Было вполне естественно, при таком вот самоощущении, провожать все перед ним вовне проплывающее неким внутренним взором, прильнувшим к заледеневшему окошечку. Так вот он в детстве льнул к оконной полыньюшке, словно бы надышанной самой душою, и с жаркой детской страстью вглядывался в запредельное – во все заоконное, то и дело поддразнивающее душу странной вывернутостью части мира наизнанку, то есть таинственной лукавостью нахождения ледяного пейзажика в домовом тепле, а не в наружной стуже.

Сколько проплыло их тогда перед ним – картин, навсегда покинутых, навсегда оставленных временем, а оттого и разместившихся в памяти человека – в собственной его вечности, в некоем непостижимом порядке!

Великолепная целостность личной вечности была такова, что порядок этот оставался порядком, несмотря на хаотическое мелькание перед взором Гелия картин, как бы вставленных в пышную позолоту лет или в менее солидные рамки месяцев и дней… картинок, окантованных потрепанным дерматинчиком часов… рисуночков, втиснутых в зачуханные паспортички минуток… случайных набросков в лоскутных обрезках секунд… штришков бессмысленных в клочках бесформенных мгновений.

И все это мелькнуло перед взором, словно осенняя листва в золотую пору достойного умирания. То ли сама она слетела с Древа Вечности, то ли сорвало ее с него, непонятно как, непонятно зачем, – но она все падала, падала, засыпала его с головой… «не бабушка ли это незаметно подошла и укрывает меня лоскутным одеяльцем?»

Калейдоскопически перемешиваясь друг с другом, словно кто-то перетасовывал ее своевольной рукою, листва эта Вечности, картины эти, клочки, картинки, штампики, рисунки, лоскутки как бы старались убедить Гелия, что не только они сами, но даже самые мельчайшие из их частей сохраняют память о жизненном его пути.

Все мы, мол, родственно вмещены даже в самые незначительные фрагментики времени, и как ты нас хитромудро ни перемешивай, как ни похеривай ты нас в тайничках невидимой памяти, – в положенный срок все мы окажем встречные частные свои услуги равновеликому нам всем, то ли случайно, то ли по собственной прихоти самовосстанавливающемуся Целому твоей жизни…

«А как же быть со всем этим моим, так сказать, добром и злом, когда я врежу дуба?… Что с личной памятью-то моей станет?… В природе небось ни одного атома, ни одной молекулки просто так не пропадает. Закон есть закон. Но почему все сгинувшие во времени образы становятся видимыми перед внутренним взором? Да и вообще – на чем все эти картинки напрасно прошедшего моего бытия отпечатаны в памяти? Как постигнуть тайну столь могущественного запечатления образов мира на чем-то совершенно невидимом, если я сейчас вот, в подъезде затхленьком, чую тепло донышка ее – любви моей и несчастья моего – ключицы? Как целое-то этого образа и все частички, его составляющие, молекулки-то все эти обалденные – как и где живут они себе, поживают, словно ветер времени вовсе не развеивал их в памяти и нисколько даже не перемешал с молекулками кожаного запашка первых в моей жизни модельных туфель “Батя” или адской хлорки бассейна?… Захочу – и сейчас с головою окатит меня зеленый ливень ивы, все лето льющей ветви свои в деревенскую речушку… Вот слух мой ни с того ни с сего осчастливило – в одной баховской записи – быстрое, ненасытно ласковое губошлепство малюсеньких золотых и серебряных клапаночков флейты, гобоя и фагота, словно бы вразнобой и вместе с тем со страстным согласием зацеловывающих дивные тела инструментов, не то что нисколько не мешая их звучанию, но, наоборот, придавая такую живую обнаженность невидимой плоти музыки, что сердчишко из ребер выскакивает от вечной невозможности утоления любви к ней… Ну хорошо. Четырнадцать, кажется, миллиардов нейронов имеется в моей глупой башке. Они себе считывают образы действительности, обнюхивают их, внимают их звучанию, обрабатывают количества, поэтично различают и смешивают качества. Но башка – ненадежное место хранения Целого чьей-либо прошедшей жизни. Если Он есть, то было бы глупостью с Его стороны доверить нам – крайне тленным и невозможно легкомысленным созданиям – множество подобных оригинальных изделий, представляющих собой баснословную духовную ценность… Это же наиценнейшие частички бездонно вместительной памяти Бытия о самом себе!… Пропасть из нее не имеет права ни одна сориночка, случайно попавшая в око какого-нибудь здешнего мгновения, ибо и она занесена Временем в Гнездо Потустороннего и любовно прилеплена к нему хозяйственной слюною… А что, если… – Гелий почувствовал, как у него дух захватило от странного, не знакомого ему волнения, и снова взмолился, чтобы… «ничего мне больше не надо… пяток только минуточек – только додумать до конца это чувство… но, может, я и в три уложусь…» – что, если сейф-то этот несгораемый и всевместительный вовсе не во мне находится, а вне меня, вне всех живших и умерших, вне всех ныне живущих, вне всех готовых стать и быть? Но стоит только воле моей пожелать очутиться, скажем, в детской ванночке, грустно пахнущей пластмассовым корабликом, или в каких-либо постыдных обстоятельствах, или даже, непонятно на кой черт, услышать тошнотворный скрип мелка в прокуренных дожелта пальцах завуча-садиста – как получаю я из той небесной сберкассы чуть ли не все свои вольные и невольные вклады, и то даже порой получаю, во сне и наяву, чего вроде бы вовсе не вкладывал, – поверить не могу, что встречал где-то чью-то рожу или прикусил тридцать лет назад губу, разгрызая морковку, или подзабалдело разрыдался, обняв ствол черемухи, когда там наверху, в снегах цветущих, что-то птица щебетала-лепетала… А иногда получаю то, чего не только не думал востребовать, но сделал как раз все, чтобы вытравить из памяти, например краску мучительного смущения, пытку неуверенностью, беспричинным стыдом, навязчивой ненавистью к обидчику… И ничего удивительного во всем этом, в сущности, нет, ибо если есть Тот, которому человечество, видимо, не в силах не подражать в своих величественно возгордившихся науках и в дивных искусствах, особенно в музыке – в свободном от всех Смыслов чистом Звуке Слова, бывшего в Начале, – то Его творческие возможности действительно безграничны… Конечно, эти мои мыслишки давно известны, ну так что ж с того!… это ведь тоже ее поэт сказал, что охота ему дойти во всем до самой сути… самому до нее охота дойти… вот я и дохожу… вот каким путем я до кое-чего дохожу… Безусловно, память всесвязана с помещением, в котором пребывает все давно сгинувшее с лица земли, все сущности, все до одного прошедшие остановленные мгновения частного и общего времени… О, Господи!… Неужели в Твою кладовую вмещено во всей полноте прошедших времен все, бывшее Сущим, включая личный мой, жалкий мой, постыдный мой вкладишко?… Неужели покоится, неведомо зачем, все прошедшее-прибавляющееся, словно обожаемая Тобою бесконечная форма единственно великого Глагола, неисчислимого Числа, Божественного Лица и Рода, не подлежащего моему радостному уразумению до исполнения сроков, когда все неописуемое станет наконец-то сказуемым… Как ласточкино гнездо, вылеплено все прошедшее-прибавляющееся за миллионолетия… ежесекундно лепится существами и вещами Безмерность этой Вечности, не тесной для всего ранее сгинувшего в ней, полной звуков и ликов неумирающей жизни… так что и Помпея не нуждается там в восстановлении, и красотка, от которой в бомбежку осталось пустое место… и дерево любое – не успеешь возжелать – то вспыхивает огнями осени любезной, то томится, как тело в парной, в туманах рассвета или дремлет, закутавшись в снег… там все помершие ждут о себе воспоминаний, готовые в тот же миг прийти на ум живым, чтобы отогреть их души, уставшие от разлуки… там прошлое всех живущих пребывает как настоящее всего будущего… там этот тихий снег идет и идти никогда не перестанет… потому что там – Великая Одновременность рождений-смертей существ-явлений в Целом… и если я востребую из него что-либо в различенном и образном виде, то память все это мгновенно наделяет качеством времени и держит перед оком душевным до тех пор, пока оно мною вновь не забудется… эх, как жаль, что я один радостно и безобразно гуляю тут на помоечных поминках по отчиму своему, по научному своему атеизму… сюда бы ко мне ту самую, из очередищи на такси, дамочку экзальтированную, которую бесы, разумеется более солидные и талантливые, чем мои, дотащили, по сути дела, до вылизывания антихристовых прелестей и до дьявольского безверия!… сегодня я б сказал ей: “Спокуха, дорогая интеллигенточка, это я тебе говорю – бывший титан мирового безбожия, брось мыслью безответственной самоупоенно растекаться по народному буфету. Стоп! Наливай по стопочке! Не смущай миллионы несчастных людей, и без того изнасилованных безумным экспериментом, очертаниями самого великого проекта всех времен и народов – проекта воскрешения мертвых! Еще наливай. Будь здорова. У Того, Чью творческую работу ты предлагаешь выполнить голодным, холодным, разоренным, отравленным, изуродованным и униженным людям, столько возможностей выполнить ее Самому, что в положенные сроки воскресит Он к лику невообразимо новой Жизни всех, кого сочтет нужным вызвать к ее тайным источникам. Он не будет жлоб-ски собирать померших по клеткам да по генотипам, за которыми твой философ Федоров, побрезговавший самолично зачать хотя бы одну только крошечную жизнюшку, собирается ползать на карачках по всей Вселенной и рыться в милой каждому уважающему себя русскому сердцу кладбищенской трухе. Они у Него в любой настоящий момент все – как в кармане или за пазухой. Ни одна малюсенькая застенчивая родинка или горделивая ухмылочка ни с одной из загнувшихся когда-либо физиономий никуда не пропадет, а уж о внутренних органах или свойствах характеров каждой из померших натур и говорить даже нечего. Поняла, не верующая, по сути дела, ни в Замысел, ни в Промысел, но обольщенная пылким дьявольским вымыслом? Смерти, если хочешь знать, вообще не существует. Все со своего пути сметающее Время Оттедова дует, здесь все разметывает и развеивает на части и Туда все уносит обратно. В очень, между прочим, целом и замечательном виде. Ясно? А поэтому – наливай и не осатаневай. Как же Там может быть Смерть, когда Оттедова происходит Жизнь и там же она, ягодка, заодно и хранится? Ты что, ослепла так, что не видишь невидимого? Или ты полагаешь, что никто достойно существовать не станет без протезной увлеченности твоими пластмассовыми абсолютами? Станем! И еще как! А сверхзадачи нам сама Жизнь начнет подкидывать, когда заживем мы нормально. Но уж никак не паразиты-поставщики при дворе Их Императорских Величеств – Идеала и Идеи. Только не вставляйте Жизни идеологические палки в колеса, чем вы в основном и прозанимались в России последние сто пятьдесят лет. Упаси нас, наконец, Господь от вашей профессиональной одержимости насчет общенародного счастья… Ну-ка, поддень-ка грибочек!… Совсем ты глаз залила слепой гордыней якобы духовного титанизма да бесстыдно несдержанной, то есть истериковатой исступленностью. И не уничтожай ты, пожалуйста, в нас любовь к жизни недальновидно глупым возбуждением ненависти к смерти. Не отымай ты теперь у нас, блаженных, последнее – то, чего бесы советской власти никак не могли у нас отнять. Веры в Царство Небесное, дура, не отымай, ибо Там все и вся пребывает в том виде, в каком оно здесь пребывало в каждом из промелькнувших мгновений. Там – все до одного лики и все до единого звуки пребывают до того момента, который мы, по малоразумению нашему, именуем Страшным Судом!… А что касается твоего самооскопившегося Федорова, то… Есть Хозяин на все подлежащее воскрешению… Воскреснут все мертвые, будь уверена, и мы воскреснем вместе с ними, когда Господь соблаговолит вспомнить обо всех нас, обратившись к услугам своей Божественной Памяти. Не раньше, а уж тем более не позже. Ну – будь, милая, пташкой небесной”».

Гелий испугался, подумав, что постепенно безумеет. Сам того не замечая, он счел за свои собственные мысли слова оппонентов, обрывки дискуссий и кабацкий спор одного вдохновенно поддатого детского писателя, кажется Геннадия Синичкина, с одной дамочкой, совершенно обалдевшей от восхитительных соблазнов федоровского учения.

«Просто вставай, – с юморком подумалось Гелию, – садись за машинку, пиши письмо в “Науку и религию” и хватай неистовую утопистку за все аргументы. Так, мол, и так. По сравнению с этими федоровцами-проектировщиками я… да я – просто безобидный халтурщик, господа. Решительно заявляю, что за жизнь каждый дурак может Бога полюбить, а вот за смерть далеко не каждый Его полюбит… я вот, подыхая, в Него уверовал, если хотите знать, а полюбил вовсе не за глоток виски, но за душевное внимание к себе, подытоженно поверженному в свою собственную мразь. За полвека существования не любил, а за этот глоток и за тварь, под сердцем дрожащую, – сыновнее мое спасибо… дурак вот только я, что не успел продолжение жизни зачать, дурак… продолжение ведь и есть воскрешение… ну да ладно, теперь хоть котенка спасу…»

Несчастье всей его пропащей жизни навалилось на него вдруг так, что не было у него сил посожалеть ни о судьбе, ни о музыке как о всеблаженном мире невидимых сущностей, ни об иных прочих, пусть даже мелких прижизненных радостях. На него пахнуло вдруг холодиной сущности бесплодия, не умножающего жизнь и не прибавляющего памяти никакой продолжительности.

«…Еще всего каких-то пару часов назад я мог… мы могли… это был бы крошечный он… или она… О Господи, как совершенны дела Твои… во всем остальном мы сами виноваты…»

Мука тоски по навсегда утраченному так пронзила его сердце, что он спасительно провалился в воспоминание. В видениях того воспоминания было все, что было, кроме всесильного когда-то Времени, которое – Гелий снова это прочувствовал – каждый миг уничтожает исключительно самое себя, утверждая в таких вот совершенных оборотах Божественных дел неуничтожимость всего существовавшего – в Вечности… «Наше чувство Времени – это же чувство движения всего существующего на Тот Свет!» – успел подумать Гелий перед тем, как оказаться в запредельном мире своей памяти…