобрести мобильник; звоню, наговариваю пару слов на ответчик; Михал Адамыч ответил минут через пятнадцать.

«Это, — говорю, — я, приветствую вас… читал свежую газетку, сами понимаете, крышу срывает от всего такого, то одного валят, то другого… говорить можем?..»

«Совершенно свободно… нас, милейший Володя, весь этот бедлам почти перестал удивлять… разборки есть разборки… вы-то там как?»

«Нормально, временами гнетет тоска, но не ностальгия… Италия прекрасна, отсюда пока что никуда не тянет».

«Тогда я за вас спокоен… все-таки это лучше, чем мандражить и маяться… не находите?»

«Конечно, лучше».

«Вы заметили, что от многих проблем, если, конечно, не от всех сразу, жизнь сама нас избавляет?»

«Весело сказано «если не от всех сразу»… поверьте, счастлив за вас обоих».

«Спасибо, жаль не могу передать этих слов… ей-богу, никак не могу поверить, что случившееся не примерещилось… большой вам привет от Опса — он не сомневается в том, что верно чует… стоит Гале произнести «Володенька» — радостно заводит пропеллер своего обрубка… президенту бы такое чутье при подборе придворных кадров!.. странное дело, смотря на Опса, Галя ничего не понимает, но как-то успокаивается — сие совершенно непостижимо… словно в мире существует невидимое нами поле информации о состоянии пропавших ближних… хотите, сообщу правду, взяв страшную клятву кочумать?.. поверьте, она обрадуется».

«Ни в коем случае… вот прилетите сюда отдохнуть или обзавестись виллой, тогда и встретимся — то-то будет сюрпризик и гулево».

«Если честно, Володя, — предложи Аладдин обменять свою пещеру на мою любимую женщину, — да послал бы я его вместе с сокровищами куда подальше… повторяю, вы — мой, вы наш спаситель… звучит цинично, но крах Соньки был для меня меньшей неожиданностью, чем ниспослание подруги, по которой тосковал всю жизнь… вот и думай после этого о иерархии ценностей».

«Ну и слава богу, Михал Адамыч, ведь и она мечтала о том же, типа о вас… если бы вы только знали, как хотелось бы увидеться и поболтать!»

«Куча дел, но надеюсь выбраться из них… если удастся… мне как-то враз все это поднадоело… раньше я сам помогал всяким директорам и секретарям химичить для пользы делу, плану, работягам… помогал всячески наябывать тупую, дебильно самопарализованную Систему, а теперь столкнулся с тем, от чего сам Фридрих Мракс ворочается вокруг Карла Энгельса, — с абсурдностью самой мутной воды, вот с чем, Володя, я столкнулся — с парадоксами происходящего… звоните, не стесняйтесь, всё в порядке, не скучайте, мы действительно часто вас вспоминаем».

У меня, помню, аж зубы заломило — жизнь бывшего Владимира Ильича Олуха в чужой шкуре показалась бесполезной и никчемной жизнью, не привязанной к какому-нибудь ценному начинанию… взвыть захотелось прямо на солнце, не дожидаясь выхода луны… «когда ж луна взошла на темный трон небес», как чирикал Котя в третьем классе, я уже успел надраться, позавидовав нефуфловой смерти Николая Васильевича Широкова.

 

47

Таскаться на тачке по неописуемо прекрасной Италии вдруг надоело… слегка приелось глазеть на дивные развалины старины, на знакомую по картинкам живопись в музеях и храмах, на необыкновенные красоты полюбившейся страны… в какой-то момент даже музыкальнейшая из речей показалась слишком обыденной, хотя музыка языка оставалась все той же, завораживающей душу музыкой, если отвлечься, пардон, от содержания любых обывательских разговоров… странное дело: аж слюнки потекли — так захотелось окунуться в атмосферу пивных, пельменных, банных и прочих треканий, как говорил заваленный дядюшка… Чтоб не спиться от безделья, принялся я обдумывать планы поступления в небольшой какой-нибудь, но солидный университет… закончу его, по-быстрому постараюсь преуспеть, скажем, в металингвистике, лбом упершейся в неподдающиеся изучению глубинные структуры материальной субстанции памяти, которые, возможно, являются прослойкой — неким невидимым полем между материей и духом… все эти дела могут иметь отношение к иным каким-то жизням, быть может, и к сущностным свойствам Времени… к связям отдельного со-знания с краешком информационного полянеисчерпаемого Знания — Знания Бытия о самом себе… для нас оно останется закрытым, по меньшей мере, до конца времен, хотя питаемся мы им ежесекундно — благодаря сознанию… мало ли чего не бывает? — вдруг сделаю шажки сначала к прапамяти, потом копну поглубже, если, конечно, первые мои шажки окажутся удачными… ясно же, что иное дело жизни мало мне любезно… заведу себе пса… ни о каком коммерческом рекламировании странных моих способностей вообще не может быть и речи… само собой, не стоит засвечиваться в научной периодике… впрочем, если кто-нибудь что-нибудь пронюхает, то я не иголка на дне морском… захотят — найдут… у наших везде есть глаза и уши… впрочем, кому я на хер нужен?.. тоска, кругом тоска… я ж не жучок бумажный — долгие годы ползать промеж страничек словарей… будь, думаю, прокляты мои языки, фарцовочные дела, ухищрения и бабки… провались пропадом стремление к ним, раз я, сука бездомная, ни жить, ни подохнуть не могу по-человечески…

Как только тоска и скука стали подшпоривать к ежедневному убиванию времени — оно мне назло стало тянуться измывательски медленно и тягостно… спасение от него приходило лишь во сне… но не дрыхнуть же круглые сутки?.. на мой взгляд, это еще хуже смерти, потому что во сне все, кажущееся ясным, становится мнимым после пробудки… а для смелой веры в непременное прояснение после смерти многих смыслов Великого Непроницаемого и Непостижимого Всезнания — особенно его качеств, всю жизнь подавляющих ум и кажущихся нелепыми мнимостями, — то для этого, на мой взгляд, надо родиться человеком либо с очень религиозной душою — гением веры, либо бесстрашным метафизиком от сохи, либо, что одно и то же, поэтом от гусиного перышка… не подсесть ли, думаю, на дурь?.. бабок вполне хватило бы на пожизненное тащилово… нет, не мои это дела — не любезна мне тупость пожизненного рабства с преждевременной подыхаловкой в плену привычек и обломов… я люблю свободу… неужели ее не бывает?.. неужели абсолютная свобода, до смерти обеспеченная бабками, — полное фуфло и дьявольская мнимость?..

Думанье приелось, от него мутило… так всю жизнь у меня бывало: на смену мыслям являлись чувства… как при былых карточных проигрышах, начинало поскуливать и побаливать сердце, словно бы попавшее есть во весь, как опять-таки говорил дядюшка… особенно заскучал я по Опсу — надо же! — не поверившему, что я зажмурился… началась бессонница, из-за нее устраивало сердчишко «концерт Тахикардиева для Аритмиева с оркестром»… так называла эти дела медичка Маруся… усилилось сожаление насчет напрасности свала… оно поволокло за собой путавшиеся друг с другом навязчивые страхи и дурные предчувствия чего-то малоприятного… в свою очередь, все это обретало личину нервозного беспокойства и душевного уныния… снимал его пьянью, метаньем на тачке из конца в конец Италии, праздношатаньем, нелюбовным, доводившим до тоски сексом с одинокими призрачными существами иного пола…

Снотворные я ненавидел… вместо них воспользовался услугами электронной революции… купил потрясный компьютер, начал пользоваться Интернетом… бегал курсорчиком по сайтам нормальных русских газет и журналов… грешен, из-за любопытства иногда заглядывал в тошнотворные таблоиды… в связи с поднятием нашими Гераклами железного занавеса, дошла наконец-то и до России желтая пресса, ставшая для своих в доску читателей «бездухоувной устаноувкой на зло».

Однажды глазам я своим не поверил, по новой увидев под гигантской шапкой на одном из огромных снимков ядовито-желтой газетной полосы крупный план очередной фатальной разборки… на полу кабака, подле столика, узнаю на удивление спокойное, мертвое, уже не зловещее для меня лицо знакомого человека, одного из бывших чекистов, кадривших меня на службу в их новой фирме… валялся он скрюченно… бок и грудь — сплошное кровавое месиво… лицо второго убитого закрывала искровавленная салфетка… забегали перед глазами фразки репортажа, тиснутого в том же плебейском стиле… «ваш корреспондент… непосредственно с места преступления… обнаружены неопровержимо опознанные тела практически мгновенно скончавшихся крупных предпринимателей… успешно возглавляли торговлю редкими металлами и образцами новейших вооружений… очередная крупная потеря для деловых кругов, страдающих от слабоволия властей, чья нерешительность и бесконечные оглядки на мнение продвинутой либеральной демократии Запада полностью парализовали действие карательных органов, чье призвание — безусловная защита законов государства, жизней граждан и частной собственности… снайперская автоматная очередь злодея мастерски настигла несчастных… легко ранены несколько невинных посетителей элитного питейного заведения… две женщины соответствующей наружности, сопровождавшие пострадавших, впоследствии оказавшихся убитыми телами, отделались испугом, перешедшим в истерическое состояние нервной системы жриц легкого телесного поведения… разбита витрина бара, что незавидно напоминает гангстерские разборки в Чикаго начала века…»

Затем я перешел к образцам иных газетных стилей… «…общественность передовой отечественности надеется, что должны же наконец грянуть неотложные меры для нанесения общих и достаточно точечных, потому как легальных ударов по существенно увеличившемуся бандитизму заказных убийств как бы на душу населения в стране…» «поэтому, исходя из сложившейся конкретики данного истмомента, весь нравственный облик нашей конкуренции должен иметь человеческое лицо, непреклонно поднятое до высшего уровня мировых стандартов…»

Ошеломленный всеми — имевшими отношение только ко мне — смыслами гибели доброго к племянничку дядюшки и двойного убийства бизнесменов, от которых свалил, я начисто вырубился… во сне пугал меня смутный образ странноватой личной вины перед людьми, заваленными неизвестными киллерами… проснувшись, подумал: не приснились ли мне эти дела?.. снова зашел в Интернет… злоебитская сила — там все то же самое… Америка, думаю, Европа, Азия, Африка — хрен с ними и с остальными частями глобуса, но вот родной город, столица обхезавшейся утопии — это же ужас что там происходит… потянуло схватить свою «Тошибу» за провод, раскрутить вокруг себя и захерачить об стену, чтоб выбраться из всей этой паутины… задумываться же обо всем таком — что гадать на канализационной жиже о будущем страны и миллионов людей.

Странная, малопонятная вещь: несмотря на нелепости и жутковатости много чего там происходившего, почувствовал я вдруг непревозмогаемое, далекое от пылко гражданского, желание свалить обратно, в любезное свое, как говорится, отечество… ко всему прочему, снова испытал тоску и по близким мне людям, и по милому Опсу — снова аж десны свело болью сладостной, словно бы слопал я, как в детстве, недозрелое, но дивно свежее антоновское яблочко, которое все котится, котится, а в рот попадет — не воротится… так баушка пела, а я, подонок, перед свалом даже на могилку ее сходить не удосужился.

Противен был я сам себе, но представил, как Опс просит грустным взглядом разрешение забраться на койку… как кладет обе лапы мне на грудь и явно что-то выкладывает выразительно клокочущим в горле голосом, похожим не на рычание, а на бессловесную собачью речь, которой просто не может не быть у некоторых башковитых псов… да, да, явно что-то рассказывает о своих делах-заботах, о суке соседской, ему не давшей и пребольно за ухо кусанувшей… возможно, делает бытовые замечания или благодарит за только что обглоданную кость с мяском, с хрящиками… невозможно грустным взглядом упрекает за то, что никогда не даю ничего сладкого, никаких поджаристых куриных кожиц, никакой картошки… вот приглаживаю невесомо мягкий, натурально блондинистый вихор на его затылке… нежно треплю уши, напоминающие волнистые потоки рыжих локонов на автопортрете Дюрера… от ласки медленно закрывают веки глазки, осоловевшие, помутневшие, ничего уже не желающие видеть… они погружаются в теплые волны всегда для меня непроницаемо темного, столь блаженного для собаки сна, страстно мною желаемого самому себе, садистически изводимому бессонницей… вдруг Опс переворачивается пузом вверх, переламываются в бабках передние лапы, морда — набок, брыли свесились так смешно, что тянет рассмеяться…

Никаких страхов я больше не испытывал; наоборот, стал меня допекать и раздражать совершеннейший штиль налаженного ежедневного существования… чего тебе, думаю, надобно, старче?.. плыви себе, дрейфуй как дрейфуется, без руля и без ветрил… не то что бы жаждал я жизненных бурь, в которых обрела бы душа покой, и не то что бы осмелел из-за неожиданной гибели людей, во многом подбивших меня на свал, — вовсе нет… просто стало невозможно дрейфовать, когда такой во все мои паруса попер не попутный, а встречный ветер, что до лампы сделались и прежние цели, и бесцельность времяпрепровождения, и трюм, набитый бабками, да и сама здешняя жизнь, со скукой проводимая на, так сказать, шикарной яхте безмятежной судьбы… более того, ясно стало, что, допустим, захоти я плыть, как плыл еще вчера, по сушам и морям праздности — ни хрена из этого не вышло бы… раз так, придется резко разворачивать парус, чтоб встречный ветер сделался попутным… во мне возникло почтительное внимание к властному велению судьбы, более могущественному, чем острая блажь обычной ностальгии, и я почуял невозможность ему не следовать…

Вдруг, впервые за пару лет метаний по Италии, возникла во мне прежняя страсть к разного рода непредвиденностям в российской житухе — пусть по-своему трудной, порою отвратной, — но, как бы то ни было, житухи в стихии родного языка, в привычной мне среде и, если уж на то пошло, в заварушках совершенно новой жизни общества… именно окунуться мне в нее захотелось, как, скажем, после безветренной жарищи в зачуханную, но прохладную дождевую лужу… кроме того, почувствовал я страстную жажду встречи с Г.П., с Михал Адамычем, внезапно ею, страстью моей былой, осчастливленным… о Марусе по-прежнему старался не думать… не было сил представить, как потрясенно она переживает сволочную мою и подлейшую по отношению к ней псевдогибель… перебивал мысли о старинной подруге мечтой о том, как повозимся по полу или на травке с Опсом, всегда возню такую обожавшим… как побросаю ему теннисный мячик или палку, как побродим по Тверскому, где так и липли к неотразимо обаятельному псу телки и тетки, чем всегда я и пользовался…

Как тут было не звякнуть Михал Адамычу?.. я и звякнул… подождал в кафе с полчаса, час, потом ушел… на следующий день звякнул по новой — нет ответа… забеспокоился — мало ли что могло быть?.. сдуру кинулся в проклятый Интернет… проглядел новости и происшествия — слава богу, все было в порядке, хотя поражало все то же обилие крайма, смертельных разборок и прочих дел… естественно, предположил, что смотался Михал Адамыч по полной оттянуться с Г.П., скажем, на Фиджи или на Бермуды… я отмахнулся от навязчивого беспокойства, но все равно продолжала маяться душа в лабиринте неизвестности… так прошла неделя… как тут было не заметать икру из-за отсутствия ответного звонка?.. ведь где бы Михал Адамыч ни находился, его «могильник» сработал бы и в Бразилии, и в Австралии… он вполне может отключиться от всех дел и просто отдыхать, просто наслаждаться жизнью с любимой женщиной… предположения, как туча комарья, мешали собраться с мыслями…

Вот тут-то и подхватил меня, словно щепку, внезапный ураганный шквал; еще вчера ни мысли не было взять да и слетать туда, плюя на всевозможные страхи; а поднявшийся ураган понес меня в агентство… взять авиабилеты было сказочно быстрым, плевым делом… собрал документишки… наменял штук десять баксов на туристские чеки… ничего не взял с собою, кроме чемодана с тряпками, мелочами туалета и сувенирными майками с рисунками Леонардо.

 

48

И вот я уже в Шереметьево; отели в центре следовало похерить, причем не из-за тех же страхов — просто испытывал заведомую гадливость к возможным узнаваниям и последующим объяснениям со случайно встреченными старыми знакомыми; остановился в люксовом номере аэропортовской забегаловки для залетных командировочных из-за бугра; отдохнул пару деньков, хотя вроде бы не устал; наоборот, настроение было свежим, как тогда, после посадки в Риме; наконец-то отоспался и, собираясь с духом, спокойно прикинул, что к чему; раз уж следовало начинать воскресалово, как выразился однажды после белой горячки чумовой мой дядюшка, то первым делом звякнул Коте.

Трубку долго не брали; затем ее взял бывший, судя по очень опущенному, раздражительному голосу, отставной генерал-полковник соцреализма; и сразу, о боже, залился каким-то радостно триумфальным лаем Опс… потом злобно взвизгнул, видимо, отшвырнутый писательской конечностью.

«Какого, козел, хера будишь?.. ты кто?.. пшел вон, я сказал, сволочь, пока аппаратом по черепу мохнатому не врезал… ты подлец, а не советский человек, и демократическое уебище»… повторяю: ты кто таков, Троцкий или Пятаков?»

Разозлившись из-за хамского обращения с Опсом, я вызывающе назвался тем, кем и был, — Владимиром Ильичом… возникла пауза… я ждал, думая о писателе как об одном из несчастных обобранных временщиков, вероятно, боданувшим на толкучке ордена ради пропива… тем не менее жаль было человека, оставленного женою, к тому же выброшенного из обоймы на помойку, вместе с пером, фанатично приравненным к штыку и дулу, стрелявшему в затылки якобы врагов народа… теперь несчастный, видимо, мечтает о безжалостном реванше в шеренгах дубоватого Анпилова и «цитруского прозаика», латентного палача и садиста Лимонова, не говоря о прочих амбициозных любителях совкового прошлого, спят которые и видят будущее свое руководство ответственными работами по развешиванию на фонарях видных жидомасонов, олигархов, Горбачевых, Яковлевых, Ельциных, Гайдаров, Чубайсов, Лужковых и прочих главарей «дерьмократов»…

«Это какой же ты еще, понимаете, Лжевладимир Лжеильич тут объявился, чтоб мозги ебать ни глотком не поправимшемуся, сволочь ты, человеку?.. еще раз прямо ставлю вопрос: ты, мразь, кто таков — Троцкий или Пятаков?»

«Владимир Ильич», — упрямо повторил я, скорей для себя, чем для раздроченного писателя.

«Ты, подчеркиваю, мразь и вышеупомянутый козел — вот кем ты являешься в наши дни, пидар гнойный, а у меня есть крыша в МУРе… так что забудь ко всем хуям данный номер… как еще звякнешь, ты, считай, труп, покойник, жмурик… язва тебе в душу за такую в мой адрес подъебку, въехал, урод?»

Хрен ли, думаю, мне терять? — все равно слух обо мне пройдет по всей Москве великой и назовет меня всяк ссущий в подъездах мужичишко любой национальности.

«Добрый день, Василий Петрович, но я тот самый приятель Коти, он же Владимир Ильич Олух, которого ошибочно похоронили… но ведь никто нас с вами в жизни не вышибет из седла, как говорил маршал Буденный».

Видимо, писатель зашвырнул Опса ногою в комнату, откуда все равно доносился родной лай.

«Слушай ты, олух, у нас, блядский, понимаете, род, ни исторически, ни даже в данный дерьмократический момент ошибочно никого ни хуя не хоронят… а только за дело, включая сюда Крым, киллеров, заказные взрывы, аварии, кавказский вопрос, отечественную битву с Чечней, недоброкачественный крайм и разборки… еще раз подчеркиваю, в проблему въехал?.. ты маму свою буди, в гробу бы я тебя видал вместе с нею».

«Извините, Василий Петрович, скоро зайду к вам с того света, притащу бутылку с хаваниной… передайте привет Коте с Опсом, ну и Галине Павловне», — прервал я поносные речуги несчастного человека и повесил трубку… и чуть не расхохотался — так коммунально-кухонно звучала фразеология известного писателя, некогда вальяжно витиеватая, как у недалекого лакея, невольно подражавшего речевым манерам своего хамоватого барина.

Не долго думая, рассчитался с отелем, взял тачку, по дороге поменял турчеки на рубли; не замечая цен, отоварился в гастрономе, заваленном различной жратвой; выхожу у знакомого подъезда… сердчишко забилось, как тогда, когда шел к Коте, зная, что Г.П. в квартире одна… дурак я был тогда — оробел, а ведь она, милая, тоже думала обо мне… поднимаюсь на лифте… от волнения перепутываю этажи… наконец звоню… звоню долго, снова вслушиваясь в бешено радостный лай Опса, словно бы знающего, что ни жив ни мертв именно я стою за дверью… он вновь протестующе взвизгнул… слышу матюгню писателя и вежливую просьбу Коти, попросившего Опса утихомириться… дверь открывает он, Котя… остолбенело на меня уставившись, бледнеет и сползает по косяку дверному прямо на порог, к счастью, не теряя сознания — просто забарахлило у человека сердце… с трудом отбиваюсь от Опса, бросившегося лизаться… появляется, косорыло обмозговывая процесс медленного узнавания моей похороненной личности, и ищет точку равновесия полуголый писатель… на коленках — по-лошадиному выпучены древние спортивные портки, притараненные некогда из-за бугра… открыв бутылку отличного «Хенесси», вливаю Коте в рот глоток… писатель тупо раскрыл похмельное свое чмокало… жестом разрешаю ему слегка жахнуть из горла… он заглатывает и охотно сообщает: «Эт-та, ну, в общем, она, эт-та, то есть бывшая, худшая моя, так сказать, половина… ебарей она теперь сшибает в загранпоездках по офшорам…»

Хорошо, что оживавший Котя не расслышал слов папаши.

Ну хрен ли тут говорить! — понеслась: эффект аффекта узнавания, аффект эффекта выпивания за встречу со мною на этом свете и так далее.

Сидим, поддаем, выдаю Коте с папашей, ужасно-таки запаршивевшему, опустившемуся, к тому же, по его словам, «вредительски кинутому женой легкого поведения», — выдаю им обоим придуманную мною еще в самолете захватывающе остросюжетную версию насчет того, как, где, что и почему; выдаю ее, не особенно-то вдаваясь в детали и подробности.

«Еду однажды на деловую встречу с нужным человеком перетереть неожиданный поворот коммерции в сторону фуфла… вот вылезаю из тачки, даже сейчас не могу вспомнить, где именно — память частично отшибло… и все — темнота… ни удара по башке не почувствовал, ни боли, так что смело заявляю: в жизни ничего нет легче такой смерти… кранты — находишься в точке продолжения вечной бесконечности несуществования, случайно покинул которую на короткий срок… при жизни это дело устрашает, а потом необыкновенно успокаивает, но, увы, ненадолго»…

«Согласен, эт-та… оно во что бы то ни стало устраивает нашу… эт-та… концепцию международной арены», — вякнул писатель.

«Пришлось, — продолжаю, — очухаться в каком-то домишке, точней, в предбаннике старой баньки, на время ставшей родным домишком… башка-руки-ноги, доходит до меня, обмотаны бинтами… какая-то пожилая бабенка говорит, что перетащила меня сюда до приезда ментов и что я чудом выкарабкался из лап самой шкелетины, ибо трое суток валялся без сознания… тетя Тася отпоила меня какими-то травками, поясняя, что химические калики-моргалики невозможно дороги, к тому же ядовиты, поскольку выпускают их по лицензии япошек жидомасоны и китайцы для спецпоправки организмов трудящегося населения, на которое все шишки валятся… ну, раз жизнь взяла свое, я начал вставать — оклемывался… затем, — темню, — отдала мне спасительница чужой паспорт какого-то Широкова Николая Васильевича, который нашла она в пиджаке, с башкой меня укрывавшим, а то бы бездомные собаки обглодали рыло, как соседу, что досмерти замерз под Новый год… по моей просьбе тетя Тася смоталась в Москву, типа проведать, как там обстоят дела с Олухом, моим, вру ей, двоюродным братишкой… какой-то алкаш-доминист сказал ей во дворе, что сегодня Олухи и все ихнее кодло покандехали хоронить родного сына Вована, глушанутого на бандитской разборке, главное, ранее сгоревшего до основания… а затем — затем в сторонке остался от Вована один френчик с личными удостоверениями… то есть только дебил, — рассказываю, — не догадался бы, что оба мы сделались жертвами жестокой и хитрой разборки… короче, уцелел один я… дело прошлое, конечно, вполне бы мог явиться домой, потом к ментам, и все стало бы ясно… но вы же знаете, я неуправляемый, взыграла во мне авантюрная жила, кроме того, достало бздюмо, что бандиты начнут искать одного из оставшихся в живых — они бы пронюхали… жить я продолжал у тети Таси, захимичил на чужой паспорт — вот он, глядите, — свою фотку… шли бы вы, думаю, в жопу со своей перестройкой и мочите тут друг друга на каждом шагу, а с меня хватит… человек, думаю, всегда имеет право на ученье и на отдых от такого беспредела отморозков и шустрых капиталистов…»

«Вот именно, Владимир Ильич, — вякнул отставной писатель, — я тоже начал подумывать именно в данной плоскости проблемы, ибо был употреблен по первое число жидко обосравшейся программой нашей партии… пустили, понимаете, на подтирку моральный кодекс с конституцией и светлыми кадрами партийной литературы, работавшей непосредственно не на смерть, как Есенин с Маяком, а на жизнь и, понимаете, движение народа вперед… цели были ясны, задачи определены, а в данный момент, как видите, лишили вкладов, труда, доблести и геройства… вынужденно являюсь персональным ненужником, иначе говоря, опущен в некий социально-политический унитаз пересмотра идеологии отечества… да-с, плесните глоток… а что мы видим по ящику?.. там поэт-хулиган с жидовской рожей прямо по телику обращается в Мюнхене к белопогонной сволочи, в перестройку заплясавшей на наших трупах, как плясали мы на тлевших ихних костях за погостами Сиваша.

не ностальгируй не грусти не ахай ты не в изгнанье ты в посланье — на хуй…

Вы могли представить такое при Советской власти, чтоб весь уровень нашего народа был послан куда подальше?.. даже Сталин не мог себе этого позволить — тут я голосую за тезис Лимончика, то есть Эдуарда, которому, как и мне, не хватает миллиарда хотя бы в деревянном эк-ви-ва-лен-те, господа офицеры… сегодня, выходит дело, ограбленный Госбанком вместе с пером, вторым после Шолохова, пребываю в однозначной ссылке, типа в том же послании как бы на общеизвестно наружный половой орган каждого — без всякого исключения — мужского члена, в чем и вижу лекало положительной демократии большинства над меньшинством… господа, боюсь, что это тост!»

«Пожалуйста, светлый кадр литературы, возьми с собой полстакана на поправку и покинь нас ко всем чертям», — довольно грубо, неприязненно и брезгливо сказал Котя, от чего я снова пожалел бывшего лакея власти, лишенного всех привилегий, целей и задач.

«Поплевываю на твое полстакание, урод смутного времени, без тебя знаю, что за столом у вас теперь я лившиц, ранее по заслугам награжден, затем обосран и все перья выщипаны… хотя до катастрофы три десятилетия содержал и обеспечивал уровень пропащей жизни семьи и неразрушенной сверхдержавы, при которой ты, паскудник, катался как сыр в масле… плюнь, более того, харкни в глаза папе за все за это, как плюнула в них, в откровенно карие, твоя мамаша… эх, взор бы мой всех вас, подлецов и путан, не видел вместе с так называемым живым трупом, сидящим дежавю, верней, визави напротив меня, как правильно высказало в рожу интеллигенции и жидомасонов зеркало октябрьской революции, не умевшее молчать… да хули там я, когда на моем месте сам Лев Толстой тоже был бы описсуарен, оскорблен ко всем хуям и вдобавок кинут на сжирание буревестникам, сиречь, дерьмовым дармоедам, если б вовремя не врезал дуба на станции, кажется, имени народной певицы Архиповой… кидаю на стол свой непаленый партбилет… если пожелаете приобрести для музея контрреволюции, оцениваю его в бутылку хорошего коньяка… жизнь, господа, бездарно пережить — это вам не футбольное поле перейти под руку с философиней, видите ли, Раиской Горбачевой… такое вот, понимаете, с легкой руки ее мужика получается резюме-безуме говенной нашей эпохи».

Не забыв захватить с собою полстакана коньяка, поддатый писатель удалился с чрезвычайно гордым видом.

Опс или смотрел мне в рот, или повизгивал на самых высоких нотах, ничего из чувств своих ни вылаять, ни выплакать, ни навыть, ни вывизжать не в силах… он рассказывал, как скучал без меня и никогда ни словечка не верил в то, что меня нет, как ждал, ждал и вот — дождался…

Дорисовав версию происшедшего, я уронил башку на стол, плача от любви и нежности к Опсу; теперь уже Котя меня успокаивал.

«Все, — говорит, — к лучшему, только к лучшему, как у мамаши с Михал Адамычем — они сейчас в Париже — и у меня с Кевином… вскоре отвалю к нему в Оксфорд… ментов, Олух, не бойся: если есть бабки, они тебе выдадут любую ксиву, ты же ни в чем таком не замешан, а просто попал в заварушку… простят, не посадят, да еще и книгу захерачишь о своих похождениях… папаша тебе ее за полштуки запишет, потом кино поставят, телик, на студиях — все бабы твои, от ведущих не отбрешешься, да и с языками любая фирма раздерет тебя на части».

Тут снова появился писатель.

«Виноват, господа, чисто по-писательски как бы профессионально подслушивал, несмотря на букет болезней, начиная с простаты, кончая булыжниками пролетариата в почках, во главе с эт-та… как его?.. с Алкагольдбергом, если не с Фельдхаймером, ебись все они в мраморную доску моего почета, которой уже не быть на стене данного здания… ибо писатель — своеобразный шпион в стане врага и контрразведчик своего народа… уверяю, ни в коем разе не пьян, но, как говорится, расстроен от верхнего аж до самого нижнего регистра бывшей номенклатуры… готов хоть завтра взяться за литобработку мемуара… знаком с опытом жизнеописания «Малой земли» Леонида Ильича, за что имелся орден, пропит который, а также репутация доверенного пера партии и всех, выходит дело, зазря трудившихся пролетариев… пролетели, ети вашу мать, мы же все пролетели из мягкого в общий столыпинский вагон… твоя судьба, Владимир, это далеко не сталеварная металлоаллергия с ее закопченными хавальниками в железных масках и прочая как закалялась сталь… ты не забыл Родину — вот в чем главная, по рабочему говоря, фиксация факта, типа идея… какого хрена толковать, когда мы так и назовем заделанный мемуар: «Человек в маске» — пусть Запад ссыт, а Голливуд отдыхает декаду в неделю… я тебе такую разрисую фабулу как бы ностальгии по Союзу нерушимому республик свободных, что народ схватится за общую свою голову и навзрыд зарыдает объединенным плачем по бывшим временам… в литинституте подавал мне большие надежды нацпрозаик то ли Навзрыдов, то ли Шагназадов, сынок второго секретаря Средней Азии по бурным овациям, то есть по хлопку… так вот, в некотором аспекте все мы нынче Навзрыдовы и Шагназадовы… учти, Вова, я тебя старше на два шага вперед, но и тебе, и мне, как и всей нашей разграбляемой беспределом России, нужна успешная наладка доперестроечного существования белковых тел… аванс, заметьте, не требую, но теперь я точно знаю, что делать, — прошу плеснуть в последний путь, как сказал Фадеев».

«Довольно выжирать, — осадил Котя папашу, — соцреалист сраный, соловей херов генштаба, унавозившего нашими солдатами Афган, потом разбитого крошечной Чечней».

«Нет, ты послушай, Вова, что он заявил, тогда как лично я призывал вывезти все мирное население врага на Камчатку, прямо в действующий, понимаете, вулкан и аккуратно бросить на упомянутую Чечню экологически чистую нейтронную бомбу… чего ей зря лежать и пылиться, когда боевики пьют нашу кровь с нефтью и громят родные дивизии нашим же оружием… взгляни на моего сына — он официально плевательское сделал заявление в глаза отцу… это мне, чуть ли не дважды Герою Социалистического Труда… «папа, ты говно и кретин», сказал он… и это, заметим, при бывшей жене трижды сталинско-ленинского лауреата и не последнего — далеко, блядь, не последнего, говорю я, — параграфа в руководстве Союза!»

Писатель закачался на месте, как одноколесный велосипед в цирке, и, чтобы удержать равновесие, моментально свалил «за кулисы», а то бы рухнул.

Ну, я, поддав там с Котей, так разошелся — первый раз за все это время — что рассказал и о том, что оставалось за бортом этих записок; мне необходимо было выговориться.

Побродив, говорю, по Италии, очумел от ничего-неделанья, поэтому и заделался от скуки спецом рулетки… везло мне в казино, как псу бездомному на блох, но играл не ради бабок, а для возни со случаем… скажем, решал ставить на то, на се, потом, как при затяжном прыжке, выжидал до препоследних секунд — до объявы крупье, что ставки сделаны, и мгновенно переставлял фишки на другие цифры и цвета… мне кажется, что случай просто не успевал сообразить, что именно произошло, а я снимал приличные бабки… но удивление перед на редкость бескорыстной эстетикой игровых моих маневров, возможно, было таким чистым, что случай — из-за уважения самого себя как игрока и джентльмена — просто не мог отнестись без восторга к моей тактике… в блэк-джеке она основывалась на беспримесно чистом риске, не имевшем никакого отношения ко времени и пространству, точней, к выжиданию последнего момента и одновременно к мгновенному изменению местоположений рулеточных ставок… ясно же, что только риск, будучи одним из дивных образов бесстрашной любви человека к свободе, способен поставить случай — родное дитя той же свободы — в трудное положение… оно не только доставляло случаю удовольствие играть со мною на равных, но и велело давать мне, как заведомо слабейшему игроку, фору… словом, выигрывал я гораздо чаще и больше, чем проигрывал, если не ошибаюсь, по одной простой причине: у случая нет такого почтительного отношения к категории количества, как у человека, у его соперника… однажды до меня дошло, что все виды отчужденного труда, пожирающего время и нервы человека, так же, как все игры, пытающиеся наебать этот унылый и однообразный труд, — говно по сравнению с трудом жизни, к которому ты призван рождением… и что лично мне лучше всего трудиться дома, на родине, принимая все ее — без всякого исключения — светлые и темные воды, как сказал В. Соколов, обожаемый и тобою… поверь, — говорю, — Котя, это далекое от косной логики живое чувство… оно сильней любого из разумных или неразумных предпочтений… противиться ему — еще нелепей, чем, лишая себя свободы, добровольно торчать на перинах чужбины, вдруг показавшихся нарами неволи… на время обустройки, если выделишь ту самую комнатушку, где я ошивался, буду хорошо платить… ни о какой бесплатности не может быть и речи только потому, что не те сейчас для тебя с папашей времена, а я в полном порядке, причем Опса и уборку беру на себя…

Тут снова приплелся писатель и запьянословил.

«Вова, товарищ, верь, что откроется у гробового входа дверь, как сказал первейший наш инакомыслящий безумец Чаадаев… я мастер своего дела и нахожусь уже как бы не в себе, но в тебе самом — это однозначно, типа перевоплощаюсь… кроме того, согласен и признаюсь: Ленин — всего-навсего Ульянов, но ни в коем случае не фюрер, хотя и запломбирован был немцами заодно с троцкизмом в спецвагон вместе с октябрьской революцией… так вот однажды и пропою в Госдуме то ли гусиную, то ли утиную песню личной пишмашинки и подохну прямо под Кремлевской стеною, рядышком с неумирающим лебедем светлого будущего… прощай пейзаж поляны застольной жизни в одноименном прошлом… ебюики вы оба, скажу я вам, и самые настоящие додики».

Мы с Котей унесли писателя за руки-за ноги в его кабинет и бросили на диван; Опс наконец успокоился и уснул под столом, у меня в ногах; пару раз, пока мы болтали, он вскакивал от каких-то приснившихся ужасов, дрожал, скулил, ковылял попить из миски, потом возвращался, снова засыпал…

Вроде бы ничего такого уж восхитительного не было ни вокруг, ни в моей судьбе — ни в чем, — а на сердце сделалось так спокойно, как в теплый вечер безветренной осени, когда прелесть сиюминутности настолько блаженней прошлых удач и непредвиденностей будущего, что настоящее кажется покоем и волей — счастьем, редко когда замечаемым из-за скромной святости его природной простоты.

 

49

Несколько дней бесстрашно бродил я по местам детства и юности… ни о чем не думая, просто радовался, что хватит с меня блужданий, и, между прочим, точно так же тосковал в Москве по Италии, как тосковал, скажем, по Нескучному, по Воробьевке в Риме, в парке виллы Боргезе, или на холмах Тосканы… конечно же начинало колотиться сердце при мыслях о встрече с Г.П…… но ни разу не подумал насчет рвануть с ней однажды на дачу… не по мне было бы лгать Михал Адамычу… да и западло — не отходя от кассы своей драмы, требовать у судьбы, как у кассирши, сдачу.

Разбудил меня однажды поутрянке жуткий, непереносимо ужасающий вой Опса… выл он, не переставая и не реагируя на всяческие успокоения, царапая лапами кожаную, как в доме маршальского одного внука, обивку двери, требуя, чтоб выпустили его неизвестно куда и зачем… то и дело внезапно забирался под кровать Г.П., где снова то выл, то горестно повизгивал.

Писателю же я строжайше запретил орать на воющего пса, пинать ногами и шлепать грязной тапочкой по драгоценной носопырке, но почаще вспоминать о благородстве ее происхождения.

Но Опс так продолжал выть, что начали стягиваться над душою тучи тягостной тревоги, все сильней и сильней сжимавшей сердце… ни ее, ни Опса ничем и никак нельзя было унять… я уж решил, что обкормил обжору «докторской» и жирной бужениной… попытался выискать в телефонной книге адрес ближайшего ветеринара… вдруг слышу сдавленный стон, потом грохот чьего-то падения… подумал о писателе, дожравшемся водяры до удара… поспешил к нему с Опсом… в огромном ихнем холле включен был ящик… возле него валялся Котя, ртом хватая воздух и руку к сердцу приложив… волоку его на диван… одновременно прислушиваясь к голосу ведущей, раздражаюсь от того, что ни черта не понимаю, возможно, отказываюсь понимать, о чем она там вещает… укладываю Котю поудобней, сую ему под язык колесико нитроглицерина, всегда который таскал он с собою… увеличиваю звук… никогда не смог бы описать чувство человека, не верящего ни глазам своим, ни ушам, — не нашел бы для этого слов… потому что страшней реальности, запечатленной пронырливым телеоператором, — могу поклясться, не встречал я ни в прозе великих писателей, ни в поэзии гениев словесности… теперь знаю, что и живым, и мертвым людям иногда не до искусства: оно перестает существовать, сникнув перед ужасами действительности, тайнами жизни и смерти…

«…скорей всего, заказной расстрел известного банкира и его жены произошел ранним утром при их выходе из бронированного «майбаха»… возвращение из поездки по злачным местам Лазурного побережья оказалось завершительным для жизни обоих… смерть четы была практически мгновенной… операция «Перехват», чье название скорей уж подходит не милицейской организации, а придорожной забегаловке, продолжает с тем же успехом «перехватывать» на ходу совместно с Прокуратурой России… руководителям силовых служб необходимо поставить во главу их захламленных углов общую проблему неверно воспринимаемого духа времени, следствиями чего и являются эксцессы, сопутствующие переделкам собственности, в свою очередь, безусловно, связанные с радикальными реформами рынков сбыта и банковских центров финансирования перестройки… дело взято под наблюдение аппарата президента… оставайтесь с нами».

Видит бог, если б убитые, ожив, услышали сию стандартную, привычно прикидывающуюся чистосердечной фразку «оставайтесь с нами», я б за их воскрешенье отдал ногу, руку, саму жизнь, потому что в тот момент перестала она для меня существовать… если б не бедственное состояние Коти, я так и стоял бы, и стоял, остолбенело уставившись в идиотскую рекламу крутого бюро похоронных услуг «ПП»… это была действительно политкорректная аббревиатура «Последнего Пути» — богатой, процветающей фирмы, обслуживавшей скончавшихся и заваленных VIPов… кстати, шикарные по крутым людям поминки профессиональные лизоблюды СМИ так и называли ВИПивками… что-то же надо было делать… бухой в сосиску писатель оказался нерастрясаемым… Котя валялся без сознания, но сердце его, слава богу, трепетало, пульс еле-еле, но все-таки прослушивался… так и не вырубив к чертовой матери ящик, положил Коте под язык еще одно колесико нитроглицерина… никакого действия… вероятно, спасительное лекарство пережило срок годности, подобно Советской власти и Системе… я бросился за коньяком, влил грамм тридцать в рот… на этот раз подействовало… Котя ожил, открыл глаза… застыло в них невольное понимание необратимости случившегося с самым близким существом на свете, с матерью, да с отчимом, посчастливилось ей с которым сблизиться… показалось, что Котя сжался если не до точки, то до запятой с хвостиком, которой и был он до мгновения зачатия, — так же, как каждое из живых существ…

До Опса, раньше нас учуявшего весь этот ужас, но, подобно мне, продолжавшего ни глазам, ни ушам своим не верить, вдруг дошло, что, раз все предчувствовавшееся, как это бывало и раньше, случилось, значит, это навсегда… он притих из-за неспособности животного существа обдумывать происшедшее… но я-то знал, какое его изводило душераздирающее чувство, трагическая определенность которого была более тягостной, чем смутные предчувствия… Котя в полузабытье валялся на диване, ему было не до разговоров.

Выгуляв Опса, вроде бы позабывшего насчет поссать-посрать-пожрать и о прочих желаниях, укрылся вместе с ним в моей комнатушке… а уж там я не выдержал и заплакал так, как бывало в детстве, когда чуть ли не выл от нанесенной во дворе обиды, от потери заводной легковушки, от запрета смотреть ящик, ходить в кино…

Мыслей не было — та же в душе ноющая общая боль, отпустить которую способно лишь время… иногда Опс, радостно лая, бросался к дверям — ему чудился приход Г.П… тут же понуро плелся обратно — гнала его поближе ко мне полнейшая сокрушенность из-за всего, ставшего сбывшимся… короче, «я слезы лил», а Опс тоскливо и горестно поскуливал от ужаса… возможно, это привело Котю в чувство и подняло на ноги наконец-то очухавшегося писателя…

Вдруг перед нами возникла фигура не опустившегося человека, а натурально взбодрившегося литгенерала; чистая сорочка, галстук, костюм, депутатский флажок, правда, на ногах не туфли, а дряхлые шлепанки; он помалкивал; явно представлял себя прокручивающим в уме словесные заготовки на трибуне Верховного Совета или съезда совписов; у него был вид человека, откровенно торжествующего над отвратительными обстоятельствами былой заслуженной жизни и дурными превратностями нынешней судьбы, а также отдающего должное всепобеждающему случаю удачи; он не скрывал кайфа существования ни от себя, ни от нас с Котей, ни от Опса, ненавистного его душонке, поскольку пес продолжал оставаться не только нашим, но и всеобщим любимцем; писателю даже не требовалась в те минуты поправка; одутловатая, но выбритая ряшка порозовела, плечи выпрямились, он номенклатурно кашлянул и счел возможным выступить.

«Уважаемые представители легкого поведения, шоу-бизнеса, крайма, казино и богемы… жизнь, к сожалению, бывшего отечества нашего свободного, так сказать, вокруг себя сплощавшего, верней, уплотнявшего разномастных чурок с косоглазыми, включая в них лиц картавой национальности… я что хотел сказать?.. так вот, вышеуказанная жизнь — это вам не поганая моя партия… горько, горько на душе, типа жизнь — не медовый месяц после свадьбы мужского долга с женским чувством супружеской верности… жизнь, понимаете, наблюдает и как бы видит, кто прав, а кто двинулся против золотых букв основного закона развития: что съешь, не работая, то и высерешь, а это уже называется судьбой… мнда-с… которая всегда имеет право как бы наебать выше крыши и кинуть на помойку и меня лично, и многих врагов прогресса истории… но знайте, повторяю, наперсточники разврата и возврата к царизмо-капитализму: правду никто не наебет — ни бог, ни царь, ни Герой Советского Союза, типа маршал Грачев, танк я его еще раз имел в перископ и в выхлопную трубу… не наебет правду судьбы ни народ, ни МВД, ни спецслужбы Запада, что воочию и наблюдается на вялотекущей войне с сионизмом-сепаратизмом, как и с другими чеченообразными паразитизмами актуальности, поскольку живем в эпоху наездов народных депутатов на собственность и разгона дружбы народов перьями авторучек СМИ… теперь не мешало бы поправиться, как указывал Шолохов на первом съезде соцреализма по случаю головокружения от успехов карусели пятилеток… прошу налить».

«Вовка, — простонал Котя, — будь другом, вышиби вон этого урода, а то разобью об его репу вьетнамскую вазу, подаренную Хо Ши Мином!»

По-моему, это была самая гневная фраза из ранее произнесенных обычно немногословным миролюбивым Котей; писатель мгновенно исчез, словно бы переведенный алкашеством и странной алхимией жизни в газообразное состояние.

Котю я как мог успокоил.

«Выдам, — говорю, — папашке аванс за будущую литобработку моего сочиненьица… пусть торчит себе в ЦДЛ, обсуждая с такими же, как он, коллегами планы красного реванша и въезда на белых лошадях в Спасские ворота… правда, непременно поставлю одно условие: не нажираться… иначе найду себе другого профи на бирже безработных столпов соцреализма».

Опс, когда я всячески подбадривал Котю, жалостливо облизывал его нос, губы, щеки; потом напоил я ослабшего своего кирюху горячим чаем с коньяком; жрать он отказывался; потом я решился и, назвавшись его другом, позвонил в банк Михал Адамыча.

«Сочувствуем, соболезнуем всей душой, — сказали там, — пусть Константин ни о чем не беспокоится, абсолютно все заботы взяты нами на себя… известим о панихиде и похоронах, а также пришлем в его пользование машину… завещание находится в нотариате».

«Держись, — говорю Коте, — во всем рассчитывай на меня, старина, судьба есть судьба… в этом мире каждый пятый не знает, что станет завтра с четырьмя остальными да и с ним самим тоже… никто ни хера не знает и ничего не может предвидеть… вокресать, как я хочу воскреснуть, намного легче, чем тебе пережить случившееся, но держись».

На следующий день Котя начал выкарабкиваться из сердечного приступа… слава богу, обошлось без инфаркта… лицо опухло и осунулось — оно стало лицом мгновенно состарившегося человека… я заделал ему глазунью с ветчиной и упросил пожрать.

«Тебя, — говорю, — не просто успокаиваю, — давно уж, клянусь, убежден, что душа помершей — маменьки твоей душа — все оттуда видит и жаждет только одного: чтоб ты поменьше горевал, чтоб радовался жизни хотя бы ради ее там спокойствия… баушка очень в это верила, я тоже верю, а с бабками у тебя все будет в порядке».

Котя, плача и меня не стесняясь, много говорил о Г.П., которая была ему и матерью, и любимым другом; листали личный его альбом с массой фоток Г.П.; потом я вылакал больше полбутылки коньяка, чтоб расслабиться; никаких уже не было сил смотреть на мелькающую, на быстро промелькнувшую перед глазами жизнь прелестнейшей женщины, из-за меня, подонка, пережившей легкомысленно понтовую мою смерть, а теперь вот, к счастью, не успевшей заметить, как отлетела своя… младенец… девчонка-детдомовка… девушка… студентка поварского профучилища… свадьба с лихим, уже знаменитым провинциалом, склонным к графомании, помноженной на тот неудержимо карьеристский подловатый пыл, что сообщал плебейский соцреализм перьям и пишмашинкам особо бездарных уебищ того времени… вот грустные годы несчастливого замужества Г.П., верной, что удивительно, блядуну своему, пьяни, нетопырю, вылезшему из-под мокричных плинтусов бытия… всматриваюсь в красивые, редко встречающиеся в лицах женщин, черты стоически чистой красоты, презирающей крутеж на стороне… женщины нелюбимой, вдобавок третируемой видным муженьком, дорвавшимся до тиражей, доходов, премий, блядей, выездов, высоких чинов, депутатства и ряда представительств… а вот счастливое ее лицо перед длиннющим свадебным «крокодильяком», рядом с Михал Адамычем, наконец-то осчастливленным единственностью любви, по которой истосковался… и вот дождался — вместе ступили из бронированного «майбаха» прямо на тот свет…

«Фотки, — сказал Котя, — на которой мать прикрыта чьим-то пальтуганом, здесь не должно быть и не будет… спасибо, что ты рядом… присутствия стебанутого нашего истукана я бы в одиночку не вынес… если б не Кевин, маханул бы с ходу пару упаковок снотворных колес, и все — в ту же могилу… вот номер, позвони ему, он прилетит на похороны».

«Из-за папаши, — повторил я, — не дергайся, ему много не надо — надо усадить его за мемуары, сейчас это дело в большой моде… бывшим тузам, вроде него, необходимо думать, что они находятся при деле, контролируемом непосредственно исторической необходимкой, если не указательным пальцем партии… так что, лежи, комрад, приводи себя в порядок, чтоб радовалась там за тебя душа маменьки… она и меня рядом с тобой видит, а Михал Адамыч все ей разъяснит, и их души рассмеются на том свете… пока что займусь твоими, квартирными, и моими, насчет воскресалова, делами… надо отселить от тебя папашку, как говорится, из-за невозможности совместного проживания и ведения общего хозяйства… так будет лучше для вас обоих, верней, для троих».

Котя охотно со мной согласился, а я поперся бриться, чувствуя, что ничто уже на белом свете никогда меня не удивит после случившегося — ничто, включая конец самого света.

 

50

Пару дней заставлял я себя не отрываться от ящика, не обращая внимание на туповатые реплики откровенно — из-за врожденного хамства — злорадствовавшего писателя, плевать хотевшего на наши с Котей осаживания; я все надеялся услышать по новостям или в интервью с ведущими ментами и прокурорскими чинами какие-нибудь сведения о ходе поисков киллеров и о расследовании двойного, явно заказного убийства; но менты, прокурорская шобла и пресс-атташе быстро научились извиваться, оставляя, подобно ящеркам, хвосты в руках ловцов сенсаций, связанных с очередным мочиловом; привокзальным сортиром разило от стандартных фраз и прикольных словечек новомодного стеба: «однозначная как бы знаковость элитной конкретики нашего времени, ретушируемая безусловной аурой общей энергетики правых и левых олигархов»… хотелось бешенствовать от всех этих вылезших из-под плинтусов словесности мокриц: «фыркнула», «буркнул», «как бы», «хрюкнул», «выдохнул», «потому как», «отрицательно покачала головой»… все это невозможно было ни слышать, ни читать, ни произносить, даже натянув на язык резиновую перчатку, похожую на гондошку для коровьего вымени…

Когда Опс пару-тройку раз в день коротко распоряжался выгулять себя на Тверском, мы выходили из дома… он совсем приуныл, жался к ногам, постоянно вздыхал, переживая смерть Г.П., бродил со мной без всякого интереса, поджав обрубок хвоста, башку печально свесив… а раньше хвост его с утра до вечера крутился по часовой стрелке… порой я говорил ему — исключительно про себя: «эй, мэн, хвост не болт — может отвинтиться, это осложнит твою жизнь…» Опс мгновенно реагировал на мысленное мое замечание, послушно поджимал хвост, задумывался… потом, внимательно оглядевшись и обмозговав ситуацию жизни, снова «включал» свой обрубочек… это было смешно, но смех я скрывал: неловко становилось перед простодушным другом… не верь вот после всего такого в ясновидческое наитие многих животных, лишен которых разум человека, с одной стороны, величественный, со стороны другой, крайне ограниченный… кто знает, возможно, Опс предупредил бы гибель Г.П. и Михал Адамыча, восприми мы с Котей провидческое — за несколько дней до гибели любимой хозяйки — значение его воя и свяжись с отделом безопасности банка…

 

51

За день до похорон друзей я прикупил в театральном магазинчике набор различных мужских гримов и паричков для пьесы бывшего босяка «На дне», кишевшей отвязанными бомжами… чуть не блеванул от рекламы «Имеем все для любителей самодеятельных трагедий, драм, комедий, мюзиклов, опер и как бы балетов наших дней!..» словом, купил все для придания себе вида невзрачного бомжа и опустившегося человечка с усами и отросшей сивенькой бородкой.

Атмосфера в доме была грустной — не до бесед с прилетевшим из Англии Кевином; днем Котя ошивался у него в отеле, вечером приходил домой.

Поутрянке я загримировался, былые вспомнив детские мечты заделаться либо Холмсом, либо международным Штирлицем; Котя выдал мне какое-то старое тряпье; на Тверской попытался снять такси, но и леваки, и таксисты, едва взглянув на голосовавшего чугрея, проносились мимо всякой рвани и пьяни; тогда я достал из кармана червонец баксов и стал им маячить — моментально был посажен в тачку и довезен до места.

Тащусь по аллейке кладбища походкой человека, вынужденно плетущегося неизвестно куда… и вдруг ни с того ни с сего воображаю, что вижу идущую мне навстречу Марусю… бросило в жар кашеобразной помеси страха со стыдом… показалось, что паричок подпрыгнул на башке, что грим вот-вот размажется по роже…

Мне так вдруг захотелось увидеть Марусю, успев при этом, скажем, волшебно предупредить возможный при такой встрече шок, что я стал выискивать свою подругу среди шедших навстречу молодых женщин… меня по-прежнему подташнивало от подляночной заделки туфтовой смерти… только то утешало, что Марусю и предков так же, как Котю, Опса, Кевина и писателя, сначала ужасно поразит, потом безумно обрадует чудесное явление живого и невредимого Олуха…

Раньше всех являюсь на «кладбище с большим будущим» и, само собой, с не менее огромным прошлым… брожу неподалеку от церкви, отпевали в которой обоих моих друзей, а теперь вот с минуты на минуту должны были их вынести… неподалеку, напоследок упиваясь последними глотками воздуха и света, смиренно ожидали своей очереди покойники в безумно дорогих гробах… рядом с ними — гробы обыкновенные, то есть дешевые… бедняцкая их простота скорбней пронзала душу, чем сиюминутное — перед обреченностью на долгое гниение и тленье — тщеславье позолоты, лака, мореных древесных пород и прочего похоронного марафета… такое же скорбное, но достойное впечатление производили на меня крашеные оградки, похожие на спинки железных кроваток людей, усопших смертным сном… деревянные, иногда сваренные, перекладины крестов на скромных, полузаброшенных могилках, красные звезды безбожников, жалкие совковые таблички… «Сафоновой А. Б., члену профсоюза… временно ушедшей от нас»… вперемежку с такими захоронениями возвышались новенькие, громадные, мраморные и гранитные надгробья совсем молодых, вроде меня, людей и их соседей по разборкам, быть может, врагов и конкурентов… железные с бронзовыми набалдашниками решетки оград и надписи, надписи, надписи… «Вечно живому кенту Серьгану, несвоевременно павшему в жестокой разборке с хорошо вооруженными силами зла»… и все в том же стиле.

Я подошел поближе к церкви; какой-то хмырь, вышедший покурить (внешне добродушный, если б не бульдожьи челюсти, всегда готовые к мертвой хватке), говорил менту в генеральской форме:

«Отпевание, Матвей Степаныч, закончилось достаточно классно — как Апостол Павел прописал».

От шедевров его новоречи так и шибало мелодией «Мурки»… мне стало совсем уж тоскливо и горько… блатная песенка, с детства знакомая, как назло, путалась в извилинах мозга, издевательски навязчиво подтрунивая над порядком издерганной моей психикой… как Апостол Павел прописал… как Апостол Павел прописал…

Вдруг меня разобрал — именно разобрал на части, а не взял в охапку — нервозный смешок… вот и я, думаю, недавно отпет и похоронен… двинулись поминать… одни чистосердечно страдали… кое-кто притыривал аппетитец, иные не скрывали острейшей жажды поддать… скорей всего, говорливый, бестолково начитанный, верней, «нахватавшийся культуры», главное, живой еще дядюшка, между прочим, тезка Апостола, кинул речугу насчет чудовищной потери «незабвенного племяша, Володьки Олуха, родного, гадом быть, Вована… Царствие ему как бы Небесное, имею в виду не СССР, а покойного, однозначно ушедшего от нас»… на тех по мне поминках только у осчастливленного случаем Михал Адамыча легко было на душе от всей этой затеянной мною, идиотом, фармазонской трагедии…

Потом, чтоб никаких ни в ком не вызвать подозрений, следил я издали, как вынесли два закрытых гроба… слава Тебе, Господи, что любовь напоследок блеснула им обоим улыбкою прощальной, а смерть была мгновенной — без появления в сознании чудовищного образа потери счастья новой жизни.

На меня никто не обращал внимания; среди провожающих, кроме Коти с Кевином, полно было знакомых, бывших теневиков, людей очень влиятельных, и их телохранителей… вот отслужил свое батюшка — необыкновенно приятный молодой человек… непременно решаю вскоре исповедаться у того священника, который вместо меня отпевал Николая Васильевича… вот опустили гробы в одну разверстую широкую могилу… застучали по ним кусочки земли и глины… остальное доделали два могильщика… фиолетово-багровые их лица походили на переспелые гроздья гортензий, принесенных на «двуспальную», как кто-то выразился, могилу… вот обложили всю ее траурными гирляндами, букетами гвоздик и хризантем… вот выросло над могилой «живых цветов печальное надгробье», как вскоре сочинит Котя…

Распоряжался всеми делами тот самый человек, выходил который с отпеванья покурить с генералом; он и деловитей других суетился, и лично потом поставил на табуреточку пару стопок водки с двумя бутербродиками; поставив, произнес надгробную речугу.

«Вы, некоторые дорогие дамы и господа, пожалуйста, не лыбьтесь и чисто демократически продолжайте застойное свое недоверие, понимаете, к религии, если, так сказать, оно у вас имеется… теперь за религию не то что со службы не вышибут с потерей партбилета и персоналки, но, наоборот, покойный активно содействовал практически свободной реанимации религиозных услуг помершему населению страны, что были отняты у него вместе с ликвидированными ангелами… тогда как они знаково существовали и эффективно существуют в настоящее время для правительства, всенародной энергетики и лично Бориса Николаевича, от администрации которого послана сердечная гирлянда, возглавляющая похоронную клумбу нашей с вами памяти… так что смело проникнемся возрожденным к жизни отпеванием и, конечно, пожелаем отнятым у нас с вами душам счастливого захоронения их личных тел, а также дальнейшего перемещения туда, куда положено, никто не знает куда именно, но как Апостол Павел прописал… по этой же причине смело обещаю всем телам, злодейски умерщвленным после заказных убийств, что рыночная свобода — это и есть конкретика всенародного капитализма плюс демократическая электорация всей страны…»

Распорядитель говорил бы еще и говорил, но генерал налил ему полстакана, тот жахнул его залпом и подавился околомогильным бутербродиком… кто-то стал передавать по рукам прощальную бутылку, потом вторую, потом третью… тут меня подстегнула безумная страсть выпить за помин души погибших… плевать — узнают или не узнают… быстро подхожу, извиняюсь, беру из чьих-то рук бутылку и глотаю прямо из горла… перекрестившись, занюхиваю рукавом — помянул… молча отхожу в сторонку… вот и все, думаю, вот и все.

 

52

Вскоре оказалось, что Г.П. то ли предчувствовала надвигавшуюся смертную беду, то ли сама жизнь заставила — в счастливейшие из дней существованья, осененные взаимной любовью, — оставить у нотариуса завещательное распоряжение.

Через неделю после поминок, которые устроили мы с Котей, Кевином и Опсом, — без гостей и писателя, целыми днями забивавшего на бульваре «козла», знакомый нам еще по школе начинающих нотариус Куроедов вызвал Котю в свою контору для оглашения завещания.

Все свое имущество, то есть банковский счет, фотоальбомы, кое-какую ювелирку, хранившуюся в каком-то банке, книги, антиквариат и прочие дела Г.П. оставила Коте; о ее бывшем не было сказано в завещании ни слова; она и так была уверена, что Котя не бросит спивающегося папашку на произвол судьбы; Котя действительно сразу же объявил ему о получении два раза в месяц пенсионной суммы в баксах, но при условии не спиваться — чтоб хватало на жратву, разные мелочи, но иногда и на поддачу.

Писатель сначала кокетливо закочевряжился: «От нее?! — да я, даже с голоду, допустим, на самом что ни на есть высоколобном подыхая месте, ни хера не приму от беглой половины даже пол-лимона!.. это же фактическая пощечина, призывающая пригласить, то есть вызвать к барьеру заграждения дуэли, известно, понимаете, кого и зачем в какое подмосковное место… впрочем, согласен принять ради уважения большой роли покойной в моей предыдущей семейной жизни на руках с сыном и творчеством… боюсь, что это тост, налейте, спасибо… вы, Котя с Вовой, хоть понимаете, являясь породистыми щенками, что таких всенародных прозаиков, как я и Шолохов, правительство должно держать на самых что ни на есть персональнейших пенсиях?.. однажды, видит бог, выйду на хер с бодуна на то же Лобное место — не менее — и просто брошу в лица Мавзолея и прочих назаслуженных урн с прахом — все к ебени матери откровенно брошу свои недопропитые ордена и медали во главе со Звездой Героя еще далеко не капиталистического труда, будь он, уверяю вас, проклят вместе с социалистическим… пью за капитализм с лицом Геращенки, неоднократно знаком с которым по кремлевским банкетам».

«Теперь понимаешь, — говорит мне потом Котя, — почему я должен продать дачу, а с ним разъехаться?»

«О'кей, ни о чем не беспокойся, я тебе помогу с обменом, или придумаем что-нибудь иное, а пока что займусь своими делами… дачу куплю у тебя я, естественно, за ее цену, там ты сможешь жить, когда захочешь».

Котю все это больше чем устраивало, тем более он собирался свалить в Англию — учиться в Оксфорде, живя у Кевина; мне, между прочим, нравились их отношения; в них не было ни тени тех пошловатых и показушных ужимок, наблюдаешь которые в шлюховато вертлявых гомсах или в мысленно спаривающихся друг с другом нормальных парочках; втроем мы славно и открыто болтали на разные темы, но все больше о поэзии — как о единственном способе постижения первозданных основ и духа Языка; Кевин восхищался «метафизическим языкофильством» Бродского, которого мы с Котей тоже считали чистым гением; однажды Кевин шепнул мне, что они с Котей до гроба счастливы, и я был рад за обоих.

В каком-то из наших застолий я первый заговорил о загадочной сущности «голубизны», всегда возвращающей сознание к доисторическим странностям разделения полов, где эта проблема упирается в тупик; кто, спрашиваю, виноват или что именно виновато в последовавшей разбалансировке женских и мужских свойств, призванных определять гетеро-и гомосексуальные психофизиологические особенности человеческих организмов?..

Кевин сказал:

«Не знаю, мог ли Сам Всевышний допустить небольшую ошибочку при программировании эволюционного разделения полов… однако уверен, что сам человек неповинен в непонятно чем вызванных видах разбалансирования мужских и женских качеств организма».

«Если, — предположил Котя, — Проектировщик Творенья и Творец слегка ошибся, то, осознавая свою вину, да и в силу абсолютной, извините, порядочности, — не должен был бы он относиться столь строго и жестоко ко всем грешникам Содома и Гоморры, ну и, естественно, не стер бы с лица земли пару городов… а если ошибки у Него не могло быть и не было, то некоторое в немногих людях — как-никак все мы бисексуалы — возобладание женских качеств над мужскими и наоборот, издавна принимаемое за ненормальность, то ли запрограммировано, то ли отдано на волю случая… так или иначе, но во многом благодаря ему именно мы наблюдаем в некоторых людях — и в женщинах и в мужчинах — замечательно художественные эффекты, как на палитре живописца, при смешении, правда, не красок, а этих самых мужских и женских качеств».

«Кстати, — заметил Кевин, — привычное у большинства людей не обязательно должно глумиться над необычным у меньшинства, да к тому ж чванствовать, носясь со своим якобы высоконравственным превосходством нормы над нарушением оной, не зависящим от человека, не так ли?»

Я был абсолютно согласен со сказанным, но, попросив не счесть меня за гомофоба, высказал вот какое предположенние:

«А не проник ли, — спрашиваю, — в Божественную программу разделения полов дьявол, которого можно смело именовать хакером, всегда старавшимся и старающимся подгадить нормативным планам Создателя насчет безукоризненно исправного коитуса двух новеньких образцов Го-мо сапиенса — женщины и мужчины?.. если это так, если дьявол, он же хакер, проник, то он и распространил в ней, в той программе, «вирус», враждебный намерениям Создателя, разрешившего сущностные проблемы разделения человеческих полов с поистине космогоническим величием, с совершенным знанием биохимии, генетики и функционального назначения секса… проник, значит, дьявол, что-то там набиохимичил и что-то подтасовывал в наборах хромосом… из-за чего и происходит, надо полагать, либо генетически случайное, либо чем-то/кем-то/как-то справоцированное нарушение некой в обеих полах нормы, если, конечно, верить в то, что так оно все и было и есть… сам я уверен, что Всевышний — пожелай он защититься или избавиться от вмешательств хакера и его «вирусов», точно так же, как делаем это мы в компьютерах, — поступил бы более технично и действенно задолго до Содома и Гоморры… короче, гипотез и мировых вопросов навалом, а ответов ни на один из них нет — иначе они и не были бы мировыми вопросами».

Котя всегда был тугодумом, поэтому помалкивал; он уходил в мир поэзии, населенный не фигурами формальной логики, а словами и поэтическими образами.

Кевин, махнув рукой на неразрешимый мировой вопрос, убежденно заявил, что извращения как таковые — не в счет… гомосексуализм никакого не имеет отношения к половым извращениям, — сие явление, видимо, определяется случайным раскладом хромосом… если же исключить моменты чисто психические, традиционно культурные, как в Древнем мире, вынужденно бытовые в однополых пансионах, тюрьмах, казармах и так далее, то сие, я думаю, явление нисколько не зависит ни от воли, ни от прихотей, ни от капризов мужчин и женщин… в бисексуалах же вообще не вижу ничего такого уж странного и безнравственного — эти дела не сравнить с иными чудовищными проделками и страстями Человека грешного…

Истосковавшись в Италии по трепу о мировых вопросах, я тоже, что называется, дорвался, увлекся, и мы с интересом проболтали весь вечер…

 

53

Вскоре я начал обдумывать детали практического своего «реанимирования»; слово «воскресение» не то что бы стал бояться произносить — оно само не возникало в пристыженном моем мозгу, а словечко «воскресалово» — осточертело вообще.

Я мысленно представлял свой базар с чинами… упирать, думаю, буду на основной момент внезапного удара по башке… понять, мол, до сих пор не могу, как мой паспорт оказался в чужих тряпках, а ксивота того, убитого, — в моих… очухавшись, предположил, что произошла немыслимая ошибка, возможно, намеренная… но я так, извините за выражение, перетрухнул за жизнь, что решил скрыться по чужим документам за бугром и там начать перестройку судьбы… на Западе навыигрывал кучу бабок в казино, ни в чем не нуждался… но больше я там жить не мог из-за удушья ума и хронической недостачи родимого эфира, временно недоступен который для души человека на чужбине, особенно русского… прошу переоформления личности, а также соответствующих нашей действительности бумаженций для продолжения дальнейшей жизни в пределах исторической родины и выездов за рубеж с культурно-ознакомительными, а также деловыми целями…

Разумеется, так вольно я болтал с чинами лишь в воображении… на самом деле подобная чернуха нисколько мне не помогла бы — наоборот, навредила бы так, что не расхлебаешь… надеяться на изворотливость свою да на хитромудрую ложь было глупо… раз нет Михал Адамыча, следует найти новые связи… без них я хоть и не покойник, но товарищ Никто, Нигде Никакиевич, как говорил заваленный дядюшка… необходимо выйти на какого-нибудь влиятельного человека… если повезет — он меня отмажет от ментовских разработок и бюрократических проволочек.

Долго перебирал я в памяти людей, по слухам, дорвавшихся до высокого положения; наконец меня осенило… вспомнил несколько чумоватую фигуру человека, явно находившегося на своем месте и еще не совсем к нему подладившегося… вот кто был мне нужен! — тот самый распорядитель, кидавший глуповато нелепую, крайне витиеватую речугу во время похорон… физиономия у него была сытой, довольной, полуподдатой, властительно солидной, но в то же время простоватой, можно сказать, счастливой… показалось мне тогда, что был он тем самым провинциальным командировочным чмуром, приведенным однажды Михал Адамычем в игровую нашу «малину»… потом я нигде его не встречал, начисто завязав с картишками, и образ будущего кладбищенского распорядителя стерся в памяти… да и как было узнать в наше время человека, когда стала совершенно неузнаваемой не вся, к сожалению, страна наша, а лишь Москва… видимо, не так просто, решил я, досталась тому чмуру в высшей степени руководящая роль на похоронах известного банкира.

Котя, на мою везуху, познакомился с ним давно, еще на поминках по мне же… потом он, оказывается, присутствовал на сверхшикарной малочисленной свадебке Г.П. с незабвенным моим другом и благодетелем… телефон этого человека Котя отыскал на бумажонке, пришпиленной к настенной пробковой досточке… потом позвонил и умолил этого самого Валерия Сергеича, он же В.С., прийти в одну тихонькую дорогущую шашлычную для очень важного разговора, типа дать совет ближайшему другу Михал Адамыча и Галины Павловны.

Встречаемся, В.С. на меня уставился… остолбенел — аж не смог опрокинуть «по перьвой»… должно быть, вспомнил то ли живую мою рожу, то ли огромную на моей же могилке фотку, что вскоре и подтвердил.

«Минутку, господа, минутку… вот уж такого, как сказал Чехов, ни хера не может быть, потому что этого не может быть никогда, несмотря на все прекрасное типа наличие у него тряпок, глаз и мыслей… сначала лучше уж я поправлюсь и расширю сосуды, чтоб сузить их разом, а затем… затем увидим небо в бруликах — мы тоже, между прочим, дяди Вани, а не шаромыги с пересылки — и разберемся с мистикой данного светопреставления по полной программе неформальных поступков… затем, как говорит ежедневное наше светило, типа солнце, можем закатиться в кабак «Вишневый сад», где подхватим трех натуральных сестер, но можно взять и аппетитного дядю Ваню, поскольку у каждого свой вкус, сказал индус, облизывая яйца у старого китайца».

Так сказал он, глянув на Котю либо шибко наметанным, либо очень хорошо информированным взглядом, благо тот пропустил мимо ушей весьма «неполиткорректную», к тому же явно азиатофобскую шуточку.

После того как мы с В.С. расширили сосуды, мне пришлось вкратце раскинуть заранее придуманную черноту с темнотой; Котя не поддавал: у него с детства периодами возникала ненависть к спиртному из-за отцовской пьяни и, как говорила Маруся, «концерта Тахикардиева для Аритмиева с оркестром сердца»… а я еще слегка клюкнул — момент ведь был волнующим и много для меня на родине значащим… прошло минут десять, их вполне хватило, как пояснил В.С., для наведения некоторого порядка в его захламленной после вчерашней попойки «однокомнатной личности», подканало к которой время охуенных надежд и крутых свершений, если глядеть в корень, а не раззевать варежку.

«Ни хуя себе уха, как сказал старик, поймав золотую рыбку, — разошелся он, приняв вторую… — все это я понимаю не как хер собачий, а прямо как статейку в «Коммерсанте», типа «Авторитет уходит в гору»… только не еби, Владимир Ильич, мозги насчет сценария происшедшего с тобой инцидента — это не мое дело… ну ты, бля, даешь стране газа и нефти, а уголек — это геологическое наше прошлое, как говорил покойный Михал Адамыч, помянем его не чокаясь — ни в коем случае не чо-ка-ясь… Царствие ему Небесное вместе с супругой… вы оба думаете, я удивляюсь?.. да меня уже не удивил бы даже Китай, накрывшийся цунами от тайги и до всяких морей… итого: данный сценарий, нарисованный тобою, считаю готовым ужастиком, до которого ебаться надо Голливудам и Мосфильмам — не менее, а гораздо более… так что, Владимир Ильич, делать-то будем, как спросил Чернышевский у Ленина, когда эти крысы царя-батюшку замочили без единого, дело прошлое, контрольного выстрела, как, впрочем, и Столыпина, и нашего безвозвратного, безвременно недоступного Михал Адамыча… помянем его еще раз… так что делать-то будем?»

«Спасите, — говорю, — дорогой Валерий Сергеич, готов заплатить, сколько нужно, кому угодно — просто спасите, вот и все… я — это я, а не Зарик Шагназадов и не Гамлет Навзрыдян — своими же видите глазами… тем более вспомнили меня по картишкам… попал я, идиот, в абсолютную непонятку, от страха наделал глупостей, рискнул, объявил мизер, а набрал выше крыши при своем заходе».

«Не мандражэ, Владимир Ильич, не мандражэ, решение вопроса принято было тобою волевое и деловое, что уважаю, капни чуток… ух ты, какой полный в душонке возникает ол райт, жарок канает прямо-таки сверху вниз и обратно… ой, какой ол райт, блядь, — два оргазма смело можно за него отдать… типа давно уж не моден, давно неприличен ваш кротовый жакет с легким запахом амбр, как вчера на тусовке мурлыкнул мне на ухо один топ-пидарас, который в застой обшивал политбюро более верхней элитной одеждой, ну и, ясное дело, не менее нижней… ты помнишь, Владимир Ильич, в каких они коверкотах, падлы, ходили, а в какой парусятине и ситцевой мешковине мы с тобой кандехали, когда хер ночевал у нас на халяву в кармане?.. теперь гляди на мои котлы, мейд ин топ-секретная лаборатория в Цюрихе, оранжевое рыжье из запасников лично Манделы — так на сколько тонн, по-твоему, они тянут?»

Я догадывался, но стемнил, что не меньше чем штук на пять.

«А четверть лимона, — он был очень доволен, — не хочешь?.. впрочем, сейчас у меня в приоритете ходит не бабло, а атомная точность и качество времени — догнали?.. престиж — говно, сегодня он есть, а завтра накрылся… но вот даже вшивые котлы регистрируют, понимаете, часы с минутами — что ходики-додики, что китайская электронка, — а секунды вообще не ебут простого человека, он не банкир, не таскает на грабке штучку, что подороже целой картины Целкова, а то и скромной яхты, мать ее ети… на такую сумму можно кормить года два-три целый детдом, смотря, конечно, по какой экономике жрать… а эти оранжево-рыжие котлы — они лишней тебе секунды времени ни прибавят, само собой, ни убавят, так что подохнешь ни раньше, ни позже, но исключительно в свой час, причем не по какому-то московскому времени, или там по еврейскому Гринвичу, где у меня вилла, а по что ни на есть атомному расположению… вот поэтому и пью… думаешь, легко быть богатым, каждый божий день шевеля рогами, и, как Александр Матросов, прешь, сука, прешь и прешь на конкурента?.. бабки — ничто, когда их много, а когда нет, то они — конкретное что, на которое даже гондон не купишь… ладно, успокоились… но чем больше у тебя бабла, тем, к сожалению, дешевле становится вся твоя жизнь — такой вот хероватый расклад судьбы, если верить геморрою диалектики природы… отлично, что ты выбрался из могилы, я тебя за это, Владимир Ильич, действительно охуенно у-ва-жа-ю… а на тезку твоего, знай, мне насрать, он мусор и позорник, лично прадеда моего повесил на Тамбовщине, тобой же я, откровенно говоря, горжусь, потому как ты наебал всех, кроме незабвенного моего шефа, то есть и администрацию президента, и Госдуму, и МВД, и тэ-дэ… мы, может быть, согласно необходимому популизму, двинем еще твою фигуру с таким именем-отчеством и смехотворной фамилией прямо в выборные списки Госдумы — хули далеко ходить?.. тупая часть всего электората, чтоб мне сгнить, пусть чумеет от кумачового факта имени-отчества, а другая оборжется от фамилии, подходящей для мавзолейного жмурика… скажу однозначно: кинуть весь народ в предвыборной кампании — святая для политика задача, что правильно называется технологией пиара… бля буду, ты, Владимир Ильич, везунчик, поскольку после постановки такого сценария тоже войдешь в историю Госдумы, выписываемую сегодня нашими руками».

Затем В.С., просто-таки пылавший от своего нынешнего социального счастья, вырвал листочек из роскошной книжечки в редчайше красивом, в змеином — натуральная кобра — переплете и аккуратно черканул на том листочке ровно двадцать пять маленьких звездочек, потом подвинул его ко мне; я благодарно кивнул; он, щелкнув платиновой зажигалкой, задумчиво, более того, философски сжег тот листочек на медленном огне и меланхолично сдул прах его в сторонку.

«Знаешь, что такое эта сумма?.. ее можно в казино просрать за полминуты… и она же пошла бы на полугодовой подкорм шахтерского поселка, чтоб не бастовали, а давали стране угля… ну ол райт, если хотите, я могу снять котлы — бодайте их, жрите с неделю и пейте, а дальше что?.. будильники глодать по новой, да?.. поэтому не подачки нужны голодающему народу трудящихся граждан, но инвестиции, инвестиции и еще раз инвестиции, а потом могу валить на купленный остров и помру в окружении гейш исключительно японской национальности».

Я терпеливо слушал всю эту дикую, полупьяную, отдающую социально-счастливой отрыжкой херню… все у В.С. было из драгоценных металлов: и авторучка, и запонки, и коробочка для визиток, и полосатенький, в камушках, шлагбаумчик галстука, включая «могильник», говорящий прямо из бокового кармана, и необыкновенно изящный платиновый значок бразильского футбольного клуба на лацкане дорогущего пиджака, выглядевшего простенько, но весьма сердито и многозначительно.

Таким бы вот людям, думаю, радуясь обороту своих дел к лучшему, — глотки, серебром луженные, сердца редкоземельные, желудки белозолотые, кишки парчово жароустойчивые, члены алмазные с малахитовыми яйцами, и не мешало бы отрыжку, отдающую не хамским зловоньем, а дорогущим одеколоном «Шанель-Эго»…

«Спасибо, сынки, — вдруг заспешил В.С., — ждите звонка… Владимир Ильич никаких без меня не предпринимает, понимаете, НЭПов, ГОЭЛРО-шек, ВХУЙТЕМАСов и ВДНХеров, а то все будет в жопе, как в данный момент истории… полный, залупите себе на носу, Кочум с большой буквы… расчет на этом же месте, после полного решения твоего вопроса, переросшего из проблемы в угодную плоскость, поскольку бюрократия, ранее стоявшая на голове, поставлена нами ростовским раком… мы ее заставим, падлу чиновную, тиктакать по-нашенски, типа экологически смазанно, как миллиарды лимонов столетий вертится-крутится, например, вся эта хуета небесной механики межпланетных объектов нашего с вами внимания и данные котлы… ну хватит трекать, ждем, значит, моего звонка… до встречи».

 

54

Короче, судьба включила счетчик; оставалось надеяться на мощнейшие связи говорливого В.С. в сферах, близких хрен уж его знает к кому и к чему, заработают потом которые, надо надеяться, на электронных скоростях; дай-то, думаю, бог, если все будет о'кей, расплатиться за чудотворные услуги нынешних Мефистофелей не душой, а исключительно одними бабками, как всегда говорила мне Маруся.

Я всячески старался не замечать пыток ожиданием, нетерпеньем, маятой, заставлял себя отвлекаться от манер времени, становящихся изощренно садистичными как раз тогда, когда начинаешь метать икру и суетиться… если же не торопишь время, словно бы не замечая абсолютной его бесчувственности, — то оно просто течет себе и течет, порою летит и летит… возможно, мы течем мимо него и течем, летим и летим… словом, перестает оно тебя пытать, не изводит бессонницей, не делает невыносимыми некоторые безобразные черты действительности… вдруг ты начинаешь чувствовать и осознавать — просекать, — что время нисколько над тобой не изгиляется, словно кошка над мышкой или медведь над рыбиной, как сам ты в детстве над лягушкой, кузнечиком, муравьишкой… непонятно как и почему восполняешь оскудевшие запасы терпения и словно со стороны наблюдаешь за собою: вот время крепко тебя держит в невидимых дланях… изучающе и с огромным интересом рассматривает: немало, дескать, загадочного в данном человечишке… но ты нарочно не отбрыкиваешься от него всеми лапками, как отбрыкивался от тебя безжалостно исследуемый муравьишко… наоборот, прикидываешься жмуриком, перестаешь дергаться, замираешь… поэтому и выпускает тебя время на свободу, оставляет в покое и воле… не устану повторять это пушкинское определение счастья, самое, на мой взгляд, полное и глубокое в мировой словесности.

Иногда придавала мне сил внезапно обострившаяся память о Г.П.; но не матушки Коти, тем более не супружницы совкового литидиота, хранившей ему, козлу, верность всю свою постную, хоть и сытую бабью жизнь… думал я о дивной женщине, любовью краткой спасшей лично меня от прозябания в скуке нелюбви… вспоминал впервые в жизни изведанную полноту счастья прикосновения и, естественно, любовного, как говорил Михал Адамыч, подобного соитию Материи с Духом, обладания плотью женщины, ровным счетом ни черта не ведавшей об олицетворении самой собою, быть может, одной из важнейших Тайн Творенья — Тайны Красоты.

Разве забыть, как разговоры с Михал Адамычем о прошлом, о будущем, о житухе и смыслах истории то просвещали и придавали сил, то повергали во мрак обезнадеженности и уныния… всплывали в памяти позабытые ею же шуточки действительно друга, отца и учителя… революции, Володя, есть всего лишь большие переменки между неусвоенными уроками истории… сперматозоид — это конченый человек… однажды богатое воображение трахнуло воображение очень бедное — так родилась иллюзия… экс-гуманизм… от деятелей искусства все чаще и чаще пованивает искунством… глобальную демографию можно характеризовать как мальтусовку… не знаю почему, Володя, но иногда мне кажется, что шашлык на ребрышке — это не женщина, а мужчина… наша планета становится похожей на авторитетную паханшу из Солнечной группировки… поздравьте — я сочинил пародию на Маяковского:

юношам обдумывающим житье и прочее хуе-мое кадрящим дамочек молодых мечтающим снять джинсы с кого скажу не задумываясь сдирайте их с товарища Дзер-жин-ского

 

55

Дни тянулись, временами изводя какими-то дурными предчувствиями и постоянным, подобным беличьему, мельтешением мыслей… воспоминания не только не унимали боль с тоскою, но доводили до такого давящего душу чувства безысходности, точней, уныния, — что хоть вешайся… однажды я даже подумал: на хера ты, собственно, козел, сюда вернулся?.. но тут же остыл… там, за бугром, точно так же тупела бы башка от бесполезных попыток вникнуть в тайные смыслы злодейского происшествия, оборвавшего и жизни двух существ, и их любовь… только что были они двумя отдельными несчастливыми особами — теми самыми разлученными платоновскими половинками, — как вдруг стали одним целым… и это было чудом случайной встречи — чудом, ставшим и для погибшего, и для Г.П. драгоценностью жизни, отрадной истиной существованья… и вот их нет — нет двух людей, заменивших бы мне родную мать с родным отцом… это срывало с крыши черепицу.

Про любезных предков я тоже не забывал… представлял себе безумную их радость и дикое смятение перед сказочным явленьем вроде бы заваленного, — нехитрое дело, — а на самом-то деле блудного сына… правда, встречу с ними оставлял напоследок.

В те дни, в ожидании звонка В.С., бывало, осатаневал я от мрачных раздумий, делавших действительность до того враждебной и смутной, что — нос не хотелось из дома высовывать… а Опс — он, умная душа, буквально не оставлял меня одного… дрых исключительно рядом со мною… горестно поскуливая, притащил в мою койку пуховую подушку Г.П., чем до слез растрогал… и вообще, чуя мое состояние, видимо, как свое, он тихо и проникновенно повизгивал, казалось, не голосом, а самой душою, явно понимавшей необходимость поддержать те же, что и у него, чувства… надо же, думаю, ведь Михал Адамыч битой был рысью… знал, что попал прямо из лап совковых непоняток в беспредел нового времени, когда у людей, как у зверья, начинаются драчки за куски вновь обживаемой территории… так что ж не предостерегся?.. что ж не свел до минимума опасность?..

«Мало кто, Володя, — сказал он однажды, — может с концами рвануть отсюда когти, как это делаете вы… лично я завяз по горло в трясине перестроечных дел… причем не для себя стараюсь, — я, сами знаете, давно упакован, — ворочаю мозгами и миллиардами ради экономики оклемывающегося общества… звучит это странно, но рвануть когти ни душа не позволяет, ни совесть, которая и есть ее голос».

Настроение, когда я думал об убитых, становилось невозможно поганым из-за отсутствия разъяснительных смыслов случившегося.

Опс, повторяю, неизменно чуял мое состояние… но разве описать движения собачьей его души, сказав «повизгивал»?.. это было не повизгивание, а еле-еле слышный непродолжительный звон, похожий на прикасание необычайно чистых молекулок воздуха к прозрачным звучинкам звука… звон, то возникающий, то умолкающий, то почти беззвучный, но ясно, что ни на секунду не покидавший собачью душу… он напоминал дрожание тревожно позванивающего колокольчика в ручке невидимого гномика, печально который выискивает и выискивает потерянного во тьме кромешной светлячка, но никак найти его не может… Опс и облизывал рожу мою небритую, и подольше старался выгуливать на Тверском, не себя, как всегда ему казалось, а меня… водил по переулочкам, чьи дома, весело отряхиваясь от былого одряхления, омоложались и начинали походить на своих хозяев, новых русских, словно бы не совсем еще опомнившихся после внезапного возвращения откуда-то из затхлого небытия — в море разливанное бабок, во вскрывшиеся ото льда реки возможностей… Опс иногда даже ногу мою приглашал задирать у самых заветных для него столбов и углов — вот до чего доходило великодушие его и благородство… жрал, повторяю, без всякой охоты… с презрением и недоуменьем, как существо возвышенно страдающее, отворачивал морду даже от деликатесов… только изредка, да и то в порядке одолжения, лакал воду… а если что-нибудь жевал-глотал, то исключительно мне в угоду… из-за потери любимой хозяйки плевать ему было на продолжение жизни, у него явная была депрешка.

Я тоже не меньше, чем он, страдал от боли в душе, вызванной той унизительной пришибленностью, что парализует ум и волю человека при внезапной встрече — лоб в лоб — со зловещей фигурой необратимости, с убийством двух из трех самых дорогих на свете людей, к которым ведь и стремился, елки-палки, оттуда, из пространств блаженного Средиземноморья, всю жизнь рифмовал с которыми радости времяпрепровождения — путешествия, музеи, жратву, вина, отельчики, приключения с телками…

Наконец-то позвонил В.С.

«Скажи, Олух: думал ты, между нами, девушками, или не думал, что я в какой-то положенной доле с решения ебаной твоей проблемы?»

«Это и прийти не могло в башку мою олуховатую, не такой уж я лох, как вам кажется».

«Молоток, Владимир Ильич, в масть гадаешь, у тебя не репа, а тыква, которую бы тезке твоему водрузить на плечи, чтоб не картавил в историческом, конечно, конспектировании действительности… недаром был ты Михал Адамычу как бы родным сыном… если хочешь — да он в тебе души не чаял, сам говорил об этом, так что я учел данный факт твоей биографии… не фикстулю, но если б не я да не уважение к авторитету покойного, то — за базар отвечаю, — пиздец Америке… потрепали бы инстанции твою душу, ох как потрепали бы… не рад бы ты был, что одним костылем вляпался в беспредел, другим угодил в коррупцию на местах… так что дело, считай, сделано во имя памяти обоих покойных… через полчаса мой водила притаранит тебе всю твою старую ксивоту… скажи спасибо родимым органам, что не сожгли — как в жопу смотрели, что и у нас, от брюха настрадавшихся, на Руси бывает, а не только у разных, понимаете, Нострадамусов… если считаешь нужным перевести бабки швейцарского златоотсоса оттуда сюда, то рекомендую побыстрей распорядиться… пусть переводят в наш солидный и надежный банк, лично на тебя, на Владимира Ильича Олуха, не хера собачьего… на тамошнем счету оставь какую-нибудь сумму, ты же не собираешься сидеть на одном месте… перед этим заезжай ко мне лично, откроем счет, станешь официальным клиентом»…

В.С., как всегда, порол всякую херовину, а я слушал и слушал, ошеломленный невероятной с документишками везухой, и помалкивал… слова застревали в глотке, а душа, наоборот, постепенно обретала отдохновение и опору.

Положив трубку, я к огромному недоумению Опса, заплясал от хорошей новости; если б в тот момент велело мне любезное мое отечество выступить по телику, то я бы сказал в микрофон следующее:

«Любезные дамы и господа, да здравствует всероссийская комната смеха… слава тебе господи, остаюсь с вами!»

Подъехавший водила вручил мне порядком зачуханный старенький мой паспорт и родные правишки, найденные при трупе погибшего или же замоченного Николая Васильича Широкова… я им радовался, как в детстве первому велосипеду… мастера своего дела кое-где обожгли их и перемазали сажей, а менты сохранили, возможно, по дальновидному совету Михал Адамыча… жить, показалось, стало легче, жить стало веселей… вот как блестяще действовала ментовская бюрократия, раскочегариваемая бабками… паспорт был еще действителен… он показался собственной моей тенью, по новой слившейся со мной — с живым, невредимым и глубоко несчастным, как говорил о себе в «Идиоте» отставной генерал Иволгин, остро чуявший одиночество неприкаянной души.

Потом я все сделал, как сказал В.С.; наплевав на всевозможные былые страхи, заявляюсь, сначала захожу прямо к нему, сидевшему в шикарном помещении, напротив бывшего кабинета Михал Адамыча; В.С. сначала попросил оставить у него ксивоту Николая Васильича Широкова, поскольку опасно таскать с собою не нужные мне, но всегда возможные улики — ты не в Италии, ебена мать, а в Мурлындии; я с огромным и вполне понятным удовольствием расстался с чужим паспортишкой, уже успел сорвать с которого свою фотку; затем властительный опекун направляет меня к большому банковскому чину; предстаю перед ним.

«Чао, — говорю, — я Владимир Ильич Олух, только что из Италии, полностью разделяю чудовищное горе, всех вас постигшее».

«Помню ваше лицо, приветствуем будущего клиента».

«До сих пор не могу прийти в себя… зайду к вам через пару дней… до этого свяжусь с Лозанной — есть к ним вопросы, — тогда и разберемся… пожалуйста, для начала откроем небольшой счет… буду благодарен, когда сообщите о переводе».

Связавшись с Лозаннским банком, я назвал секретный код своего счета и распорядился немедленно перевести в Москву по такому-то адресу на такой-то номер и такое-то имя большую часть своего вклада; остаток, думаю, пусть полежит на случай поездки в Европу, пока ее еще не схавали экстремистски настроенные исламисты.

После выходных банковский чин любезно звякнул насчет получения перевода; когда я направился в банк, какой-то голос подсказал мне, что необходимо снять со счета бабки; я тут же вспомнил, как покойный Михал Адамыч предостерег меня однажды держать всю сумму в его банке; тем более я не собрался ни копить, ни жить на ренту; кроме того, надвигалось все сразу: необходимое устройство жизни, расчеты с Котей за дачу, покупка новой тачки и, раз уж взялся, сложный, с помощью знакомого спеца, обмен Котиной квартиры, бывшей обители Г.П.; непременно пусть станет квартира моей, а ему и писателю будут куплены, если, конечно, они их устроят, отличная двухкомнатная в центре и однокомнатная недалеко от метро; слава Небесам, хватало на все на это.

Я так и сделал; позвонив, сказал В.С., что совершенно необходимо расплатиться с крупными долгами, оставленными еще со времен старой житухи; во-первых, говорю, совесть велит, иначе мне оторвут голову, кроме того, уже успел попасть на двадцать штук, но отыграюсь; во-вторых, вторая, типа новая жизнь — есть новая жизнь, которая дается не просто и не бесплатно, поскольку включает в себя различные покупки.

В.С. назвал меня мудилой и обещал перезвонить; взяв из банка почти всю сумму наличными, я тут же переложил их в другой банк; его хозяином был мой одноклассник, малый совершенно честный и приятный во всех отношениях, ставший одним из московских деловых богатеев.

Вскоре В.С. звякнул и велел незамедлительно канать на обмыв всей моей решенной проблемы.

«Тачка скоро будет у подъезда… прошу в кильдим «У Есенина», он тебе знаком… жду, поляна заказана… если хочешь, возьми и пса, ему полусырой шашлык заделают, но без перца… худо-бедно, можно и топ-сучку с течкой вызвать, подходящей чтоб была породы и не толстожопая, как моя бульдонья Фекла… пока ты там болтался, сервис тут у нас сейчас почище парижского для людей с большой буквы и кое-каких виповских псов».

Удивительная моя везуха придавала российской действительности черты сказочной вымороченности — да ведь и было от чего; но ничего похожего на социальное довольство, всегда вызываемого удачным раскладом дел, не было на душе из-за внезапных, каких-то странных дурных предчувствий; даже не грела надежда на возможность устроить жизнь посерьезней и посодержательней.

«У Есенина» пришлось поддать с В.С.; через него я расплатился с кем-то за неоценимые услуги, искренне сказал новому своему благодетелю, что никогда в жизни не забуду его помощи; испытывая странную душевную неловкость, становящуюся особенно острой, когда ни в чем ты ни перед кем не виноват, наоборот, обласкан — мысленно поблагодарил Михал Адамыча за все, что сделал он для меня.

Мы тут же начали поминать и его, и Г.П.; еще до того как надраться от скорби и грусти, я поинтересовался насчет хода расследования двойного убийства, как известно, взятого под наблюдение верхов.

«Забудь, Владимир Ильич, такие дела не бутоны розы и пиона — они не раскрываются… ихние тайны уносят с собою в могилу киллеры, которые большие мудаки и в некотором роде те же самоубийцы… забудь… ты чем сейчас заняться-то думаешь?»

«Ничем, пока не восстановится все, как ветром, выдутое из башки давней травмой и всегда стоящей на стреме проклятой эпилепсией».

«Ну травма травмой, темни сколько хочешь… это дело не мое, а прошлое… у меня тут такая же, как у тебя с репой, случилась херня с компьютером: из-за вируса накрылась ценнейшая информашка — словно бы не было ее, сволочи… вот так же, Владимир Ильич, и мы с тобой сегодня, как говорится, наличествуем в окружающей нас среде, сидим, поддаем, жрем, мадмуазелек, если хочешь, вызовем, но завтра-то, спрашивается, где следы наши и из какой такой жизненной слякоти начисто они выветрятся?.. нету ни нас, ни следов наших, Владимир Ильич, как будто их не было… и ни один, блядь, очкастый япошка ни за какие бабки не разъяснит, где мы, что мы, почему мы с тобой и на хуй никому не нужны… пришли ниоткуда, сгинули неизвестно куда, поэтому — за помин души тех, кто не с нами, ну и за нас с тобою, звони, когда восстановишься, совместно потрудимся».

«Во-первых, — говорю, — никакого, извините уж, допуска к тайным разборкам с забугровыми вашими партнерами иметь не желаю, нервишки не позволят… во-вторых, конечно, потрудимся, по-синхроним, всегда пожалуйста, я к вашим услугам, когда вполне оклемаюсь».

«Тогда валим в баню, раз уж загудели, а?»

«Через недельку готов попариться, а сегодня, извините, дорогой Валерий Сергеич, поздно, Котю пора кормить и Опса — теперь весь дом на мне, в том числе и писатель херов».

«Тогда вали, самый лучший ужин для людей и собак — это завтрак, и наоборот, иначе говоря, святое для всего народа дело… звони в любом случарике, будь другом, я ведь тоже осиротел, а ты у меня теперь как бы эстафета из рук Адамыча… может, и под балдой, но мне мерещится, что чищу себя в базарах с тобою, как Маяковский под Лениным, а если б он поступал наоборот, то и не застрелился бы, логично?»

«Что значит «наоборот»?»

«А то и значит, что чиститься следовало под Пушкиным, Гоголем или Александром Яшиным, вратарь был в футболе который, догнал?»

«Где там — вас разве догонишь?»

Из кабака мы вышли вместе; водила-телохранитель силком уложил внезапно вырубившегося В.С. на заднем сиденье, потом довез меня, тоже сильно поддатого, до дома; я еле добрался до койки, успев промычать Опсу спасибо за содранные с ног носки, и провалился в беспамятство.

Продрыхся я и встал, с удовольствием ощущая себя всамделишным Владимиром Ильичом Олухом — Царствие Небесное Николаю Васильичу Широкову; оказалось, что Котя и сам полопал, и не оставил пса голодным, да и носки с меня содрал именно он, а вовсе не Опс, причем спьяну я успел взъерошить Коте шевелюру, почесать за ушами и чмокнуть в нос.

 

56

Не знаю уж почему, но Опс стал считать безусловным хозяином не Котю и, конечно уж, не писателя, а меня; мы даже отпраздновали втроем его премилую передачу под полную мою пожизненную опеку; все детство мечтал я иметь собаку, а предки всегда говорили, что «с такими неусидчивыми отметками не видать тебе, как своих ушей, нудила ты на букву «м», ни пса, ни котенка… даже не разводи мудянку на букву «н» — никаких не будет в доме зверей — ни бурундучков, ни кенарей, ни черепах, включая золотых рыбок, хватит с нас соседей».

Опс наверняка въехал, что я официально передан в полное его распоряжение — с правом круглосуточного пользования служебными с моей стороны услугами… причем воспринял он случившееся без удивления и выражения благодарности двуногим домашним людям, то есть меланхоличному Коте и мне, послушному камердинеру, кухарке, компаньону на прогулках, ветеринару, выдавливающему пальцем в напальчнике какие-то там в очке боковые железы, чтоб избавить их от излишков секреции… потому что, как говорила Г.П., некастрированные кобели, очень редко в отличие от хозяев имеющие половые акты, чувствуют в заду жжение, присаживаются, трутся об землю или об половицу… если, скажем, я не спешил дать Опсу пожрать или вывести отлить, он не тявкал, не повизгивал — просто давал понять, что крайне удивлен моей нерасторопностью и весьма недоумевает… говорю это без всякого кокетства.

Само собой, в положенные дни мы втроем, но без писателя, ездили на кладбище, поминали погибших; вопреки распоряжению В.С. никакой стражи там, конечно, не было; уже на третий день стало заметно меньше громадных букетов роз, гвоздик, левкоев и закавказских хризантем, явно растасканных для распродажи шестерками торговок.

Купив новую японскую тачку, я с Опсом сразу же свалил из каменных гнездовий города на дачу, унаследованную Котей; слава богу, Г.П. не схоронила под штукатуркой и обоями огромные сосновые бревна сруба, дышавшего в жаркие дни пьянящими душу смолой и хвоей.

Кроме Опса, ни одну живую душу — даже телок или милых теток — не желал я там видеть… ежедневно бродили мы с ним по лесу… я возился на участке, собирал толстые сучья, выкопал под помойку новую яму… взял у соседки, престарелой актрисы, адреса трубочиста и сантехника… так что к зиме готовы были у меня отличная чугунная печь и система отопления… чаще всего просто валялся на койке: читал, очухивался от московской суеты, отдыхал от напряга нервишек и успокаивал душу, поскуливавшую от тоски… и не вытеснял, как говорят психоаналитики, а сознательно старался вышибить из мозга мысли о неизбежной — и желанной и устрашавшей — встрече с Марусей.

Почему-то я продолжал откладывать звонок к предкам; сознавал, что это не естественно, уродливо, подловато, но ничего не мог с собой поделать; старался обо многом забыть, для чего бросался в разноязыкие книги гениев — прозаиков и поэтов; вот кто был призван до таких доходить высот и глубин Языка, в которых из-за крайней разряженности или, что одно и то же, полнейшего отсутствия воздуха перехватывало дыхание, не делая его невозможным, наоборот, прибавлявшим сладостной животворности; часто возился со словарями, зазубривал иероглифы, совершенно балдея от философичности и поэтичности китайской письменности; если на то пошло, штудии эти были любимым делом давнишней, во многом нелепой и весьма незрелой моей жизни.

Когда бродили с Опсом по лесу, раз навсегда стало ясно, что чудеса Творенья — деревья, мхи, трава полян, кусты, цветы, бабочки, мотыльки, жучки, белки, птички — милее мне скопищ новостроек и людских толп, очумевающих от тягомотины погано устроенного быта, обрыдшего труда, деловой спешки и попсовых зрелищ… душа вдали от города преисполнялась простым покоем и беззаботной волей… особенно тогда, когда упивалась чудом, скажем, одного лишь багряно-желтого листика, столь невесомо и неслышно с березы слетавшего, словно наделен он был способностью медлить, медлить и медлить перед разлукой с родной веточкой… подолгу стоял перед молчаливой толпой кротко увядавших Иванов-да-Марусь… словом, на каждом шагу обмирала душа от волшебных художеств Творца, некогда создававшего и наделявшего чудесами устройств и раскраски идеальные образы будущих видов Творенья… если бы в те моменты какой-нибудь большой ученый вздумал потребовать у меня серьезных научных аргументов насчет происхождения красоты всего живого, то я бы не смог защитить темных и наивных моих представлений, — просто рассмеялся бы как раз из-за отсутствия «научных» доказательств сотворенности природных совершенств… и радовался бы, как дитя, сообщенному баушкой присутствию в душе веры, никогда нисколько не нуждавшейся в знании.

К слову говоря, что-то, необъяснимо что именно, удерживало меня от поездки на могилу баушки, захороненной рядом с дедом… а поступить наперекор какому-то тормозу — никакого не было желания.

Опс тоже начисто забывал о городе, полном всего исключительно человеческого: изгаженного техпрогрессом воздуха, испоганенных почв, хлорированной воды, иноприродных Опсу механических чудовищ… на взгляд Маруси, торжество человеческого, постепенно вытесняющего и уничтожающего все Божественное, — это и есть основная примета строительства на Земле так называемого ада… а за городом не было непонятных предметов, неживых машин, странных запрещений, зловонья иноприродных веществ и массы всевозможных происшествий… иное дело, прекрасно понимал Опс, лес, лужицы, заросли кустов, ели, сосны, осинки с березками, мхи полянок, ветерки, то приносящие, то куда-то уносящие всякие запашки… везде летают, движутся, ползают тыщи лет знакомые, то есть никогда, на собачий взгляд, не помиравшие, как и сам Опс, червячки, жучишки, бабочки, птицы, лягушки, ящерки… тут все для него бессмертно, замечательно, интересно и ясно — не то что для суетливых людей, вечно куда-то спешащих, вечно о чем-то думающих, цацкающихся с самими собою, что-то вынюхивающих и вынюхивающих, но иногда находящих нечто невидимое, беззвучное, неслышимое, непонятное для собак и остальных живых тварей.

Частенько я буквально целыми днями наблюдал за Опсом, радостно обретавшим былую деятельную форму жизни… вот, проснувшись и не имея иных, как у людей, средств для выражения блаженства, урчит, взвизгивает, разминается — делает утреннюю зарядку, катается с боку на бок, трет обо всякие углы-порожки брыли и, должно быть, не совсем проснувшийся нос… кувыркается, словно бы желая побывать в трех измерениях — во всех сразу… при этом смешно рычит то на басах, то на высоких — это он напевает одну и ту же бессловесную песенку начала дня жизни… минуты три освежает слегка онемевшие за ночь позвонки и ребрышки… потом мчится обойти свою территорию, отмечается, потом уминает жратву, мною приготовленную… подустав от собачьих дел, занимается на подстилке своей внешностью… вылизывает подушечки передних и задних лап… сначала слегка умывается и смахивает с морды рисинки с кусочками мясца, охотно их слизывает… некоторое время чешет то левой, то правой лапой оба роскошных, вчера отлично вычесанных мною уха… мне пришлось подучиться смазывать их довольно вонючей мазью, убивающей грибок, заодно и капли закапывать в глазки, чтоб не гноились… вот он снова подрых, снова проснулся — с удовольствием разминается, сладко предается потягусенькам на досках пола или на лужке… вот почапал в сад, отлил, чутко огляделся… вдруг яростно бросился за белками, облаял нагло неуловимых попрыгуний как основных врагов существованья жизни на своей территории и, по-своему понимаемых Опсом, мира, прогресса, дружбы со мной, с человеком, и так далее… затем, презрев на время всегдашнюю жажду загнать всех белок к чертовой матери на ветки, принюхался к чьему-то следу, диковинно крутившемуся между тощих яблонек и вишенок… быстро потерял к нему интерес… трижды отметился в известных только ему пограничных местах собственного владения… вот — вздумал поискать мячик, не нашел его… присел и задумался с видом существа, внезапно разочаровавшегося в странном течении жизни… видимо, одолев временное уныние, отошел в сторонку, наложил кучку, ритуально «отбрехался» от нее задними лапами… решил обследовать положение дел среди цветов, кустиков, деревьев, заборных столбиков…

Меня разбирал смех и так заражала энергичность всех его целесообразных действий, что я тоже выбегал в сад… мы бросались возиться на траве… будучи псом своенравным, он крайне не любил проигрывать… проигрывая, свирепел… тогда я, посопротивлявшись, темнил и падал на лопатки… тут Опс забирался с лапами на меня, поверженного, и милостиво облизывал лоб, нос, щеки, словно бы извиняясь за легкую надо мной победу и по-джентльменски рекомендуя не очень-то переживать очередное поражение… расположение ко мне Опса и вернувшееся к нему восторженное желание жить, радость быть — на время развеивали мои постоянные, странновато дурные предчувствия… при этом пронзали душу невольный стыд и вина перед Всевышним, которого Опс, к сожалению, не мог считать Всеслышащим и Всевидящим моим Хозяином, точно таким же, каким являлся для него я, двуногое животное, много чего, на взгляд Опса, умеющее сделать полезного и очень приятного… наоборот, он искренне и убежденно считал меня своим подданным… и во мне, в ничтожном, в грешном, но все-таки как-то верующем человечке, в одном из миллиардов людей, возникал искренний стыд, скажем так, перед Небесами за все человечество, изъязвленное горячими и холодными бойнями, чудовищным социальным развратом одних, бедностью других, коррупцией, кровавым идиотизмом тираний, непростительным прекраснодушием сверхлиберальных демократий… вот, во славу божков техпрогресса, человечество безоглядно несется в тартарары, нелепо пытаясь обогнать само Время на тачках, самолетах, ракетах, компьютерах… мало того, что несется непонятно куда и зачем, но ведь оно еще и туповато приносит в жертву рукотворным божкам техпрогресса последние остатки духовных и природных ценностей…

Естественно, всегда ловил я себя на том, что невольно пользуюсь в размышлениях мыслями Михал Адамыча; это нисколько меня не смущало, наоборот, был я рад непрерываемости моей с ним связи до гроба; а до гроба-то, как вскоре оказалось, было мне подать рукой.

 

57

Постепенно стал я замечать в себе странную с самого утра вялость и разбитость… докопаться до причин совершенно незнакомого состояния помог мне Опс… он вроде бы ни с того ни с сего начал как-то дотошно себя вести… поскуливал-повизгивал, носом же, работавшим в самом деловом, точней, в исследовательском режиме, все тыкал и тыкал изнанку коленки правой моей ноги… я не сразу просек, что требует он подтянуть брючину повыше, чтобы получше обследовать это место… Опс ясно почуял то, что более чем смутно предчувствовалось мною.

Вот до чего иногда не понимаем мы — шибко разумные, видите ли, существа — сверхчувствительных собак и кошек, наития их и интуиции… боли я не чувствовал, пока не заметил, что начинаю похрамывать от тупой нуды под коленкой… вот тогда-то я и подумал о наличии у себя поганой опухоли, тошнотворно мешающей жить, но даже про себя боялся произнести ее названье… хотелось надеяться, что пройдет сама собою, сволочь, что не такое еще в жизни проходило… но вот хрена с два — не проханже, как говорил покойный дядюшка… нуда часто становилась невыносимой… а сердобольный Опс то и дело вылизывал нудевшее место под коленом правой ноги.

Вот тогда я всерьез перетрухнул и быстро собрался в город; Опс, как всегда, ни за что не желал оставаться в одиночестве, рвался за мною в сад, не принимал никаких объяснений насчет невозможности держать его пару часов в закрытой тачке.

В детстве я тоже был везунчиком, болел очень редко, из-за чего мечтал болеть почаще, — а тут так задергался, что, не раздумывая, помчался в город, само собой, к Марусе, заранее даже не позвонив и не зная, работает ли она в той же клинике; правда, еще до въезда на шоссе заболела душа; я представил Опса, обиженного моим предательством и хамством; не мог не вернуться — радость его была буквально сногсшибательной, я сразу же был прощен.

Не знаю почему, по дороге я подумал, что не встречал в жизни ни одного человека, способного подставить левую щеку, когда врежут ему по правой… поступить так, как рекомендовано Спасителем, считают практически невозможным для себя делом девяносто девять и девять десятых всех людей, если не все сто… естественно, вообразить такой вот поступок или допустить его чисто теоретически — это же нравственная суходрочка для множества людей, не только для получившего в рожу или для распустившего длинные свои руки — и тот и другой крайне удивились бы… но вот если бы, думаю, человек встал перед зеркалом и с оттяжкой вмазал сам себе рукою правой — по щеке левой и тут же подставил под левую руку — щеку правую, то обе щеки, если б смогли, расцеловались бы от объявшей обеих совершеннейшей радости… и уважение человека к своей личности тут же намного превысило бы его презрение к себе же, скажем, за былую излишнюю вздорность, вспышки явного самодурства, убежденность в безнаказанности собственного хамства, за жестокое и несправедливое отношение к ближнему — да мало ли за что еще… вот, даст Бог, думаю, выкарабкаюсь — непременно подставлю правую, если, скажем, Маруся врежет по левой, потому что есть за что получить по одной и подставить другую… я тут же заверил своего ангела-хранителя, быстро вспомнил о котором, чтобы ни в коем случае не думал, будто предлагаю выдать мне некий утешительный аванс под будущую везуху с неожиданной хворью…

Конечно же все эти мысли были не праздными… просто они шли в обход прямого чувства вины, черт бы меня побрал, перед всеми близкими, особенно перед Марусей… былые страхи показались игрушечными из-за дурных предчувствий, теперь уже конкретно связанных с коленкой… всплыл в памяти случай с одной знакомой, ушибшей ногу в турпоходе… и вот — пожалуйста — неизлечимая саркома, медленно развивавшаяся, быстро уволокшая за собой в могилу молодую цветущую особу…

Погода была прохладной, погода уверяла, что Опс славно подрыхнет в салоне… приезжаю, приоткрыв все четыре стекла, иду в клинику, стучу в дверь давно знакомого кабинета… в тот же миг понимаю, что пятиться назад поздно… слышу разрешение войти — не чье-то, а Марусино разрешение слышу… какая-то сила толкает прямо в хребтину — заходи… захожу.

Если б был я папарацци, то постарался бы запечатлеть «ряд волшебных изменений милого лица», после первого взгляда, увидевшей меня подруги… но ни словом, ни кисточкой не смог бы изобразить моментально обогнавшее все мысли выражение удивленных ее глаз, в тот же миг инстинктивно закрывшихся из-за ужаса неверия в действительность, показавшуюся издевательски выморочен-ной… разве передашь натуральность бледности вмиг обескровленного лба, щек, губ… бурю чувств, не успевшую разразиться, застывшую на милом лице, затем быстро с него схлынувшую.

«Да, дорогая, это я, всамделишный Олух, окстись, — бормочу, не зная, что сказать, — к сожалению, не могу упасть перед тобой на колени… в Москве я недавно… чумею от радости, вновь тебя увидев… я к тебе, так сказать, вообще, а в частности с внезапной хворью… если можешь, пойдем куда-нибудь в тихое место, там обо всем расскажу… взгляни мимоходом — не рачок ли?»

Ни о чем меня не расспрашивая и вовсе как будто не испытывая потрясенности, не знаю уж, как набрав в себе сил, Маруся молча потрогала-прощупала онемевший от тягостно тупой боли, злосчастный мой сустав… потом, ничего еще не говоря, словно бы онемев, повела на рентген через служебный вход… там быстро сделали просвечивание и снимок… я не терял надежду, что ничего тут для меня не попахивает керосином… после этого Маруся объявила мне, как впервые явившемуся к ней пациенту:

«Вам, Олух, не следует уподобляться абсолютно безграмотным с медицинской точки зрения больным, ставящим себе из-за страха и мнительности самодельные диагнозы… подождите моего вызова в садике».

Это не был разговор со знакомым человеком, верней, с воскресшим на глазах другом; поэтому обращение на «вы» меня слегка пришибло.

Часа полтора я там ждал, выгуливал Опса, посидел на скамейке, пожалел, что завязал с куревом… потом за мной пришла сестра… в кабинете врача мне пришлось испытать тошнотворное взятие на биопсию клеток ткани… та же сестра проводила меня в кабинет Маруси.

«Извини, — говорю ей, — поскольку тут у вас тоже все продается, все покупается, да и жизнь не легка, я был бы рад отстегнуть кому-нибудь за скорость, внимание и прочие дела… пара стольников баксов — нормально?»

«Постараюсь поторопить лабораторию с вашим анализом… деньги непременно передам — они сегодня к месту и сестрам, и врачам… получки задерживаются, работы до черта… уверена, что дикий разгул различных хворей вызван очевидной общероссийской депрессией… не вздумайте предлагать гонорар и мне… а теперь, больной Владимир Ильич Олух, часа на полтора — я к вашим услугам».

Я прекрасно понимал, что разговор о всенародных бедах немного отвлек Марусю от внезапного моего появления; она всегда умело сдерживала все свои чувства; поэтому попытался не придать такого уж большого значения непривычно официальному к поганой моей персоне обращению; как-никак, но я-то знал, что душа подруги потрясена, а сдерживаемая радость так превышает удивление и обиду на непонятную бесчеловечность оскорбительного моего поведения перед свалом, что просто нет у нее сил по-бабьи, как это бывает, разрыдаться от переполняющих человека чувств; презирая себя и про боль свою забыв, словно ее и не было, я что-то бормотал и пошучивал.

В кабаке я попросил девушку принести полусырой, мелко разрезанный кусок мяса и немного холодного риса для пса, чтобы он не очумел в тачке от одиночества; сервис был нормальным, я бы даже сказал, душевным; все, мною принесенное, Опс слопал с журнального листа и дал понять, что я дрянь, ибо оставил его одного… валяй, мол, иди, я не прочь вздремнуть, иногда ваш брат достоин презренья…

Разговор у нас поначалу не клеился; тогда я решил разом посвятить Марусю в старые свои, вполне серьезные, а не надуманные страхи, понятное дело, подогревшие старую страсть побродяжничать по белу свету; рассказал все так, как оно и было; нисколько себя не обеливал — просто проклял свою тягу к авантюрным играм.

«Побродяжничал… Италия прекрасна… но разве не естественно, что захотелось домой?.. можешь не верить, но, кроме всего прочего, я затосковал по тебе и Михал Адамычу — обо всем знал только он один… должно быть, я что-то такое почуял… тебе, вероятно, известно, что именно… Царствие ему и его жене Небесное… ну а что я?.. мне и путешествовалось, и жралось, и пилось… жизни не хватило б осмотреть сокровища старины и прелести пространства… если захочешь, да и я, даст Бог, не подохну, побываем там вместе… новые порядки жизни не удивляли… они сразу же стали казаться привычной для меня нормой давно налаженного быта… наслаждался простой, совершенно обыкновенной, вроде бы данной от века свободой и разными мелочами, мгновенно привыкаешь к которым… однако ж время шло, пришлось его убивать так и эдак… потом потянуло сюда, домой… поверь, это никакой у меня не квасной и не гражданский патриотизм, не неврастеническая, как у некоторых, от себя убегающих особ, тяга к перемещениям в пространстве… это или инстинкт, велящий помереть в родной хате, или один из видов животной тоски… странное дело, даже русский, всегда казавшийся третьим моим родным языком, вдруг взял и выбился в самый первый… и пошел я, сама знаешь куда — в кассу, виза в порядке, купил билет… необыкновенно свободным чувствуешь себя чуваком, когда все это делается так просто и быстро… даже мысль о бушующем тут у вас хаосе не доводила до отчаяния… сейчас думаю: не предчувствием ли все это было, заодно и велением судьбы лечь в родимую могилку, где, Господи, прости, вместо меня истлевает Николай Васильич Широков?.. ты же знаешь, я не помесь меланхолика с ипохондриком, не тоскую по хвори да по немочи, как один наш общий знакомый… не пес я, скучно которому жить без охоты за блохами, зачем-то выведенными хозяином… даже если б не замочили в разборках одного за другим трех людей, из-за которых экстренно пришлось свалить, все равно я бы вернулся… и вот — на тебе: сначала убийство друзей, теперь сам в глубокой… если у меня рачок, то наконец-то я начисто продулся, что — согласись — бывает… ну что ж, немного поторчу и я в таможенной очередище на тот свет… и тоже услышу, как скажет Харон: «не бзди — погрузимся, через Стикс без остановок, далее везде».

«Ушиб когда-нибудь получал?»

«Нет, не было ни его, ни травм, ни вывихов… давай, не будем об этом — так и так никуда не деться от случившегося… не обижайся и прости, что не звонил… но ведь ты сама рассказывала однажды о довольно странном чувстве, мешавшем тебе снять трубку и сказать предкам, так, мол, и так, со мною все о'кей… ты помалкивала, пропадала трое суток в Питере, все тут метали икру, в том числе и я… твои предки обзванивали ментов, больнички, морги, но потом ты говорила, что была совершенно уверена: раз у тебя все о'кей, то вроде бы никто не должен о тебе беспокоиться, потому что живая связь живых людей непрерывна, не так ли?.. ей-богу, я и здесь и там часто думал о тебе и о себе точно так же… если же не умничать и не разглагольствовать, то хотелось бы разрешить давнишнее недоумение: дашь ты мне наконец или не дашь?»

«Хорошо, Олух, сделаю и я вид, что ничего происшедшего не было… воображу себя твоей судьбой и на вопрос, поддато заданный гамлетовским тоном, отвечу, нисколько не кокетничая: и себя не дам, и тебя не возьму… недоумение твое, как всегда, понятно и вполне логично: как это, не давала и не даст, когда втрескалась аж по уши и даже не скрывает, что крутит с кем-то романчики?.. ты сам знаешь не хуже, чем я, что заниматься нелюбовью иногда противно, иногда скучно… но однажды, до твоего, скажем, свала… воздержусь от эпитетов… искусило и меня понятное девичье любопытство… какого, думаю, рожна, избранник сердца гуляет на стороне — что ж за резон оставаться в девицах?.. дело же вовсе не в бабьей мстительности, как, должно быть, всегда ты предполагал из-за свойственной вашему брату толстокожести и чисто животной похоти, правильно которую мы, бабы, считаем проявлением бесчувственности… словом, я всегда считала ниже своего достоинства пытаться быть насильно милой… поэтому оказывай соответствующие милости какой-нибудь другой телке или, как ты выражаешься, тетке… пожалуйста, не лажай сам себя и не опускайся до гамлетовской менжовки: «дашь или не дашь?»… прости, я вполне привыкла к своей неудавшейся дамской жизни, счастлива, что наконец-то ты вздумал ожить, кретин проклятый… во всем остальном можешь на меня рассчитывать, как я всегда рассчитывала на тебя и буду рассчитывать».

«А если запоздало полюблю?.. а вдруг всерьез взыграет и во мне мудак очнувшийся, Онегин?»

«Вот тогда я и разберусь, что к чему при эдаком вот обороте судьбы… так что не беспокойся, будет день — будет пицца, как говорят теперь в России».

«Отлично, но как ты узнаешь, что человек, он же я, действительно тебя любит?.. вдруг упрусь рогами в жуткую, в смертельно ранящую обиду?.. помнишь, в сочинении, мною у тебя тупо списанном, ты так и написала: «Пушкин — мой любимый поэт, но отношение Онегина к Татьяне и замужней Татьяны к Онегину принципиально считаю глупым, хотя мне понятен трагизм их неимоверно грустных судеб… поэтому всегда буду считать, что жертвовать можно жизнью, но не любовью, потому что жизнь дается каждому человеку хотя бы один раз, настоящая же — единственная — любовь, к сожалению, суждена далеко не всем смертным…» я тогда огреб пару с минусом за то, что содрал у тебя все до буквочки сочинение, а ты лишилась пятерки за «неподобающе безнравственную логику мистических суждений», помнишь?»

«Следовало списывать не с портвешкового бодуна, а на свежую голову, тогда все было бы в порядке… у вас, щенков, усы еще не росли, а вы с Котей уже распивали портвешок в подъездах и на уроках… как Котя?»

«В порядке, у него есть друг, у них нефуфловая любовь».

«Это славно, я так и думала и рада за обоих… надеюсь, ты въехал, что к чему в моих объяснениях».

«Согласен… но ведь ты сама себе противоречишь и напоминаешь секретаря парткома НИИ, отказавшего аспиранту в праве на научный эксперимент… как же тому трудяге доказать, что его гипотеза в порядке?.. и вообще, как допереть без эксперимента, верна теория или не верна?.. в науке, насколько мне известно, никто никогда не верил в истину с первого взгляда… если же какой-нибудь Икс веровал, он должен был доказать это и самому себе и людям».

«Смешно, Олух, считать траханье научным экспериментом, решающим все проблемы… не унижай логикой лабораторного исследования чувство, о котором писал тот же Котя… «есть первый взгляд и сердца опыт безоглядный…» пожалуйста, не выдавай приключенческие — от слова «похоть» — похождения Дон Жуана за любовь к сериям повторных экспериментов… кстати, я считаю хронический донжуанизм основным синдромом мужской фригидности, то есть неспособностью полюбить единственную из женщин… возможно, я не права, однако мои взгляды на это дело пока что неизменны… поэтому, как теперь говорят даже по ящику, не ссы, братан, оставайся с нами… ты не суетись, не дергайся, мы с тобой повоюем с хворью… поскольку ты за рулем, закажи для меня «шампанзе»… если б поднялась рука, клянусь, разбила б сейчас об дурацкую твою башку вот эту вазу с виноградом… Господи милостивый, слава Тебе, я счастлива — этот стервец ожил, к тому же разбогател, значит, не сядет на мою шею — шутка… между прочим, несмотря ни на что — умолчим на что именно, — почуяла я на похоронах, слегка вглядевшись в совершенно счастливое лицо твоего Михал Адамыча, что каким-то тут попахивает фуфлом… правда, ужас мой был таков, что было не до дедуктивных размышлений и предположений… если хочешь знать, это был конец моей жизни… как иногда говорила бабка поддатому моему деду: «Геогр, это уже не безобразие — это агония»».

«О'кей, дорогая, ну а ты, если вскоре подохну, ужаснешься, что мы так и не трахнулись?.. на твоем месте я бы мучался всю остальную жизнь… какое там «мучался» — просто взял бы и повесился ко всем чертям».

«Мудак ты, Олух, а не Онегин, даже если Татьяна — полная идиотка, — вот что я тебе скажу».

«Ну а как ты живешь-бытуешь?»

«Ничего живу, типа без новейшей модели японского вибратора «SUPER-IVAN»… мне, повторюсь, тошнотворны занятия нелюбовью, как, впрочем, и мысли о казенном браке… астрологически и, как видишь, по жизни — я безнадежная однолюбка… полагаю, что любить — всегда лучше, чем не любить, раз принимаешь жизнь такой, какова она есть… Господи, до чего ж я рада тебя видеть… все, добрось до дома, завтра дежурю, проглочу колесико — иначе не усну… ведь я ошарашена, догоняешь?

«Я себе тошен, поверь… послушай, умоляю смело содрать с меня бабки хотя бы за визит, тем более, клянусь, я в порядке, причем в большом… не о расплате говорю — просто возьми у меня сколько угодно, ведь времена-то не из лучших… я бы у тебя взял и не поморщился».

«Вот выживешь — пойдем, будь уверен, искать дорогущий подарок, или возьму у тебя сумму на квартирку, разумеется, без процентов… пока что прекрати думать обо всем таком… главное, не путать долг с любовью и помнить, что напрасные жертвы часто приносятся как раз из-за превратно понятого чувства долга».

«Мне кажется, Маруся, я ничего не воображаю, а просто тебя люблю».

«Вот и вспомни шутку твоего Михал Адамыча: однажды богатое воображение трахнуло бедное — так родилась иллюзия».

Я не то что бы вспомнил — я не забыл ни одной из его баек.

 

58

На том мы и расстались; возвращаясь, я не лихачествовал — все думал и думал, возможно, по глупости пытаясь допереть до тайных смыслов случившейся хвори: что это — наказание или злонамеренно расчетливый удар рока, верх взявшего над судьбой, когда изволил я не последовать какому-то ее веленью и этим сам себя обезоружил?.. быть может, чистая случайность, которой все равно, что калечить: природную плоть всего живого или все неживое, заделанное руками людей, — рельсы, ракеты, самолеты, тачки, одежку, мебелишку, камни зданий, асфальт дорожный, опоры мостов?.. ответа не было — всегда скрытна уклончивая натура лукавого рока, всегда исполнена судьба многозначительного безмолвия.

Дня три, когда сидел я и почитывал или валялся перед ящиком, Опс в отличие от лентяев, не желая терять время, с той же целебной целью вылизывал нывшую и нудившую мою коленку… его старанье не могло не потрясать и, странное дело, немного смешило, заставляя забыть, чем именно вся эта канитель однажды обернется.

Кстати, в один из наездов в город я приобрел новенький мобильник и подключился к компании, набиравшей силу… так что отпала нужда таскаться на станцию… время не торопил, как раньше, — все равно далеко не похромаешь и вообще было не до прогулок… но как я ни бодрячествовал, как ни крепился в ожидании Марусиного звонка насчет биопсии — поджилки задрожали, когда она позвонила… о медицине — ни слова… коротко попросила узнать расписание электричек и перезвонить… велела также купить какой-нибудь жратвы, приехав, говорит, заделаю блюдо… краткость разговора кольнула мнительный мой ум, но душа была ублажена тем, что всего лишь Марусин голос делает настроение сносным… даже подумалось: не по ней ли тосковалось, не из-за нее ли одной бессознательно потянуло вернуться?.. нет, не был в этом я уверен, не был.

Поехали с Опсом на станцию… списал расписание вечерних электричек… звякнул Марусе, правда, снова забыл попросить привезти оставленные иконы… затем купил у бабок овощишки, а жратву — в новом продмаге «Зинаида Васильевна», набитом всякой всячиной, в том числе и ветчиной — той самой, со слезинками на срезе, с неповторимо нежным запашком, в меру мягкой, не прессованной, которой днем с огнем не сыщешь ни в Италии, ни в Швейцарии, ни на Корсике, ни на Сицилии.

Встретив Марусю, прикинулся веселым чуваком, забившим на все мысли о хвори; дома достал скудную посуду, даже свечи зажег, отличного откупорил бутылку вина… печку затопил ради трепета пламечка, хотя до холодов было еще далеко… сели, чокнулись, поддали, подзакусили, болтая о том о сем… затем, опередив Марусю, я мгновенно заделал пару полусырых стейков… потом Маруся закурила, что делала крайне редко… я умолил ее не выходить на терраску — закурила и так говорит.

«Данные биопсии у тебя хреновые — хреновей не бывает… только учти: это не приговор… просто тебе необходимо набраться терпения и отважиться на лечение, каким бы тошнотворным оно ни казалось, — ничего не поделаешь, придется пройти и через эти медные трубы… конечно, на все — твоя воля… я лишь гарантирую отличное качество лечения… наши радиологи — высший класс, новая аппаратура не хуже тамошней… в лучшем случае перетерпишь несколько сеансов, в зависимости от результатов и, между прочим, умения управлять своим настроением».

«Говори прямо: если уж это он, падаль, как я и думал, то в лучшем случае что — ампутация?»

«Не буду врать, не исключена и она — у тебя, Олух, очень паршивый вид опухоли… правда, я удивлена: поначалу эта сволочь предпочитает действовать втихую, человек не чувствует боли, а тебя она терзает… возможно, в твоем случае задет нерв мышцы… вот тебе отличное успокаивающее… не ерепенься — не наркотик… поверь, я никогда бы не посоветовала, как самой себе, ни облучение, ни химиотерапию, ни ампутацию, если б считала бесполезными все эти дела… опять-таки не скрою: статистика удачных излечений сей дряни невысока, но все-таки она имеется… не рискнуть, не отважиться было бы глупо, лично я рискнула бы… тем более к риску тебе не привыкать».

«Ну что ж, дорогая, хватит пока об этом, а если уж поганый рок взял верх над судьбою или сама она изволила обернуться так, а не иначе, то что ж — судьбе видней, когда миловать, когда карать — чего-чего, а наказания я стою… пригубим, что ли, еще по бокалу… одна-единственная есть у меня к тебе просьба: раз звякнул по мне колокол, прошу не ныть и не хлюпать, о'кей?»

«Все мои слезы, Олух, уже выплаканы — не осталось ни слезинки, так что не беспокойся… возможно, к тому времени наберутся новые, если изволишь загнуться, теперь-то уж, к сожалению, без туфты… я ведь помню, как ты не раз повторял премилую шуточку Каина: нашему брату к смерти не привыкать».

«Это шутка Михал Адамыча… можно по-дружески чмокну тебя в щеку?»

«Конечно, чмокай, хоть двадцать раз, но сначала сними одну штанину: пес так и рвется к коленке — пусть врачует… вот кого надо показывать публике, а не физию Кашпировского с шарлатанской фразкой «устаноувка на добро»…

Странное опять-таки дело, чмокнув Марусю в обе щечки, я не обнаружил в себе ни тягостных мыслей, ни безумной всполошенности, ни ужаса, подавляющего в человеке, как это бывает, все остальные чувства после удара рока промеж глаз… я даже предложил ей шутливую гипотезу насчет малопонятного происхождения пренебрежительного словечка «чмо» от милейшего глагола «чмокнуть» — откуда ж еще ему взяться?..

Что бы там ни говорили, но, вероятно, даже самая страшная определенность кажется психике человека, вконец изведенного страхами и тревогами, легче неизвестности, над ним нависшей и ногтем его, ногтем, как вшу, брезгливо давящей; не исключал я и того, что хотелось продемонстрировать перед Марусей, свидетельницей беды моей проклятой, некий душок железного душевного веселья в самый зловещий из моментов всей жизни.

«А ты знаешь, — говорит она, — после поминок по тебе я всерьез решила, что все, — жить я больше не в силах… психика ведь не стальная болванка… кое-что для души иногда делается неподъемным… напилась со страшной силой вместе с Котей и его прелестной маман… очнулась у себя дома… ты мне снился всю ночь: поил квасом, лед прикладывал к вискам, предлагал опохмелиться… я нашла в себе сил встать, бросилась под холодный душ, глотнула кофе, поперлась в клинику — смогла жить… полечись, Олух, справься, прошу тебя, с малодушьем ну хотя бы ради меня».

Я промолчал — жить хотел, не прочь и ногу отрезать, но ни в коем случае не желал лечиться и наблюдать, как зазря мучается подруга.

Опс снова взялся за свою процедуру; доверял я ему безрассудно; Маруся успела привести в порядок стол, помыла посуду; исключительно для того, чтобы ее повеселить, рассказал пару новых анекдотов и отличную шутку якобы Ельцина, якобы же сообщенную им Клинтону при встрече на высшем уровне: «Минет, понимашь, Билл, — это секс с человеческим лицом»; мы посмеялись, как всегда, отдавая должное то ли любви словесности к тайнам остроумия, то ли, наоборот, — любовному тяготению остроумия к забавам со словесностью.

«Ты что-нибудь чувствуешь, когда пес обрабатывает коленку?»

«Тело вроде бы кайфует, а вот на душе хандра».

«Дай-то Бог, Олух, тебе выкарабкаться… на Боженьку, конечно, надейся, но и с медициной не оплошай — не отказывайся от лечения… многие, попав в эдакие переплеты, полагают, что должны же там в конце-то концов как-то задумываться о нас, болящих, и принимать решительные меры для выручки из беды… но ты ведь понимаешь, что там у них, между прочим, и без нас дел по горло… только с одной Землей, как говорил папашка Диан, приходится постоянно цацкаться: отклонять астероиды, сохранять земную кору, унимать землетрясения, укрощать вулканы, предотвращать всемирные бойни и нашествия новых вирусов… конечно же это детские разговоры, но все же какая-то правда в них есть… словом, пора спать, скажи, где белье, — я постелю… утром — сообрази кофе с бутербродиком, потом добросишь до электрички… приезжать к тебе буду через день — это без вопросов… разрешение не спрашиваю — для тебя я врач, а не телка, ясно?.. не ломай голову, как теперь быть, расслабься, копи силенки, спокойной ночи».

«Минуточку, если Небесам не до людских проблем, то к чему нам тогда ангелы-хранители?.. что за крутые у них дела, мешающие основной их работе?»

«Скорей всего, ангелы больше заняты проблемами души, чем решением проблем здоровья… иначе к чему бы тогда медицина, мы, врачи и вся система здравоохранения?»

 

59

Дрых я как убитый, но, правда, поутрянке проснулся… Маруся еще спала… и вновь невольно навалилось на меня, на мозг мой, на душу, невидимое чудовище, как дубиной первобытной, орудующее непостижимостью случившегося, жестоко при этом отбрасывающее причины от следствий, следствия от причин, хамски пресекающее все мои мучительные попытки свести начала с концами, концы с началами… тянуло думать о наверняка имеющейся связи массы неправильностей моей житухи с жесточайшим из видов наказания и в который уж раз прикидывать, чей это удар: судьбы или рока?.. если рока, то получено наказание за какую-нибудь слабость… если же сей рачок — удар судьбы, следовательно, неопровержима моя перед нею вина… Осторожно поканал на кухню, мысленно обращаясь к Опсу, уже потребовавшему выдать завтрак: раз, дорогой друг и товарищ, в коленке у меня дрянь, гадостное название которой не желаю произносить — слишком много для нее чести, — то что ж, милый мой, подыхать будем… пожили — и хватит, всякое бывает… хочешь не хочешь, размышлять о краткости жизни бессмысленно… даже долгая жизнь несоизмерима с тем неведомым бесконечным Ничто, откуда мы с тобой взялись и куда возвратимся в час, не нами, слава богу, определенный… до того часа поживешь с Марусей, с ней тебе будет не хуже, чем со мной… а потом… потом — небольшая остановка и ты снова затявкаешь в качестве одного из щенков своего спаниельского вида… и тебе покажется, что ты всегда был, всегда есть, всегда будешь…

Опс радостно взвизгнул, встал на задние лапы, чтоб лизнуть в нос, чуть ли не по-человечески разахался-разохался-расстонался, потом бросился к своей посудине… только жратва могла его отвлечь от выражения самых что ни на есть возвышенных чувств.

Надо сказать, никакого такого уж с ума сводящего страха перед самой смертью я не испытывал… повсюду мочилово за мочиловом, а гибель двух близких людей почти что начисто лишила меня ощущения ценности жизни… однако я не чуял никакой тяги к смерти, сколько бы та ни нашептывала, мол, жизнь твоя отвратительно безлюбовна, следовательно, грош ей цена, бездарна она и полное дерьмо вместе с твоим банковским счетом, гарантирующим пожизненную независимость от нудностей быта и общежития…

Жрать не хотелось, а Опс, наоборот, сбегав в сад, снова бросился к посудине… всем хороша была охотничья подоружейная собака спаниель, но больно уж удивляла постоянной готовностью жрать… она словно бы старалась возместить горестное отлучение Опса от въевшейся в его гены охоты, от страсти унюхивания и преследования жертвы, от служебного рвения, от выполнения сладкого долга ублажить себя и хозяина принесенной в зубах дичью… наверняка охота частенько ему снилась… он вздрагивал, тихо полаивал в утробной тишине сна, перебирал лапами, часто дышал, словно рвался за уткой, упавшей в болото, потом облизывался и успокаивался — спокойно досыпал до утра… хотел я однажды спросить у покойной Г.П., — она лучше, чем кто-либо, знала собачью жизнь, — бывают ли у Опса поллюции, как это случалось со мной, с подростком, но не решился… не стоило и ей и себе лишний раз мучать душу мыслями о жестокой тюремной жизни неоскопленных кошек и собак…

Вот Опс вернулся из сада… мне его стало безумно жаль… побаловал его сырком и сосиской — лопай, друг, от пуза, пока я жив…

А сам пошел поваляться и был благодарен Опсу за то, что быстро вернулся он из кухни, причем с таким извиняющимся видом, словно опоздал на службу… он тут же взялся за свое терпеливое знахарское ремесло… шершавил и шершавил под коленкой и вокруг нее теплым, мягким, гладким, слегка пощекочивающим языком — явно пытался добраться до средоточия нуды и боли — до опухоли, чтобы вытянуть ее потом из плоти так же, как вытащил однажды кутенка-кротенка из разрытой лапами норы…

Маруся, встав и умывшись, была неразговорчива… я заделал, как было велено, кофе и бутерброд… потом мы подбросили ее к электричке.

Распаковав наконец-то свой лэптоп, купленный еще в Риме, хотел уж звякнуть старому приятелю, кибернетику и большому по этой части ученому, но раздумал: все равно с установкой онлайновой связи было тут еще хреновато; к тому же приятель, ошарашенный моим «явлением народу», вдарился бы в охи-ахи, пошли б расспросы, пьянь и все такое.

Я просто съездил в недалекую библиотеку, преподнес библиотекарше, нормальной тетке, плитку итальянского шоколада… поболтали, получил билетик, засел в читалке и полистал толщенный медицинский словарь на английском… статистика удачных излечений такого, как у меня, вида опухолей нисколько не утешала… она действительно оказалась паршивей, чем хотелось бы… одна только мысль об отвратине напрасной радио-и химиотерапии, главное, обмозговывание неизлечимости, меня ожидавшей после всех перенесенных страданий, — все это было страшней самой смерти… раз так, с большим облегчением думаю, то и нечего туповато надеяться на чудо… жизнь — не казино, где везуха перла так, что надоело играть, без толку убивая время… незачем мучаться, ни к чему заставлять тело хавать радиацию, лысеть, дристать от химии… еле ноги волочь от сильнейших лекарств… дуреть, претерпевать ампутацию, потом расползание метастаз, невыносимую боль, снимаемую лишь морфинами, лишающими личность остатков сознания, — нет, нет и нет… это не по мне, не желаю втягивать ни Марусю, ни пса, ни Котю — никого! — в жутковато адскую картину такого вот подыхания…

Недоверчиво относясь к своему странному, возникшему вдруг спокойствию, я начал обмозговывать, как бы покомфортабельней свалить на тот свет, где все мы будем рано или поздно — вот уж что точно, то точно… несколько успокаивало еще и то, что там наверняка намного больше замечательных и хороших людей, чем осталось их на этом свете, если, конечно, отправлен буду не в зону адски строгого режима…

Нисколько того не желая, — просто понимая нормальность выпадения любому человеку эдакой вот вшивой бескозырной масти при неожиданно нелепом раскладе жизни, — я ощутил удивившее меня желание, никуда не спеша, совершенно деловым образом двинуться к последней, к предельно ясной цели, ну а дальше — дальше видно будет… не говоря уж о том, что везучий игрок должен, проигравшись до гроша, не унывать хотя бы из суеверия и, что называется, оставаться оптимистом… ведь хуже, чем оно стало и есть, уже не будет… если разобраться, такое вот неутешительное положение дел — тоже не такая уж мизерная мера милосердия Небес, подобно лагерной птюхе, положенная каждому из людей.

Я решил так: или цианид достану за большие бабки, или прикуплю через того же знакомого психиатра полста штук убойно снотворных колес — по паре на каждый прожитый годочек… вот и все: сами собою устаканятся все проблемы, надоело думать о которых… завещаю Марусе все, что имею… пусть свалит с работы и поездит по белу свету… тем более та предпоследняя моя смерть пригодится ей как сильно подействовавшее психологическое противоядие при переживании моей последней смерти.

Я даже обрадовался, что не удосужился звякнуть предкам, свалившись на их головы не из какого-то там Рима, а прямо с того света, которого на этот раз не избежать… как чуял, что не так-то просто будет им пережить всамделишные мои жмурки… Марусе напишу и велю спалить тело в крематории, а урну по-тихому закопать в той же могиле, рядышком с залетным соседом, с невольным товарищем по тьме подземной… хотел поехать на могилу баушки — на этот раз для натурального прощания, следовательно, надежды на скорую встречу в областях запредельного… но что-то или отвлекло, или удержало — не поехал, к тому же подумал: стоит ли прощаться перед самой встречей?..

Весь следующий день Опс то и дело совершал знахарскую таинственную процедуру вылизывания коленки, а я валялся, всматриваясь в красивые древесные сучки на досках стен и потолка; вдруг снова вспомнил об иконах, оставленных у Маруси; возможно, меня просто потянуло выбраться из койки; я по-быстрому собрался и поехал в город, в банк; Опса взял с собою; тачку он обожал: то смотрел в окно, то дрых, то голову клал на плечо, с истинным почтением относясь к недоступным для него таинствам вождения и управления иноприродной рычащей махиной; бешено облаивал мотоциклы, гаишников, оранжевые жилеты дорожников, грохотавших отбойными молотками, и, конечно, несчастных бездомных псов.

В банке я снял порядочную сумму баксов; столько накупил всякой жрачки и питья, что хватило бы на целую блокаду, да еще осталось бы на вторые, на нефуфловые теперь-то уж, поминки; затем звякнул Марусе; напомнил об иконах, сообщил, во сколько будем встречать ее на станции.

Вот были времена с шестого класса по девятый, вспоминалось на обратном пути, когда исправно сдирал я у Маруси сочинения, контрольные по алгебре, геометрии и физике с химией… плевать мне было на отсутствие математических способностей и непонимание даже простейших задач… феноменальная моя память знала лучше, чем я, что она не нуждается в цифрах… в ней и без них хранилась масса стихотворений, разноязыких слов, идиом, мат, сленг и прочие драгоценности языка… неужели, думаю, пропадет моя память вместе со мною, как пропадают на помойке емкие чипы внезапно перегоревшего, безжалостно выброшенного из дома компьютера?.. вот чего в последнюю из минуток будет жаль — личной памяти, которая должна быть на тысячелетия старше человеческого сознания… она ведь должна была содержать его в себе точно так же, как семечка содержит в себе подсолнух, желудь — дуб, живчик, оплодотворивший яйцо, — зачаток живой твари…

В тот же миг отвлекся я от дороги, мельком взглянул на Опса, и такая вдруг пронзила всего меня — от пальцев на ногах до макушки черепа — боль, что свернуть пришлось на обочину… Опс моментально почуял, что мне паршиво, стал лизаться, успокаивать… мы поехали дальше… едем… вдруг ни с того ни с сего говорю себе: приехали, дорогой и любимый Владимир Ильич… раз таков диагноз, раз уж боль нестерпима — к чему тянуть?.. лучше уж покончить со всеми делами и проблемами жизни… никаких не желаю цепляний за жизнь, никаких лечений, никаких лишних мук, никаких иллюзий… Марусе оставлю примерно такую записку: «Дорогая и действительно единственная, кто-кто, а ты поймешь что к чему и не осудишь… все до цента нотариально оставляю одной тебе, подкинь немного предкам, брось работу, полетай с Опсом по глобусу, порадуйся чудесам Творенья, потом, если сможешь, прости… поверь, в следующей жизни, если ей быть, я бы ведал, что творю, и, так сказать, не поверял бы половушной арифметикой гармонию единственности любви, так что до встречи».

Между прочим, вернувшись и испытав ударчик по душе от стандартнейшего из выражений «не откладывая в долгий ящик», записку я написал и притырил до поры до времени в ящичек.

«Надо смотреть правде в глаза, — говорю приехавшей Марусе, — облучаться и травиться не буду… надеюсь, обеспечишь снотвориной и морфинами, если уж, сама понимаешь, достанет, додавит, доймет… но об одном прошу: не уговаривай лечиться… даже если не подохну, не желаю быть получеловеком».

«Тебе видней, может быть, ты прав».

Привезенные Марусей иконы, перед сном повесив в спальне и по-прежнему стараясь почему-то на них не смотреть, все-таки пересилил я в себе то ли стыд, то ли какой-то неведомый страх и вгляделся в безмолвные лики… чувствовал, должно быть, то же, что и матрос, после гибели кораблика потерявший надежду на спасенье, но вдруг увидевший посреди валов морских суденышко, на всех парусах к нему спешившее… хорошо, если перед смертью не успел он понять, что это был последний в его жизни мираж… вспомнил, как трепетал в детстве от мыслей о Боге… Ему тайком от всех молилась баушка, пару раз таскавшая меня в церковь… там она шептала на ухо, что у меня тоже имеется свой ангел-хранитель… но он может улететь к другому мальчику, если тот, став взрослым человеком, ведет себя очень плохо и не желает слушать полезных советов, как, допустим, некоторые злодеи вроде Гитлера с Геббельсом… никому об этом не говори в садике… она приложила палец к губам, всегда меня ласково целовавшим и благословлявшим… потом предки что-то пронюхали — зверски «отделили» меня от церкви…

Вдруг был я повергнут на колени неведомой силой… не заметил, сколько так вот простоял, полностью сокрушенный, но обретший необыкновенную легкость… простоял бессловесно, забыв о нуде в коленке, не оправдываясь, не выпрашивая прощение, ни о чем не прося и, быть может, чувствуя всего себя, перегруженного грешками и бедами, настолько открытым для Всевидящего и Всеслышащего — что в высшей степени глупо было бы вякать, соваться с просьбами… тем более страстно в чем-нибудь Его уверять, что-то там вымаливать, уподобляясь различным христопродавцам, осеняющим себя крестным знамением при бесстыдном выторговывании у Небес везух, удач, успеха, известности, наград, славы и прочей бижутерии… в те минуты дошло до меня с совершеннейшей ясностью, что религия, точней, связь человека с Высшими Силами, необходима моей душе гораздо больше, чем Создателю и Ангелам (иных слов у нас нет) дела одной моей души, страдания одного моего тела… мне почудилось необыкновенно понятным, многозначительным, всеуспокаивающим простое чувство, нисколько не похожее на мысль, видимо, всегда во мне присутствовавшее… это было чувство вот какого обстоятельства существования: когда иной безбожник горделиво бахвалится якобы научными доказательствами несуществования Творца и основательствами своего неверия, то Небеса не только не перестают верить в этого слепца, но иногда уделяют ему намного больше внимания, чем истово молящимся людям, полагая, что с ними все о'кей… они, мол, при жизни, при судьбе, при деле, при свете, а беспросветно темная душа безбожника сиротлива — ей трудней, нельзя ее лишать заботы во тьме вполне бездушной… меня пробрал знакомый неслышный смех, и еще уверенней почувствовалось, что неверие в Создателя — невообразимого нами и выражаемого лишь символически — самое нелепое и смешное явление из всех остальных на всем белом свете.

Потом встал, не ощущая под собой отекшей ноги, поражаясь легкости такого вот простого подхода к подслеповато беспомощной психике рабов атеизма — психике, всегда нелепо нуждающейся в логических доказательствах существования Создателя, а не в предельно житейской простоте основной, на мой взгляд, почувствованной истине того, что, имея глаза и уши, они не видят и не слышат ни в себе, ни вокруг, — истине очевидной красоты души и Творенья.

Опс, оказывается, сидел все время рядом, с большим любопытством за мною наблюдая… потом, учуяв, что я в порядке, блаженно зевнул и почапал на подстилку.

И тогда на меня неожиданно навалилась сама жизнь тяжестью всего того, что решил навсегда оставить: звездочками ночных небес в окошке… безмолвными деревами, листвой кустов, во тьме ночной неразличимых… разноголосицей садовых насекомых, круглосуточно — из-за нехватки времени — провожающих лето… духом дома, что сделался родным… жратвой, остывшей в холодильнике… каплями воды, из крана капавшей… формами различной посуды, о благодатности пустоты которой никогда не думал, а ведь она всегда была готова к наполнению себя селедочкой с лучком, грибным супешником, котлетками, жареной картошечкой, винцом, кофе, колодезной благословенной водицей… все бросавшееся в глаза почему-то обрело неподъемный вес, странно уравнивавший чайное блюдечко с целым домом… меня словно бы пригибало к полу всеми вещичками, навсегда оставляемыми… кроме того, тоской пригнуло и жалостью к двум, слабодушно бросаемым мною живым существам — к Опсу, к страдающей из-за меня Марусе, давно являюсь для которой единственно любимым человеком на земле, непонятно почему никогда по-мужски не соответствовавшим ей одной, но безлюбовно шлявшимся с другими… по сути дела, курвимшимся, а однажды даже втрескавшимся, правда, почуявшим разочарование в, казалось бы, вечной любви к дивной, к умнейшей Г.П…. правильно, думаю, делает Маруся, что не давала, не дает, никогда уже не даст из-за невидимого «железного занавеса», словно бы назло, отделившего нас друг от друга… беда есть беда..

жабы квакают в болоте мотыльки не застят свет волк, погибший на охоте смертью храбрых был — и нет нет его на белом свете спите дети спите дети…

Это были чуть ли не первые Котины стишки… кстати, многие из его сочинений всплывали в памяти вовсе не потому, что причислял я их к мировым шедеврам лирического самовыражения, а из-за дружественной с Котей близости и полного отсутствия у себя способности быть — как он — поэтом по жизни, ну и своим человеком в словесности…

Морщась от досадного неудобства, стараясь не поскрипывать, потащился я на кухню… из спальни, что уступил я Марусе, послышалось всхлипывание… тихонько постучал… не дожидаясь ответа, толкнул дверь… слепо повинуясь инстинкту мгновенного сопереживания душевной боли ближнего, бочком присел на краешек койки, погладил заплаканное лицо подруги.

«Прости, но я без приставаний — окажи милость, давай попробуем вместе заснуть… может, и заснем, мне одному паршиво — никак не спится… если и удается, то сны так несусветно безобразны, что лучше уж валяться с открытыми глазами».

«Конечно, ложись — сон шарахается и от меня».

Я прилег, чувствуя спиною холодок «железного занавеса», всегда нас разделявшего… Опс тут же приплелся, поворчал, что он тоже не намерен дрыхнуть в одиночку… долго и очень придирчиво выбирал место у нас в ногах… опомнившись, деловито тыкнул носом в больную коленку… зарычал на невидимого врага, обругал его, затем уж устроился поудобней и задрых.

Душа почувствовала необыкновенно блаженный покой, как будто был я каторжником на галере, свое отгребшим за день, потом вернувшимся в трюм корабельный… еще совсем недавно срывало черепицу мыслями о неразрешимости проблем земного бытия и о иерархии боли, несправедливо выстраиваемой своекорыстным человеком, не допускающим и мысли, что боль любой животной твари всегда равна его боли… в те минуты не просто думалось, скорей уж чувствовалось, что поистине един эталон измерения любой боли, что, возможно, какая-то боль свойственна даже атомам и молекулам… и вдруг сокрушила мое существо сила Незнания, о высоченные стены которого бился и бился толоконным своим лбом рассудок… вдруг вновь пробрал меня до мозга костей тот самый, родниково холодный, освежающий смех — до того прозрачный, что не различить было в нем ни одного из мировых вопросов… уж не потому ли в смехе том не было ни доли дьявольщины — верней, злорадно критической насмешки над существующим положением вещей, — что сам он и был исчерпывающим ответом на все вопросы?.. ум, снова зайдя за разум, помалкивал в тряпочку, душа пребывала в спасительном покое… состояние веселости неслышимого смеха чудом удерживало ее над бездной, разверстой между чувством и мыслью, и оттуда было видно, что все Творенье прекрасно, что каждая из его частичек словно бы просвещает: я тоже есть безмолвный знак торжества и великолепия совершенства исполненности Божественного предназначения…

Вспомнил разговор с Михал Адамычем о смыслах воздействия на душу образов тварных чудес и многоликой Природы — трав, цветов, злаков, плодов, деревьев, пейзажей местностей, пространств, морей, гор и небес.

«Оно, это воздействие, — говорил он, — всегда благостно, несмотря на то, что жизнь тварей живых на Земле, особенно двуногих и с разумом на плечах, далека от идеалов совершенства, неимоверно страшна и несправедлива… можно сказать, зачастую жизнь, выстроенная людьми на Земле, бывает такой беспросветно жестокой по их, по нашей вине, что кажутся всего лишь страшными сказками предельно безжалостные круги ада, явно примерещившиеся религиозным фантастам-мифологам…»

Ум, повторяю, помалкивал в тряпочку — он словно бы замер от страха высоты, где было не до обмозговывания таинственных смыслов земного существования, полного трагических, абсурдных и прочих обстоятельств, а также разного рода несправедливостей… существования, кроме всего прочего, повторюсь уж, переполненного невообразимыми количествами боли, всегда — я в этом уверен — испытываемой живыми тварями, поговаривают, и растениями… смех — как мгновенно вспыхнул, так и исчез, оставив после себя возможность дышать посвежей… такое иногда случается после грибного — в удручающую жарищу — дождя… назавтра тянет в лес, идешь и радуешься боровичкам, моховикам, масляткам… душе до лампы все «почему?», «из чего?», «как?», «в связи с чем?», «по какому такому праву?»… не заметив как, я провалился в сон… В тот раз я мертвецки проспал до самого рассвета… проснувшись, постарался не шевелиться… Маруся еще спала… одна ее рука покоилась на моем плече — милая рука близкой, втрескавшейся в меня в шестом классе девочки… девушки… женщины… я чувствовал тепло подруги, согревавшее мое тело, обреченное на медленное подыхание… вставать не хотелось… так бы вот валялся и валялся до самой смерти, не ворочаясь, ни о чем не думая, лишь причащаясь к телесному теплу Маруси… прислушиваясь к вздрагиваниям Опса, в ногах моих свернувшегося в клубочек… он переживал во сне какие-то страсти собачьей жизни, конечно, менее сложной и трудной, чем наша, людская… слава богу, думаю, хотя бы милые животные твари не имеют вечно суетливого, как у нас, разума, большую часть времени занятого воплощением в жизнь обожаемых своих идей, непрерывным самокопанием, а также совершенствованием умения принимать желаемое за действительное… и без конца создающего такие идеи радикальной перестройки природных условий существования, которые, как это ни странно, опоганивают натуральные ценности и природы, и людского общежития, и частных жизней… да, так и валялся бы, прислушиваясь к рассветной разноголосице птичек, всегда звучащей не только по делу, а, так сказать, во имя важнейшего для природы из искусств, — искусства дивных трелей, клекотов, пересвистов, перещелкиваний и прочих замысловатых певческих коленец, журчащих в птичьих горлышках, слетающих с нехищных клювиков… душе было не горько, не маятно — ей так уютно жилось на земле, что даже неумелое жалкое подобие стишка — случайно, подобно дождевому червячку, выползшего на почву словесности — зазвучало в бесталанном уме, уже почти что не нужном организму, отживающем свои недели, дни, минуты…

человек учился пению у птиц иволог малиновок пеночек синиц

…Вот — вскоре утечет последняя из секундочек моей жизни… и ничего такого больше для меня лично не будет, как и не было до появления на этом свете… я боялся пошевельнуться, чтобы не спугнуть состояния, не то что никакого не имевшего касательства к близкой смерти, наоборот, так над нею вознесенного, что телесная смерть стала казаться одной из прекрасных частей Незнаемого… вдруг сама собой вновь закрутилась в башке мыслишка, и ее уже было не остановить.

Человек, подумалось, никогда не набирался у животных тварей — видов и образов зла, далеких от природных инстинктов, как бы ни была подчинена их жизнь основному немыслимо жестокому условию земного существования — взаимопожиранию… не у живых тварей, а исключительно у самого себя набирался человек всевозможных подлянок, лени, обжорства, злопамятной мстительности, самых гнусных форм взаимной вражды и зависти… не говоря уж о человеческом подобострастье, никакого не имеющем отношения к поэзии и мудрости волшебного механизма мимикрии — одному из животворных плодов истинно любовных отношений Материи и Духа… и уж, конечно, не у животных тварей позаимствовал человек склонность к суетливой половушной разнузданности, давно поставленной на культовые коммерческие рельсы и обесценивающей величественную силу эротизма Бытия… точней, зачастую следовал человек и продолжает следовать не максимам Преображения, не высоким велениям тысячелетиями воспитывавшейся в нем совести — голосу души, — а своевольным призывам могущественного разума, прогрессирующего, уже известно к чему, нахраписто рвущегося и рвущегося к заведомо недостижимому самодержавию… было наивно, но приятно сознавать, что не у зверья нахватался человек плюгавостей своего нрава, привычек к куреву, к наркоте и к пуле в лоб, а у собственного разума, лишившего себя Божества и только поэтому ставшего тем, что именуется людьми то дьяволом, то антихристом… поэтому же, так сказать, находясь на самом видном месте, чудовищно самовластный разум хитромудро отстранил от себя собственные злодейские качества, наделил их дьявольскими чертами, внушив единицам и толпам, имеющим глаза, но не видящим, что лично он сам никакого не имеет отношения ни к безобразным грехам, ни к немыслимым преступлениям, позорящим человека разумного и уничтожающим природу Земли… на ум приходили примеры развращения человеком живых тварей: там — кошки хитрят, псы капризничают и лукавят… там — медведи лазят по помойкам, взламывают дома, выклянчивают у туристов в заповедниках подачки… там — над степными трассами дальнобойщиков парят обленившиеся хищные птицы — орлы, коршуны, ястребы, — ждут, когда рычащее чудовище переедет зайца, суслика, сайгака, чтоб броситься в пике, потом рвать плоть, раздавленную на части… им уже не до древней охоты на очеловеченных пространствах природы-матушки…

Об отечестве-батюшке никакого не было у меня желания думать в те минуты, ибо природного и божественного остается в нем — как, впрочем, и за бугром у иных отечеств — все меньше и меньше, а человеческого, к сожалению, с каждым годом становится все больше и больше… как тут было снова не вспомнить замечательное определение ада, предложенное однажды Марусей: «Ад — это все, кроме стихий воздуха, земли, огня, воды, выдуманное человеческим разумом, а не душой невинной».

 

60

«Доброе утро, мощно выспался, — говорю проснувшейся Марусе, — главное, отчего-то притихла боль… я тут подумал, не хочешь ли слинять на какое-то время с работы?.. клянусь, не для того, чтоб быть моей сиделкой, — когда потребуется, сам найму таковую… так вот, если хочешь, считай, что ты уволена… я бы в Ирландию слетал с тобою, пока жив… кроме всего прочего, все, что имею, завещаю тебе».

«Мне тоже давно так крепко не спалось, — говорит Маруся, не касаясь темы разговора, — ужасная разбитость — как с гусыни вода… поставь, пожалуйста, кофе, сделай тостик с чем попало, а то опоздаю, побеседуем в тачке».

По дороге на станцию она сказала:

«Раз уговоры мои насчет активного лечения не подействовали и, видимо, никогда на тебя не подействуют, то я буду поступать так, как душе твоей угодно… молюсь за тебя, живи, не помирай раньше времени… завещание выполню, в конце концов, в некотором роде я твоя жена, ты мой муж… такие браки известны, особенно в семьях, где муж — тайный педик, а супруга — законспирированная дама с Лесбоса… кстати, мы уже и спим вместе… ничего не поделаешь, жизнь прекрасна и удивительна, тем более смерть неизбежна… кроме шуток, я намерена быть с тобой до конца, точней, пока не выкарабкаешься… и вообще, ездить буду каждый день… запомни: каждый день, туда-обратно, теми же электричками… кстати, они мне приятней метро… последний раз спрашиваю: будем лечиться?»

«Ни в коем, то есть не в моем, явно запущенном случае неизлечимости… не могу, не желаю… ваша статистика и мой собственный взгляд на правду жизни просто не позволяют опускаться до заведомо проигранных схваток с хворью… уверен: она положит меня на лопатки… а вот Россия, — пошучиваю, — как видишь, одолела свои райкомы, обкомы и крайкомы, хотя разрастание их метастаз наблюдается в Госдуме, губерниях, мэриях, министерствах, во властительных репах чиновных коррупщиков».

«Ну что ж, Олух, шути… туфтовая смерть у тебя уже была, но не слишком ли опрометчиво веришь ты в неминуемость второй, натуральной, посылая на хер возможности облучения, химиотерапии и фармацевтики?.. я ж не мучать тебя хочу, а спасти… для тебя спасти, ты это понимаешь в конце-то концов, а не для себя?»

«Кое-что понимаю, кое-что чувствую глубже и трагичней, чем тебе кажется… согласись, мне уже пора думать только о тебе и об Опсе… просто я стараюсь не паниковать, раз уж таков реализм действительной жизни, как говаривал Митенька Карамазов… не посоветуешь ли мне слетать, пока совсем не зажмурился, в Тибет, к филиппинским хирургам, к китайским чудотворцам, к ясновидящей спасительнице Ванге?.. не слишком ли оптимистично относишься к возможностям новейшей медицины?»

«Врать, ты знаешь, не могу… процент излечиваемости неутешительно мал, но шансы-то, пойми, все-таки не нулевые… ты же игрок, черт побери, и лучше уж использовать любой из шансов на выигрыш, чем мазохистски складывать ручки перед этим твоим и Достоевского реализмом действительной жизни… он-то был игроком никудышным, но ты-то — ты ведь и игрок, и необыкновенный везунчик, не слабак, между прочим, большой эпилептик, но у меня бы ты не закосил… почему бы, не могу не удивиться, не попробовать и тебе, раз даже слабаки спокойно переносят лечение, потом начисто выздоравливают?»

«Извини, я — пас… пусть уж в такие игры играют только лохи и тупые рабы самого бздиловатого из видов азарта… но не грусти… вот мое последнее слово: если б рачок был операбельным, как, скажем, рак простаты или молочной железы, то и не надо было бы меня укалякивать… а так — никаких облучений, никаких курсов химиотерапии, никаких заведомо бесполезных пыток… но вот к ампутации готов хоть сегодня… если выкарабкаюсь, японцы такой мне заделают протез, что со страшной силой поиграю в одноногий футбол на Олимпийских играх для калек… и лично для тебя сбацаю цыганочку… я даже загадал, когда, где и по какому поводу, но не скажу».

«Договорились… наш хирург Фелд вот-вот должен вернуться из Штатов… он — гений, летает туда по вызовам миллионеров… я с ним договорюсь, он посмотрит снимки и прочие анализы… если тебя достанут боли — облегчу их до приезда Фелда… так что держись, я всегда с тобой».

«Спасибо, но вот не могла бы ты дать мне напоследок слово, что не выжрешь флакон снотворины и не прыгнешь с Крымского в пучину речную, если подохну, раз таков уж мой рок, если не судьба?»

«После всего пережитого, пожалуй, выживу, да и пса уже не могу бросить — я его полюбила, он тоже мой единственный в жизни пес… не угасай, Христа ради, раньше времени, не будь последней сволочью, имей совесть».

«Вот и славно, слова твои действуют на душу толковей морфинов».

Воспользовавшись подходящим случаем, я намеренно высказал Марусе доверенные мне одному предсмертные мысли баушки, несколько успокоившие горевавшего Котю; сам я никогда не сомневался в их истинности, начхав на полное отсутствие доказательств.

«Главное для оставшихся в живых — погоревать, но жить-поживать без уныния, принимая жизнь такой, какова она и есть… радость живых, поверь, Вовик, любезна душам, всё оттуда видящим… это, — сказал я Марусе, — баушкино наитие, а она была той баушкой, которая никогда не говорила надвое».

Маруся неожиданно рассмеялась, но ей было не до философствований и проблем веры; боялась опоздать на электричку, которая, как известно, не программа КПСС, — она приходит минута в минуту и уходит точно в срок.

Странное дело, меня перестало изводить прежнее одиночество и буквально обуяла страсть действовать; Опс всегда безошибочно чуял близость прогулок и поездок; он взвизгнул: «Понеслась!» — и мы однажды мотанули прямо в город, к нотариусу, которого я неплохо знал по бане, общему нашему с Котей знакомому.

 

61

Ну, потрясенность его при моем появлении, естественно, была неописуемой; сначала он обмер и, выпучив глаза, рухнул гигантской своей задницей в деловое, с массажными функциями, кресло.

А когда мы заявились, мертвецки красовецкая секретарша — похабно коротенькая на ней юбочка, длиннющие, бесцветные, как весенние ростки погребного картофеля, ножки, согласно новой моде, коленками виляющие на ходу, — сначала секретарша доложила нараспев по селектору:

«А-а эт-та… там, Егор Васильич, какой-то базарит, видите ли, О-о-лух… они прям со своим мопсом без очереди рву-у-утся».

Знакомый мой крикнул прямо из кабинета: «Шла бы ты, Всячина, на халабалу, че пургу-то гнать?.. я в данный момент и без того страдаю без поправки посталкоголизма коньякизацией всей страны, гони лучше следующего».

Тут Опс бешено залаял, учуяв недоброе к нам обоим расположение дремучей лимиты, дешево хиляющей за бывалую секретаршу; я вошел без спроса, ну и, конечно, в кабинете возникла немая сцена; я захохотал, мой знакомый по бане Куроедов раззявил варежку и вытаращил рыбьи глазки, осмысливая данную фантастику; все же он ожил, моментально достал из комнаты «отдыха, ну-с и еще кое-чего, дорогой ты наш Вовка» коньяк с пузатыми, как и он сам, фужерами; я лишь слегка пригубливал, а он законно поправлялся; пришлось наплести ему о том, что было, что есть и чем все это может кончиться; выслушав меня, не перебивая, он вызвал секретаршу.

«Переноси, Всячина, на завтра весь ко всем херам прием — и не пи-тю-кать, я сказал, пе-ре-но-си… разгони там публику к евгении марковне… тут у меня срочный случай составления завещания для человека, готового к теперь уже фактическому от всех нас уходу в крайний минусовый градус по Цельсию, где все будем, куда мы на хер теперь денемся… выполняем без вопросов… после чего приступишь к соответствию основной профессии, если того пожелаем, свободна… тут тебе не у Пронькиных, когда, понимаете, такая у нас выросла чисто внутринотариальная проблема».

Появление мое так потрясло Куроедова, что хохотал я не переставая, а Опс носился по кабинету, радуясь моему хорошему настроению; часа полтора болтали мы там о малопонятных превратностях судьбы да о непредвиденных ударах рока.

«Кто-кто, — говорит страдавший от ожирения Куроедов, по новой расширив сосуды, — а я, нотариус с большой буквы… теперь тебе, Вовка, если разобраться, спешить некуда… все сделаем по высшему разряду, как в Сандунах… главное — в гробу не обосраться, что ты и проделал со всеми нами, имею в виду, прохлял за жмурика… но, поскольку я хлобыстнул и подавился буженинкой, разреши уж мне допустить утечку суровых мужских слез, так как, видит Бог, мы все тебя любили в силу банной дружбы русских наших сердец… считай, что в данные минуты пошли, как говорится, авансом натуральные твои поминки за номером два, и ни о чем не жалей, заверяю тебя, все там будем… ты вот лучше ответь, находясь на самом пороге: ну что это за блядская, допустим, жизнь, а?.. за что ее мне любить?.. никакой я тут не замечаю с ее стороны взаимности, о которой прожужжали все уши при нескольких культах личности… жили мы раньше не то что заебись, но все-таки и рыло было в шоколаде, и хер в помаде, и Медный всадник в Петрограде, и суперракеты с бомбами на параде… а теперь Минздрав в стране имеется, но почему же и в силу каких именно постановлений о дальнейшем помирании граждан смерть существенно превышает рождение на душу населения, ети ее мать совсем?.. Брежнев с Черненкой и Андроповым не в счет… все дело в том, что умные-то дохнут, как мухи, или валят за бугор, а мудаков с нестоячими становится гораздо больше, чем баб, желающих сладко постонать в тиши ночей, — бля буду, это статистика… как нотариус говорю: куда ни глянь — повсюду однозначный компромат на положение вещей в себе, как учили нас на кратких курсах истории КПСС… живем как вдруг — «есть-такая-партия» обхезалась по самые лампасы, а светлое будущее сделалось темным прошлым всего прогрессивного человечества… но мы, элита, блядь, отмоем добела и прошлое, и будущее… в настоящем же важно не бздеть, а взять глаза в руки и объективно глянуть вокруг… так что глянули еще по одной… и какой же теперь нарисовывается перспективный пейзаж на картине горизонта действительности?.. исхожу из следующего положения: что у трезвого в жопе, то у поддатого на языке… если б о таких подлянках узнали Александр Македонский, Суворов, Кутузов и другие Денисы Давыдовы, то они бы арбалеты с мундиров посрывали и кинули в харю самому Марсу, который был до Сталина богом войны, а не хером, понимаете, собачьим… типа в Чечне между боями и вообще впервые гад буду, в истории военного искусства, которое для меня хобби с самых оловянных солдатиков, — впервые, Вовка, командный состав и первогодки службы бодают родное оружие местному сепаратизму-бандитизму… а тот не дремлет и заваливает наших теми же пулями, минами и гранатами, какие выдаются под личную, ебена мать, ответственность для защиты отечества от грубого вмешательства во внутренние ее дела… а раз уж все распродается, то хули ж не продать с приличной скидкой родину-мать, БТР с вертолетом — фри?.. хоть убей на поле того же боя — ну ни хера я не могу понять в диалектике такой арифметики, а раз так, то ебу в хвост, в гриву и в саму, понимаете, оглоблю таковский круговорот подлянки в природе… что хочу, то и делаю на вверенном мне участке нотариальных событий по данной конторе гражданских дел… будь жив маршал Жуков, или сиди я сейчас в седле белой его кобылы на Параде Победы, — да выжег бы к чертям собачьим залпами всех «катюш» дедовщину херову, рэкет ебаный, коррупцию сраную с сепаратизмом, а заодно и всех нас по пятое, понимаете, колено… извини уж, что затронул страдающий участок твоего тела… правда, есть у меня кирюха, Герой России, полковник… он что сделал где-то там на Кавказе?.. к нему сунулись боевики, чтоб купить тройку минометов и другое оружие… о'кей, говорит, одну половину бабок — вперед, вторую — на месте передачи… договорились, подыскали на карте место… а он стратегически мудро подготовил засаду на обратном у боевиков пути… получил на месте вторую половину лавэ, передали им наше оружие, а потом засада окружила и перебила человек шесть, ну минометы с автоматами-патронами забрали обратно, чтоб перебить подлую такую масть в деморализованных воинах… теперь он Герой, но его скрывают от кровной мести за кидалово и от аморалки наших шустрых офицеров, которые, падлы, вертолет пропить готовы… ты что, Вовка, какие там на хер бабки? — отзынь, как сказал Мао Цзэдун Никите Сергеичу… ты и впрямь охуел, я с тебя не возьму ни копейки, ни цента, ни сантима — банное содружество не уценивается, оно оказалось помощней СССР и дружбанства народов в силу обстоятельств чистоты души, повторяю, банного русского человека, которого, посмотри, даже хохлы продали за жменю самосада».

Постепенно, своим путем угасли наши тары-бары-растабары и прочие базары; я попросил никому ничего обо мне не растрекивать раньше времени; затем Куроедов, собрав в кулак остаток сил и воли, составил завещание, оформил его в обход каких-то законов, как надо, и заверил печатью; свидетелями пошли секретарша Любка Всячина и приходящая уборщица, тоже из лимиты, бывшая кандидатка наук, бежавшая из Баку; я с трудом отмотался от Куроедова, возжаждавшего групповухи и напоследок заявившего во весь голос, что он справится с двоими, а если разъярить, то и с тремя, как сказал поэт; мы с Опсом свалили.

Важное дело было сделано; покупку дачи, купленной еще свекром специально для жены сына и завещанной ею одному Коте, я решил оформить позднее; у писателя никаких не имелось на нее ни моральных, ни имущественных прав; если, думаю, не успею, Марусе останется на что ее купить.

На обратном пути снова разыгралась дикая боль и закололо сердце… оно ныло и, по-моему, старалось разорваться на части от непривычных размышлений и бытовых забот… я понимал: раз делать нечего, диагноз ясен, деться от него некуда, значит, надо спокойно собраться и свалить отсюда на тот свет, с которого явился не запылился — и все дела… не я первый, не я последний, тем более генеральный прогон этого дела прошел успешно, могила готова, потеснимся гробами, мало ли что бывает в жизни…

Вечером мы с Опсом встретили Марусю; не знаю уж почему, но она снова была не расположена к болтовне; мы заделали жратву, молча же распили бутылку бордо и поужинали; я повеселел и весело рассказал, как на обратном пути остановил меня мент.

«Опс, — говорю, — так яростно лаял, что пришлось выпустить из тачки эту «охотничью подоружейную собаку», вообразившую себя великим сторожем всех времен и народов… на воле и вне каких-нибудь стен в нем пропадало могучее действие слепого инстинкта охраны имущества хозяина… он весь извилялся, обнюхивая мента, возможно, умело мне подыгрывал… кстати, от меня могло попахивать… поэтому, незаметно косорыля, я встал по ветру и дышал в сторону… произносил слова лишь на привычно глубоком, как у ныряльщиков за жемчугом, вдохе… что-что, а вкручивать мозги одиноким ментам, зачастую только и ждавших базара по душам, я умел… виноват, говорю, командир, простите, спешу к ветеринару… сами видите и слышите, собака нездорова, у нее истерика на почве боли».

Мент долго обдумывал сию нестандартную ситуацию; подаю ему новенькие свои правишки, из них уже привлекательно выглядывал двадцатник баксов — для более резкого ускорения обмозговывания действий.

«Ну и что стряслось с твоим блондинистым гавкалой?.. э-э, гляди-ка, ни хуя себе как тебя угораздило с имечком-отчеством при такой фамилии, господин Владимир Ильич Олух… ладно, я тебе почему-то доверяю, хотя проверял, ибо тут у меня много всякой чмуроты разъезжает… ну то, что тварь живая хипежит, будучи больной собакой, это хер с ней, как говорится, собака базлает, а правила движения должны соблюдаться… хотя рявкает он у тебя прямо как замминистра здравоохранения, который вчера мне, урод, тоже с превышением скорости попался и начал, гондон чиновный, злоупотреблять должностью… да ты знаешь, возмущается, кто ты?.. да ты и не подозреваешь, лимита деревенская, кого я консультирую и вылечиваю?.. ты есть мент и больше ни хера, завтра тебя по стенке размажут и врежут твоей же палкой промеж глаз… да я самого Лужкова вниз кепкой на уши поставлю, котлован пойдешь рыть под братские могилы в Грозном… ах, думаю, ты так, падла, да?.. размажут, значит, когда я Афган прошел?.. и врежут моей же палкой по всем правилам дорожного движения первой в мире перестройки социализма в капитализм, так?.. не говорю ему ни «ты», ни «вы», но использую с данным гондоном презрительное безразличие, сука, во множественном числе… стратегически себя сдерживаю и вежливо каблуками перед ним щелкаю, дескать, пожалуйста, достаем права и документ на транспортное средство… медленно выходим из машины для проверки координации движений и угла балансировки на земле… теперь все мы, говорю, у нас равны — и шишки и говны перед лицом закона… отводим машину в сторону, не то вызовем автодомкрат, который лично оплатите… принципиально не намекаю на лавэ, а правишки отныкал… тут он бросается в коррупцию, отслюнявливает «фанеру»… а сменщик мой — щелк, блядь, «Зенитом», щелк… написан, говорю, будет нами рапорт о некоторой попытке некоторых конкретных лиц вручить некоторую взятку при дальнейшем исполнении некоторого долга службы… ну потом наверху я кое-кому отстегнул кое-чего ранее наколымленного… пусть теперь, гондон, походит-побегает и попортит сраное свое здравоохранение, да ебу я его как министра бессильной медицины и ветеринарии, несмотря на должность… в натуре, че с псом-то у тебя?»

«Рачок в задней коленке выявлен, видать, побаливает».

«Ой, блядь, это кранты, более того, считай, ему пиздец, Владимир Ильич… лично я всегда жалею собаку, а людей ни хуя не жалко… носятся они, видите ли, то туда, курва, то обратно, накопляют, мочат, блядей на дачи волокут, стройматериалы, выпивку с закусью, тачки угоняют… а я тут, значит, выстаивай с похмелюги, главное, в дождь, в мороз, в жарищу, фиксируй скорость, проверяй трупы в багажниках, лови бандитов, давай отмашки, выясняй скорость кавказской национальности, тяни бабки, отстегивай наверх, так что ли?.. к тому ж поговорить тут не с кем… стоишь вот так и перетираешь своей же репой корень событий: ну куда вы все несетесь, мандавошки, и несетесь?.. ну хули вам на одном месте-то не сидится?.. на хера, если разобраться, простому народу все эти автомобили, ракеты, бомбы и растаможки, не говоря уж обо мне?.. гони и ты, превышай, раз такое с кобельком дело… выдаю по рации отмашку насчет зеленой для больного улицы, скоро смена, жахну за его здоровье… сам-то ты как — ништяк или же хворый?.. с чего это дышишь, как доходяга, вроде «КамАЗа» на подъеме?»

«Спасибо, все в норме, командир… потихоньку доедем, Бог не выдаст — дьявол не съест».

«Да, вот что еще… тут шибко умный и новый начальничек базарил, трепло худое, что за бугром мент не то что б не берет, а он тебя — за жопу и в наручники при попытке отстегнуть на лапу — это что, в натуре или параша дерьмократа вшивого?»

«Я недавно был в Италии, там серьезная взятка начинается с конкретной штуки, а то и с десяти, у них ведь уровень жизни почище тутошней, следовательно, высока культура коррупции — нашей до нее подальше, чем от этой твоей будки до луны».

«Вот и я так думаю, но не бзди, Владимир Ильич, в чем-в чем, а в этом сраном деле мы тоже вскоре прыгнем выше шершавого… ты бы поглядел на ряшки, ездят которые в «мерсах» и всяких ебаных «роллс-ройсах» с «бьюиками»… их еще вчера ряшками этими, блядь, я в капоты тыкал и вот этой палкой под коленки его, падлу, под коленки, а то и промеж муде, чтоб не залупался и не качал права человека, как этот замминистра херов здравоохранения от гриппа… а сегодня те же самые ряшки мигалок понавешали синих, квакают, сиренят, паскуды, как будто президент Америки прибыл в Кремль на отсос к нашим путанам и для продолжения официального спаивания нашего Бориса Бодунова… у самого там в Белом доме хуевато с правами человека — не очень-то загонишь хорька под шкурку иной секритутке, а в Москве — гоняй хоть народной балерине палку за палкой, до утра не вынимамши… короче, Владимир Ильич, валяй, лечи собаку, да не брезгуй, останавливайся — за жизнь погавкаем».

«Еду, — рассказываю Марусе, — дальше, а сам… сам бешено завидую живому, продолжающему жить гаишнику, на ежедневную участь которого ко всем чертям променял бы я в тот миг все свои бабки, даже подписался бы черт знает на что, включая продажу души любому дьяволу, за простую ошиваловку на белом свете, какими бы ни был он замызган сволочизмами человека… ничего, думаю, не поделаешь, привыкай, Олух, к естественной и не позорной зависти, привыкай ко всем несбыточным мечтам такого рода — некоторое время никуда теперь тебе от них не деться… и вот что я, Маруся, не в первый уже раз заметил: некоторым людям, вроде мента, было б на меня наплевать, если б не интересное мое имя-отчество… сначала они — чаще всего бюрократы — вчитываются в правишки, в паспортину или в бумаги, затем, ухмыляясь, прибавляют в уме к имени-отчеству фамилию Олух… видимо, в ихних репах срабатывает какой-то странный, не такой уж, скажу я тебе, простой анекдот… и тогда им кажется, что они, простые смертные, удостаиваются причащения к товарищу Мавзоленину — к самому живому из живых трупов, которого ненавидят они, но жалеют, ибо не захоронен по-человечески… понимаешь?»

Маруся помалкивала… Опс, наоборот, расслабился, опрокинулся пузом вверх… передние мохнатые лапы согнуты в коленках, задние вытянуты во всю длину… свешен до полу язык, полузакрыты глазки, опять смешно обвисли брыли, розовые с изнанки… он давал знать о великодушном доверии к близким людям да и к атмосфере жизни на земле, благосклонной ко всему живому… потом снова лег на брюшко, удобно положил морду на лапы… принялся что-то то ли говорить, то ли напевать… при этом Опсовы брыли так смешно раздувались и так долго держался в них воздух, что это делало их похожими на щеки знаменитого трубача Дизи Гилеспи…

Я много чего порассказал Марусе об Италии.

«Хотелось бы, — говорю ей перед сном, — снова поспать вместе… ты заметила, что Опс спрашивает взглядом, можно ли ему улечься в ногах, — вот что значит природная политкорректность, а не какие-то там ихние казенные хухры-мухры с мудацки уродливой, насильно насаждаемой мечтой о равенстве и братстве.

«О'кей, я постелю, надеюсь, снова выспимся… но ты мне почитал бы на латыни на сон грядущий, скажем, ту самую элегию Тибулла, если, конечно, ты ее не забыл».

«Никто, — говорю, — не забыт, ничто у меня не забывается кроме цифр».

Маруся пошла стелить, а я поперся под душ… стоял там с неимоверно тоскливой, застывшей болью в душе, явно не реагировавшей ни на холодную, ни на горячую воду и словно бы дававшей знать, что иногда ей, душе, не по силам главенствовать над телесной болью… ко всему прочему, меня, обреченного, продолжала мучать мечта о простом, долгом, теперь уже недостижимом семейном с Марусей счастье.

Опс, когда я обтирался, снова начал вылизывать злосчастное больное место.

Я, как в прошлый раз, улегся на край громадной койки… укладываясь, Маруся постаралась меня не задеть, хотя именно это и задевало, причем с какой-то особенной болью и въедливостью… я сразу же начал читать наизусть одну из дивных элегий Тибулла на латыни, вечно молодой, златоголосой, янтарно-медовой…

Потом мы молча вслушивались в медленное истаивание эха дивных строк… оно не спешило с возвращением в вечные глубины беззвучия — вновь слиться с бесчисленными остановленными мгновениями — и сладостью небесной пощекочивало напоследок умолкшую гортань… ничему бессмертному, думал я, незачем спешить, раз нет у него касательств ни к времени, ни к пространству… это в быстроживущем человеке, скажем, во мне, вечно спешит лишь разум, словно убегает со всех ног от невыносимой мысли о кратковременности своего существованья… а душа — совершенно непредставим образ торопливости души, испытывающей благодарность за существование в смертном человеке, обожающей красоты Творенья, умеющей подниматься над играми случая и никогда не считающей себя пленницей времени… знаю по себе, не раз наблюдал, как разум торопится достигнуть одну цель, потом другую, за ней третью и так далее… вот он достигает их, потом, если его не останавливают, сам останавливается как вкопанный… ошеломленно озирается и удивляется: позади безмолвные трупики ни за что ни про что или убитого, или незаметно скончавшегося времени — минутки, дни, месяцы, годы, десятки быстро промелькнуших лет… будущее — темно, тьма посмертная еще мрачней, в опустошенном мозгу — лишь призраки промелькнувших возможностей… большинство целей — если не все они — оказались говном мышиным… да какая же это адская жизнь? — удивляется разум, — сплошное надувательство, наперсточничество, три картишки, картонные пирамиды, туфта пластмассовая, дьявольская наебка… так сокрушается разум, редко когда догадываясь, что думает о самом себе…

Вдруг мы с Марусей, не сговариваясь, повернулись лицом к лицу… меня мгновенно отпустила тягучая нуда, только что в плоть вцепившаяся.

Маруся вдруг обняла меня… и стала зацеловывать так, что я сам себе показался краюхой спасительного хлебушка, дорвался до которого доходяга… она не задыхалась от жадности и страсти, наоборот, целовала не спеша, как девчонка, жалеющая, что эскимо вот-вот истает… что последняя надвигается страничка «Трех мушкетеров»… что, увы, вот-вот окончится фильм, стесняющий дыхание, — так он захватывающе интересен… и мы с ней оказались в плену у невидимой, но, безусловно, прекрасноликой Силы — такой страстной, как будто в нас она нуждалась гораздо больше, чем мы в ней… потом, в коробке моей черепной, словно стайки редчайших бабочек, заметались всякие глупые слова…

«Все, Олух, — прошептала Маруся, — прости мой трижды проклятый героический стоицизм… это я была слепой идиоткой, во всем виноватой, а не ты… мне давно следовало тебя трахнуть… прости, если можешь… но не думай черт знает чего — это вовсе не значит, что ты баба, а я мужик».

Мы так тогда дорвались друг до друга, что нескоро опомнились от блаженнейшего из бессилий, — поклясться бы я мог, — сравнимого лишь с неким всепониманием, дарованным полнотой незнания, или же с отчаянным прыжком в неизвестность бездны, вмиг делающим человека невесомым.

Опс сладчайше и в высшей степени политкорректно дрых в углу на одном из своих матрасиков.

 

62

Потом полдня валялись мы бездумно и в обнимку… иногда с трудом верилось, что я не один — что нас двое: я и Маруся… ей казалось то же самое… про боль я забыл, а она ни разу меня не побеспокоила…

Опс был образцом послушания и предупредительности, правда, виновато просился отлить-отбомбиться и робко намекал насчет пожрать, поскольку мы практически не отникали друг от друга… видимо, чувствовали себя райским целым, еще не разделенным на полы, не изведавшим ни времени, ни пространства, беззаботно вкушающим безмятежную неизвестность состояния, примета которого — блаженный покой души и полная пустота в башке, словно порядком подуставший разум слинял погулять в занебесном доме отдыха… разум действительно отдыхал — это не шуточка и не сленг, они тут ни при чем… мы просто упивались духом счастья существования, не смущаемого мыслями… и, должно быть, с совершенно безукоризненной точностью являли собою — всеми изогнутыми выемочками, всеми подходящими к ним выгнутостями — один из собранных ангелами фрагментиков вечно выстраиваемой ими в людском воображении картинки Рая еще до срывания яблочка с мифического Древа Познания Добра и Зла.

Та наша ночь была субботней… Марусе не надо было рано вставать… мы не спешили начать медовый день — первый из дней нашей довольно неожиданно возникшей семейной жизни… а ее с каждой секундой оставалось у нас все меньше и меньше… но ни я, ни Маруся не думали о времени, не докапывались до причин неслучавшегося… нам даже не нужно было привыкать к случившемуся — к тому, чего не было, чего вскоре не будет… потому что все наличествовавшее — мы с ней и все вокруг нас — казалось бесконечным настоящим… каждое из мгновений и было вечностью, заключавшей в себе сумму мгновений предыдущих…

Я встал первым, сразу же выпустил Опса в сад, потом попросил Марусю подождать, а сам взялся за стряпню… и вскоре заделал двухэтажный омлет с жареным луком, помидорами, соленым огурчиком, кусочками ветчины и хлеба, с тройкой тонко нарезанных маслин, пармезанной присыпкой, укропом и петрушкой, плюс хорошо взваренный крепкий кофе… притаранил все это на подносе в постельку… ни одна при этом не ныла в башке мыслишка о смерти, не терзали душу ни тоска, ни пустышные попытки добраться до истинных причин жутковато рокового моего жребия… настоящее было безоблачным…

Опс налопался, но, между прочим, докучала старая его повадка, вовремя не взятая Г.П. под ноготь… когда мы ели, он молча торчал возле койки, ничего не вымаливая, ничего не требуя… взгляд его не был попрошайским, унижающим породистого спаниеля… наоборот, это был крайне взыскательный взгляд аристократа, ударами судьбы доведенного до проклятого полуголодного нищенства, но в любую минуту готового скорей уж подохнуть с голода, чем потерять хотя бы крупицу природного достоинства ради выпрашивания кусочка омлета… Опс словно бы удивлялся, что его не угощают… он ждал, когда мы с Марусей опомнимся, поймем, что возможное расстройство желудка — херня собачья… поняв же сей факт, сумеем взглянуть в глаза жестокой правде жизни… тем более, думал Опс, люди намного слабей собак и быстро срываются с поводков своих принципов… долго не выдержат, угостят хотя бы кусочком, между прочим-то, родного испанского сыра «Манчего»…

Конечно, общее наше с Марусей сердце не выдержало — черт с ней, думаем, с возможной дрисней… испанский аристократ получил-таки безмолвно требуемое с тем видом, с каким получают должное, а не просимое… благодарным взглядом дал понять, что дело не в каком-то жалком кусочке омлета… просто он рад, что все-таки и до нас, до людей, изредка доходят простые и ясные истины не такого уж легкого на земле существованья.

Будучи псом, умеющим вежливо добиваться своих целей, Опс дождался минуты, когда подзакусим мы и попьем кофе… потом настойчиво стал лаять, требуя допустить его к коленке… о'кей, говорю, лечи.

«Выражаясь, — говорит Маруся, — по-твоему, как лепила, я не сомневаюсь в способности собак унюхивать запашок воспалительного процесса, начавшегося в телесной ткани… кое-что читала об этом… псы сверхразумно, то есть инстинктивно и биохимически абсолютно правильно, умеют находить нужную целебную травку, иногда сразу несколько… сначала разжевывают, слюну насыщая целительными молекулками, потом зализывают свои ранения, массируют языком болезненные ушибы, раны, порезы… уверена, что некоторые одаренные собаки давно решили для себя вечно изводящую человека проблему Я-ТЫ… должно быть, Опс как-то по-своему считает тебя собою, а себя тобою — прямо как ты и я… прости уж, но речь идет не о ранке, не о ссадине, а о настоящем гаде, скрывающем от людей тайну своей природы… поэтому до сих пор не найдено противоядие… может быть, все-таки подлечимся, Олух?.. хочешь, встану на колени?.. только не «буркай, не фыркай, шумно выдохнув и отрицательно покачивая головой», как штампуют своры производителей детективной дешевни… я скачала с компьютера черт знает сколько информашки о виде твоей хвори, говорила и с онкологами… поверь, есть случаи полного выздоровления и отличной реабилитации, хотя их мало… я почему-то чувствую, что ты действительно необыкновенный везунчик — не отказывайся».

«А как насчет мужской потенции?.. тоже есть удачные случаи полного ее восстановления после радиаций и химиотерапий?»

«Речь идет о спасении твоей, считай, нашей жизни… если же ты туп, не мыслишь ее без секса, то мне нечего добавить к сказанному… умоляю тебя: лечись, пока не поздно».

«Прости, дорогая, не буду — это, видит Бог, не упрямство, это трезвое согласие с тем, что должно быть и чего не миновать… я же все-таки не Опс: во-первых, пошловато верить в чудо в такой ситуации, во-вторых, не желаю измываться над своим ни в чем не виноватым телом… кроме всего прочего, жизнь тоже такова, что нужно уметь и выигрывать и проигрывать… значит, решено без нагнетания мрака: будем оттяпывать конечность, когда окажется, что она уже ни к чему».

«Фелд вернется со дня на день — ты моментально ему покажешься».

Пока Маруся прощупывала сустав, — кожа на нем заметно меняла цвет, — я исправно отвечал на все ее вопросы насчет силы и повадок боли, которая, к счастью, то пропадала, то возникала вновь… не знаю почему, но в этом было что-то смешное, намекавшее на то, что много чего на белом свете бывает посильней телесных мук… но как ни отмахивался я от настырно въедливых их клешней — доставали они меня… до того иногда доставали, что глаза на лоб лезли.

Время шло, радость длилась уже целую неделю; хромоту я старался скрывать; Маруся приезжала каждый день; Опс продолжал неизменно и со странной регулярностью вылизывать коленку, от чего она пребывала в покое, слегка отходя от нуды; но боль иногда так невыносимо прихватывала, что сил не было терпеть; тогда я уходил на терраску; присаживался на крылечко и, подобно Опсу, пытался высмотреть, как он там, рачок этот, расползается, гаденыш, расползается… это, думаю, еще цветочки… не желаю, чтобы видела Маруся, как корчиться буду от ягодок… в моих это силах — разом избавить и ее, и себя от всего такого, причем назло проклятой гадюке хвори… лучше уж я ее глушану, чем она меня, как сказал бы покойный дядюшка.

 

63

За пару дней мы с Котей обговорили все дела насчет дачи, в любом случае которую следовало купить на имя Маруси; в подробности случившегося я его не посвящал; если б и посвятил, никакое воображение не дало бы ему ни понять, ни почувствовать ни мыслей моих, ни состояний; да у него у самого по горло было дел перед свалом к Кевину; особенно отнимали время квартирные дела; спивающийся писатель постоянно кочевряжился и отказывался даже от замечательных для себя вариантов; хотя Котя, наоборот, соглашался на все предлагаемое; наконец писателю пришлась по душе только что отремонтированная однокомнатная в тихом переулке на Сретенке; лифт, раздельный санузел, напротив — соседка, вдова генерала, дама вполне-вполне и, видимо, не без состояния, как намекнул я писателю.

Мой знакомый, основатель обменного бюро, провел все предварительные переговоры с людьми, продававшими свои квартиры и согласившимися быстро переехать в обе, купленные мною; он же провел все нужные сделки, подписаны были разные бумаги; затем мы все вместе завалились в ресторан ЦДЛ, где, по старой привычке, писатель обращался с обслугой, как хамоватый барин; Котя благородно предложил ему, когда мы слегка обмыли сделку, перевезти на Сретенку любую мебель, шторы, ковры, постельное белье, кухонный скарб, холодильник и прочие дела.

«Ну что ж, — необыкновенно важно и бодро выступил писатель, — фиаско жизни есть фиаско бывших привилегий, но не моей пишущей машинки, работавшей, понимаете, на историю борьбы и побед на международной арене… размен веществ, верней, обмен квартиры — вот судьба верного слуги народа… дуэль — это херня по сравнению с нею… но ты, Владимир, как вернувшийся с того света, учти одно: урну с моим прахом передовая общественность еще перенесет из рядового колумбария и поставит ее в мишу Кремлевской стены заместо ничтожных прахов известных деятелей, разваливших к ебени матери отечество рабочих, крестьян и создателей первого спутника… да, именно в мишу, а не в нишу — пусть Горбачев мучается за гробом, а Яковлев его подгоняет еще дальше и дальше партбилетом по горбине… Катя, вы что?.. я, кажется, заказывал полусырой шашлык!..»

Писатель закрыл хлебало, когда напился до мычания, и Котя повез его домой; естественно, новая квартира была записана на Марусю; о переплате за все эти дела не хотелось думать, потому что разъезд был желателен и Коте с папашей, и, главное, Маруся была обеспечена до конца жизни, не говоря уж о Опсе, обожавшему болтаться по Тверскому бульвару, всегда задиравшему морду при взгляде на Пушкина и тявкавшему поэту что-то вроде «наше вам с кисточкой» — он чуял, что я люблю этого огромного бронзового человека, но был не в состоянии понять почему и за что именно.

В те же дни говорливый нотариус Куроедов, получив на лапу, моментально оформил в присутствии Коти и Маруси акт о продаже «двухэтажного дачного строения с гаражом и сараем на участке, общая площадь которого составляет… сумма прописью»… потом заверил дарственную на мою тачку… Маруся ни в чем мне не перечила и старалась не вызвать Котиных подозрений насчет поганых моих дел.

Сам он был в порядке, но грусти не скрывал; я полностью с ним расплатился, пообещав устроить после возможного нашего похода в ЗАГС небольшую свадьбу, где наши знакомые лабухи, обожающие джазы Нью-Орлеана, представят шедевры диксиленда; насчет свадьбы я, конечно, зря брякнул — выскочило из башки решение не подвергать Марусю пыткой моим вынужденным лицедейством… придется за бутылкой «шампанзе» послушать с ней вдвоем да с Опсом великую похоронную панихиду черных… потом Фелд оттяпает мне одну «лапу» — ничего не поделаешь… если же рачок поползет выше — разом покончу со всей этой канителью, никого не затягивая в трясину такого безысходного горюшка, что подохнуть, пожалуй, легче, чем ему предаваться…

Судьба, однако, распорядилась иначе; боль, во все тело скрежещуще злобно вонзившись, однажды прихватила так, что башка закружилась, потемнело в глазах… взвыть захотелось от неожиданно вспомнившегося положения больших специалистов и знатоков насчет благостных смыслов страданий и мук, в известные моменты якобы необыкновенно очищающих существо человека от измызганности различными пороками… странно, думаю, никаких подлянок никогда не совершал, никого ни разу в жизни не продал, хотя многогрешной грязцы и прочей проказы было во мне навалом… почему же, оказавшись в клешнях чудовищной боли и душевных страданий, что-то я в себе не заметил — вовсе не из-за нежелания очиститься — буквально ни одной из примет нравственной перестройки… наоборот, несмотря на боль, посчастливилось испытать в наихудшую пору моей жизни полноту единственности любви к Марусе — любви неизмеримо большей, чем к себе, к Опсу, к Творенью, к Языку — ко всему на белом свете… и это бесстрашно подтвердит на Страшном суде, если не ошибаюсь, бессмертная моя душа… видимо, ее дернут на одно из высоких слушаний сразу же на сорок первый календарный день… дело не в днях — ведь на том свете вроде бы не должно быть времени… а на свете этом до Страшного суда пройдут после моей смерти века, если не миллениумы… мысли такого рода отвлекали мозг от якобы очистительного обмолота в жерновах мукомольного предприятия, называемого жизнью…

Вытерпевать становилось невмоготу… но еще тяжелей было представлять Марусю свидетельницей всего, что со мной вот-вот начнет происходить, потом произойдет… не в первый уже раз решил, что никаких не желаю терпеть ни болей, ни страданий ради продолжительности их самих и дальнейшего торжества болеутоляющих средств… все такое поражало невообразимо унылым абсурдом в скучном заколдованном кругу существованья, известно на что обреченного… болеутоляющее колесо я, однако, проглотил… сразу же немного отпустило, но мысль о скором возобновлении боли выматывала нервишки злоехидней, чем сама боль… морфины, думаю, ее снимут, но меня-то — меня-то превратят они в полудебила, добавив лишних забот и невыносимой тоски Марусе, само собой, и Опсу… не должны они меня таким видеть, не должны — никогда…

Чтоб отвлечься от выматывавшей душу тягомотины, я, по старой привычке, заглянул в «Русско-китайский»… забыл, как выглядит иероглиф «никогда»… быстро нашел его в словаре… образован он был — начертательно, поэтически и философски — так превосходно, что смысловые глубины зловещего «никогда», не знаю уж почему, не бросали душу под трамвай уныния… они казались невидимым порожком много чего обещающей неизвестности, а не всеустрашающего ничто.

Мне стало совершенно ясно: пора, невозможно больше терпеть, лишаться ног, лишаться рук, думать черт знает о чем, срывающем с бедной крыши черепицу и ничего при этом не разрешающем… нельзя изводить Марусю мучительным для нее ожиданием неизбежного, нельзя поддерживать ни в ней, ни в Опсе истлевание их надежд… невозможно тянуть, когда заранее все известно… чем превращаться в гунявого человеко-идиота, лучше уж сделаться животным, внявшим зову инстинкта и свалившим подыхать куда подальше, чтоб не подавлять сородичей уродствами издыхания… нечего ждать консультаций насчет ампутации с неизвестно когда возвращающимся хирургом — поздно… жизнь есть жизнь, а не батон колбасы: сколько ее ни нарезай — больше не станет… раньше зажмуришься — раньше похоронят… если судьба моя проиграла року, то виноват в этом я, а не она… нет никаких у меня к ней упреков, наоборот, слава и ей, и Небесам за то, что успели мы с единственной моей на свете любовью побыть какое-то время мужем и женой… напоследок почувствовать, что у такого чистейшего вида счастья нет времени — ведь его мгновение равно вечности — разве это не подарок судьбы?..

Проглотил еще одну таблетку, но боль так вгрызалась в плоть, что я бросился вытаскивать из ящичка притыренную там записку… очень при этом спешил, не сомневаясь, что буду понят… перечитал… «Дорогая и действительно единственная, кто-кто, а ты поймешь что к чему и не осудишь… все до цента нотариально оставляю одной тебе, подкинь немного предкам, но, сама понимаешь почему, ничего им не говори, брось работу, полетай с Опсом по глобусу, порадуйся чудесам Творенья, потом, если сможешь, прости… поверь, в следующей жизни, если ей быть, я бы ведал, что творю, и, так сказать, не поверял бы половушной арифметикой гармонию единственности любви, так что до встречи…» вроде бы слегка растеклись мозги по древу, но ничего, думаю, сойдет… добавил, чтобы прокрутили на поминках записи Нью-Орлеанских джазов… распорядился о каплях в глазки и в уши Опса… приписал пару слов о том, что, раз ничего не поделаешь, значит, радуйся, дорогая, — там это, поверь, душе моей необходимо… прощай до неизбежной встречи с твоей душою…

Между прочим, мое внезапное решение поддерживалось не крушением пустопорожних надежд, а ясным осознанием неотвратимой неизбежности, от которой за бугор не смыться, сколько ни цепляйся за, слава Тебе, Господи, вспыхнувшую напоследок любовь… почему она так долго тлела и по чьей вине не разгоралась, не хотелось думать вообще… собственно, что думать?.. раз тело каждого человека, как бы то ни было, двуполо, то, должно быть, психика — часть всего моего существа, — оказавшись в некой критической ситуации, вела себя скорей уж по-женски, чем напористо, как уж сложилось, по-мужски.

Я быстро приучил себя отстраняться не только от образа Маруси, но и от мысли о ней… железно придавил невообразимо мучительные сожаления о недолговременности нашего семейного союза… отводил взгляд от Опса, явно чуявшего что-то такое, но изредка поскуливавшего, то зализывавшего мою хворь, то наблюдавшего за мной с матрасика, положив морду на лапы… уверен, что поддерживало меня тогда не усилие воли — на все такое ее не хватило бы, — а полнейшая расслабленность, отвлекавшая чувства и сознание от действительности.

 

64

В тот день боль достала меня так, что еле хватило сил притвориться бодрячком и добросить до электрички спешившую на работу Марусю… иногда казалось, что сам нарочно поддразниваю боль, завожу ее, а не она мною играет, швыряет в сторонку, потом набрасывается заново и гложет, сука, гложет… возвратившись домой, молил я Небеса только о том, чтоб не потерять сознание.

Флакон с сильнодействующими колесами снотворины, выменянный на днях у знакомого психиатра за пару бутылок французского коньяка, был надежно притырен; разговор наш при встрече был краток: мне — каюк: запущенная саркома, можешь взглянуть, выручай; он внимательно на меня посмотрел, не задал ни слова, не поинтересовался самой опухолью — просто снабдил просимыми колесами в пакетике без названия… правда, спросил, ухаживают ли за мною… я сказал, что Маруся, он с нею был знаком…

Я находился в полном уме, хотя дикая боль исхлестывала безжалостно режущей плетью так, как жалкую лошаденку хлещут на подъеме… перепугавшись, что боль собьет с копыт, проглотил еще одно Марусино колесико… кое-как добрался до милейшей старой актрисы, вдовы художника, соседствовавшей напротив… попросил ее подержать Опса до вечера — у них у обоих была давнишняя взаимная привязанность… соседка обожала с ним общаться и никогда не отказывала в просьбе ни бедной Г.П., ни мне… соседка, меня увидев, вытерла платочком уголки глаз — невольно вспомнила о погибшей Г.П., а я всего лишь вздохнул — было не до слов… улыбнулся Опсу, внимательно шевельнувшему роскошными ушами, мысленно солгав, что все о'кей, скоро увидимся…

Вдруг я вспомнил, что Маруся предупреждала о своей ночевке у приятельницы из-за похода на концерт какого-то крутого залетного гения фортепиано… набрал ее номер… так вот каков он, думаю, последний мой в жизни звонок, вот он каков… напоследок я должен был услышать ее голос да и намекнуть, что Опс у соседки.

«Пожалуйста, Мэри Диановну, — выпаливаю одним махом, — звоню не из Москвы… это очень важно, иначе не стал бы беспокоить».

«Вы знаете, мужчина, доктор по какому-то срочному делу с полчаса уж как уехали загород прямо с хирургом, с Фелдом, типа неотложно».

Кажется, я поблагодарил… уверен был, что направились они сюда, ко мне… это было бы началом новой, унизительно бесполезной суеты… вся плоть телесная превратилась в боль, посмеивающуюся, как щука над пескариком, над колесиком — ничтожным представителем фармацевтики, слегка облегчавшим скатыванье в тартарары… терпеть больше не было сил… на всякий случай оставил двери открытыми… по сути дела, я, как приговоренный к чудовищному виду смерти, восжелал быстрейшего ее прихода… терять больше нечего, раз потеряно все, кроме возможности подохнуть так, как захотелось моей воле, с чем, видимо, согласны и тело, и душа… надо поспешить… и вдруг привиделся мне Времени владычественный лик… и на лике том — улыбка добродушного сожаления над всеми видами скоростей и сверхскоростей, с которыми трагикомично стремится человеческий разум попасть, так сказать, поперед батьки в пекло неизвестности… если бы не боль, плоть раздирающая, я бы вдумался в мудрость смыслов того, что привиделось… мне даже не показалось странным отсутствие какого-либо страха и одновременное исчезновение из мозга глаголов прошедшего времени… вот — занимают их место глаголы времени настоящего… вот — наслаждаюсь всевластьем всех совершенно темных смыслов откровения, непонятно как в башке возникшего: в истинно Божественном Предложении могут быть лишь Неподлежащее и Несказуемое — без каких-либо обстоятельств Времени, Пространства и прочих дополнений… мыслей нет — один лишь неудержимый порыв к разрешению единственного дела, оставшегося в жизни… и все-таки — вот что значит инерция существования — ковыляю в сортир… с большим к уму своему уважением отмечаю, что он без моей на то воли самостоятельно смакует происхождение выразительного глагола «ковылять» от всепокорного существительного «ковыль», безжалостно клонимого к почвам степей всеми солнцами, холодами и ветрами… жаворонки над ковылями заливаются от радостей воздушной жизни… в сортир ковыляю… отлить, думаю, никогда не помешает, тем более последний раз, что и сделал… все замечательно ценное — от кареглазых, смолою плачущих сучков на сосновых досках стен, с которых молча глядят две иконы Божьих (боюсь их побеспокоить, зная о нерасположении Небес к суициду), до уютно свернувшейся в саму себя, сладко дремлющей половицы, — все в последний раз… позабыв о себе, не могу оторвать взгляд от пронзительно голубых небес и роскошествующих за окошком чудес Творенья… грустящая о лете сирень… поспевающий позади нее орешник… ярко-красные гроздья бузины, которой баушка в ту минуту — вживую — до блеска начищает серебро самовара, медный таз для будущего вишневого варенья… волокусь обратно… бабочки устало держатся в течениях воздуха, теряют последние свои силы на закате лета, единственного в их жизнях… вон — березы и осинки, согласно Котиным стишкам, ярко зеленеющие перед тем, как пожелтеть, вспыхнуть пламечком холодным, сгореть, истлеть… от вещичек, прикипевших к жизни, от милых книг, душе любезных, от родимых словарей приходится отрывать свои — не чьи-нибудь — глаза… сердце так скулит, что валюсь вверх первой и последней, свое отживающей мордой на последнюю нашу с Марусей громадную койку… тем не менее мимоходом — словно шустрая медсестрица — самовольно мелькает в башке, быть может, последняя из мыслишек… она кажется не то что бы правильной, но напоследок — на крохотном отрезке жизни между прошлым и будущим — несколько проясняющей важную тайну бытия, не может которой не существовать… не может которая не иметь отношения к причинной сути невыносимо мучительной боли, терзающей плоть любого живого существа… это мелькает мыслишка о тайной подоплеке боли в одной отдельно взятой части организма, к примеру в коленном моем суставе… дело, думаю, должно быть, в том, что боль — это быстрая, как неожиданный удар, или выматывающе медленная, или долговременная, подобная садистической казни, локализация времени в каких-либо точках и участках несчастных тел живых существ… если плоть телесная каким-то образом до свадьбы заживает, значит, время из нее улетучивается — боль рассасывается… иногда очень быстро… к примеру, она — сверхпронзительная — так смешивается в секунды оргазма с наслаждением — у людей всего лишь возможного — зарождения жизни, что не случайно для многих живых тварей нет ощущения выше его в природе, если не во всей Вселенной… отсюда и расплата за это наслаждение: до выхода детеныша на белый свет родовые схватки сначала доводят нервы терзаемой плоти до пределов терпения, затем уж даруют роженице счастье материнства — чистейшее из чистых… в моем-то случае боль исчезнет вместе со мною — не позже так называемой надежды, якобы всегда подыхающей последней… высыпаю из пакетика все навеки обезболивающее на ладонь… внезапно испытываю к ней, к ладони, ужасную вину и безумную жалость… с каким-то незнакомым, с невероятным трудом — как почти неподъемную тяжесть инопланетного вещества — запрокидываю в глотку спасительную горсть… запиваю ее полной кружкой колодезной нашей, последней как-никак, водицы… ложусь на бочок, жалею, что не согнуть больную ногу… остатки света застят волны ковыля, покорно пригнутого к почвам земли всеми вихрями жизни и смерти… нисколько еще не верится, что это происходит и вот-вот произойдет… что уже не может быть, как в жизни, обратного пути — направление движения только туда… словно бы со стороны, все замутненней и замутненней наблюдаю сам за собою и за ничего уже для меня не значащим прошлым… еле-еле удерживаюсь на краю бездонной, в чем я уверен, бездны… кажется, срываюсь в пустоту, с таким равнодушием поджидающую, что она совершенно не устрашает — как будто ее нет… что-то притягивает к себе, очаровывает, словно ладошки баушки, зовущей сделать первый шажок по тропке — от крылечка до калитки…

 

65

В прошлой жизни при одной только мысли о попадании, если не преждевременно, то в свой час, в окружающую тьму кромешную невыразимо мрачная жуть пронизывала мозг, упиравшийся в тупик — в пределы знания и воображения… а тут, смутно услышав чьи-то голоса, я нисколько не удивился, что не доходят смыслы ни одного из услышанных слов на каком-то незнакомом языке… не удивился и тому, что все происходит так, как следует происходить, а не иначе, хотя непонятно, где именно оно происходит… и вот данный факт говорил о близкой родственности того света с этим… более того, сей факт намекал на имеющиеся и здесь, в личной моей кромешной тьме, ранее неизвестные способы то ли реагирования на что-то, то ли обмозговывания чего-то… главное, он приятно обнадеживал дивной новизной какой-никакой, но все-таки действительности, раз уж таковая воспринимается мною неведомым образом… а то, что ничего не видится, значит, ничего не положено видеть — насмотрелись и хватит — это раз… во-вторых, то, что там привычно считалось умом, должно было бы размещаться в полушариях мозга, который тут ни к чему, как все ранее бывшее материальным… иначе это стало бы источником несмолкаемого смеха над моими прежними представлениями об этом свете… скорей всего, подобно неисчислимым сонмам покойничков, ушедших в самоволку от разумных двуногих, нахожусь я в данный момент в какой-то окраинной точке необозримых полей незнакомой, замечательно невидимой действительности… вот чьи-то голоса пропали, потом вновь я их услышал… однажды — не сразу — разобрал, что один из голосов был Марусиным… Господи, это был именно ее голос… а голос второй, мужской, показался безликим… необыкновенно обнадеживала невероятная чудесность того, что отсюда слышно все, происходящее там, тогда как туда не доносилось до меня в свое время ни звука… да, да, я слышал все: белья шуршанье, чьи-то всполошенные шаги, кажется, чириканье птиц того света, странное, похожее на Опсово, повизгивание…

«Анализ рвоты сделает наша с тобой знакомая, та самая лаборантка… о боже, от ужаса она может обезуметь, ей необходимо позвонить… больше никто не должен знать об этом частном деле, понимаешь? — никто, только ты, я и она, все равно что-либо исправить уже невозможно, поскольку случайность неподсудна, хотя иногда так и тянет за нее убить ко всем чертям… умоляю, сделай все — все, что в твоих силах… останови сепсис… перелей Олуху мою кровь, кажется, у нас с ним одна группа… из-под земли достану любые антибиотики, только скажи, какие именно… представь, что спасаешь мою жизнь».

«Ну а если…»

«Прошу тебя, делай все, что сочтешь нужным, не для «если», а для того, что должно быть… ты же хирург, светило, как сам говоришь, садизма на службе человечеству… не мне тебя учить… сука эта, «скорая» — лишь за смертью ее посылать».

«Побереги себя, не мечи зря икру… в конце-то концов любой случайности все равно — к худшему она или к лучшему».

«Хорошо, не буду тебе мешать… не стони, Опс, не плачь, ты — самое мудрое из всех прошедших по земле живых существ… по сравнению с тобой я не врач, а дерьмо кошачье… лучше просто крути хвостом, вот так… я обязана выбросить диплом на помойку».

«Тут, между прочим, псы бездомные бродят… если ваш с ними цапался, боюсь, не было бы заразы… может, врежем твоему человеку дозу антибешенства?»

«Нет, нет, Опс явно не инфицирован, он домосед… оставь тряпку, ничего не вытирай — ни гной, ни кровищу, потом сама наведу порядок».

«Этот пес, если хочешь знать, не только великий хирург всех времен и народов, но он ведь и потрясный диагност, действительно, унюхавший воспалительный процесс… ни в чем себя не вини, я сам на твоем месте положился бы на данные биопсии… медицина такое дело, что врачебные ошибки всегда возможны, поэтому не ошибаются только покойники… отвлекись… никогда не забуду резидентуру… в операционную вошел наш шеф, видный гинеколог-онколог… как человек — редкий это был мерзавец, но, как медик и учитель — гений… в кресле находилась бездомная баба 42 лет… в комнате стояла вонища, как я подумал, от дамской немытости… «Внюхайся, Сэм, — говорит шеф, — и запоминай: именно так пахнет саркома вульвы, биопсия подтвердит мой диагноз…» биопсия подтвердила… я это к тому, что некоторые опухоли и воспаления, их напоминающие, пахнут: ведь начинается процесс гниения… так что с тебя и с твоего дружка пес имеет по кило «докторской», которую на Брайтон-Бич называют «профессорской» из-за чисто эмигрантской мании величия и шарлатанства производителей… быстро тарань вскипевшие инструменты!»

Вполне определенно ничего не соображая, не понимая, о чем идет речь, я не заметил, как снова поволокло меня с неведомых окраин — в бывшее до них ничто… все же я в него не провалился, поскольку торчал больной ногой в этом самом ничто, а другой, здоровой, сам не знаю как, удерживался на краешке бытия… вспомнилось абсолютно непонятное, но не нуждающееся в понимании, не известно откуда снизошедшее до меня откровение: в истинно Божественном Предложении возможны лишь Неподлежащее и Несказуемое — без каких-либо обстоятельств Времени, Пространства и прочих дополнений… возможно, поэтому до меня не доходили смыслы каких-то существительных, глаголов, наречий, местоимений, само собой, идиом и метафор, словно бы впервые услышанных… короче, поначалу многословная свита Языка казалась мне ранее незнакомой… ясна была, как веянье тепла в холодрыгу, лишь стихия бессмысленной фонетики странных речей, похожих на музы'ку, полную неразгадываемых значений… то ли эта стихия внушала, то ли сам я подумал, что желание понять значения — это всего лишь пережиток, верней, пересмерток… неспроста не имеется такого слова ни в одном из земных словарей… затем во тьме кромешной абсолютного покоя, не примерещившегося, а бывшего самой что ни на есть явью, замигали какие-то зелененькие и красненькие с желтенькими живые светлячки, похожие если не на неоновые рекламы инобытия, то на путеводные огоньки неких дорожных светофоров двустороннего пути, на Котины же «огоньки небесных деревень»… это более чем приятно примиряло со свалом с того света на этот… общее от него впечатление можно и сейчас выразить целиком одним словом, как это ни странно, не нуждающимся в разделенности на отдельные слова из-за нахождения в нем, в этом слове, нескольких очень важных неразделимых смыслов: всепорядкимироустройстваневидимовозвышаютсянадбывшимхаосом...

…своего тела я, естественно, не ощущал, а душу… душе все намекало о том, что наконец-то гарантировано ей великолепие полного отсутствия полюсов, плюсов-минусов, бабок, секса, скучености телесных толп, навязчивых соседств, приятных общений, религии, искусства, властей, технического прогресса, труда, научной деятельности, революций, мракобесия, двусторонних баррикад, различных утопий, массы видов взаимопожирания, вонючих газоиспусканий-испражнений, вирусов, созвездий, проклятых партий, рас, «измов», «ичеств», «фильств» — вообще всех так называемых движений, на самом-то деле кажущихся на том свете досадными приостановками на лестнице Преображения, если не мощными откатами с достигнутых высот назад — в далекое прошлое, во времена человекозверя, предшествовавшие возникновению Гомо сапиенса… и вообще, какое тут может быть движение?.. этим говном тут не пованивает — хватит… доспешили, додвигались, доперемещались, доездились, досуетились, до-взле-тали до состояния покоя… восхищает глубочайшее родство в безграничном пространстве всех остановленных мгновений, равных бесконечной длительности Времени… пока что решительно нигде не разит неравенством, небратством, несвободой душ, наконец-то освобожденных от неимоверно сложного труда существования… само собой, нигде не заметить ни отравленной фауны, ни бездомных животных, ни птичек, отставших от стай, ни китовых, ни моржовых, ни слоновых скелетов, ни бездушных любителей охоты, возведенной разумными идиотами, как и бессонная деятельность генштабов, в ранг искусства… вдруг все снова стало куда-то заваливаться-проваливаться…

И вдруг, в беспамятстве блаженном, когда увидел я над собою — одно средь нескольких — единственно любимое лицо, меня пробрал неимоверный страх: неужели и она?.. душа моя хотела, но не могла вскрикнуть: «Маруся, ну как же ты могла, Маруся?.. а Опс, а Творенье, а жизнь — это ж была последняя моя просьба?.. что же ты наделала?..» из-за явного ужаса снова вырубился… провалился в бездонность, не успев, не сумев вспрыгнуть, как на подножку трамвая, на ступеньку одного какого-то спасительного мгновенья… но, если б успел, все равно не смог бы удержаться — не было поручней… меня уже успела пронзить печальная ясность простейшего из положений, мне открывшегося: все бывает на том свете, разве что кроме разгадки и разрешения мировых вопросов… зато каждому живому существу — от мотылька до белого медведя — гарантирована абсолютная уверенность в том, что, раз был опыт жизни, значит, должен быть опыт смерти…

 

66

«Постарайся, Олух, никак не реагировать на смыслы того, что говорю, просто слушай… твой полублатной психиатр, видимо, спас от суицида не тебя первого, он мне позвонил… — это я вслушивался в голос Маруси, высоко лежа на больничной койке, не совсем еще веря в правильность работы сознания… — ты — везунчик, а он, умный человек, отлично знакомый с аффективными решениями несчастных идиоток и идиотов… поэтому и дал тебе на всякий случай штуки три колеса сильной снотворины, остальное в том пакетике было туфтой — мелом, плацебо… в общем, те колеса начисто тебя вырубили… к счастью, буквально за час до этого, внезапно вскрылась дикая медошибка… она из тех, которые, к сожалению, случаются не только в медицине… мы с Фелдом моментально к тебе помчались, причем с мигалкой и сиреной, установленной по распоряжению одного его бывшего пациента… а еще до этого Опс, — он как чуял, вовремя выпрыгнув из окошка милой старушонки, — примчался, смотрит: ты валяешься… смекнул, что хватит ждать — пришла пора… знаешь, что сделал этот филиппинский хирург?.. решительно вырвал клыками клок из порток твоих спортивных… затем, не долго думая, верней, не думая вообще, лишь точно зная, как быть, буквально вгрызся в плоть под вспухшей твоей коленкой… кожа, натянутая внутренним нарывищем, только и ждала прикосновения чего-нибудь острого, чтобы лопнуть… сепсис уже вроде бы начал наступление… мы с Фелдом примчались именно в этот момент и увидели Опсову морду, перевымазанную гноем и кровью, из тебя так и хлещущей… словом, сделали все необходимое… успели, слава богу, сделать… это твое счастье — мое тоже, — что мы поспели минутка в минутку… Фелд моментально вызвал «скорую», прервал кровотечение, вычистил рану… сразу же сказал, что никакой саркомой никогда тут и не пахло… просто Опс всегда считал враждебным запах твоего воспаления и относился к нему как к беде своего тела — вот в чем истинная сущность природного братства… поэтому и суки выкармливают котят, а кошки — кобельков… ужас того, чем все это могло обернуться, будет преследовать меня всю жизнь… не пытайся лопотать, помолчи, только слушай… вина моя в том, что анализ биопсии, приговорившей тебя к мучительному — это в лучшем случае — лечению, совершенно меня тогда обезоружил… то, что была я очумевшей от твоего визита, меня не оправдывает… лечиться ты отказался, я одурела, потеряла волю, разум, словом, не могла найти себе места… слушай, тут никого нет, я тебя поцелую… впервые в жизни считаю себя счастливейшей из баб… ты же помнишь, как в день твоего появления я побежала в лабораторию и упросила Эллу, отличную лаборантку, срочно сделать биопсию?.. меня действительно так потрясло твое появление, что в спешке перестала рассуждать диагностически — словно бы вырубилась… а Элла слегка поехала от блядства своего мужа: застукала подонка прямо на лучшей своей подружке… из-за этой драмы и произошла действительно немыслимая медицинская ошибка для тебя и одного, как позже выяснилось, смертельно больного человека с запущенным раком… это был совершенно одинокий бомж… Элла — отличный мастер, она отлично сделала все, что следует, но пребывала в чумовом состоянии и перепутала готовые анализы… чей-то чужой стал жутким для тебя приговором… твой, благоприятный и далекий от всяких сарком, сделался для другого несчастного ложной вестью о спасении… поэтому и довели его до полнейшей неизлечимости, накачивая антибиотиками, в которых нуждался не он, а ты… мои коллеги гадали, недоумевали, потом сделали повторную биопсию и схватились за головы, но было уже поздно… ты понимаешь, что я обязана была сделать повторную биопсию?.. и ты бы уже прыгал в высоту, а того человека стали бы облучать, возможно, спасли бы… словом, не вешаться же мне теперь?.. подъезжаем, двери открыты, ты уже без сознания и еле-еле жив… все вокруг в кровище, в гное… перемазанный Опс торжествующе лает… он оказался в тыщу раз умней и опытней меня… тебя ни в чем не виню, наоборот, испытываю священный ужас перед твоим ясновидением… не скромничай, ты не случайно отказался от всех видов лечения той пакости, которой у тебя не было, — ты просто гений интуиции, ты везунчик… если б не такая вот, постоянно убиваемая людской цивилизацией способность — мы бы подыхали гораздо быстрей и чаще, несмотря на гигантские успехи медицины и фармакологии… потом изволила явиться «скорая» черепаха… забыли об этом… я, ты знаешь, не церковный человек, обычно всего лишь трепетала, но вскоре непременно пойдем в Храм Божий — не в Моссовет же идти… поставим свечи, упадем там на коленки от радости, потом расспросим батюшку насчет венчанья… и запомни раз навсегда вот что… только не волнуйся… я была во всем виновата, потому что обязана была трахнуть тебя однажды… и вовсе не потому, что ты — мужик-слабак и якобы женственная натура, а потому, что в иные моменты женщина должна действовать по-мужски, а не только летать в космос и возглавлять крупные корпорации… в конце концов, в каждой из баб есть что-то ваше, в каждом из вас — что-то наше, женское… но поди знай — чему не западло посоответствовать в важнейшие минуты жизни… причем не раззевать варежку ради соблюдения будто бы природного для слабенькой самки закона, велящего ждать, когда самец изволит ее взять… пока все, отдыхай, я съезжу подкуплю телячьей печени, слегка ее поджарю, получишь лимончик, соль, грамм тридцать коньяка… ты потерял много крови, чуть было не заснул, дурак, навеки, надо восстанавливаться, поспи, жизнь моя».

 

67

Я не заметил, как Маруся ушла из палаты… чувствовал себя рыбиной, заклюнувшей наживку, потом неожиданно снятой с крючка забугровым рыболовом-натуралистом ТВ-канала «Дискавери» — специально для любителей бескорыстной рыбной ловли… да, рыбиной себя чувствовал, но не брошенной на сковороду или в котелок, а милостиво возвращенной в родную стихию существования, разумеется, полную всяких неожиданностей, чудовищных случайностей, а также счастливых чудес… бух! — был человек на поверхности бытия и нет на ней человека… это я бултыхнулся в необыкновенно сладостные, в теплые воды сна и самозабвения… бултыхнулся, но все же ощущал рядышком с собою чешую и милые плавнички близкой мне рыбины, много чего жутковатого пережившей, пока болтался я на крючке, а теперь вот велевшей поспать в спасительной глубине тьмы, далекой от действительности… Слегка оклемывавшись, я железно запретил себе, что называется, рефлексировать… все равно же бесполезно размышлять о тайнодействиях случайностей, оборачивающихся либо ликом судьбы, либо хитрожопой личиной рока… и не стоит пытаться потоньше да поживописней описывать «дорожные» впечатления, невольно набираешься которых при следовании «туда-обратно»…

Не зажмурился, значит, открыл, как говорит Котя, «дзенки», можно сказать, сумел отряхнуть прах ног своих от притягательных бездн того света… ни к чему было замутнять и без того невыразимое в словах состояние всего своего существа… все качества этого состояния воспринимаемы лишь душою, не нуждающейся в словесности… если уж на то пошло, не я, а сама она, моя душа, положила железный сей запрет на поиск нужных слов… быть может, именно ее запрет был причиной редкостного — иначе не скажешь — бытийственного покоя, в сравнении с которым покой, испытываемый во сне без сновидений, — это вкус ягодки необоняемой, незаметный свет, ложное, потому и неслышимое эхо никогда не возникавшего звука… теперь-то я знаю, что подобное спокойствие даруется лишь полнотой любви и полным соответствием следованию единственности жизненного пути, называемого судьбою…

Вместо размышлений обо всем таком я находил в «Русско-китайском», принесенным Марусей, иероглифы «единственность», «полнота», «путь», «соответствие», «незнание», «неделание» и другие… в них открывались сознанию более занимательные, чем в иных знакомых языках, более глубокие поэтические и философские смыслы вроде бы очень простых слов и ясных понятий… казалось, я окунулся в придонные глубины, где и глотнул истолкование иероглифа «счастье»… в чем-то его смыслы, как две капли родниковой воды, похожи были на наши, если вычесть из китайского смысловые значения всего традиционно ритуального и церемониального, тысячелетиями вживавшегося в национальную культуру… не что иное так меня не ублажало, как явная связь русского слова «счастья» с древним «счас», «сейчас»… это простейшее из языковых истолкований смысла житейской полноты наивысшего из наших состояний — по словам Пушкина, покоя и воли — казалось мне исчерпывающим… даже непосильный для воображения кайф оргазма — всего лишь «многовольтная» частица этого состояния… думалось, что мудрецы-языкотворцы и поэты давнишних времен точно просекли воспринимаемое душой и умом существующего человека некое предельно плотное средоточие пространства и времени, спустя тысячелетия названное одним из философов этого века «здесь-и-сейчас»; иными словами, смертный человек, в котором ум с душою воедино слиты — подобно «времени-пространству» в мире материальном, — бессознательно утверждает вечные ценности существованья в чудном мгновении счастья, в настоящем, вознесенном над прошлым и будущим… в полусне полузабытья почудилось, что стоим с Марусей у свежевыкрашенного, светло-голубого ларька… в нем, как иногда на юморесках датского карикатуриста, добродушный, розовощекий, белобородый, седовласый, во всем крахмально-белом Владыка всего Сущего… Он доливает нам обоим, так сказать, пиво в кружки веры, после отстоя пены сомнений… пьем, прикасаясь губами к неощутимым кромкам чудного мгновенья… Вскоре я пошел на поправку; физиотерапевты занялись ногой моей злосчастной, но, выходит дело, оказавшейся везучей и счастливой; выковыливал на костылях в прибольничный садик, где и гуляли мы вместе с Опсом и с Марусей; болтали — не могли наболтаться; планировали поскорее выбежать из ЗАГСа, но ни в коем случае не под марш Мендельсона — это исключено, — а потом уж и повенчаться… о чувствах мы не говорили — ну что о них говорить, когда жизнь словно бы окунула нас в купель крещения любовью до гроба…

Сколько бы ни пытался я втолковать Опсу счастливое для всех нас троих значение его заслуги — хоть дай ты ему при этом жареную ногу барашка, — ну ни черта не врубался пес в мое благодарное чувство… ему было до лампы потрясающее удивление перед сверхзагадочным, бездушно говоря, механизмом всего со мной происшедшего и спасительным в нем участьем самого Опса… ну никак не могла собака въехать во вполне понятное желание человека, вернувшегося почти с того света, разделить с ним свои чувства и мыслишки… с другой стороны, как было не различить в такого рода спокойном собачьем непонимании — природных оснований преданности, любви, надежды, естественной скромности, безупречно инстинктивного (по-нашински, высоконравственного) служения долгу и настолько просветленной наивности, что любое для нее препятствие — что досадная пушинка, легко с пути сдуваемая попутными ветрами счастливых обстоятельств… со своей стороны, я все это и различал, а от растроганности так рассопливился, что захотелось надраться с другом, с Котей…

Валялся я, естественно, за баксы в небольшой отдельной палате, на койке, словно бы блаженно покачивающейся на тихих волнах покоя и воли… иногда подолгу не отрывал взгляд от какой-нибудь случайно попавшей на глаза вещи… смаковал ее, словно увидел впервые в жизни, как дольку мандарина, кусок домашней колбаски, привезенной предкам Маруси из Киева, сладкую краюху таджикской дыни… само собой понятно, что радовался за предков, Котю и многих моих приятелей, что миновали их повторные мои, уже натуральные, похороны и поминки… жизнь казалась новой, ясно, что последней, заранее волнующей всеми видами своих непредвиденностей, занятиями, к которым призван, и конечно же долгожданной нашей с Марусей любовью… койка покачивалась, укачивала, начинали проходить головные боли… позвонил приятелю-психотерапевту и просто сказал: «Спасибо, за мной кабак, до встречи…» язык сам подсказал, что везунчик я вот в каком смысле, более глубоком, чем употребляю глагол «везти»: не мне кто-то что-то или вез, или везет для меня — странные способности, кайфовые удачи, прекрасную Г.П., славных друзей, Опса, оборот дел, теперь вот любовь с Марусей, наконец, совершенно чудесное спасенье… наоборот, это меня везут к покою и воле невидимые Силы и ангел-хранитель — кто же еще?.. Вспомнилась однажды частушка:

пьем водочку ах нашу лодочку да на волне покачивает ах человек весь свой век себя-о-ду-ра-чи-ва-ет…

Я не желал ни врубать ящик, ни просматривать газетенки… словно бы впервые видел простые вещи, продолжал бездумно любоваться ветками тополей за оконными стеклами, тарелкой, занавеской, лицом сестрицы, букетиком осенних — с дачи — астр и флоксов, куском свежей черняшки, горячими из дома картофелинами с маслом и укропом, стаканом водицы… с наслаждением перечитывал любимого Достоевского, к сожалению, подхватившего за бугром игровую лихорадку, что, в общем, понятно… однажды ни с того ни с сего праздно представил, как знакомлюсь с ним, с Федором Михайловичем, в казино… вот, начисто продувшись, снисходит он — великий, изможденный невезухой, вусмерть отчаявшийся — до разговора со мной, со щенком… он явно расположен небрезгливо ухватиться за соломинку моего совета… с предельным благожелательством открываю ему тайну единственно, на мой взгляд, правильного, бездумного, чисто магического пути к игровой удаче… тут, говорю, многоуважаемый, Федор Михалыч, ни при чем череда изощренных расчетов, подогреваемых высокой температурой надежд… всему такому, так сказать, не объегорить случай — это бесполезно… наоборот, необходимо проявить полнейшее безразличие к игре и совершенно игнорировать все, если вспомнить Гоголя, странные ее течения… именно так сообщаются уму и памяти человека, попавшего в лапы слепого азарта и очумевшего от надежд, свойства самой случайности — царицы рулетки — это раз… личность игрока, подавленная этими самыми алчными надеждами начинает шизово принимать действительное за желаемое, что делает с неслыханным легкомыслием и необыкновенным бесстрастьем, — это два… вы, извините Федор Михалыч, должны найти в себе силы полностью отказаться от унижения своей судьбы как восторженными похвалами в ее адрес за выигрыши, так и раздражительной на нее же злобности за неудачи, не говоря уж о вашем собственном неумении вовремя остановиться, — это три… наконец, необходимо не забывать, что плюсы могут становиться минусами, и наоборот, причем с такой скоростью, что противостоять случайностям той же игры и непрухам с везухами можно лишь со спасительным бесстрастьем — это четыре…

А вдруг, думаю, послушался бы меня Ф.М.?.. нагреб бы кучу бабок, вшивый должок вернул брюзгливому барину и прогрессисту Тургеневу, покончил с кредиторами, закатил банкеты друзьям и критикам, счет в банке заимел приличный, подстраховался на будущее, дом купил, дачку в Царском Селе отгрохал, осчастливил исстрадавшуюся Анну Григорьевну, ублажил детишек игрушками и нарядами, отдохнул, подлечился, порадовал бы человечество новыми сочинениями… тут я опомнился… а что, если, заделавшись везунчиком, рабом своенравных шариков Баден-Бадена, начал бы Федор Михайлович пренебрегать Музой, — что тогда?.. конечно, это были идиотски праздные мои видения…

Вдруг, явившись на час с лишним, нагрянули ко мне Котя с Кевином… прости, говорят, за опозда-ву — вождей пережидали… я уже настолько оклемался, что мы долго болтали о том и о сем, поругали уличные пробки, особенно нелепые на фоне бешеного стремления человечества к увеличению скоростей во всех областях жизни.

«Если не ошибаюсь, — заметил Котя, — единственное из всего в микромирах и во Вселенной, к чему неприложимы категории скорости, расстояния, то есть времени и пространства, — это истина, правда, любовь, горе, мудрость, смыслы слов и прочие дела такого рода… я говорю вещи банальные, поэтому мы привыкли редко вдумываться в глубину их смыслов… но ведь нелепо сказать «скорость истины — столько-то сотен тысяч миль в одну биллионную секунды, горя — сорок пять миль в час, любви, мудрости, справедливости — намного меньше черепашьей»… не говорю уж о том, что редко кому удается их обогнать, а о перегнать не может быть и речи… если без шуток, то не может быть скорости у всего Божественного, связанного с бесконечностью и отсутствием времени… извините за слабость теоретического мышления».

К сожалению, наш треп прекратила сестрица, вызвавшая меня на физиотерапию.

 

68

Однажды, видимо, посчитав, что я вполне готов к самым мрачным сообщениям, Маруся подошла окольными путями к основной теме.

«Есть, Олух, хорошая новость и паршивая — с какой начнем?»

«Лучше с хорошей, потому что хуже той плохой, что недавно была мне открыта и пережита, быть не может».

«О'кей, я тебя обожаю до головокруженья… кроме того, ты в порядке и после долгого наркоза выдаешь мудрые вещи, как старый даос… теперь — о плохом: у нас тут разразился полнейший дефолт, то ли темнят, то ли действительно погорели какие-то, видимо, не нужные верхам банки, фирмы и компашки… внезапно обнищали люди, позакрывались бизнесы, одна за другой рушатся пирамиды — никакому Шойгу не спасти легковерных вкладчиков из-под обломков их идиотских упований на неслыханные проценты… как обычно, в такие времена одни разоряются, другие наживаются, третьи тихо злорадствуют — терять им было нечего… так что, Олух, ты да я, да мы с тобой и Опсом крепко попали… банковское заведение, где велено мне было снять пару штук, прикрыто в связи с банкротством».

О том, что оставил по глупости у В.С. прежний свой, Николая Васильича Широкова, паспорт, только по которому и мог бы получить остатки вклада, я умолчал — не стоило расстраивать Марусю… никогда не пойму природы своего в тот момент состояния… я не то что бы никак не отреагировал на рассказанное о дефолте, наоборот, меня одолел недавний мой знакомый — родниково освежающий смех… между прочим, никакая это была не истерика, неожиданно растрясающая психику на составные части, причем растрясающая так, что трудно собрать их в нечто целое, всегда сообщающее тебе чувство пожизненной социальной везухи, необходимое для беззаботного существования… но об этом я и не думал — просто отдал себя на волю стихии смеха… он показался мне прямым родственником стихии душевного счастья, исток которого, на мой взгляд, в выражении благодарности Небесам за все — за существование, за судьбу, какой бы она ни была… состояние ничем не омрачаемой веселости поддерживалось еще и тем, что мне действительно был до лампы крупный финансовый прогар… тем более я — как предчувствовал — снял со счета в бывшем банке Михал Адамыча почти все свои бабки для расчета с Котей за размен и покупку его квартиры, за дачу… вот мы и остались почти без бабок, если не считать какой-то суммы в Швейцарии…

«Это, Олух, еще не все, приготовься к самому плохому известию… я первый раз в жизни не доверила феноменальной своей, как у тебя на языки, памяти на цифры… записала кодовый номер забугрового счета на листке из блокнота, который ты вполне бездушно сообщил перед туфтовой своей смертью… проклинай, можешь убить — я перерыла весь дом, но вспомнить не могу, ума не приложу, куда я его дела, листок этот, пропади он пропадом… вот он и пропал… вероятно, я его выбросила… сам сообрази: ну на фига он нужен вместе с номером, когда тебя не стало?.. пожалуйста, не отчаивайся, ты жив, мы счастливы, ты многоязыкий, как дракон, мы подумываем с Фелдом, двумя коллегами и несчастной Эллой, прогнавшей своего блядуна, открыть частную поликлинику — так что выкрутимся».

В этот момент я хватился квадратного амулетика… забыть о нем было немудрено… Фелд или Маруся непременно сняли бы его перед операцией и уже возвратили… в нем вместе с фоткой баушки притырена была бумажка Михал Адамыча с кодовым номером в том же Лозаннском банке… пропали и цепочка и амулетик, значит, и приличные пропали бабки, которыми поделился бы с Котей… могли и схлямзить амулетик санитары, всегда желающие поддать, когда меня, вроде бы подыхавшего, везли на «скорой»… об этом Марусе — тоже ни слова, словно ничего такого не произошло… могу поклясться: ни высылка на необитаемый остров, ни голод, ни холод, ни наличие одних только черных работ, ни момент крушения всех социальных надежд — ничто не могло бы омрачить моего и Марусиного состояния беззаботности, покоя и воли… наоборот — вместе мы вдруг захохотали над вывертами жизни и оборотами судьбы.

Жаль, говорю, баушкину фотку, и не думай о листике пропавшем — он или сам отыщется, или вспомнишь цифры… если не найдешь и не вспомнишь — Опсу внушим порыскать по углам, ящичкам, сумочкам, коробочкам и прочим вашим дамским загашникам, его чутье и наитие способны на всякие чудеса… забудем об этом… как денежки пришли, так они и ушли, а если повезет, еще появятся, правда, играть не буду — почему-то не чувствую былого безразличия к игре… очень странно, я как чуял, что надо снять побольше из банка В.С. — вот и снял, чутью всегда надо верить… кроме того, есть у нас дорогущие рисунки Кандинского, сама понимаешь, мне было не до них… слушай, нам вообще начхать на бабло, даже если б мы остались без копейки… в крайнем случае, чтоб не бодануть дачу, пойду служить к тому же крутому В.С…. такие, как он, выстаивают на палубе в любую погоду… на этот раз скажу ему правду: так, мол, и так, было дело под Полтавой, чуть было не подох, зато восстановилась память, ибо, согласно диалектике нашего народа, вышиблен клин клином… естественно, приглашу человека на свадьбу — он очень мне помог… кроме того, подзаработав, упрошу Резо Габриадзе — он гений перышка, кисточки театра и литья — заделать полуметрового бронзового Опса… позу моего личного хирурга обдумаем за бутылкой «шампанзе»… поставим его фигуру в саду, кстати, и торжественно ее откроем на свадебной попойке… пусть бронзовый Опс будет свадебным нам с тобой подарочком от твоей и моей — от общей нашей судьбы…

«Это, Олух, тоже еще не все, но из области наиважнейших новостей… полгода назад меня разыскали твои предки… немедленно пригласила их попить чайку с моими фирменными овсяными печеньицами… оба живут прекрасно, ни в чем не нуждаются… так вот, попиваем чаи, выслушиваю охи и ахи… мамаша твоя, тетя Тоня, заявляет вдруг, что явлен был ей во сне голос ангела-хранителя… он настоятельно повелел отдать не кому-нибудь, а именно Марусе, заметь, не Мэри, все тетрадки с дневниками твоей баушки… прочитать их было предкам не по силам из-за плохого почерка… раньше тебе было не до дневников… принимайся за чтение — там полно такого, что захватывает дух… дочитаю после тебя… чей именно ангел повелел — баушки или матушки, — остается неизвестным… я думаю, баушки, потому что предки не забывают о своей комсомольской юности, опохабленной глупым Горбачем, алкашом Ельциным, наймитами Америки и реваншистами Германии».

 

69

Читая совершенно чудесные дневники, полные для меня новизны и откровений, тройку дней я пребывал в прошлом, знал о котором лишь понаслышке; на что уж доверяла мне баушка, охотно вспоминавшая только детство, однако хронику всей своей жизни — с юности до последних лет — подробно запечатлевала, милая моя, лишь тайком от всех, лишь в тетрадках дневника; пересказать его вкратце невозможно, да и грех этим заниматься; невозможно искажать голос автора; сделаю все, чтобы дневник был издан — нынче не совковые времена; перескажу своими словами лишь два потрясших меня момента.

Оказывается, прадед мой был потомком обрусевшего итальянца, отличного архитектора Джузеппе Грацианни, он же Осип Грацианов… до двадцатого года баушка носила его (крайне опасную в те плебейские времена) аристократическую фамилию… потом вышла замуж за почти безграмотного деда, служившего, по его словам, в охране Кремля… это спасло всю ее семью от неизбежной высылки, если не от всегда возможной гибели… я действительно был потрясен… значит, предок был прав: не ветром надуло мой итальянский и английский… это передались мне баушкины гены, хранившие напластования родовой памяти прекраснейших языков, точней, их матриц — грамматической, фонетической, словарной и смысловой… я и раньше предполагал, что мои способности не просто чудо, а результат наличия таинственных основ… теперь стало ясно, что они связаны с генетическими тайнами хромосомных перетасовок на старинных ветках баушкиного и материнского древа чудесной их родословной… странно, унаследована часть родовых тайн не дочерью, а внуком… тайны, конечно, так и остались тайнами, но интерес мой к ним и любопытство обрели наконец хоть какую-то опору… я вообще почувствовал уважение и доверие ко всем пока что неразгаданным тайнам, полно которых и в Творенье, и во Вселенной, и у Бытия… частичная разгадка некоторых из них — дело времени, торопить которое бесполезно так же, как целый ряд неведомых нам истин… не говоря уж о том, что человеку, стоящему перед любой из тайн, дана способность испытывать невидимую ее красоту и священный ужас, а не только нетерпение, смешанное с досадой и смущением ограниченного разума, лбом упершегося в тупик…

Потрясло меня в баушкиных тетрадках и отчасти рассмешило, растрогало, смутило душу вот что: однажды шустрый дед — один из тех, кому показалось, что он, достаточно побыв никем, стал всем, — втрескался, предложил баушке расписаться и сфантазировал, что верой и правдой служит в Кремле, где надо держать глаза в руках, ушки на макушке, а палец на охраняющем курке… понятное, говорит, дело, нахожусь на хорошем счету у самого вождя… выходит, наше с тобой, Ольга Модестовна, будущее — в большом порядке… баушка сразу почуяла, что он привирает, как генерал Иволгин в «Идиоте», спившийся, по его словам, и несчастный, и что враки чрезвычайно его ублажают, но при этом безумно мучают… причем фантазировать дед все равно не перестанет, пока не признается или с нелегким сердцем не унесет в могилку бедную свою страстишку, вполне невинную, понятную во все времена, однако никогда не выглядящую так достойно, как самая страшноватая из правд… кстати, сочинял дед картины жизни телохранителя вблизи вождя так увлеченно, так художественно, так красочно, что баушке стало жаль и его, и все эти жалкие, совершенно невинные его фантазии, отчасти порожденные тем же страхом, который поразил миллионы сограждан… дед был прост, добр и трудолюбив… его потресканные руки, с навек въевшейся в них краской, подбалденные оговорки, случайно найденные грязные рабочие брючата и вечное присматривание к особенностям паркетных полов помогли баушке сообразить, что никакой он не крутой кремлевский охранник, а всего лишь отличный, потомственный полотер, необходимый дворцовым паркетам тех, кто стал всем, поэтому и выбившийся в бригадиры… а ложь что? — она, понятное дело, являлась плодом лукавого принятия желаемого за действительное… бедный дед, правда, не запивал, подобно генералу Иволгину, но очень уж привык избывать страстные грезы о высокопоставленности и служебной значительности во вполне безумных своих фантазиях… завязать же с ними, что иногда удается некоторым пропойцам, курилкам и наркоманам, попавшим в зависимость от дури, он был уже не в силах… пару из фантазий о том, как лично Сталин спас его, Владимира Ильича Олуха, от троцкистского навета, затем использовал «в качестве показательной горелки сероводорода», я слышал своими ушами… дед, судя по всему, руководил бригадой кремлевских полотеров до ухода на пенсию… у него еще в конце тридцатых был орден «Знак Почета» якобы за расстрелянных им лично врагов народа… баушка до самой дедовой смерти делала вид, что верит каждому его слову… убежден: открывшаяся у меня графоманская тяга к нынешним «Запискам» прямое имеет отношение к тяге баушки описывать свою жизнь… не обошлось и без понятной страстишки закомплексованного деда безоглядно фантазировать, глуповато смывая выдумками все неприглядные достоинства настоящего, как грязь с дворцовых драгоценных паркетных полов… правда, до дедова воображения мне далеко… зато я себя слегка зауважал: в рамках моих слишком ранних воспоминаний о собственной жизни нет никаких фантазий… без них хватало фантастически странных, замечательных и, увы, трагических перипетий действительности…

 

70

Выписался я здоровым, но прихрамывающим… гулял по дачным закоулкам, с инфантильным удовольствием помахивая палкой с набалдашником, в другой руке держал поводок Опса… он вдруг останавливался, требовательно принюхивался к растерзанной им некогда подколенной плоти, затем вел меня дальше… я бы не сказал, что любовь моя к нему стала сильней, чем раньше… просто она превратилась в чувство полного родства, временами исключавшего проблему «Я-ТЫ» и всегда смешанного с невинной завистью… я не мог не завидовать Опсу — его делала бессмертным неспособность думать о собственной смерти ни как видовой единичке, ни как представителю спаниельского своего рода… оставалось мечтать, что такую вот завидную неспособность многих живых тварей — неспособность размышлять о неизбежности увядания и смерти, теряя и время, и нервы, и настроение жить, непременно обретем через тысячелетия и мы, люди… кроме всего прочего, вникая в картинки и фотки внешностей рыб, птиц, зверей, думая об их инстинктах и характерах, я утверждался, продолжаю утверждаться в вере, что все эти твари никогда не умирают той смертью, которая устрашает человека неизбежностью полной потери всего личностного — разума, души, внешности, характера… к примеру, собака обретает тот же, что и был, облик, инстинкты, частично психику и прочие дела, давно уж не подверженные мутациям, но вечно хранящиеся в родовой памяти… иными словами, надеюсь, не имеющими никакого отношения к логике мышления, но как-то помогающими разуму выбраться из «собственноручно» выстроенного им для самого себя — не без помощи лукавого — лабиринта… иными словами, хочу повторить, что именно у других живых существ следует учиться человеку не только летанию, плаванию и прочим бионическим премудростям существования, но и присутствию в психике бесстрашной способности жить, не задумываясь о таинствах бессмертия…

Наведаться к предкам я не спешил; решил, что визит к ним совмещу с каким-нибудь мероприятием, скажем, с сабантуем в честь свадебки или первого и второго дня моего рождения, которые бюрократически предложу считать за один день.

Маруся взяла на неделю отпуск; собственно, с тех пор и началась медовая наша совместная жизнь, уже не омрачаемая черт знает какими жутковатыми обстоятельствами.

Вдруг в какой-то из дней я почувствовал, что непременно должен съездить на кладбище — к могилке баушки — и ни слова еще не успел вымолвить, а Опс мгновенно почуял, что предстоит приключение… визгом и лаем сообщая об этом всему миру друзей, врагов и соседских псов, он переполошился от радости и, как всегда, пытался устроить на своих четырех мохнатых чуть ли не вертикальные гонки по стенам… остановить его было невозможно… мы быстро с Марусей собрались… не сговариваясь насчет внеплановых поминок, взяли жратвы, колодезной водицы, полбутылки одной из лучших водок, посуду и кое-что для Опса… по дороге заехали на рынок, я прикупил премилых простых цветов — баушка их любила… приезжаем, ищем аллейку… подкинул денежку ворчливой тетке из смотрительниц, чтоб не нудила… вот, мол, у вас тут гуленьки с собакой, а если все начнут приходить с как бы бульдожками и, видите ли, овчарками, то кому ж убирать изгаженные дорожки, мне что ли?..

Бродим, как всегда, не сразу привыкая к далекой от шума городского обители множества усопших… смотрим на даты, удивляясь смертям слишком ранним, необыкновенно горестным, и завидным — редким в наше время — кончинам везунчиков — долгожителей… если б не Маруся — не миновать бы нам встречи с предками… мамаша с папаней, видимо, приехали сюда с утра… мы по-быстрому отпрянули в сторонку… так будет, говорю, лучше, иначе их может хватить кондратий — представляешь?..

«Разумеется… мне бы еще дождаться Второго Пришествия и можно было бы спокойно помирать, раз больше не увижу прекрасных неожиданностей».

Присмирили Опса… издали я поглядывал на предков — выглядели они отлично, но, странное дело, радуясь за них, не испытал, урод, ничего похожего на родственную любовь.

Маруся, всегда умевшая читать мои мысли не хуже Опса, говорит, вот встретитесь, по себе это знаю, они поохают-поахают, потом поболтаете и все встанет на свои места, в конце концов все — к лучшему, а не к худшему…

Потом предки слиняли, успев поухаживать за могилкой и сменить цветочки… тогда уж подошли к ней и мы… капнули водки на земельку могилы родного человека, всегда живого в памяти башки и сердца… поддали, закусили, угостили Опса твердющим сухарем, похожим на кость, — помянули баушку… потом я долго сидел на скамеечке, вспоминал счастливое — только благодаря баушке — детство… поговорил с ней и мне, как бывало уже не раз, показалось, что баушка все обо мне знает, все прощает… ну а в данный момент радуется, что тут и мы с Марусей, женатики, и милый пес поднял ножку на оградку — словом, жизнь продолжается… если, размечтался я, будет у нас потомок, а то и пара-тройка «опят», непременно постараемся с Марусей быть для них сразу и временно живущими мамашкой-папашкой, и дедом-баушкой, если повезет, то и прадедом-прабаушкой — словом, всеми им и нам предшествовавшими, в известном смысле, вечно живыми родственниками…

 

71

Однажды я решил, что пора навестить В.С., так сказать, зама Михал Адамыча по опеке надо мною; на звонки он не отвечал; тачка моя была у Маруси, давно, оказывается, имевшей правишки; левак добросил меня до обанкротившегося банка, прежде возглавлял который Михал Адамыч; прошу остановиться как раз напротив знакомого модернового фронтона здания, выглядевшего весьма аристократично.

Подхожу к огромной толпе и вот что вижу: пара офицеров-ментов распахивают массивные (видать, дорогущие) двери… омоновцы в масках выводят оттуда под белы руки — само собой, они в наручниках — несколько растерянного Валерия Сергеевича, отворачивающего лицо от множества объективов… другие омоновцы таранят из банка ящики с документами…

Как поется в одной песенке, «снуют администраторы и кинооператоры и сыпят им в шампанское цветы»… я слинял, бросился к газетному киоску… ни в одной из газет — ни слова об аресте В.С.

А в вечерних теленовостях, смотрели которые с Марусей, — пожалуйста, по всем каналам — снова выводят этого человека из дверей банка… слышим сообщение знаменитого репортера…

«…произведены обыски, опечатана документация… незаконные операции по отмыванию мафиозных денег… у Генпрокуратуры, давшей санкции на арест подозреваемого, имеется ряд веских доказательств, включая показания трех свидетелей, согласившихся сотрудничать со следствием… их имена хранятся в секрете… операцию, очень редко приводящую к поимке киллеров, мы бы посоветовали назвать иным именем, так как название «Перехват», как говорят урки наших дней, личит вовсе не ей, а скорей уж элегантной закусочной для руководящих работников наших силовых ведомств… возможно, арестованный, известный связями с криминальными кругами, был основным заказчиком убийства нашего выдающегося банкира и экономиста, отдававшего все свои силы и знания делу перестройки финансовых структур Отечества… оставайтесь с нами…»

Ни хрена себе, думаю, уха… как это бывает, я пытался соотнести облик, манеры, речь В.С. с его возможным участием в злодейском заказе убийства общего нашего друга и покровителя… В.С. не раз повторял, что Михал Адамыч за уши вытащил его прямо из грязи в князи, и вообще он всегда говорил о нем с обожанием и почтеньем… В.С. только в знак памяти о погибшем помог мне сказочно быстро получить новые ксивенки — в некотором роде спас… правда, задним числом показалось подозрительным, что он был недоволен снятием мною со счета большой суммы, потом зачем-то забрал мой фуфловый паспорт… я все бродил по даче, по саду и удрученно повторял: в это невозможно поверить, потому что поверить в это невозможно… душу подавляла всевластная, бесчувственная сила бабок, плевать хотевшая на родственность, дружбу, честь, благородство поведения, уважение к истинным ценностям существования… ужас мой и тоска, с ним связанная, были невообразимы… отвлекала от всего такого Маруся.

«Прости уж, — говорит однажды, — за коротенькую — в общих чертах — лекцию… пока ты путешествовал, шла настоящая гражданская война… к сожалению, она продолжается и сегодня… бабла крутится вокруг столько, что перестают удивлять растущие горы трупов… в правосудии начисто исчезло понятие «совесть» — его заменяют высокооплачиваемые адвокаты, я их называю «лайерами»… раздел национальной собственности — это тебе не развод супругов, у которых в бумажнике ночевал крокодил Гена… общие интересы всех граждан были забыты… люди, вроде твоего знакомого В.С., рвались к власти над средоточием бабок, как видишь, по трупам самых близких друзей и благодетелей… серьезно противостоять победившим мафиям и бывшим номенклатурщикам сегодня некому… Горби и другие самолюбивые властители — из-за действительного отсутствия на белом свете коллективного ума, чести да совести — не пожелали двинуться проверенным китайским путем… а те, которые были на это способны — профессионалы экономики, управленческих дел, государственности, великие поэты, писатели, рыцарственные аристократы духа, столпы религиозной нравственности и высококультурные охранители ценностей общественного бытия, — были уничтожены или вырублены под корень… последствия этих палачеств ясны тебе и без меня… ты сам знаешь: пока все общество не выпестует новые саженцы всего такого добра, — вместо того чтобы изобретать всякие национализмы и «сверхидеи», вроде Евразийства, космизма и по-федоровски грезить о чудесах эксгуманизма, — все еще бесчеловечное государство не вылезет из выгребных ям да братских могил, несмотря на все свои бомбы, ракеты, запасы нефти, газа и количество необжитых территорий… извини уж за лекцию».

Марусю я не перебивал; известные мне факты, ею изложенные, порождали в душе образ разноликой действительности и чувство вины; с другой стороны, что бы я, думаю, тут делал, если б остался?.. от деятельных интересов Михал Адамыча всегда был далек… химичил бы в одиночку, когда б повезло?.. примкнул бы к одной из ворующих сторон?.. вынужденно мантулил бы или на дядюшкиных урок, или на новых шустряков?.. впрочем, я всегда презирал как пошловатое выстраивание жизненного поведения задним числом, так и отнесение случившегося к исторической необходимости… тем более ни история народов, ни судьба частного человека не опускаются до использования путей, бывших однажды в употреблении и черт знает куда заведших, черт знает к чему приведших… а былые ошибки, к сожалению, повторяются с чрезвычайно обидной редкостью, если же повторяются, то в полудохлом — от опыта — виде… историческая же необходимка — подлейшее, на мой взгляд, из понятий, потому что именно ею вожди и их философствующие шестерки оправдывают все общественные трагедии, все военные и политические провалы, все до единого преступления против человечности и миллионов невинных жертв сраного эксперимента, долголетнего застоя, непродуманной приватизации…

«Странное дело, — не случайно заметил однажды Михал Адамыч, — ни один из философов никогда не говорил о ДОБРЕ как об исторической необходимости… о ней говорят исключительно Ленины, Троцкие, Сталины, Мао, Пол Поты и прочие убийцы миллионов невинных граждан…»

Но — что толку думать и говорить об очевидных просчетах и недостатках?.. больше всего смущало то, что моя критика происходящего не базируется ни на знании механизмов власти, ни на обладании всесторонней экономической информацией, ни на проникновении в логику поведения президента, наверняка попавшего в зависимость от служивого аппарата своих шестерок-шестеренок, ни на знании действительных желаний и возможностей полуразрушенных, полуразвращенных силовых структур, чиновничества и так далее — собственно, ни на чем… короче, психологически я, как миллионы других сограждан, чувствовал себя беззащитным заложником той власти и той Системы, которая, как бы то ни было, слава Тебе, Господи, заново и неслыханно свободно выстраивалась на месте руин Системы старой… оставалось жить — это уже немало, — как-то трудиться, надеяться, что все оно образуется к лучшему и у нас в России…

 

72

О значениях пережитого не то что бы не хотелось думать — оно само словно бы просило не спешить с обмозговыванием общего смысла и деталей… скромно, так сказать, намекало на то, что всему пережитому никуда из памяти не деться, раз есть у него возможность послужить сочинительству «Записок»… на то она и память — ничто в ней не перемеливается до безликости песков пустынь, образы остаются образами, чувства — чувствами, мысли — мыслями, случаи — случаями.

Первое время я долго не мог заснуть… но это была не обыкновенная бессонница, а нечто ей противоположное, возможно, редкий вид эйфории… в общем, что-то не пронаименованное, почему-то не причащенное к Языку… это было незнакомое мне прежде состояние всего моего существа… такое же должен испытывать, скажем, Опс… вот он, пожрал, попил, за день устал от беготни за мячиком, за палками и от пребывания в мирах обоняния, где заинтересованно общался с массой приятных и враждебных запахов… теперь не дремлет, не бодрствует — просто лежит себе не на подстилочке, а в некой люльке невесомости, не чувствуя ни одной из земных забот, пару минут назад сколько-то все-таки весивших, как говорится, нетто и брутто… лежит и не желает вспугнуть обожаемую всеми без исключения живыми тварями минуточку, кажущуюся вечностью… это — время ничем/никем не нарушаемой уравновешенности существования… время, мнящееся более драгоценным, чем любой из снов… так вот, валялся и я, как Опс… не хотел тревожить спящую рядышком Марусю… лежал без мыслей, без чувств, не желая ни спать, ни не спать — просто покачивался на безмолвных водах существования, подобно невесомому мотыльку… потом, слава богу, не успев понять, что состояние сие не может быть долговременным, засыпал и дрых без сновидений.

Однажды Маруся растолкала меня:

«Быстренько, подъем, приехал какой-то крытый фургон, тебя требуют два рыловорота».

«Берут за жопу, что ли, по делу Валерия Сергеича?» — весело спрашиваю.

«У тебя, Олух, такой вид, словно никак не въедешь, что все это у тебя, у меня, у нас с тобой происходит не во сне, а на яву, типа не на том свете».

«Ничего не поделаешь, иногда, как совсем недавно, приходится верить, что вокруг — самая что ни на есть действительность, а не игра глюков… впусти, пожалуйста, визитеров, я сполосну физиономию».

Приехали, оказывается, из того самого мебельного, в котором мы с Г.П. приобрели однажды славную мебелишку; это было странно, я начисто забыл о заказе и об Эдике, хозяине… я недоумевал…

«Распишитесь в получении, — сказал старшой, — выполняем точный заказ, вот он, вами подписанный, вот накладная, а там уж звоните нашему боссу и разбирайтесь».

Читаю заказ и накладную: «Стенка сборн каштан 1 шт… углодиван кож угольного цв 1 шт… кресла 2 шт… пуф 2 шт… кенжут импорт карпет 1 шт… столовский гарн. 6 перс… напол ламп 1 фри… итого 14 шт».

Пока я читал и пытался разобраться что к чему, грузчики уже успели внести сборный — во всю стену — диван; меня взяло зло, звоню в магазин, раздражительно требую хозяина.

«Привет, Олух, долго я, бля буду, ждал твоего незаконного протеста и вот дождался… ну с воскресеньицем тебя, рад слышать».

«Я тоже, привет… послушай, тут дел на пятнадцать штук баксов… не охуел ли?.. я ведь сам в жопе из-за дефолта, ты же под трамвай меня кидаешь».

«Только не гони, Владимир Ильич, не гони, это твой полный тезка весь народ кинул, а ты только лично меня, сделав заказ и с понтом дав дуба, так? — так… и это — раз… затем, оказывается, как доносят, ты не жмурик — это два… наши службы работают почище атомного хронометра, но я с самого начала ни хера не поверил, что ты грохнут… таких, как ты, ни штык, ни пуля не берет, и вообще тут у нас немало любителей гнать туфтяру, поэтому соответствуй былому консенсусу — это три… еще скажи спасибо, что бомжи и хитрованы дом твой не разнесли на хуй по своим буржуйкам… типа мною дана была объява, что головы оторвем, а в пищеводы сообща нахезаем, если за калитку сунется какая-нибудь падла… короче, заказ на мебель сделан был тобою, Владимиром Ильичом, а не Иосифом, блядь, Виссарионовичем… мы теперь, между прочим, работаем в царском режиме… я тоже, сучий мир, попал есть во весь, а люди ждать должок не будут, мы не на Курском вокзале… мебель дорогая, но ты мне платишь налом только треть, то есть пять штук, для тебя это не капуста… остальное додашь — ай траст ю… выручай — не стрелку же нам с тобой устраивать… мы ж, в натуре, не Пушкин с Дантистом, который лез прямо в рот к его жене в законе».

«Ладно, дорогой, только не думай, что старое помню один к одному после всего действительно случившегося… заезжай часа через три… дай посыпать горьким пеплом ветхий мой лопатник, о'кей?»

«Такой базар уважаю, о'кей… стели поляну, брось-ка на контакт одного из моих козлов».

Грузчики, очевидно, получив распоряжение, приладили стенку, пришлась которая тютелька в тютельку; потом внесли остальные вещички, собрали стол, поставили стулья и лампы; диван, говорят, и кресла с пуфами, мы их маму дебелую в черной бане видали, расставите самолично, по данным ва-шинских симпатий; я им отстегнул на пару бутылок.

Началась новая жизнь; вещички были действительно первоклассными, главное, необходимыми; они нам с Марусей пришлись по душе — не в голых же стенах ошиваться, хотя подзалетели мы с ней по высшему разряду; подсчитали наличные, лежавшие в банке приятеля, учли потенциальные бабки за Кандинского — на расплату хватало и еще порядком оставалось…

О затерявшемся где-то листке с банковским кодом — ни секунды не думал… найдется — хорошо, не найдется — отлично… о погоревших в банке, возможно, не без умысла В.С., бабках не жалел… какое там «жалел», когда на руках у нас с Марусей были все козыри из возможных — все, чего не обретешь за миллиарды… кроме того, меня, как всегда, ужасно веселила народная мудрость: Бог дал — Бог и взял; не случайно вспомнились Котины стишки:

дрожу от похмельного страха на сердце и горечь и яд дни тащатся как черепаха а бабки как птицы летят но мир на глазах расцветает я грешные песни пою и бабочка кайфа слетает на бедную душу мою…

Настроение было не просто безоблачным, а таким, словно в боковом кармане грела сердечко справка об освобождении, выданная Небесной Канцелярией… жизнь казалась не просто продолжением прежней жизни, а началом нового существования… даже сладчайше заныл от благостной боли прорезавшийся зуб мудрости… и вовсе не тяготили душу неизбежные в грядущем бытовые заботы… потому что радости настоящего исключали все сожаления о прошлом, а раздумья о будущем казались лишними из-за простого чувства: лучшего, чем то, что уже имеем, быть не может.

Однажды мне и захотелось взяться за окончание «Записок», застопорились которые; в них я попытался слегка обмозговать на родном языке кое-какие факты прошлой жизни; что и сделал, тыча пальцами клавиши и понимая, что «Записки» более чем несовершенны, — в этом деле я салага; конечно, я бы мог дополнить их открывшимися вдруг подробностями ареста, следствия и неожиданной смерти в тюремной камере В.С., но слишком много было бы чести для афериста и убийцы, заказчика Михал Адамыча… то, что он выручил меня с документишками, нисколько не преуменьшило мою к нему ненависть…

«Записки» неожиданно закончились вроде бы по их, а не по моей воле, и в тот момент я не мог не спросить себя: с чего это, Олух, залетная твоя Муза зашалила и вдруг куда-то от тебя слиняла?.. не остоебенили ли вы друг другу?.. ответа не дождался, потому что был он мне неведом…

Но вдруг, еще не поставив точку, подумал о ней, скромнейшей из скромных частиц Языка, как о чем-то более многозначительном, чем обычно кажется… нет, думаю, точка — далеко не просто точка… в «Записках» — она есть сумма всех имевшихся в ней многоточий… в этом смысле и мы, отдельные люди, представляем из себя точки в многоточиях, называемых то родом, то человеческим обществом, которые в свою очередь являются продолжениями точек-многоточий в степени «эн» своих собственных необозримых историй… кроме того, не следует забывать — в этом уверяют и Каббала и жрецы науки — физики-теоретики, — что до первичного взрыва и возникновения вселенского звездного многоточия Творец всего Сущего и Сам был некой Единственной Изначальной Точкой, заключавшей в себе вселенское будущее Времени, Пространств, веществ, существ и всех до единой Красот Творенья… меня это уверение очень зачаровывает, хотя не вносит никакой ясности в беспросветную непонятку Бытия, как говорил незабвенный Михал Адамыч…

Однажды, до того как поставить последнюю точку неожиданно для меня окончившихся «Записок», так говорю Марусе:

«Вот заживет нога, посещу рынок труда, предложу свои услуги безъязыким акулам капитализма, но дешево не продамся… так что не пропадем — востребуемся».

«Что точно, то точно, но тебе лучше бы не толмачествовать, а открыть высококлассное туристическое бюро, связавшись с забугровыми воротилами прибыльного в новые наши времена бизнеса… работа как работа, подберешь нормальные кадры, наладишь дело, а там будет видно… кстати, ты грозился заделать на поздний обед плов… а пока что не мешало бы позавтракать… я настряпаю оладушек с антоновкой.

«Уж как люблю я их, если б вы только знали, драгоценная вы моя Пульхерия Ивановна, как я их уважаю… да вот не лучше ли нам поначалу трахнуться?.. все ж таки мы с вами, как известно, будущие законные супруги — не какие-то там шалавые симоны-гулимоны… ну а потом… потом уж можно и к оладушкам причаститься с антоновкой да со сметанкой».

«Вот и главное, Афанасий Иванович, и тут, как всегда, ваша правда… никакого во внеплановом удовольствии не вижу я греха… ведь и оладушки, даст Бог, никуда теперь от нас с вами не денутся… а люблю я вас гораздо больше, чем их… к тому ж постелька не застелена — как в воду глядела… до чего ж, скажу я вам, удивительные бывают в этой нашей жизни странные ситуации и оказии».

ТОЧКА

Коннектикут. Хуторок «Пять Дубков». 2008