Гелию еще что-то мерещилось в мыслях. Он существовал в те минуты лишь в думании – в опаснейшей отключке мозга от болей донельзя промерзшей плоти.

Постепенно он как-то осел в сугроб около деревца, сам того не заметив. И все всматривался, всматривался в сугубый беспорядок прожитой жизни, который он не то чтобы внушил себе считать идеальным порядком, но, во всяком случае, всегда он имел у себя под руками отлично налаженную систему самооправданий – эдакое хитромудрое реле, подшитое к подсознанке.

Тут ему показалось, что иголочка соскочила вдруг со щербиночки пластиночки и любимая «айне кляйне нахт-музик» продолжилась в прелести своего самозвучания. «Вот оно… конец судьбы, – подумал он, с волнением вслушиваясь в то, что перестало быть для него тайной, – финал, Геша…»

В это мгновение он совсем забылся бы и окончательно окоченел в снегу, под тем спящим деревцем, если бы, согнувшись в три погибели и обхватив коленки руками, не сдавил котенка так, что тот невольно вдруг крякнул-вякнул и, должно быть, перепугавшись спертости в чужой непонятной тьме, по-детски, истерически разволновался.

А до Гелия как-то не сразу дошло, что не боль это была сердечная, пронзившая грудь в нескольких местах и словно бы рвавшаяся из кожи вон, а котенок больно корябнул его сквозь рубашку своими коготками. И когда наконец дошло, что тянет он, быть может, за собою куда-то в тартарары беспризорного этого бедолагу, то он и сам так переполошился и ужаснулся, что выдернула его вдруг какая-то сила из трясины блаженного оцепенения – в осознание происходящего. «Иголочка-то, оказывается, не соскочила еще… еще не выкарабкалась она из колдобинки…»

Все его тело действительно было объято опасным и недобрым жаром. Дышалось ему с трудом. От размокшей маски Брежнева начало разить скверным клеем и запоздалостью всего этого сатирического ремесла. Он окончательно с нею расстался, отбросил от себя в сторону.

В ногах, он чувствовал, нет больше сил, да и растормошить себя, чтобы прервать вдруг тихое вот это, спокойное и, что самое странное, совершенно бесстрашное состояние постепенного погружения в бездну, если уж на то дело пошло, вовсе ему не хотелось.

Он, может, и не встал бы, а просто выпустил бы котенка на волю случая и судьбы. И почувствовал бы напоследок либо равнодушную, бесконечную отстраненность от всего живого и природного, либо бессильное сострадание да вынужденное согласие с тем, что тут уж ни черта не поделаешь. Сам бы он вскоре, конечно, окоченел, что стало бы с котенком в холодрыгу и в надвигающуюся на столицу бывшей Империи эпоху свободного рынка – неизвестно.

Но в тот момент кольнула его прямо в сердце та самая, новая для него мысль об одной из открывшихся ему сверх-очевидностей: Я – это Ты, Ты – это другой Я.

То есть он совсем не размышлял, рассудок его был нем, но всего его пронзило на миг ясностью нового чувства, как бы с веселой легкостью размывшего вдруг границы между столь далекими друг от друга видами, и тут уж, как говорится, не до рассуждений было, ради чего вообще гоношиться и быстро действовать, да расчетов, какому из двух гибнущих существ спасать другое существо.

Так что, по сути дела, котенок первым возопил о спасении, а Гелий моментально откликнулся на этот вопль, сунул руку внутрь пальто, уткнулся туда же лицом, в которое так и пахнуло кислою тоскою остывания, остатками пахнуло бедного телесного тепла и затхлой горечью кошачьей беспризорности, – уткнулся и, пока котенок не успокоился, вновь шептал одеревеневшими губами что-то ласковое и нелепое в извинение за прикосновение к нему ледяной рукой, а также в знак благодарности за шебуршение жизни.

Потом он уже не помнил, как смог подняться и как пошел куда-то наугад, не соображая, в какую он идет сторону, но движимый душевной силой, вполне самостоятельной в человеке в тот момент, когда сам он вроде бы уже безнадежно околевает.

Должно быть, иногда одна она, положившись лишь на саму себя, предпринимает отчаянные попытки удержать некоторое время наши полутрупы на границе Видимого и Невидимого, она вытягивает их чуть ли не из самой бездны, а вытянув, продолжает опекать.

Что-то она там внутри человека экстренно налаживает, эта мудрая, а в некоторых случаях чудесная и всемогущая, религиозная в самом точном значении этого слова «сила» – сила, связующая частичку с Целым. Что-то она замыкает, заряжает, затворяет-отворяет, химичит с какими-то дополнительными резервами и, может быть, даже совершает незаконные и блатные, с точки зрения медицины, совершенно немыслимые сделки с печенками-селезенками по обмену веществ, кровоснабжению обмирающего сердца и так далее… Даже в человеке, совсем потерявшем сознание от общей слабости и рухнувшем вдруг наземь, душа делает все, что в ее силах, чтобы не дать угаснуть в принадлежащем ей вконец уже обессиленном теле пламечку отдельной жизни…

Вот предстала вдруг перед ним совершенно заиндевелая фигура одного из бесновато благородных вождей мирового анархизма, обвеваемого артельным вихрем тьмы, мороза и метельного ветра. Казалось, он титаническим усилием перегнул бронзу литья в пояснице и понуро зачем-то побрел этому вихрю навстречу. Гелий обогнал мятежного Кропоткина, невольно испытав сочувствие к фигуре, чья одинокая, ничем и никак не одухотворенная бронза тоже каким-то образом жестоко страдала на ветру и морозе.

Тут он понял, что не сбился с пути, и так этому обрадовался и такое почувствовал к себе уважение, какого, пожалуй, ни разу не испытывал после блестящего – с серебряной медалькой – освобождения из ненавистных школьных стен… «А потом… а потом – суп с котом…»

Он хотел глубоко вздохнуть, чтобы поддержать сердце, сжавшееся вдруг от очередной волны тоски и боли, но вздохнуть не смог и учуял, как выступают на лбу капли липкого пота, ужасающего еще и тем, что не горяч он, как в детстве, а подозрительно холоден и как бы проговаривается о неимоверной стуже, хозяйничающей в глубине сиротливого организма.

И в этот момент он заметил слева от себя облако грязноватого пара. Оно висело над каким-то провалом, разметывая по сторонам желтый свет фонарей и зеленоватую подсветку прожекторов.

Гелий проследовал бы, верней, протащился бы мимо этого облака клубившегося пара, поскольку у него уже не было сил внимать каждому наружному впечатлению, что-то с чем-то соотнося, если бы в нос ему – в совершенно заложенный и замерзший нос – не шибануло вдруг тем самым отвратительным запашком адской хлорки… в ушах сразу же послышался шумок плескливый, который подняла тогда вокруг него, словно килька в рыбацкой сети, грязно-зелененькая нечисть, кишевшая в воде проклятого бассейна… сердце его сотрясла бешеная ненависть, стократно усиленная ослепительной яркостью безжалостных воспоминаний.

Задохнувшись, он стоял на месте как вкопанный, но был бессилен разрешить эту спертую тяжесть души безраздумным движением какого-либо мстительного поступка. Даже заорать, срывая голос, и бешено выругаться – так, чтобы с губ слетали грязные ошметки пены сквернословия, – он был не в силах, не то что сойти с ума, размахивать руками, топтать что-то вокруг себя, вопить, рвать на себе волосы, исцарапывать физиономию и так далее.

Бессильное бешенство Гелия было таково, что он и задохнулся бы от него окончательно, если бы за миг до удушья в душе у него и в голове что-то не прояснилось с неожиданно дивной одновременностью, как это бывает с землей и небом после гнетущего предгрозья, разряженного вдруг согласной игрою иных распорядительных стихий.

Во внезапно наступившей тишине ума и в душевной ясности Гелий ощутил полное облегчение и подумал: «Наказание… наказание… слава Тебе, Господи, если, конечно, это Твоих Рук дело… Наказание – это возвращение… согласен… Но бесы-то зачем? К чему это безобразие?… а с наказанием я трижды согласен».

В тот же миг ему показалось, что клочья пара в облаке, стоявшем над жутким провалом, прервали свои безумные метания от света, уплотнились, побелели и начали обретать воздушные формы огромного строения, как бы вылепливавшего самое себя с помощью ночного метельного ветра.

У Гелия было такое чувство, как будто он раздвоился и одна его часть достает одной рукою из кармана пальто коробок со спичками, чиркает спичкой по коробку, и ничто в ней не колеблется и не дрожит, когда она вот-вот поднесет злодейски шипящий, искрящийся огонек спички к черной змейке, вьющейся из-под его каблука, к подвальному окошку воздушного строения… А другая его половина зажмуривает принадлежащий ей глаз в ожидании адского грохота и взрыва… пытается слабой рукой удержать вторую неразумную руку от рокового последнего движения, но не может… повисает рука от слабости и отчаяния… огнеобразная головка змейки подбирается, снуя из стороны в сторону, все ближе и ближе к месту своего стремления… но адского грохота почему-то не происходит… бесшумным вихрем, налетевшим вдруг со стороны, развеиваются вокруг невинные части прекрасного воздушного строения… как легкий белоснежный пух, вздымаются они над городской местностью, словно бы взрыв невидимого фугаса поднял их и неслышно разметал в ничем не стесненном пространстве мрачных небес… а на том месте, где возвышалось все разметанное бесшумным вихрем, зияет клокочущая бездна адского котлована… и нечисть в ней какая-то кишит бессчетная, издавая шепеляво хлопотливый звук, похожий на тот, который издавали чертенята, попавшие в сказочную сеть поповского работника Балды… «в детстве… в детстве… Пушкина надо было слушаться, Геша, а не папеньку… мчатся тучи… вьются тучи… невидимкою луна…»

…Вот – нет уже никакого видения перед его глазами. Только сквозь драные хлопья облачного пара продираются три буквы родного алфавита из вывески, неполно воспроизведенной нейтральным газом, бездушно горящим в стеклянных извилинах своего заключения: БЕС… Конец вывески СЕЙН МОСКВА то вспыхивал и разноцветно змеился сквозь ненавистные испарения, то снова гас… «Тут рядом совсем, на Волхонке… он жил… в свету фонаря… О Господи, как совершенны… едва ли я живым зайду в его дом… поэт простит…»

Гелий ужаснулся, что бесы, услышав его бессмысленный шепот, сейчас вот напоследок снова настигнут… но успел подумать, что ему вовсе не примерещилась буква Е вместо буквы А и что иногда, когда наглость некоторых лживых смыслов достигает совсем уже невыносимого предела, спасительный Язык никак не может себе позволить слишком долго покрывать их поганую сущность – вопреки собственным, от века самоположенным Законам, – но вину за нарушение Законов возлагает, как в данном случае, на глупый, фригидный газ неон и на дурацкую электротехнику…

Так подумав, он успокоился и почувствовал быстрое, ничем не остановимое распространение слабости в теле – от области ног к сердцу… от сердца и рук – к голове… от головы…

В последний миг перед тем, как потерять сознание, Гелию показалось, что навстречу ему кто-то идет. Он так и не успел понять: то ли это приближаются несколько человек, то ли движется всего-навсего один какой-то прохожий, громадного роста, головокружительно вдруг размножившийся на толпу более мелких людей…