Дело было, надо полагать, зимой. Говорю «надо полагать», ибо в тот, нынче вспоминаемый, день похмельное мое сознание пребывало в настолько мерцательном и тусклом виде, что ему было не до обмозговывания ряда каких-то очевидных обстоятельств.

Не все ли равно сознанию, если оно вообще готово отмерцать при небывалом сужении сосудов, что за время года на дворе, какое вокруг располагается жестокохарактерное государство и в каком, собственно, теле оно еще мерцает – в теле муравьеда, изнемогающего от шевеления во рту живой, спиртосмердящей массы, гиенокошки с вылезшими из орбиты гнойными глазками или давно знакомого сознанию полуодетого кентавра…

Поверьте, господа, в результате многолетних злоупотреблений в момент критического сужения сосудов как головного, так и спинного мозгов, не говоря уже о сосудах замирающего сердца, стал я привидеться самому себе в ужасающих обличьях… К чести своей – лишь в ужасающих.

Никогда не привиделся я себе ни в обличьях наделенной властью свиньи, ни известного артиста в ратиновом пальто, ни директора Центрального рынка, ни теоретика физики, ни даже продавца винно-водочного отдела гастронома № 1. Никогда… Привычней всего, повторяю, было мне ощущать свой надтреснутый организм в форме кентавра…

Ежели накануне, то есть дней за семь до вынужденного стояния в очереди у ПУПОПРИПУПО, жрал я нечто аристократическое типа водки с коньяками, то полуодет бывал снизу. Верх же весь приходился на голую лошадинообразную внешность с прядающими от каждого мелкого звука ушами, отвисающей губой, желтыми зубами и с глазами в темных очках. В них мир не казался ярко торжествующим над моим поразительным ничтожеством. А очередища и не к таким видам привыкла.

Но если приходилось мне выжирать, соответственно, какую-нибудь очередную дрянь, сочиненную советской ебаной властью, то полуодетым я оказывался сверху. На низ же я робел глянуть хоть ненароком, ибо кто вынесет таковое захребетное зрелище без риска повредить остатки непоправленного еще здоровья? Кто, не содрогнувшись до самого основания, способен обозреть открывшиеся ему сногсшибательные подробности в виде всего конского вплоть до срамотствующей промеж буланых ног пегой тряхомудии, хвоста, засоренного репьями быта, и необутой парнокопытности? Да никто не сможет…

И я не мог, но вынужден был тратить остатки разумной воли на изгнание из пылающего воображения нежелательных деталей своей опустившейся внешности…

Так вот, я погибал в то утро, господа, двигаясь вместе с соседями по очередище к желанному проему ПУПОПРИПУПО. И всенепременно погиб бы, ежели не привык к погибанию подобного рода.

Уже готовилась верхняя моя полуодетая половина всхрапнуть от недостатка воздуха и слюны, а нижняя откинуть копыта, уже смирился я с тихим, с медленным, как в помещении кино, гаснущим в сознании светом дня, но был неожиданно возрожден к бытию случайным спасителем…

Кто-то тыркнул меня ощутительно в бок так, что дрожью передернуло мою шкуру, и грубо сказал: «Приложись, современник».

Я приложился. О боже, это было нечто коньячное… Жизнь буквально влилась в меня в тот же миг. Я смог выпрямиться, почуять, что у меня есть человеческие руки, а в них по авоське с посудой.

Спаситель мой помог мне не только водрузить ряды бутылок на прилавочек перед проемом, но и вытащить из них несколько пробок, без чего и лишился бы я необходимого полтинника. У меня не хватило бы ни сил, ни терпения, ни умения сконцентрировать бряцающие по бутылке пальцы на вылавливании сволочной пробки в зловредной бездне зеленого стекла.

Затем я подождал в сторонке спасителя. Меня била дрожь возвращения жизни и безбрежной благодарности. Он, выйдя, предупредил мои, готовые сорваться с губ слова… – Со всеми бывает, – сказал он. – Пошли, дернем как следует.

Я предложил угостить его. Он решительно отказался, и мы благородно скинулись. Взяли жареной кильки, сырок «Нева» и немного хлеба – закуси, имевшей отношение к морской, речной и земной стихиям. Так выразился спаситель и пояснил с воодушевлением человека, предвкушающего близость чудесного, долгожданнейшего момента, что в нас с похмелюги не хватает минеральных элементов и, разумеется, элементарных минералов.

– Китайцы и японцы, – сказал он, – никогда не ко сеют, так как хавают продукты морского океана, а русский народ – вечно косеющая мудила, потому что не берет по тупости сахалинской капусты, но тычется пятачками в квашеную, от которой лишь пердеж пробирает да сводит зубы… Это мне зятек докладывал. Он шпионил в Токио. Ежедневно надирался водкой тамошней «Банзай» и закусывал только морской капустой. Ни в одном глазу и к тому же сухостой тонуса члена. Минерал с ходу в него вдаряет… Возьмем, пожалуй, грамм двести.

Поправились мы во вновь открытой общественной уборной. Там было тепло, как дома, светло и мухи не кусали. Марья Ивановна – смотрительница этого заведения – получила с нас полтинник авансу, поощрительное обещание отдать ей пустую посуду, но велела слинять через полчаса.

Оба мы взобрались на унитазы и возвысились над разделяющими людей постоянными перегородками. Стаканы, одолженные Марьей Ивановной, две бутылки «Хирсы» и закусь мы разложили на крышках бачков.

Не знаю, уж как удалось мне забраться на унитаз. Ноги дрожали. В глазах была тьма со слабым просветом. Желудок рвался неведомо куда, и вверх, и вниз. Печень, словно чугунная чушка, тянула тело вбок и к тому же перекатывалась в остатках брюшной жидкости…

Если бы не влекущий к себе вид стоявших уже на унитазе бутылок, не уверен, что справился бы я сначала с одной ногой, потом с другой и вообще удержал равновесие.

От рук же моих толку было мало. Это были, скорее, подбитые крылья, а не руки. И пальцы дрожали так, что подсунул бы кто-нибудь под них в тот миг солидный рояль – и выбили бы они из струн виртуозную, душещипательную пьесу. Из-за перегородок спаситель никак не мог мне помочь.

Но подъем наконец остался позади. Насколько величественнее все же, неизмеримо труднее, опаснее и неблагодарней, подумалось мне тогда, некоторые действия, совершаемые человеком внизу, в ногах, так сказать, у самой жизни, а не в тщеславном воздухе восхождения на равнодушную вершину, где победитель-мудозвон устанавливает флаг государства, топчущего достоинство личности злодейскими правилами сдачи пустой посуды.

Но… полстакашка портвешка, шматочек странной морской капусты с килечкой, поднесение к нюху кусочка хлебушка, пара богатырских кряканий надтреснутой в борениях с Роком души – и разобрались в момент пальчики, кто из них есть кто. Сердчишко, печеночка, железочки всякие, кишочки, почечки, пузырики и различные тракты прекратили бессмысленные препирательства с организмом, омылись мутные очи первой выделенной слезою, утвердился в прежнем желании потрепаться совсем было онемевший язык – я поправился наконец…

Еще мгновение тому назад я сам себя ненавидел, презирал и тоскливо жалел. В такие мгновения с особенной остротой замечаешь злобное расположение к своей ничтожной персоне, исторической, социальной и даже биологической действительности якобы лучшего из миров. Я как человек разумный огрызался на такое к себе отношение с максимальным остервенением. Но вот я внезапно и с Божьей помощью поправился. Я, следовательно, враз и себя зауважал и на окружающую действительность распространил свое благодушие.

Мог ли я поступить иначе? Нет, господа, и еще раз – нет! Иначе я был бы типичной неблагодарной свиньей, ибо свинья – есть человек, который опохмелился, но не исторг из глубин своего восстановленного существа огромное спасибо за спасительную поправку не только природе, но даже отвратительной нашей власти, нелепой партии и парализованному всеми этими преступными организациями народу.

В душе поправившегося человека вдруг происходит такое бурное, такое искреннее братание с отвергнутыми в разное время святынями семьи, собственности, любимого труда, бытовых обязанностей и разного рода долгов, что только еще ряд восторженных возлияний может несколько остепенить рвущуюся из его горла речь и строго унять нетерпеливые жесты.

О, как тянет говорить человека, говорить, говорить путано и стройно, даже не говорить, а как бы поливать сознание свое и собеседника целебною водою, словно зачахший от засухи палисадничек, не оставляя неполитыми ни комочка земли, ни ростка, ни листика, – говорить, не сомневаясь ни на секунду в том, что речь его необходима в сей требовательный миг не только опустившимся людям и вконец изолгавшемуся миру, но и Высшим Силам.

Кто-то из нас должен был, однако, молчать и слушать. Это был я. Говорил мой спаситель. Он имел на это полное право и, чувствовалось, давно мечтал выговориться. Вот его рассказ, не поправленный мною при записи ни в единой букве, то есть убереженный от хамского и самодовольного изуродования каким-либо шустрым литобработчиком, возомнившим себя сдуру художником слова, но начисто лишенным воображения, не посещаемым даже изредка озорными, страстными музами…

Ты, современник, поверь, что, если бы народ наш великий не был оторван от московской пищи, то ему вообще цены бы не было. Потому что мне покоя не дает какая-то Япония. Всю ее без труда можно разместить в самых непотребных наших республиках Мордовии и Чувашии с Ханты-Мансийским округом. Народец у нее низкорослый и в очках, но жрет морскую еду в виде коньков, медуз, гигантских таких мандавошек – забыл ихнее название, подводной капусты у народца этого неслыханное количество, а раковин всяких, где устрица лежит, как биток в закусочной, прямо на тарелочке, вообще не счесть. А трепанги? А крабы? А эти самые… омарксы красные?… О рыбе я уж не говорю…

Зятек мой так и доносил сюда, в верха, что мяса не едят совсем и пьют за обедом горячую водку, ссаки которая по-ихнему называется. Ведь ты погляди, современник, до чего исхитрился японский народ: смекнул подогревать водку.

Просто ведь рядом лежит у всего русского народа на глазах такое решение, а он, гад упрямый, наоборот, в холодильники тычет водку, на морозе ее вывешивает там, куда техника еще не дошла, и подохнет скорей в тайге и зимой на стройке, чем подогреет в котелке стаканчик и заест его не колбасой крахмальной, но морской капустой…

Вот и гляди: Япония обогнала весь мир по автомобилям, у нее Америка на коленях просит скромности в этом деле, радиотехникой уши забила даже папуасам и пигмеям, гондошки выкидывает с усами на рынок по таким низким ценам, что Голландия просто руками разводит от удивления, а сделать ничего не может. ООН мешает…

Зятек мой такого насмотрелся в этой Японии, что запивать начал. Наперсток выпьет ссаки тамошней горячей и чует шурум-бурум в голове. От него донесения красочней становятся и тянет к гейшам.

Гейша, по словам зятька, современник, это такая покупаемая в розницу дамочка, которая тебя за пару часов обслужит лучше, душевней и честнее, чем советская какая-нибудь супруга за всю жизнь. Она и на стол накроет, и не зарычит лишний раз при этом, она почитает тебе «Вечерку» с «Советским спортом», капустки морской поднесет, ссаки поднесет в красивой чашечке и вокруг побегает на деревянных подошвочках, тук-тук-тук. О поддержке разговора и говорить незачем. Вся – внимание, скрытый восторг и только веером обмахивается вежливо. Не встрянет, не перебьет речи подлыми вопросами насчет получки и откладывания «капусты» на ковер.

В гробу я видал твой ковер. Я не лягушка и не курица, чтобы что-то от-кла-ды-вать. Ты глаза выкати на меня, как гейша, и слушай, а денег не проси. Я, может, еще и сам дам больше, чем просишь. Ты меня обслужи душой и телом по-самурайски. Я тогда вкалывать буду почище самурая на рабочем месте и по всем показателям, и без туфты. Я тогда тоже гондошек навыпускаю, да навыкидываю на мировой рынок не то что со сталинскими усами, но и с кырломырской бородой. Я тогда завалю весь третий мир транзисторами и эмалированными шайками.

Извини, современник. У кого что болит, тот о том и говорит.

В общем, ссаки и закусь – только в Японии начало. Не успеешь отрыгнуть и в зубах поковырять бамбуковой зубочисткой, как начинается секс. Зятек говорил, что секс в Японии уходит в глубину веков, тогда как у нас он начался сравнительно недавно.

Гейши обучены тысячам разных технических приемов. Попробуй запомни хоть десяток. Зятек записывать вынужден был порою, так как память просто отключается от удовольствия даже у наших шпионов и дипломатов.

Особенно же бесит меня не секс, этого ни у одного народа не отымешь, но бамбуковая зубочистка. Ты погляди: вмещаем в себя сто Японий, под землею у нас столько добра разного, что на сорок историй человечества хватит, омываемы мы морями-океанами повсеместно, триста миллионов рыл толчется на этом пространстве, кто поправимшись, вроде нас, кто в изнываниях на служебном месте, но нету у нас почему-то не то что бамбуковых зубочисток – выковыривать из зубов у нас порою нечего… Что такое происходит?…

А вот никто не знает, что именно происходит в нашей стране. Поэтому, скажу от полного доверия к тебе, я и информирую мозговой трест о мнениях и настроениях народа, расположенного в самой низкой плоскости развитого социализма. Я очереди посудочные держу на себе…

Советские люди думают, что к ним не прислушиваются. Прислушиваются, и еще как. Там, в верхах, все известно. Материалы обрабатываются. Но обработчики-операторы – пьянь, сачки и шваль. На чем я остановился?… Ага.

Я тебе не вру. Моя красная книжечка в сейфе лежит, чтобы не потерял по пьянке, и я информатор самой высокой квалификации. Заметь – никого не продаю и источников слухов и мнений не открываю. Верхам и без меня известно, кто чем дышит, с приблизительной точностью…

В этом месте мой спаситель – назвавшийся, впрочем, Петяней – вынужден был прервать свой рассказ. Мария Ивановна поднятой над перегородками шваброй дала нам понять, что пора честь знать и смахиваться. Желающих поправиться становилось все больше и больше. Надвигался обеденный перерыв, не говоря уж о наплыве в сортир пенсионеров, которые забивали на бульварчике «козла», а в заведение спускались погреть посинелые руки и задубевшие ноги. Да и сама публика зачастила что-то по той или иной нужде. Мы вышли на мороз.

Я чувствовал, что благородный поступок моего утреннего спасителя не должен остаться без соответственных последствий, и, недолго думая, предложил направиться в ломбард, поскольку принял решение заложить костюм, подаренный мамой на день рождения. До лета я вполне мог обойтись без костюма. Друзья узнают меня и без него. В новой очередище Петяня продолжал свой рассказ.

В ломбардах я тоже потрудился порядком. В прошлом году на Седьмое ноября получил повышение. В бутылочной сдаче настроения посложней и поразнообразней, а мнения, само собой, высказываются посущественней. Вчера вот даже проект был высказан. Хмырь какой-то взмечтал залить Мавзолей прозрачной пластмассой. Чтобы Ильич лежал в ней наподобие мухи в янтаре. Это сэкономило бы народу кучу «капусты», потому что, по мнению хмыря, за бальзам и прочий целебный гуталин мы платим Индии и Израилю ежегодные десятки миллионов. А они могли бы пойти на стройку новых ПУПОПРИПУПО…

А другой хмырь доказывал, что, будь у него лаборатория, откуда его пошарили за кружку спирта, он враз изобрел бы новый полимер для винно-водочной посуды. Полимер этот можно было бы хавать, как, примерно, стюдень, включая пробку, и таким образом народ и партия убивали бы сразу пару зайцев. Если в их НИИ икру выдумали искусственную и сливочное масло, то посуду съедобную замастырить – пустяк. Выжрал чекушку, занюхал пробочкой, сожрал посуду и живи себе спокойно.

В общем, должность у меня не пыльная, но, конечно, не то что у зятька в Японии была. Там гейши и горячие ссаки в фарфоровой чашечке…

А я ведь на шпиона в жизни шел… С детства, можно сказать, шел, но не дошел ввиду коварства судьбы и ряда иных неожиданностей подлого порядка. Амплуа у меня было – рабочий паренек. Вася с Курской аномалии, фрей с гондонной фабрики и так далее. Овладел рядом профессий. Учил английский с грехом пополам.

Никита после смерти культа большой упор взял на шпионаж. Пошло пополнение кадров. Ну дядя и устроил меня на учет в органы по части информации. Я в гору двинулся. Бесстрашно проникал в любую среду и собирал факты.

Однажды в пятьдесят шестом году слышу в очереди в баню, что советской власти в Венгрии пиздец приходит и надо бы сала венгерского с красным перцем запасти, а также бычьего вина.

Я даже банный день пропустил, но выдал рапортичку. Что ты думаешь? Через два дня войска наши туда вошли и повесили кое-кого за яйца. Просил у начальства послать меня за рубеж. Начальство присвоило мне лейтенанта, но заявило, что у меня язык хреновый. Тогда я в ответ говорю: разрешите войти в легенду глухонемого. Цены мне в Англии не будет и в Индии тоже.

Начальство одобрило предложение. Экзамен мне устраивали. Стреляли под ухом. А на мне приборы были подвешенные. Ни стрелка не моргнула. Глухой и глухой. На немоту тоже с блеском выдержал проверку. Два раза в очередях провоцировался, но не провалился. Двое гавриков пытались билеты на итальянский фильм взять без очереди. Я их отдернул. Один мне в глаза говорит: цыц, говорит, говно тамбовское. Другой же пидарасом обозвал мелкопупым… Я молчу. Глух и нем. Они еще меня пообзывали, прорвались к кассе и взяли билеты. Но я-то ладно – я на службе и в легенде, а прочий народ, думаешь, постоял за себя? Привыкли мы, современник, быть рабами. Привыкли. Так привыкли, что даже сомневаюсь я порой: не покалечили ли нас при культе до того, что все мы в известном смысле глухонемые? Нам по мордасам… нас по карману… нас по посуде, по продуктам, по одежде, по оплате труда, а мы дышим себе в немытые сопатки, соплю утираем и проглатываем от партии и правительства все плюхи. Зря я тогда про Венгрию доложил. Зря.

Короче говоря, готовился я уже с подводной лодки вынырнуть у побережья Шотландии и приступить к помощи ирландским террористам, но тут Никите дали по манде мешалкой. Андропов в Москву из Венгрии прибыл и начал глаз точить на КГБ. Интеллигентами его наполнили, а нас – Васьков с Курской аномалии пошарили обратно в информаторы и в охрану членов Политбюро. А чего их охранять? Кому это говно собачье нужно? Кто в них стрелять станет? Такие люди вывелись. Их бы всех по пять раз можно было

бы укокать при желании. Все думают, что Ильин в бровастого стрелял самолично, а я предполагаю и знаю, что это Андропов направил дуло, чтобы убрать генсека, пока самого Андропова почки не доконали и прочая хворь. Надо же и ему погулять по буфету слегка…

Вот я и топтался у правительственных дач, как попка. Шкалик с собой брал всегда на дежурство. Засосу глоток, занюхаю мандаринкой или яблочком и снова топчусь.

Наблюдаю за жизнью правящего класса и как они бутылки не сдают, но выкидывают. Зажрались, падлы, и хер за мясо не считают, как в народе говорят…

Так бы, думаю иногда на морозе, залил бы зажигательной смеси в поллитровку и врезал бы в дачное окно под Седьмое ноября. Там у них такие развратные дела происходят, что не стесняются и занавески раздергивают. Смотрите, мол, трудящиеся массы, как удовлетворяются правящие классы.

Вдруг подъезжает ко мне однажды «Волга» на трех колесах. Четвертое спустило. Старый большевик с красным рылом вылезает и говорит:

– Я заплачу, товарищ. Смените нам баллон. Я с домкратом не справлюсь.

В «Волге» две дамочки сидели. Одна сушеная уже, а другая помоложе. Черноглазая. Высокая. Физия широкая и длинная. На голове коса.

Отвечаю вежливо, что не выгуливаюсь здесь, а делом занят. Старый большевик говорит:

– Все мы, товарищ, делом заняты. Я в партии с двадцать четвертого года. Не звонить же в ЦК по пустякам.

– Пожалуйста, – просит дамочка помоложе и язык облизывает. Кокетство наводит.

Плевать, думаю. Халтура никогда не помешает. Никто тут не жахнет в члена Политбюро, если он даже мимо проедет, пока я баллон сменю.

Сменил. Сунул мне коммунист пятерку. Я не беру. Он полагает, что мало дал. Но я и червонец не беру. Передумал я брать. Вдруг это проверяющие?…

Тогда сушеная говорит мне:

– Заходите к нам после дежурства. Наша дача в проезде Ленина на углу Розы Люксембург.

– Будем рады, – говорит молодая. – Как вас зовут?

– Петр.

– Не обижайтесь, что деньги предлагал. Великий Маркс считал необходимым оплачивать наемный труд. Что и говорить – принцип этот иногда выполняется не до конца. Заходите. Побалакаем, – добавил партиец.

Я пообещал зайти, так как сразу почуял сильное половое влечение к молодой и ниже-средне-сильное к сушеной. Такие отчаиваются на многое в постели юных холостяков.

Пришел сменщик к десяти вечера. Разило от него и отрыгивал он стюднем с чесноком. Я отлил у забора – в гостях стесняюсь отливать – и двинулся на дачу.

Прихожу. Стол накрыт. Телик включен. Сушеная в юбке ходит, а дочь в брюках. На стенах фотографии. Партиец, оказывается, полковником был в органах, а жена его майором. Служили в тюрьмах и в лагерях. Я получил на этот счет короткие пояснения. Полковник после первой чайную бабу снял с какого-то предмета на буфете. Это оказалась фигура Сталина по пояс.

– Нам ее зеки отлили из чистого серебра на рудниках, – сказала сушеная, – но мы не собираемся переливать ее на кольца и портсигары, как некоторые.

– Да, – говорю, – при нем порядку было больше. Молодость женского пола брюки только на фронте носила и цены снижались регулярно.

По второй врезали. Песни начали петь советские и Никиту ругать за ревизионизм и горлопанство. Но главной его ошибкой, по словам полковника, было то, что он ввел войска наши в Венгрию. Надо же было врезать по Венгрии малой водородной бомбой. В следующий раз неповадно было бы иным сволочам бунтовать против органов. Посмеялись… Тут я бутерброд с семгой под стол уронил. Полез его доставать. А сушеная голову мою зажала между колен на секунду. Намек дала…

Дочь ее звали Марленой. Мы слегка потанцевали танго «Брызги шампанского». Фигура у нее была сильной, с тягой к власти в танце. Затем еще поддали с полковником под разговоры о былых временах славы вождей и страха народа.

Спать меня уложили. Поскольку я окосел. Ночью меня сушеная разбудила и быстро изнасиловала. Села на меня

и слова вымолвить не дала. Ну а мне-то что?… Я зверем был в то время на это дело, а баб не имел как следует. То денег нет, то негде. Организм же требовал регулярности в сношениях.

Утречком позавтракали. У меня был выходной. На «Волге» поехали покататься. Потом пора было и честь знать. Распрощались. Зовут на день рождения Сталина приходить. Подарков, говорят, не надо.

Прихожу через недельку. Компания подобралась приличная. Трех человек я в газетных фотографиях видел. Большие люди. Но главное – начальник мой подходит и запросто здоровается:

– Привет, Поземкин. У нас тут, блядь, не высший свет,

а народная демократия. Так что – не робей.

Посадили рядышком с Марленой. Она в юбке была на этот раз. Волосы распустила по плечам. На двух языках тре-кает с какими-то дипломатами нашими.

Сушеная неподалеку. Со значением охотничью сосиску пожевывает и яйцо под майонезом, начиненное красной икрой…

Тост поднял полковник. Голос дрожит. Кланяется серебряному Сталину в пояс, с которого бабу чайную убрали, и говорит слова:

– Живы в сердцах… скорбим в распущенности нра вов… ваше учение непобедимо внутри страны и на международной арене… Бывайте здоровы, так сказать…

– Ура-а-а, – забазлали гости со смехом и шутками.

Поддали. Марленка за коленку меня держит невзначай.

Я тоже провел по ее ноге экспедицию вниз и вверх… Сытая баба. Гладкая, но волосом колется – бритым, по всей видимости… Волос на женской ноге меня возмущает и вводит в псих… Однако про него и забыть можно, рассуждаю про себя.

Потом снова тосты пошли, воспоминания и тоска по былому порядку, когда каждый из них был полным хозяином и мог лично расстрелять любую ленивую и вражескую шваль.

Окосел я порядочно. Все же – не шутка, что я в свои молодые годы с такими людьми выпиваю и закусываю. Кое-кто из них папаню моего знал по работе в органах. Мы его помянули с маманей. Она посуду мыла в Кремле и рак легких схватила от вечного пара и разной химии, которой яд на сталинских тарелках убивали вместе с микробами…

Потанцевали. Зажал я Марленку по-нашенски, по-чекистски, так что косточки у нее хрустнули и фары на лоб вылезли от томления. С парой дипломатических кобыл покружился для пущего тона. К сушеной не подхожу принципиально. Нечего человека будить и вскакивать на него, рот одеялом заткнув. Я тебе не лошадь Буденного. Я сам должен шагнуть на тебя, а там видно было бы.

Тут генерал мой отводит меня в сторонку и говорит:

– Ты, Поземкин, не зевай тут. Карьера сама прет тебе в руки. Приятнейший способ. Девка видная. Приданого на целый полк хватит. Я – за! Поздравляю.

– Спасибо, – отвечаю, хотя холодок у меня пробежал между ног. Волосатость ножная меня очень смутила, тогда как у сушеной тело было поглаже. Да и при таком раскладе трудно будет жить с тещей похотливой под одной крышей. Застукает, думаю, полковник и врубит в брюхо крупной дробью.

А генерал мой уже тост предлагает за помолвку и рекомендует меня как достойного члена семьи верного сталинца. Что мне было делать?… Была не была. Раздухарился… Нацелился, однако, на будущую свою половину с первого взгляда и, как говорится, упал. Дружно пройдем рука об руку до заветной цели…

Гости почему-то загрохотали после моих слов. Генерал мой говорит:

– До такой цели и дурак дойдет. На такую цель народ подгонять не надо. Тут он без политических руководителей обходиться привык. Ха-ха-ха…

Хотел я затем обжать посущественней Марленку в беседеле. С этим делом не шутят. А мне завтра в охранке топтаться… Поцелуи пошли… Предлагаю по-папанински возлюбить друг друга прямо на морозе…

– Ты слишком горяч, Петушок. Хочу, чтобы все было, как при царе, в деле брака… Ты напейся воды холодной – про любовь забудешь.

– Хорошо… Извини… Но где мы жить-то будем? Надо бы нам отдельно.

– У нас две комнаты есть в центре. Туда переедем.

– Тебе сколько лет? – спрашиваю.

– Возраст для нас не имеет значения. Ты ведь на человеке женишься, а не на возрасте…

На этот раз не остался я ночевать, хотя будущая сушеная теща оставляла настойчиво. Ну, сука, думаю, погоди. Я тебе покажу, что такое моральный разброд в доме сталинца.

Генерал мой довез меня до общаги лубянской. Между ног все опухло и болит. Пришлось уборщицу-дежурную вызывать и раскошеливаться. Она пользовалась с позволения начальства нашей возбудимостью и драла безбожно с неженатых телков втридорога. Однако здоровье дороже денег.

В общем, на службе меня поздравляют, анкету велят писать в высшую школу шпионов и втолковывают, что у меня теперь манеры должны быть солидными. Воздух надо научиться не портить в столовой, что еще случается в наших рядах… все силы отдать изучению языков… усилить любовь к беззаветной преданности и бдительности.

В этом месте костюм мой был наконец принят. Я проводил его печальным взглядом в морозильную камеру. Выкуплю ли я его когда-нибудь?

Забыл сказать, что нами были допиты в очереди остатки целебного коньяка… Затем мы купили вермута и продолжили поправку здоровья в атомном бомбоубежище, где было вполне тепло и достойно. Петяня продолжал, закусывая сырком «Нева» и еще кое-чем, купленным в продмаге.

Свадьба, современник, была у нас блистательная. После загса полковник-тестюшко на колени поставил нас перед Сталиным, с которого снова сняли чайную бабу. Повторили мы за ним какую-то клятву. Затем гулево пошло. Стюдень. Рыбка. Икра. Пироги. Поросенка целого внесли на трофейном блюде. Теща сказала, что ему цены нет, так как оно принадлежало королю Фридриху. Песни петь начали. Сначала про Сталина, потом блатные: у тещи коллекция была после службы на золотых приисках. Все, как в дыму, в общем, было. Свадьба… А я сижу, дышу, как зверь, и в кровать рвуся. Месяц никого, кроме уборщицы, не имел. Сам Марленке шепчу:

– Давай… как при царе… чтобы простыня была… иначе говоря… алый стяг невинности бывшей…

– Не говори, Петр, глупостей. Лучше выпей еще и закуси.

Я и налакался постепенно в сосиску. Отвезли нас, не помню как, на машине в московскую квартиру на брачную ночь и оставили. Корзину выпивки и закуси дать не забыли.

Просыпаюсь. Рядом жена, а у меня башка на части трескается. Пускай поспит. Успею еще, думаю, отдуплиться. Вышел в сортир, а мне тут же какая-то шмакодявка пожилая заявляет, что у них по коммунальной квартире в кальсонах не ходят. Ей поддакивает сосед мужского пола. Просит одеться. Меня зло взяло. Цыц, говорю, обыватель херов. Что мне, в бальном платье спешить в сортир? Я – человек простой. У меня тесть и теща из органов. Так что сопите потише. У нас в стране есть демократия унитаза. Они продолжают настаивать:

– Оденьте, пожалуйста, что-нибудь на кальсоны, тогда уж занимайте туалет.

– А если, – говорю, – я обратно не дойду? Кто отвечать будет? Издеваетесь над оперативным работником?

– Давайте, товарищ, не ссориться. Оправьтесь. Но это в последний раз. Иначе… напишем в партбюро.

Вышел я из сортира в ином направлении ума и души. Оделся. Корзину вынес с выпивоном и закусью на кухню. Предложил выпить за мое новоселье и женитьбу… Советский человек быстро отходит… Еще человека четыре набралось в кухню выжрать стопку на халяву и закусить дефицитом… Выпили… Разговоры пошли… Затем отволокли меня в комнату мою и в постель к Марленке бросили.

Растыркал я ее и приступить хочу к делу… Уняла она мою прыть… Сходила умылась. Ложиться больше не стала…

– Хочу сказать, Петя, что я не девушка. Была изнасилована зеками-беглецами в пятнадцать лет. Их потом расстреляли на моих и маминых глазах, но мне теперь тяжело… так… сразу… сойтись с тобой… подожди…

Я после этих слов – руки под голову и смотрю злобно в потолок. Ничего себе брачная ночь. Делаю ряд рационалистических предложений с целью облегчить мое половое состояние. Она – ни в какую. И соседи, чую, под дверьми подслушивают.

Вдруг – телефонный вызов: «Собирайся в момент, Поземкин. Машина уже вышла за тобой. Старшим будешь. Дачу Брежнева засыпало снегом. Быстро привести все в порядок».

Вякать насчет брачной ночи было бесполезно. Уехал я по заданию. Не каждому ведь такая честь – брежневскую дачу из-под снега вычищать и дороги подъездные налаживать. Бурный был снегопад. Сам Ленька вышел с семьей в снежки поиграть. Вот, думаю, чью дочку жахнуть не мешало, но куда уж нам с кирзовой рожей в шевровый ряд.

Поправился на морозе слегка. Разрумянился. В кровать к Марленке меня снова поволокло – чистый жеребец. Кровь играет в мозгах, видения неприличные мелькают. Даже бритые ноги забылись. При чем тут, думаю с воодушевлением, ноги… ноги тут ни при чем… нам детишков делать надо, чтоб играли на тестевой даче в снежки. Являюсь домой. На столе записка лежит.

Петя, меня тоже вызвали на срочное задание. Когда вернусь, не знаю. Целую.

Твоя М.

Вот тебе и на… Сел с горя на пол и прибегнул первый раз в жизни к онанированию…

В душе горечь и пустота. В организме остальном – желание надраться и обосрать всю мебель и посуду. Брачная ночь дается человеку один раз, быть может, а я на что похож?… Что я парням по службе расскажу?… Что в деревню напишу дяде и тете? Как мне в зеркало вот это на себя глядеть? Да такого в истории небось не было, что жених после брачной ночи сидит на полу и наподобие шимпанзе наяривает сам себя остолбенело. Выжрал затем всю водку и свалился. Просыпаюсь и тестю звоню. Тесть отвечает:

– Задание есть задание. Вернется с него, тогда и понежишься. Время нынче особое. Позиции надо отвоевывать, сданные Никиткой. Приезжай, попаримся.

Попарились крепко. Тесть задрых в предбанничке, а ко мне на полок теща завалилась. Проделал с ней все, что надо, в печальной необходимости. Здоровье дороже.

Затем служба снова пошла, и время побежало. Прибывает вдруг через две недели Марленка. Загорелая, ноги не бриты, костюм новый, заграничный.

Я без упреков встречаю и ни о чем не расспрашиваю. У нас служба такая. А сам тактику решил изменить. Сели обедать. В коньяк подкидываю жене таблетку снотворную, а себе – чтоб не спать. Я их на дежурстве выжирал бывало, а доставал у медсестры за деньги. После обеда говорю:

– Давай отдохнем слегка.

Легли. Поцелуи пошли с объятиями, но в одетом виде.

И тут я, сам не знаю как, задрых. Провалился. Просыпаюсь. Время – три часа ночи. Марленка книгу читает. Заснуть, говорит, не могу. Самолет время моей жизни нарушил.

– Да, – отвечаю хитрожопо, – на Кубу раз слетаешь – потом две недели мучаешься.

– Откуда ты знаешь, что я на Кубу летала?

– Мы много чего знаем.

Вот я дурак был. Дал Марленке не ту таблетку, а сам нажрался снотворной дряни. Она мне нужна для ночных дежурств в закрытых помещениях.

Выпили еще крепко. Разделись. На этот раз она задремала, а я приступил к медленному проникновению под трусы. Окосеть успел порядочно от выпивки и молодой страсти. Желаю активной брачной жизни – и все. Точка…

Теперь ты войди в мое положение. Пойми меня, друг. Я отзыва ищу в чужой душе. Снимаю трусы с жены шелковые, и что ты думаешь держу вдруг в своей руке?… Понять сначала не могу. Полагаю, надрался и мерещится мне нечто ужасное от коньяка с таблетками.

Тащу лампу настольную под одеяло, и стон вырывается из моей груди ужасный. Прямо на меня глядит небольшой мужской член. Вбок свесился. Глазам поначалу не верю и в руку его снова беру. Да – именно это самое в дряблом и желтом виде, словно у Ильича в Мавзолее…

И бешенство меня взяло. Ах так, гаденыши! Продолжаете культ личности, значит, падлы коварные? Простому русскому человеку хер всучили в упаковке?

Что там у Марленки еще было, кроме члена, смотреть не стал. Схватил ее за ноги и к окну потащил выбросить с девятого этажа к едрене фене. С нами не шутят. Тут она просыпается и в ужас приходит, а я ее мудохать начинаю чем попало и куда попало. Зачем, сука, подлог устроила? Ты кому заячьи уши в дырявый мешок завернула? Убью. Не снесу измывательства над моей крайней плотью и справедливой душой. Убью.

Дрожит, шкура. – Петя, прости. Начальство настояло. Я должна была стать выездной в замужнем виде, так как Юрий Владимирович запретил выпускать одиноких. Я же не виновата, что я такая.

– Не такая, – отвечаю, – а «такой». Убью непременно. Люди, – ору, – люди русские и советские, глядите, кого мне подсунули. Женщину с членом. О-о-о-о…

– Ах ты, паразит, тайну постельную разглашаешь? У тебя у самого рожа, как распаренная жопа. Говноед тамбовский. Молчи, дурак. Спасибо скажи, что в такую семью вошел…

Какую семью она нашла?…

– Я твою мамашку деру, как сучку, чуть не на глазах у

тестя. Вы все – моральное разложение. Недобитки бериевские. Паскуды.

Хрясть настольной лампой ей по башке. А она меня стулом между рог. И пошла возня. Я в коридор выбежал и свидетелей зову поглядеть на женин член. Все выбежали спросонья. Кто откажется от такого театра? Сел я на пол и рыдаю в голос. Слыхивать не слыхивал о такой перипетии. За какие грехи это все на мою голову свалено?

Марленка тем временем в психушку позвонила. Приехали санитары с врачом. Я плачу и говорю, что так, мол, и так… супружница с членом оказалась у меня… надули. Может, я еще кое-что болтал… не помню сейчас. И поехал я с ними, лишь бы в доме прокаженном не быть рядом со Змеем Горынычем в юбке.

Но в психушке начали мне внушать, что никакого члена у Марленки не было и нет. Тебе, Петя, это по пьянке померещилось. Такое бывает с пьющими. Хорошо еще, что промеж ног ты его увидел… Федякин, тот на лбу у начальника узрел. Причем целых два, и светились они наподобие рекламы «Аэрофлота» – синим пламенем. Откажись от такого видения – и пойдешь на поправку.

Я принципиально уперся. Решил правды добиться. Но недаром в народе говорят: где правда была, там хер вырос. Да еще какой! Доказываю. Жалобы пишу. Головой об стенку бьюсь. В «буйное» меня перевели. Туда наконец генерал мой явился. Завел такой разговор:

– В жизни, Поземкин, и не такие случаются происшествия. Мы вот Пеньковского недавно расстреляли. Был коммунист, а оказался полковник американской разведки. Про жену забудь. Считай, что выполнил с честью задание. Она у нас теперь выездная и пошла в гору в Комитете советских женщин. Там тоже нужны, так сказать, кони с яйцами. Идеологическая борьба идет у нас с Западом не на жизнь, а на смерть. Поэтому ты дай подписку о неразглашении тайны полового устройства ответственного работника. В нем не это дело главное, а ум и воля. Мы тебе работенку подыщем славную и оперативную… Девок с нормальным хозяйством в стране у нас хватит для тебя и еще останется.

– Обидно, – говорю, – товарищ генерал… обидно… партия прямо могла мне сказать, и пошел бы я ради нее под трусы к самому черту… обидно…

– Партия, Петр, ничего не знала о двухснастности Марлены Федоровны. Но теперь она незаменима, потому что в зависимости от цели может за пятнадцать минут переменить пол в оперативной обстановке. Может и врага обольстить, и жену его зажать. На Западе сейчас очень мода развилась на лесбиянство и педерастию, чем и должны пользоваться коммунисты. Понял?

Пришлось мне дать подписку о неразглашении, а в истории болезни написали, что кончились у меня маниакальные галлюцинации с навязчивыми идеями и я больше не являюсь инакомыслящим.

После выхода вдарился я в меланхолию и философию. Каждую новую бабенку предельно обнажал и подозрительно выспрашивал. Мания преследования членом со стороны женщин с полгода меня одолевала. Лекарства пил.

Затем выбрал себе работку по вкусу. Я с народом хочу быть бок о бок. В народе вся правда и обида накоплена. Пускай партия знает про это. Иногда я сам кое-чего для выполнения плана подсочиняю, но персонально никого не продаю. Я по слухам и мнениям брошен работать. Приходится, конечно, и распространять слухи самому в период обострения международной обстановки. Еврейскую тему в народе развивать. Таким образом, все говно от партии отливает в душе народа и подкатывает на евреев. А им не привыкать. Так уж устроена история…

Смотрю иногда, современник ты мой, в газету «Правда» и вижу портреты деятельниц Комитета советских женщин… Плюю на них и многозначительно ухмыляюсь. Тут, кстати, слух пошел упорный, что Ленин тоже был двухснастный, а оттого и такой умнющий, лживый и жестокий, но проверить такое дело нет у меня лично никакой возможности.

Хорошо мы с тобой поправились. Увидимся еще. Завтра я стою в ковровой очереди. На той неделе в овощном. Там лук зеленый давать будут и апельсины к Новому году. Само собой разумеется – вреднющих следует ждать разговоров и слухов. Так вот и живу. Жениться не хочу. Боюсь напороться на такое же дело.

Скоро уж на пенсию выйду или в Мавзолей переведут. А там работа – не бей лежачего. В мавзолейной очереди все молчат, как рыбы. Каждый думает о своем. А о чем именно, никто догадаться не может. Есть у меня догадка одна, но я об ней промолчу.

А с тещей я иногда парюсь в баньке. Тестя же паралич разбил. Одели мы его в чекистский китель, ордена все нацепили, и лежит он себе наполовину голый. Под себя ходит и подыхать не собирается.

Ты извини, современник, что я без очереди не пристроил твой костюм, но не имею права нарушать конспирацию. Я в очередях – инкогнито…

Мы распрощались, не успев как следует надраться. Меня переполняло чувство жизни – сладчайшее и горчайшее одновременно. Вокруг продолжалась история в нелепой форме советской власти. Хотелось еще врезать стаканчик, но закладывать было больше нечего. Душа моя жила, однако, надеждой на случай, который есть ветреный родственник чуда. Он не замедлил представиться. Об этом в следующий раз…

Новая Англия, 1981