Вернувшись переодетым во все трижды стиранное-перестиранне, Дребедень охотней и еще угодливей отвечал на вопросы внешне совершенно невозмутимого Шлагбаума.

А.В.Д. уже вроде бы привык к фразеологии ответов и реплик полуграмотного выдвиженца Дребеденя, но тут, изумился, обомлел: во что же, будь она проклята, бюрократия палачей превращает в сей подведомственной им геене нормальный, привычный, бытовой, исполненный самодостаточности и чувства собственного достоинства, превосходно упорядоченный культурой, гениями поэзии, прозы и драматургии, совершенно свободный, Божественный – как все остальные языки – русский язык… и вот сегодня он вынужден дышать не воздухом надмирных высот, а смрадом мертвословного абсурда, гнилостными испарениями адских низин тюрьмы – учреждения, не имеющего никаких аналогов ни в природе, ни у одного из живых существ, а исключительно у двуногих, – и, ко всему прочему, страдать от устных и письменных мук, бездушно доставляемых ему – Языку! – не просто малограмотными людьми, а человекоподобной нелюдью.

«Это же действительно ад… хочется оглохнуть, онеметь, здесь было бы жаль превратиться в рыкающего царя зверей, в скота мычащего, в лающего пса, в мышь пищащую, в шипящего змия… но все это мне поделом – поделом, засранцу грешному… я был политиком, я добровольно внес частичку своей личной воли в самоубийственное поведение сбесившейся горстки российских политиканов и интеллигентов – нет мне оправдания ни на этом, ни на том свете».

Он вновь представил давнишнего своего, не близкого, но, слава богу, как-никак знакомого, обожавшего биологию – служанку милой жизни на Земле – поэта он себе представил Мандельштама, гения русской словесности, подобно Гумилеву, совсем недавно безумевшего в одном из этих кабинетов от безжизненности мук, несравнимых с живыми муками его гениального ума и певческой души… вдобавок ко всему поэт обезумевал не от своих, не от Наденькиных, жены своей, страданий, не от предчувствия грядущей смертной участи, даже не от бедствий народных и не от корч и спазм культуры, насилуемой осатаневшими плебеями вечно похотливого варварства, а из-за того, как нелюдь измывается над Языком и с какой безобразностью пытается она его разбожествить и обездушить; А.В.Д. был убежден, что певца любви к жизни, свободе и культуре – как и других невинных жертв злодейской Утопии и бандитизма власти – спасали от такого рода тюремных страданий незримые лучезарные образы Красоты Творенья и Словесности.

В ту минуту он не мог не подумать о невообразимой великости Божества, возможно, не слышащего и не видящего на Земле ничего такого исключительно из-за нашей малости – из-за полнейшей ее невидимости; А.В.Д. счел сию унылую мысль идиотской, не достойной ума человека верующего и ученого.

«Уж если мы, ничтожные песчинки в неисчислимых мирах Вселенной, наизобретали оптики и разглядываем с ее помощью стройные причуды макромира и кишение невидимых бактерий в микромире, а также постигаем тайны вещества благодаря титанам теоретической физики, то неужели уж, скажем, у Высших Сил, в бессчетное количество раз превосходящих все «вместе взятые» способности человеческого разума, нет возможности рассмотреть – созданные им одним! – разномастные плоды всепланетного зла? – есть такие возможности, просто их не может не быть, следовательно, их уничтожение, если не самоуничтожение, – всего лишь дело времени… у Бога дней много, а людям неведомы пределы роста истории».

До А.В.Д. дошло, что сейчас не время обдумывать массу аспектов этой мысли, несколько его ободрившей, отвлекшей от горестей и надежд своей жизни – ничтожной частички жизни общей – важной лишь для него лично и еще четверых существ; перед ним возник образ великого, по его мнению, поэта, знакомого по паре случайных встреч.

«Это они – лучезарные образцы Красоты Творенья, Религии, Словесности, Наук, Искусств и истинно богоподобного, постепенно преображаемого-преображающегося Разума – освещают/освящают все и вся – от миллионов созвездий до донышка Марианской впадины, долин, лесов, гор, полей, рек, тел и душ, между прочим, искровавливаемых/испоганиваемых самими нами – в угоду дьявольски самодержавной воле того же Разума… именно образцы прекрасного, – размышлял А.В.Д., – поддерживали совестливейшего из поэтов, нисколько не сомневавшегося «Читать или не читать?», поэтому и прочитавшего друзьям не самые свои замечательные из своих стихов – не в этом же дело! – но самые что ни на есть бесстрашные, нанесшие пощечину «организатору всех побед нашей эпохи» – орылотворению неслыханного бесчестья и садистическую жестокости… поэт наверняка благодарил перышко и Музу за чудо возникновения в гнездышке бумажной листвы – теплых, пушистых, словно мимозы, желторотых слов поэтической речи – птенчиков Языка, которые клювики свои раскрыв, чумели от жажды жить, звучать, трепетать… вот они своевольно сбиваются в стайки свободных строк и строф, вот, послушные воле всех ветров вдохновения, черканув в воздухе крылами, взвиваются в поднебесье Языка и Музыки, Музыки и Языка».

Неожиданно на А.В.Д., сроду «не баловавшегося стишками», повеяло таким требовательно властным, вместе с тем, бережно увлекающим непонятно куда вдохновением, иногда называемым Музой, что, забывшись, он увидел перед собою воздушные письмена, видимо, только что каллиграфически высвеченные из тьмы, сказочным образом взявшимися откуда-то, высокограмотными светлячками – ассами группового пилотажа; он увидел письмена, словно бы надиктованные светлячкам его собственной душой, потрясенной внезапным исчезновением из мира живых людей великого поэта, которого, казалось бы, невозможно было стереть с лица простой звезды, с пространств любимой им Земли.

«Боже мой, боже мой, это последние, на больничной койке, часы пронумерованной, как все зеки, певчей птицы… это он, щегловитый щегол, сжавшийся в комочек, съежившийся от холодрыги, голодухи, предсмертного забытья, загнанный в клетку, обессиленно опустивший крылышки, быть может, еще не знающий, что через пару минут канет он с больничной койки прямо в темные бездны смерти – в глубины отсутствия времени… и только поэтому да и потому что зело велики заслуги певческого горлышка сей птички перед Божественной влюбленной парой – Языком и Словесностью, – канув во тьму, в тот же миг взвилась она над клеткой, над тьмой, над Лубянкой, над колючими башнями Кремля, над всеми нами – взвилась все тем же щеглом щегловитым, все той же ласточкой, готовой слюной своей увеликолепить на распростертой под ее крылышками звезде памятники собрату по перу – увеликолепить их всего лишь за одну строку «Не расстреливал несчастных по темницам»… и вот уж взвившаяся, вволю налетавшаяся, слетела птица с хладных высот и присела лапки-крылышки погреть у негасимого огня на собственной своей могилке… на могилке всемирно известных щегла любви и ласточки свободы, щегла свободы и ласточки любви».

Видение тут же пропало, оставив в памяти неистребимый след, а сам А.В.Д. с большим недоумением, с огромной неохотой вернулся на Землю – всего лишь на одну из самых небольших звездочек вселенских – прямо в выгребную яму допроса.