Арестанта, думавшего о том о сем, долго везли по длинным коридорам Лубянки – с лифта на лифт, с этажа на этаж – пока он не увидел впереди что-то похожее на интерьер прихожей гостиничного типа; мельком отметил внимательным, глазеющим за двоих, оком, что на стенах, между прочим, не мазня, а пейзажи Левитана, Поленова, кажется, Крамского, похожие на волшебные иллюминаторы-окошечки в дивный мир, граничащий со здешней гееной зловонной; по углам – пара китайских, расписных, светло бирюзовых, необыкновенно женственных ваз, вызывающих, черт бы их побрал, не совсем, оказывается, забытое известное чувство… так что тянет нежно провести верхом ладони по краям их горлышек, по волнующим округлостям… боже мой, боже мой, и в вазах бобровой пылью серебрятся темно-коричневые камыши; А.В.Д. неожиданно показалось, что он, чудом выбравшись из удушливого зловонья и теперь поэтому всеми жаждами томим, припадает прямо иссушенными легкими к чистому спасительному составу драгоценной воздушной смеси, в которой поблескивают пылинки пушкинских слов и ямбических интонаций.

– Когда отворю дверь, быстро входи, не топчись, хули тут думать, ебена мать, когда такая тебе выпала планида, понимаешь, обормотка-самокрутка… саму ее прихлопни, дуру, дверь-то, а там ишшо разберешься что – для бабы отмычина, что – судьбе зуботычина, а каталка – она всегда для поездок туды-сюды, иногда, сам знаешь, только туды, – сказал совершенно безликий, с чего-то вдруг разговорившийся надзиратель-конвоир.

Посреди, окружавшей любого из арестантов, адской скуки, тесноты, темноты и тупиковой, тюремной, невыносимо бездушной регламентарности, А.В.Д., необыкновенно чуткий к самым что ни на есть малейшим проявлениям живой жизни, воспринял – в составе воздуха, в крошке хлеба, в глотке воды, в добрых услугах бинта, йода, таблетки, камерной параши, в мелькнувших мыслях, в тоске, корябнувшей по сердцу, в боли, напомнившей о необходимости продолжении существованья и долге выжить – выжить не для себя, но ради вызволения близких из гнусных клоак подземной лубянской жижи – словом, воспринял А.В.Д. в словах надзирателя, явно ведуемую только его забитой душе, неповинной ни в одном из земных грехов, невольную вину за все происходящее вокруг и бессознательно робкую просьбу человека, мелкого исполнителя злодейств, о некотором извинении.

Еще до приближения к двери, обитой кожей точно так же, как в квартире знакомого академика, А.В.Д. замер; на этот раз он снова не поверил: ушам своим; до него донесся приглушенный – ясно что стальной массивной дверью – неправдоподобно знакомый, бешеный собачий лай; надзиратель втолкнул онемевшего арестанта в помещение и быстро захлопнул дверь; А.В.Д. был мгновенно повержен на пол лапами мохнатого сильного тела, лаем, визгом, тем неуемным облизыванием, не дает которое ни опомниться, ни вздохнуть, – бурей собачьих чувств, выражаемых так и эдак, чувств, перепутанных с его собственными, чувств взбаломошных и радостных; несчастный Ген, ни за что ни про что втянутый в проказу чумных человеческих дел, совсем было обезумел из-за полного непонимания бедственного происшествия, страдал, разлученный с любимым хозяином – со своим Вседержителем – и вот уже он и его бог, плача и смеясь, валяются на полу, заключив друг друга в восторженные объятия; они осчастливлены нежданной встречей – в шагу от геены адской, лишенной всех божественных стихий, включая огненную; главное, оба – пока что еще на Земле, вроде бы сорвавшейся со своей безупречно работающей оси, но вдруг либо самолично решившей вернуться на старое доброе место, либо силком туда возвращенной ангелами вселенской гравитации, – прямо в родимое стойло на одной из окраин Солнечной системы.

На кухне прибранной квартирки, словно бы начисто забывшей о прежнем постояльце, о Диме, первозданный порядок; на сковороде и в кастрюльке еще тепла была жратва, что говорило А.В.Д. о небольшой победе мирового порядка над энтропией, враждебные вихри которой веяли в замкнутых тюремных пространствах; он по-братски поделился с Геном всякой вкуснотищей; за стол не садился – оба ели прямо на полу и изредка поглядывали друг на друга; им нравилось без конца убеждаться в реальности происходящего, которое то и дело начинало казаться примерещившимся, оттого и замечательно удивительным; жратва была «домашней» – немыслимо прекрасной и простой: суточные, отлично дошедшие, как люди в парилке, щи со свининой, рыбные котлетки с гречкой и компот, которым А.В.Д. на всякий случай не поделился с Геном; «Пса может понести в середине ночи от чернослива и прочих сухофруктов – кто выведет его тогда на клумбу в центре площади, Сидор Поликарпыч, как сказал бы Дима?»

Странное дело, налопавшись, Ген по-лидерски тыкнул носом в руку А.В.Д., словно бы говоря: «Послушай, ты устал, лица на тебе нет, поспи немного, я тоже подрыхну, меня самого вот-вот с ног свалит».

А.В.Д., ни секунды не раздумывая и вообще отмахнувшись от каких бы то ни было мыслей, завалился на подоспевший откуда-то диван, разрешил Гену устроиться у себя в ногах и даже не успел ни учуять, ни понять мгновения благословенного провала в сон.

Разбудил его нервозным, несколько огрубевшим в дни заключения и одичания лаем, Ген: он почуял приход чужих; кости ныли, позвоночник не желал разгибаться, но А.В.Д., взглядом попросив пса помолчать, поперся к двери; пришедшим оказался Шлагбаум, которого больше не хотелось называть Люцифером, видимо, из-за явного превосходства в его личности, как бы то ни было, человеческого над «грязно дьявольским»; Ген ворчливо и быстро его обнюхал, затем вежливо дал понять, что все в порядке: «Будьте, сударь, как дома, пока я в гостях». – Вы правильно сделали, Александр Владимирович, слегка вздремнув, а мне вот за сутки удалось урвать всего часа четыре, как Наполеону, но и то слава богу… лучше уж такая вот закономерная бессонница, чем несвоевременно вековечная крышка… предлагаю пригубить по полстакашка коняка и по дороге поболтать о делах.

– Стоящее занятие, я вот только, с вашего позволения, сполосну физиономию.

– Отлично, я пока что накрою стол.

– Эту личность ничем не угощайте, впрочем, он и сам не возьмет… кстати, его бы не мешало вывести – видите, вильнул хвостом?

– Это проще простого.

– Безмерно благодарен за встречу с псом и, поверьте, глубоко тронут.

– Понимаю, я сам собачник.

Умываясь, А.В.Д. постарался быстренько привести в порядок разноречивые чувства и мысли, дотошно разобраться в которых было бы недосуг; раздумья не отвлекали его от смотрения в зеркало на свои неузнаваемо изменившиеся мордасы: «кутузовская» перевязь, фингалы, вспухшие губищи, проблеск седины в арестантском ежике волос; наоборот, отсутствие размышлений помогало суеверно смирять радость, вызванную каким-то совершенно невероятным волшебством обстоятельств места и времени, времни и места.

«И все же, – с досадой подумал он, никак не может русский человек сделаться вдруг йогом и начисто унять сознание, то есть вытащить себя из болота за остаток волос… а зря не может… иначе – болтался бы, когда следует, не в пьяни, не в рвани, а в нирване на диване, потом вновь выбрался бы к прелестям действительности и, возможно, более мудро взглянул бы на положение вещей, а также на свое отношение к непреходящим ценностям существования… что ж, пьеска пусть себе идет – мне следует соответствовать непредвиденным перипетиям ее сюжета… но как молниеносно расчитывать варианты действий, когда башка трещит, а страхи измочаливают душу, – как?.. все, А.В.Д., все – чтобы не обезуметь, немедленно расслабься и положись исключительно на Волю Божью, чтобы быть твоей судьбе такой, какой суждено ей быть».