За пару дней мы с Котей обговорили все дела насчет дачи, в любом случае которую следовало купить на имя Маруси; в подробности случившегося я его не посвящал; если б и посвятил, никакое воображение не дало бы ему ни понять, ни почувствовать ни мыслей моих, ни состояний; да у него у самого по горло было дел перед свалом к Кевину; особенно отнимали время квартирные дела; спивающийся писатель постоянно кочевряжился и отказывался даже от замечательных для себя вариантов; хотя Котя, наоборот, соглашался на все предлагаемое; наконец писателю пришлась по душе только что отремонтированная однокомнатная в тихом переулке на Сретенке; лифт, раздельный санузел, напротив — соседка, вдова генерала, дама вполне-вполне и, видимо, не без состояния, как намекнул я писателю.

Мой знакомый, основатель обменного бюро, провел все предварительные переговоры с людьми, продававшими свои квартиры и согласившимися быстро переехать в обе, купленные мною; он же провел все нужные сделки, подписаны были разные бумаги; затем мы все вместе завалились в ресторан ЦДЛ, где, по старой привычке, писатель обращался с обслугой, как хамоватый барин; Котя благородно предложил ему, когда мы слегка обмыли сделку, перевезти на Сретенку любую мебель, шторы, ковры, постельное белье, кухонный скарб, холодильник и прочие дела.

«Ну что ж, — необыкновенно важно и бодро выступил писатель, — фиаско жизни есть фиаско бывших привилегий, но не моей пишущей машинки, работавшей, понимаете, на историю борьбы и побед на международной арене… размен веществ, верней, обмен квартиры — вот судьба верного слуги народа… дуэль — это херня по сравнению с нею… но ты, Владимир, как вернувшийся с того света, учти одно: урну с моим прахом передовая общественность еще перенесет из рядового колумбария и поставит ее в мишу Кремлевской стены заместо ничтожных прахов известных деятелей, разваливших к ебени матери отечество рабочих, крестьян и создателей первого спутника… да, именно в мишу, а не в нишу — пусть Горбачев мучается за гробом, а Яковлев его подгоняет еще дальше и дальше партбилетом по горбине… Катя, вы что?.. я, кажется, заказывал полусырой шашлык!..»

Писатель закрыл хлебало, когда напился до мычания, и Котя повез его домой; естественно, новая квартира была записана на Марусю; о переплате за все эти дела не хотелось думать, потому что разъезд был желателен и Коте с папашей, и, главное, Маруся была обеспечена до конца жизни, не говоря уж о Опсе, обожавшему болтаться по Тверскому бульвару, всегда задиравшему морду при взгляде на Пушкина и тявкавшему поэту что-то вроде «наше вам с кисточкой» — он чуял, что я люблю этого огромного бронзового человека, но был не в состоянии понять почему и за что именно.

В те же дни говорливый нотариус Куроедов, получив на лапу, моментально оформил в присутствии Коти и Маруси акт о продаже «двухэтажного дачного строения с гаражом и сараем на участке, общая площадь которого составляет… сумма прописью»… потом заверил дарственную на мою тачку… Маруся ни в чем мне не перечила и старалась не вызвать Котиных подозрений насчет поганых моих дел.

Сам он был в порядке, но грусти не скрывал; я полностью с ним расплатился, пообещав устроить после возможного нашего похода в ЗАГС небольшую свадьбу, где наши знакомые лабухи, обожающие джазы Нью-Орлеана, представят шедевры диксиленда; насчет свадьбы я, конечно, зря брякнул — выскочило из башки решение не подвергать Марусю пыткой моим вынужденным лицедейством… придется за бутылкой «шампанзе» послушать с ней вдвоем да с Опсом великую похоронную панихиду черных… потом Фелд оттяпает мне одну «лапу» — ничего не поделаешь… если же рачок поползет выше — разом покончу со всей этой канителью, никого не затягивая в трясину такого безысходного горюшка, что подохнуть, пожалуй, легче, чем ему предаваться…

Судьба, однако, распорядилась иначе; боль, во все тело скрежещуще злобно вонзившись, однажды прихватила так, что башка закружилась, потемнело в глазах… взвыть захотелось от неожиданно вспомнившегося положения больших специалистов и знатоков насчет благостных смыслов страданий и мук, в известные моменты якобы необыкновенно очищающих существо человека от измызганности различными пороками… странно, думаю, никаких подлянок никогда не совершал, никого ни разу в жизни не продал, хотя многогрешной грязцы и прочей проказы было во мне навалом… почему же, оказавшись в клешнях чудовищной боли и душевных страданий, что-то я в себе не заметил — вовсе не из-за нежелания очиститься — буквально ни одной из примет нравственной перестройки… наоборот, несмотря на боль, посчастливилось испытать в наихудшую пору моей жизни полноту единственности любви к Марусе — любви неизмеримо большей, чем к себе, к Опсу, к Творенью, к Языку — ко всему на белом свете… и это бесстрашно подтвердит на Страшном суде, если не ошибаюсь, бессмертная моя душа… видимо, ее дернут на одно из высоких слушаний сразу же на сорок первый календарный день… дело не в днях — ведь на том свете вроде бы не должно быть времени… а на свете этом до Страшного суда пройдут после моей смерти века, если не миллениумы… мысли такого рода отвлекали мозг от якобы очистительного обмолота в жерновах мукомольного предприятия, называемого жизнью…

Вытерпевать становилось невмоготу… но еще тяжелей было представлять Марусю свидетельницей всего, что со мной вот-вот начнет происходить, потом произойдет… не в первый уже раз решил, что никаких не желаю терпеть ни болей, ни страданий ради продолжительности их самих и дальнейшего торжества болеутоляющих средств… все такое поражало невообразимо унылым абсурдом в скучном заколдованном кругу существованья, известно на что обреченного… болеутоляющее колесо я, однако, проглотил… сразу же немного отпустило, но мысль о скором возобновлении боли выматывала нервишки злоехидней, чем сама боль… морфины, думаю, ее снимут, но меня-то — меня-то превратят они в полудебила, добавив лишних забот и невыносимой тоски Марусе, само собой, и Опсу… не должны они меня таким видеть, не должны — никогда…

Чтоб отвлечься от выматывавшей душу тягомотины, я, по старой привычке, заглянул в «Русско-китайский»… забыл, как выглядит иероглиф «никогда»… быстро нашел его в словаре… образован он был — начертательно, поэтически и философски — так превосходно, что смысловые глубины зловещего «никогда», не знаю уж почему, не бросали душу под трамвай уныния… они казались невидимым порожком много чего обещающей неизвестности, а не всеустрашающего ничто.

Мне стало совершенно ясно: пора, невозможно больше терпеть, лишаться ног, лишаться рук, думать черт знает о чем, срывающем с бедной крыши черепицу и ничего при этом не разрешающем… нельзя изводить Марусю мучительным для нее ожиданием неизбежного, нельзя поддерживать ни в ней, ни в Опсе истлевание их надежд… невозможно тянуть, когда заранее все известно… чем превращаться в гунявого человеко-идиота, лучше уж сделаться животным, внявшим зову инстинкта и свалившим подыхать куда подальше, чтоб не подавлять сородичей уродствами издыхания… нечего ждать консультаций насчет ампутации с неизвестно когда возвращающимся хирургом — поздно… жизнь есть жизнь, а не батон колбасы: сколько ее ни нарезай — больше не станет… раньше зажмуришься — раньше похоронят… если судьба моя проиграла року, то виноват в этом я, а не она… нет никаких у меня к ней упреков, наоборот, слава и ей, и Небесам за то, что успели мы с единственной моей на свете любовью побыть какое-то время мужем и женой… напоследок почувствовать, что у такого чистейшего вида счастья нет времени — ведь его мгновение равно вечности — разве это не подарок судьбы?..

Проглотил еще одну таблетку, но боль так вгрызалась в плоть, что я бросился вытаскивать из ящичка притыренную там записку… очень при этом спешил, не сомневаясь, что буду понят… перечитал… «Дорогая и действительно единственная, кто-кто, а ты поймешь что к чему и не осудишь… все до цента нотариально оставляю одной тебе, подкинь немного предкам, но, сама понимаешь почему, ничего им не говори, брось работу, полетай с Опсом по глобусу, порадуйся чудесам Творенья, потом, если сможешь, прости… поверь, в следующей жизни, если ей быть, я бы ведал, что творю, и, так сказать, не поверял бы половушной арифметикой гармонию единственности любви, так что до встречи…» вроде бы слегка растеклись мозги по древу, но ничего, думаю, сойдет… добавил, чтобы прокрутили на поминках записи Нью-Орлеанских джазов… распорядился о каплях в глазки и в уши Опса… приписал пару слов о том, что, раз ничего не поделаешь, значит, радуйся, дорогая, — там это, поверь, душе моей необходимо… прощай до неизбежной встречи с твоей душою…

Между прочим, мое внезапное решение поддерживалось не крушением пустопорожних надежд, а ясным осознанием неотвратимой неизбежности, от которой за бугор не смыться, сколько ни цепляйся за, слава Тебе, Господи, вспыхнувшую напоследок любовь… почему она так долго тлела и по чьей вине не разгоралась, не хотелось думать вообще… собственно, что думать?.. раз тело каждого человека, как бы то ни было, двуполо, то, должно быть, психика — часть всего моего существа, — оказавшись в некой критической ситуации, вела себя скорей уж по-женски, чем напористо, как уж сложилось, по-мужски.

Я быстро приучил себя отстраняться не только от образа Маруси, но и от мысли о ней… железно придавил невообразимо мучительные сожаления о недолговременности нашего семейного союза… отводил взгляд от Опса, явно чуявшего что-то такое, но изредка поскуливавшего, то зализывавшего мою хворь, то наблюдавшего за мной с матрасика, положив морду на лапы… уверен, что поддерживало меня тогда не усилие воли — на все такое ее не хватило бы, — а полнейшая расслабленность, отвлекавшая чувства и сознание от действительности.