Однажды я ждал прихода туристки, первой моей клиентки; вспомнил, как один иностран сказал в мавзолейной очередище, кстати-то, двигавшейся побыстрей, чем в гастрономе или в магазинах стран народных демократий.

«От нас, – говорит, – никогда так не будет вонять, как от этих рабов и рабынь, потому что наш социализм будет конституционным социализмом хорошо воспитанных, отлично дезодорированных леди и джентльменов».

Ну любой натуральный идиот – он и в Москве трижды идиот, пока его не тыкнуть сопаткой в тупик, в котором оказалась огромная моя страна, заплатившая за навязанный ублюдками утопии горестный свой опыт миллионами жизней и несчислимыми страданиями людей, уцелевших в мясорубках эпохи «борьбы и побед»; ничего не поделаешь, пепел Клааса до конца дней не перестанет стучать в моем сердце.

Я жил, действовал, крутился, у меня были бабки, была и хата, я ждал; ведь сам писатель, мой кирюха Котя и его мама, Галина Павловна, – невыносимо с которой лет пять уже тянуло закрутить роман, – отбыли на месяц в Пицунду, в Дом творчества; еще перед самым отъездом литгенерал вышиб на улицу домработницу Дашу вместе с ее иногородним паспортом.

«Маман делала вид, что ничего не знает, – рассказал Котя, – а наш потаскун трахал домрабу, баба ведь бежала из нищей деревни, куда ей деваться… и вдруг впадает папаша в бешенство».

«Ты что, профурсетка, сделала? – орет Даше в лицо… – Меня, одного, понимаете, из важнейших помощников нашей партии, ты, мразь внелимитная и распущенная, вывела как бы из строя подлым заражением венерой новейшего поколения… да я позвоню Щелокову и велю тебя выслать, прошмандовку, за пределы родины вместе с жидами… да, да, тебя, и фамилия твоя, Сукоедина, имя Никто, ты, манда иногородняя, диссидентски мне отрекомендована купленными ментами и еврейской национальностью отвратительных отщепенцев отрицаловки отечества».

«Вот, Олух, – говорит Котя, – что значит писатель – какую ухитрился замастырить аллитерацию из пяти «т»… такое не удавалось ни одному из классиков, включая Набокова… очень хорошо, что маман давно отлучила от себя нашего гнусного моллюска… короче, он велел срочно найти какого-нибудь разъебая-старшеклассника, но лучше бы тебя… надо, говорит, ему пожить тут у нас с проклятым псом на всем готовом, иначе сгорят к той же ебени, понимаете, матери путевки, а тогда – тогда шло бы оно все в Пицунду… так и скажу в ЦК, все знают – у меня слово не заржавеет – это сталь и титан в одном лице».

Галина Павловна и пес жили отдельно, на даче; почему бы, думаю, не разгуляться ей там одной, если муж – потаскун, а сама она – высший класс, неописуемо красива, убийственно женственна, сердце об ребра колотится, кругом башка идет, когда ее увидишь.

Котя сказал обо мне писателю; я был приглашен в дом… рабочий кабинет будущей квартиры-музея, как всегда, выглядел мемориально… на стенах – Звезда Героя Соцтруда, ордена, медали, золотые значки дважды лауреата, групповые фотки с членами политбюро и большими друзьями СССР, типа Анжела Дэвис, архиепископ Кентерберийский в мантии, Бертран Рассел, Джавахарлал Неру, Фидель Кастро, мясомордый людоед и вождь Уганды… в окружении всего этого барахла литгенерал умело стряпал для партии, правительства и народа очередной соцреалистический, как говорили в ЦДЛ, суп-рататуй, в горле ложка, в жопе хуй…

Я удачно прошел дурацкое собеседование и был сочтен великовозрастным разъебаем, способным поошиваться в громадной квартире; затем пришлось мне выслушать лекцию болтливого, насквозь проспиртованного столпа соцреализма.

«Охраняй, Олух, дом от наездов, понимаете, лимитного жулья… сам питайся из холодильника-морозильника – временно он твой, затем корми-выгуливай пса… животное избаловано не мною… дело прошлое, к сожалению, оно не бито, поэтому не воспитанно, подобно твоему дружку, так сказать, возомнившему себя Фетом с большим приветом… кобелек наш является, как известно, иномаркой с блондинистой башкой и битловскими патлами заместо нормальных громкоговорителей, виноват, звукоуловителей… впрочем, ты с ним знаком… почти что бывшая моя половина, это между нами, не пожелала назвать щенка Муму… плевать ей было и на Тургенева, и на Герасима, а также на меня… я, будучи реалистом, всего лишь осмелился предложить официально первичное имя Опсс, два «эс», он же охотничья подоружейная собака спаниель… ну мы немного подискутировали, то есть я получил гранитной пепельницей промеж глаз, разговор состоялся, на чем и сошлись, имею в виду Опса… пришлось уступить одно в нем «эс», но я к цензуре привык… и вообще, говорю, забирай к ебени матери всю остальную собаку – выгуливай ее, корми, хер с ней, убирай, купай, лови блох, причесывай, ногти стриги, капли в уши закапывай, отрезай яйца, усыпляй, хорони, если вздумается, – мне это теперь до аппендицита… я работаю, народ, понимаете, ждет из-под моего пера курсива правды жизни, а не простого, как хер собачий, реализма с натурализацией того пролетарского места рабочего класса, которым он не думает и не работает».

Такая была мне прочитана напоследок нудноватая лекция, после чего вся семья отбыла в Дом творчества; и, конечно, я там у них в баре баловался шикарными запасами спиртного, протирал полы, следя за чистотой огромной квартиры; между прочим, успел с непосредственной помощью Опса закадрить возле Пушкина двух премилых наивных телок.

Тогда же я просек, что неотразимо обаятельный, крайне любвеобильный Опс – залог успешного кадрежа, временно решавшего все мои экзистушно-сексушные проблемы; вероятно, он пробуждал в чувствительных, но крайне стеснительных и скрытных натурах одиноких девушек и дамочек бессознательное желание причаститься к образу красоты, запечатленному не только в лицах и фигурах очередных киноидолов и киноидолиц, но и в четырехлапом ушастом красавце.

«А почему бы, – говорил я, – нам не выпить по чашечке кофе?.. вы очень нравитесь Опсу, тем более мы с ним проживаем в двух шагах отсюда».

Милая особа или отшивала, или запросто соглашалась быть гостьей; вот и все: рюмочки, закусочка, чаек; гостья всячески обласкивала и взъерошивала Опса, пока я тонко, звонко и прозрачно не намекал, что не мешало бы эдак вот взъерошить и меня, Олуха лопоухого, я ведь тоже все-таки истосковался по взаимной нежности в области промежности; остальное было уже не делом сексуальной техники, а проявлением всесильного могущества, как говорят в народе, ебитской силы.