Направляюсь домой. На улицах все то же самое. «Слава КПСС». Слава труду». «Печать – самое острое». «Партия и народ едины». Да здравствует наше родное правительство!» «Вперед к коммунизму!» «Догоним и перегоним!» Все это, Коля, трудно и невозможно понять нормальному человеку. В Англии я ни разу не видел лозунга «Слава лейбористской партии!» или «Да здравствует наше родное консервативное правительство!» И во Франции, и в Амернке ничего подобного я не видел. Разве что в дни выборов в сенат и прочие шарашки. Там уж если тратят денежки, то на рекламу, и денежки окупаются. В общем, Коля, шел я по улицам, лезли в мои глаза все зти «Славы» и «Вперед», и думал, что в нашей стране, к сожалению, нечего рекламировать, кроме партии, труда и вечно мсивого Ильича, а какая и кому от зтого польза и прибыль, совершенно неясно. Впрочем, почему неясно? Наши вожди, направляясь кто в Кремль, кто на Лубянку, кто на Старую площадь, кнокают, небось, из окон своих машин на всякие слова и думают: «Правильно. Это по-деловому. Слава нам. Хорошо мы работаем. Народ зря хвалить не станет. Слава!» Да ну их, Коля, к лешему. Прихожу домой. Дверь открыта. Вонища – не продохнешь, и какая-то баба в противогазе пульверизирует плинтуса, тахту и тумбочки с мягкими стульями. И все это в общем коридоре. Кричу бабе, по всей видимости, Зойке. Не слышит. Я нос зажал и толкнул ее. Обернулась и на тахту валится. Снимаю с нее противогаз. Зойка! Разжирела только слегка. – Как увидела тебя, так думаю, чокнулась от хлорофоса или противогаз неисправный. Вот, клопов и тараканов морю. Спасенья от клопов нету, – говорит Зойка. – Откуда ж клопы взялись? – Как ты пропал, так они и развелись постепенно, Сроду в квартире их не было. Тут, Коля, я вспомнил, как пожалел клопа и подсадил его к Зойке перед уходом на Лубянку. «Живи, – сказал я еще тогда, – ведь жить, тебе, клоп, положено пятьсот лет». Вот он и нашел себе подругу, или она его нашла, расплодились, допекли Зойку. Она вот, продолжалась тут без меня жизнь. Достаю из заначки ключ. Вхожу в свою берлогу. Воздух чистый. Я ведь форточку не закрыл. «Хрен с ней, – подумал уходя, – с шаровой молнией. Пускай влетает.» Воздух чистый, но зато стоит в комнате жуткий писк. Залетела в комнату пара воробьев с бабочками в клювиках, засекли меня, вылетели и перед окном икру мечут, влететь боятся. Смотрю: на буфете гнездо, за моим фото «Я в Венеции» – другое, в моем цилиндре – третье. И в каждом гнезде голодные птенцы клювы пораскрыли, шеи вытягивают, тонкие, как у лагерных доходяг, весь пол в помете, стол тоже, а на столе бутылочка постаревшего на шесть лет коньяка, тоже задристана с ног до головы, словно обросла пылью веков в подвале герцога Орлеанского. Сколько же поколений воробьев родилось тут и выросло, пока я чалился? – Давай их тоже выморим, как клопов, – говорит Зойка. – Не надо, – отвечаю, – никого морить. Они сами через пару месяцев улетят, а может, и раньше. – Как же ты жить вместе с воробьями будешь? – Проживу. С людьми уживался, да еще с какими, а с птичками тем более уживусь. Подхожу, Коля, к окну, открываю его, чтобы папам и мамам влететь с добычей удобней было, и вот – судьба моя – напротив по тротуарчику, в туфельках-шпилечках, с сумочкой в булочную спешит та самая деточка! Я не мог, Коля, ошибиться. Ласточке тогда лех пятнадцать было, и я уже прощался со свободой, отсчитывая последнее ее время, и смотрел в окно, и это была она в коричневом платьице с белым передничком. Коля, я твердо сказал своему старому знакомому снайперу Амуру: «Как всегда, беру огонь на себя!» Амур соответственно прошил мое сердце длинной автоматной очередью, и я крикнул в окно: – Деточка! Деточка! Остановилась. Думала, что оклнкнули не ее. Я еще раз позвал. Подняла личико и с улыбкой спрашивает: – Это вы меня? Я кричу: – Немедленно зайдите в квартиру семь! Пожала плечиками, но я серьезно машу рукой, и вот она, глазам своим не верю, переходит улицу… Я вышел из хлорофосной смердыни на площадку. Все выше, Коля, все выше стремим мы полет наших птиц! – Извините, – говорю, – я человек чудовищно интуитивный, и мне на расстоянии показалось, что вы имеете какое-то отношение к биологии. – Да. Я учусь на биофаке. Вы угадали, если, конечно, ничего не знали об этом. – Не мог знать, – говорю, – кстати, у нас тут морят клопов. Запах. Зажмите, пожалуйста, нос, и зайдемте ко мне. Я вас порадую. Ну, слово за слово… «Заметил, – говорю, – что вы с симпатией смотрите на воробьев…» Хотя ничего такого не замечал.Провожу деточку, ее звали Галей, в свое большое гнездо и даю пояснения насчет превращения в него моей комнаты. Деточка Галочка ловила мух и кидала их в клювики птенцов. Я что-то тискал, она весело ругала Сталина, угрохавшего ее двух теток, двоюродного брата и немыслимое число соседей по коммуналке, спрашивала, читал ли я в лагере стихи Пастернака и, наконец, мы раскупорили дождавшуюсятаки меня бутылочку. Воробьи, кстати, плюнули на опасность, не оставлять же детей голодными, и стали влетать совершенно внаглую. Я, Коля, с твоего позволения, для того, чтобы двинуться дальше, забегу немного вперед. Ласточка Галочка ушла. Через пару дней забежала по-новой, притаранила птенцам мотыля и умолила меня тиснуть ей все то, что тискаю теперь тебе я. И вот, когда я дошел до процесса, она заплакала, поцеловала меня в щеку и говорит: – Для того, чтобы все это слушать, Фан Фаныч, нужно стать женщиной… Извините… Коля! Поверь мне: мы несколько недель не вылезали из гнезда. А вылезали на смрадную улицу только для того, чтобы купить пожрать. Лямур, милый, лямур. А потом улетели птенчики-воробушки. Оперивись и улетели. И мне пришлось сделать ремонт. Это я, извини, забежал вперед. Ушла, значит, потрекав со мной, Галочка, а я уже совершенно окосел от Свободы. Как бы глупостей, думаю, не наделать. Закружилась моя голова. В самый раз бы прилечь на закаканный птичками диванчик, покемарить часок, перешибить сном сумасшедший хмель жизни. Но нет! Все-таки фан Фаныч – полная чума, Первым делом он очистил от помета столик Марии Антуанетты, за который Стальной предлагал ему состояние, но в ответ слышал: «Жамэ». Очистил, полюбовался им, потом взял бутылку в гастрономе, захожу за угол, подхожу к пивной и говорю Нюрке, падле бессмертной и позорной: – Кружечку! – Даю монету. Нюрка сдерживает пиво, оно, как нефть из новой скважины, бьет вместе с газом, одна сплошная пена, которой только пожар в рейхстаге опять-таки тушить. Другой рукой дает мне Нюрка сдачу. Увидела наконец. Узнала, гадина. А рожа ее лиловая с прописью так заплыла, что она хавало свое от удивления раскрыть не может, только шнифтами хлопает продажными, быдловыми и поросячьими, Вольфганг Мессинг такие не прошибет, попростуй он с гипнозом потребовать у Нюрки долива пива после отстоя пены. Я же интеллигентно, как всегда, жду. И еще пара человек ждет. А Нюрка остолбенела, пиво, вернее, пена уже через край бежит, и вдруг оседает Нюрка в белом халате с посиневшей харей, тает за стойкой, грохнулась на пол. Пришлось Фан Фанычу дверь с замком вырывать, вытащить Нюрку за синие ноги на свежий воздух, пивом в рыло плеснуть и сказать на ухо: «ОБХС! ОБХС! ОБХС!» Будь уверен, Коля, тут же очухалась, а я отпустил пива, долив его тютелька в тютельку хипежившим алкашам, сам выпил пару кружек, бубличек соленый пожевал и сказал Нюрке: – Советую тебе сесть на годик, тогда похудеешь и не врежешь дуба от удара, а во-вторых – раньше сядешь, раньше выйдешь. Нюрку я покинул задумавшейся, хотя, Коля, следов мысли на ее роже не взял бы даже Ингус – верный друг пограничника Карацюпы. Так. Затем Фан Фаныч берет шефа. – На Лубянку. Подождите меня у приемной. Подъезжаем. Шеф спрашивает: долго ли ждать? Отвечаю внушительно, что от двадцати минут до десяти лет. Главное, спокойствие! Подхожу к окошечку. – Мне, – говорю с английским акцентом, – очень надо бы повидать, очевидно, уже полковника, следователя по особо важным делам товарища Кидаллу. Попросили подождать. Минут через пять выходит в приемную гриф средних лет в штатском. – Здравствуйте. Документы у вас при себе? – Вот справочка об освобождении. Она же ксива. Завел он меня в какую-то комнатушку. Рядом с Лениным темный квадрат от снятого Сталина. На столе бронзовый железный Феликс. Я разъяснил, что желаю узнать о состоянии здоровья своего следователя Кидаллы. Можно по телефону, но и не возражаю против свиданки. Это не для эксцессов, жиганской мести, либеральных воплей и так далее. Просто я испытываю душевно-историческую необходимость услышать или увидеть товарища Кидаллу, чтобы поблагодарить его, кроме всего прочего, за то, что свела нас чудесная во многих отношениях моя судьба, а если бы не свела, то и не познакомился бы я сегодня с прекрасной, с лучшей из ласточек, которая бежала, деточка, в коричневом платьице с белым передничком в черный день моего пленения, в булочную. Могу я увидеть или услышать товарища Кидаллу? Отпускать мне такси или не отпускать? – Вы немного выпили и возбуждены, но такси не отпускайте, потому что некоего Кидаллу вы не сможете ни услышать, ни увидеть! – Чехты ему? Верней, кранты? То-есть, пошарили вы его из органов? – спрашиваю в крайнем удивлении. Гражданин по фамилии Кидалла в органах не работает и никогда не работал, – отвечает гриф в штатском. – Ну, миляга, начальничек, вы мне чернуху не раскидывайте. Взгляните в мое досье и поймите, что перед вами не парчушка, а Фан Фаныч, державший, несмотря на мягкость характера, тюрьмы Старого и Нового света. Кидалла вел мое дело и состряпал процесс будущего. Я – Харитон Устинович Йорк, зверски изнасиловавший и убивший в ночь с 14 июля 1789 годв на 9 января 1905 года кенгуру Джемму! Я срок отволок, а вы мне чернуху лепите, «не работает и не работал». – Вам необходимо встать на учет в психодиспансер, Фан Фаныч и подлечиться. Дело ваше вел не какой-то Кидалла, а бывший майор Мохнатов. Бывший, потому что, восстанавливая ленинские нормы соцзаконности, партия очистила органы от мохнатовых и им подобных. И бросьте вы на себя наговаривать. Никого вы не изнасиловали и не убили. Вас арестовали по ложному обвинению в попытке покушеыия на Кагановича и Берию. Вы будете реабилитированы и получите бесплатную путевку в дом творчества писателей Переделкино. До свидания. – А на хрена мне, пардон, в дом творчества ехать? – тупо спрашиваю, ибо одурел от услышанного. – Многие, не пережившие того, что вы, писатели, остро нуждаются сейчас в лагерных сюжетах. Вот вы и подкиньте им за столом, в биллиардной, и так далее, парочку бериевских ужасов. Пусть пишут. Нам это нужно. Ну, до свидания. – До свиданья. Передайте, начальник, председателю вашего комитета генералу Серову, что я в любом случае уважаю глухую несознанку. Привет также Кидалле, если вы его не замочили, заметая следы. И еще скажите Серову, что Фан Фаныч не фраер и на учете в дурдоме состоять не намерен. Адью. В дом творчества поезжайте сами. Ну что ты скажешь, Коля? Чисто сработано? А мне после всего, что я испытал, видите ли, подлечиться надо! Ну, падлюки! Ну, наглые мусора! Действительно, какая-то новая порода людей. Тьфу, сучий ваш мир! А шеф мой, бедняга, издергался начисто. Увидев меня, хвостом завилял, визжит от радости, того и гляди в нос лизнет. – Куда, – говорит, – хозяин, едем? – В зоопарк, Вася, в зоопарк. Тебе известно, что преступник любит возвращаться на место своего преступления? – Это вы насчет амнистированных и реабилитированных? – Вот именно, – говорю, – догадливый ты парень, Вася.