В комплекте с даром для его реализации необходимо иметь большое мужество и даже некоторую дозу авантюризма. А уж исторический момент поможет определить истинные возможности и даже жанровые особенности его существования. Исторический момент – всегда соавтор. Когда он особенно крут, роль его непомерно возрастает. В массовом сознании бытует представление, будто существует два основных типа литературных судеб. Одни идут чередой, друг за другом, по некой главной дороге, как это бывает отражено в школьной программе, имитирующей якобы хронологический принцип познания. В советское время это, разумеется, означало, что, начиная с анонимного автора «Слова о полку Игореве» писатели готовили Великую октябрьскую социалистическую революцию, постепенно открывая для себя и для публики все новые и новые основания для ее свершения. Получилось такое многотомное уголовное дело на человечество, которое, с одной стороны, безобразно погрязло, а с другой – почему-то все-таки достойно светлого будущего. Так вот, по этой столбовой, согласно школьной программе, дороге якобы бодро шествовали наши классики, начиная с невнятного и скорее все же притянутого за уши к эволюционно-революционному процессу Фонвизина, который, как водится, изобразил, а также Державина, который, с одной стороны, воспел, а с другой – благословил, и потом уж, после бедной Лизы, которая утопилась, еще совершенно не осознав расстановки сил на арене классовой борьбы, – сразу взошло Солнце наше, Александр Сергеевич, и, как говорит наш юбиляр, – понеслась. Лермонтов начал как раз с того, что поставил Пушкина в позицию борца с режимом, и пошло-поехало. Свиные рожи российской действительности полезли во все прорехи общественного сознания. Блоковская «аметистовая вьюга революции» завыла, как сирена, Бытие разоблачали по всем статьям уголовного кодекса. При вскрытии язв российской действительности образовалось немало перлов. И вот ими-то как бы и усыпана столбовая дорога литпроцесса. Между тем, конечно, это представление, отчасти по слабости ума, отчасти умышленно, навязывалось общественному сознанию нашими пылкими русскими и раболепствующими режиму советскими критиками и литературоведами. На самом деле, естественно, каждый великий и даже просто настоящий писатель – явление уникальное, неповторимое и абсолютно неожиданное, чтобы не сказать авангардное. Именно такие писатели задним числом выстраиваются вдоль воображаемой столбовой дороги Духовного и Исторического процесса. Тем не менее всегда попадались, а после революции их поголовье резко возросло на обильно удобренной почве, такие авторы, которые не умели найти себе легального места в создавшейся обстановке на большой дороге истории, те, например, кто в советское время не сумел продолжить традицию борьбы со свиными рожами путем воспевания нового строя или почти как ни в чем не бывало писать повести и рассказы или создавать истории о любви, «как у Ивана Тургенева», не в состоянии оказались принимать советскую действительность за нормальный фон для нормальной жизни.

Если же все-таки не вовремя полученный Божий Дар не давал покоя стремящимся к писательству отщепенцам, они пытались найти и находили некий выход из положения. Все эти новые формы, даже сам этот наш знаменитый революционный авангард – происходили не столько на почве вдохновения «аметистовой вьюгой революции», а именно из-за невозможности принять такую жизнь за жизнь. Я не претендую ни на какой серьезный анализ, пропускаю целые пласты жизни духа и искусства. Я говорю о том, о чем мне хочется сказать. Так вот, одним из образцов «выхода из положения», самым значительным, как мне кажется, в начале советского периода был Михаил Зощенко. Своим литературным приемом он сумел обозначить одновременно и невозможность, и наличие изящной словесности в условиях краснознаменного уродства. В значительной степени культура советского периода представляла собой некое подобие рубцовой ткани, то есть той ткани, которая вырастает на месте травмы, – она способна поддерживать и сохранять форму некогда здоровой ткани, но не может выполнять ее специфическую функцию. Из всех так называемых деятелей отечественной культуры лишь единицы были настоящими. И мало кто из них мог открыться публично и раскрыться в полную силу. Большая часть истинных талантов сгинула. Кому относительно повезло – за границу с самого начала, а другие – в лагеря или каким-то иным ускоренным способом на тот свет. Для жизни оставались только так называемая внутренняя эмиграция, случайное укрытие от вездесущих органов, безвестность, подполье, безумие и тому подобный ассортимент способов проживания с неродившимся талантом, как с нераскрывшимся парашютом. Тогда огромный дар мог уместиться в «Мухе-Цокотухе», в каком-нибудь фильме-сказке для детей и т. п.

Юз принадлежит к тем, кто не был согласен всерьез принять эту действительность за свою подлинную и единственную жизнь, которую надлежит покорно проживать в предложенных ею рамках. Не в том смысле, чтобы лезть на баррикады или выходить на Красную площадь, а в том, чтобы постоянно ощущать и формулировать отклонение окружающей действительности от Нормы. Всегда иметь в виду незримо присутствующую Норму, а не сложившуюся практику. Юз никак не мог пребывать, например, в статусе официального писателя. Даже попытка разделить с другими хитрецами благодатную почву детской литературы хоть и удалась ему с профессиональной точки зрения, но не удалась с точки зрения экзистенциальной. Прекрасно понимая, в чем они состоят, не мог он хавать советские правила игры применительно к собственному творчеству и становиться еще одним Успенским, например. И, не в обиду последнему будь сказано, – слава Богу. Дар Юза принципиально бескорыстен по своей сути. Именно честность взгляда на жизнь и способа отражения увиденного лежит в основе его творчества. Он начал писать прозу без всякой мысли о возможности быть напечатанным, в полном смысле слова – «на троих».

Первый свой шедевр, «Николая Николаевича», он написал, чтобы порадовать трех самых близких своих собеседников, им же его и посвятил. Но и потом, став уже обожаемым и известным автором, никогда не занимался просчитыванием предполагаемого спроса, в его совершенных по форме сочинениях всегда есть совершенно четкий замысел, но никогда нет умысла. Молодой человек, который в американском посольстве в Москве выдавал мне визу, спросил, что написал приглашающий меня на свой юбилей Юз Алешковский. Он оказался бывшим студентом-славистом, изучавшим наш самиздат, но о Юзе ничего не знал и не слышал. И тогда я произнесла: «Товарищ Сталин, вы большой ученый…». Американец радостно закивал головой и выдал мне визу.

Сначала я невольно удивилась, а потом до меня дошло – да Юз ведь и не был героем самиздата! Никому опять же не в обиду будь сказано, но никакой самиздат не выдержал бы такого рода бесстрашия, не только абсолютного политического, но одновременно и метафизического, и языкового. Если не в изложении исторических фактов и не в исторической же их оценке, то в философском экзистенциальном осмыслении феномена Соньки, в спектрометрическом анализе этой адской смеси он пошел, пожалуй, дальше прочих. Отмечу в скобках, что я то ли не позволю себе ничего говорить, то ли позволю себе ничего не говорить в данном случае о Солженицыне. Юз указал Соньке ее место – у параши, исходя из онтологических и эстетических соображений. Только тут, у окошечка отдела выдачи виз, я наконец по-настоящему осознала, что он держал в руках, отваливая из СССР. Кроме «памятника литературы», ставшего гениальным дебютом Юза в прозе, «Николая Николаевича», таких блестящих сатирических и пророческих сочинений, как роман «Кенгуру» и повесть «Маскировка», к этому времени Юз уже написал свой главный труд – роман «Рука». Получалась такая новенькая пословица: с «Рукой» в руках – век свободы не видать. «Руку» до сих пор в каком-то смысле страшно читать. Но о ней речь впереди.

Кстати, в трагических и по-советски комических обстоятельствах отъезда в Шереметьеве тех лет Юз все никак не мог от нас, окаменевших этим тяжелым ранним утром провожающих, уйти окончательно. Он раз пять возвращался то с очередной отвергнутой таможенниками бутылкой водки, то с чем-то еще, не дозволенным для пересечения границы. Последний раз, уже изрядно преуспев в уничтожении контрабандного товара, он крикнул в толпу провожающих: «Увидимся через десять лет!». Тогда, в 1979 году, это прозвучало как черный юмор. А ровно через десять лет Юз впервые посетил Бывшую родину.

Действительно, нет пророка в своем отечестве.

Как только человек обнаруживает у себя пророческий дар, он немедленно сваливает из отечества – видимо, из целомудрия и для профилактики.

Каждый творческий человек всю жизнь решает для себя проблему «быть или стать». Кому не хочется «стать», то есть, стать фактом для других, получить признание, стать автором нашумевшего и лауреатом престижного? Но в глубине души больше всего любой автор жаждет не потерять способности ощущать и выражать, то есть – продолжать «быть». В этой связи отъезд Юза из СССР, его личный свал, на мой взгляд, следует рассматривать как свал в частную жизнь, в бытие как таковое. Ей-богу, как ни грустна разлука, но представить себе Юза, пусть бы ему даже удалось чудом наступить себе на горло, зажать нос и спрятать кукиш в кармане (поза, искусно исполненная рядом российских литераторов), вознесенным мутной волной перестройки, этак по-быстрому, как в подъезде, получившим признание во всенародной любви, а затем тянущим лямку капиталистических многотрудных будней – если повезет, то на телевидении или, на худой конец, на радио – в борьбе за безбедное существование, дачу и евроремонт, невозможно. Не лучше ли действительно удалиться и, пребывая в прозрачной тени Уэслианского университета, оставаться самим собой? И как бы ни шагнуло наше российское общество, в какую фазу или во что менее благозвучное оно ни вступило, то, что Юз сумел в свое время, опережая, вернее, проясняя сознание нашей духовной элиты, сформулировать, а в таких эмигрантских уже сочинениях, как, например, «Блошиное танго», «Перстень в футляре» или «Ру-ру», – развить под несколько новым углом зрения, никто, кроме него, так и не сподобился сказать о феномене меняющего свои очертания, но не суть, советского строя, который, подобно останкам мамонта, так хорошо сохраняется в нашей вечной мерзлоте… Так за всю перестройку и последующие стадии то ли распада, то ли становления, кроме афанасьевского пресловутого «агрессивно-послушного большинства», никто, несмотря на свободу слова и бурные потоки разоблачений, ничего выдающегося не произнес во всеуслышание, а маскировщики всех разрядов вновь оправились и бесперебойно получают свои производственные задания. Перенесемся, однако, с вашего позволен ия, в эпоху безбрежного брежневского периода, который теперь-то легко называть периодом, а тогда эти восемнадцать-двадцать лет великолепно иллюстрировали определение линии горизонта, которая удаляется по мере приближения, в эту эпоху расцвета невежества, цинизма и безысходности, которую принято было называть уверенностью в завтрашнем дне. Именно в эту эпоху довелось жить и расцветать дару Юза Алешковского.

Известность пришла к Юзу, начиная с его гениальных песен, резко отличавшихся от всех близких по жанру творений прочих бардов и менестрелей такой точностью словоупотребления, какая свойственна лишь настоящей поэзии. Хотя, если честно, слава, если и пришла, то вовсе не к нему. Песни знали и любили, но родина еще не знала своего героя. Песни приписывали кому угодно. В том числе и народу, что хотя бы не обидно. В чем секрет такой анонимности, или, как говорят теперь, нераскрученности автора? В отсутствии инфраструктуры в подполье? В несерьезном отношении к себе самого автора? Конечно, Юз не ощущал себя ни поэтом-песенником, ни бардом или менестрелем. Он легко создал всего несколько абсолютных шедевров, которые теперь, замечу в скобках, уже, так сказать, при свободе слова, разошлись на цитаты, как «Горе от ума», и ими вовсю оперируют наши смелые сегодняшние журналисты, однако он не стал разрабатывать этот шельф. К тому же, тогда слава была бы для него синонимом доноса, так что лучше уж камерный успех, чем успех в камере.

Смолоду ощущая свою причастность к стихии словесности, Юз, конечно, сочинял стихи и поэмы, которые постигла такая же примерно участь, как и скорее всего вовсе не написанную поэму Венички Ерофеева под названием «Шостакович», которую тот потерял якобы в телефонной будке. Во всяком случае, пока и Юз, и литературоведение молчат об этом периоде его творческого пути. В дописьменный период своего творчества кроме негромкой славы автора песен Юз был знаменит в узком кругу как мастер афоризма, способный гениально передать метафизическую связь явлений Бытия – здесь и сейчас. Один из них, к сожалению, до сих пор не утратил своей актуальности, и не похоже, что когда-нибудь утратит. Цитирую на языке оригинала: «В России власть взяли те силы, которые спиздили шинель у Акакия Акакиевича». Или фраза, в которой уважение к слову провозглашается почти с библейской безапелляционностью: «Еще ни одна мандавошка не была поймана на слове»…

Еще не начав по существу писать, Юз стал для нас, его довольно многочисленной паствы, явлением культуры в самом главном смысле этого слова. Он с самого начала был великим Просветителем умов и Освободителем сознания. Свежий взгляд на вещи – это не только следствие незамутненности разума постижением наук и лженаук, это составная часть дара.

В то тусклое и довольно позорное время вокруг Юза царила вдохновенная атмосфера свободы, живого ума, смеха, легкости рождения гениальных фраз. Причем все находившиеся рядом чувствовали себя не зрителями или слушателями, а участниками. Юз – великий учитель. Он умел дирижировать умами, и когда они начинали выводить порученную им партию, они охотно принимали легкость ее исполнения за свою заслугу. К Юзу ходили не выпить и пожрать, как могло бы показаться на первый взгляд, хотя и тут его щедрость значительно превышала реальные доходы, – к нему ходили побыть свободными и умными, короче говоря, пожить в Бытии, побыть в подлинном смысле этого слова… А потом можно и дела свои нехитрые или даже достаточно хитрые поделывать.

Юз щедро транжирил свой дар, делился им, так сказать, вручную. Когда удавалось уговорить его спеть, ведь все безумно этого хотели, а он уже не столько тащился от всенародной любви, сколько слегка обижался на недостаточно серьезное отношение к одному ему известному, и то лишь интуитивно, огромному творческому потенциалу, Юз соглашался и пел, ко всеобщему счастью, аккомпанируя себе постукиванием пальцев по столу. Но ему действительно уже было пора, уже обожаемый им Александр Сергеич грозил ему в окно: пора, мой друг, пора!

В поисках «выхода из положения» и способа реализации своего дара Юз попробовал множество жанров: минироманы, романы, повести, рассказы, эссе, последние слова подсудимых, древнекитайскую поэзию – и все их обогатил. Он не писал лишь драмы, и то, наверное, потому, что не имеет склонности драматизировать трагичность бытия. Юз не только нашел выход для себя, он указал выход всем нам – как справиться с нелегкой участью жить в это время и в этом месте. По Юзу, этим выходом является в первую очередь сохранение облика нормального человека: «Мне все равно, кем вы меня считаете: поврежденным при первоначальных родах или трансстебанутым «шизлонгом». Лишь бы я сам в своих глазах являлся тихим существом, брезгующим всего непотребного. Лишь бы я был единоличным фронтом отказа от покорного сотрудничества с грязной наукой и пакостной властью».

Его главное оружие – смех и обличение инфернальной Соньки на всех уровнях, вплоть до молекулярного (почти по любому произведению Алешковского можно изучать политэкономию социализма во всех подробностях, объясняющих, кстати, многое из происходящего в настоящий момент в нашей политэкономии капитализма). Ибо нельзя рассуждать о Юзе, о его творчестве, о значении его творчества и не назвать по имени или даже по имени-отчеству главную героиню большей части его сочинений. Даже если о ней, как о божестве дикарей, не произносится ни слова прямо, – она, советская власть, или Софья Владимировна, именно она стоит за всем происходящим. Вдохновительница, возмутительница спокойствия, щедро снабжающая материалом, достаточным для зашкаливания всех органов чувств, для постоянного эмоционального накала, для почти что панического желания выразить свои непосильные впечатления. По-моему, это характеристика Музы. И в отличие от абсолютного большинства литераторовсовременников, Юз не делал вид, что его Муза – из обедневшей дворянской семьи, случайно пережившей революцию. А свободу дает только признание факта.

Главная составляющая Свободы – это Свободомыслие, способность видеть и осознавать увиденное не под давлением пропаганды, страха и лжи, которая пронизала все наше существование и даже прокралась в нравственные идеалы под псевдонимом «спасительной лжи», так смачно и даже небездарно разрекламированной Максимом Горьким в принадлежащем его перу гениальном образце соития таланта с соцзаказом – в пьесе «На дне». Что говорить несколько – все поколения советских людей выросли и сформировались как личности под крылом этого универсального механизма, который, однако, мог помочь спасти только тело, да и то без малейшей гарантии. А тогда, начиная всерьез писать, Юз чувствовал себя первопроходцем в нелегальной литературе. Он не мог писать, «как ни в чем не бывало». Обостренное чувство нормы, кстати, именно оно, видимо, порождает сатирический жанр в целом, не позволяло ему стать даже непослушным и трудным ребенком советской литературы. Именно оно служит нравственной основой его смеха, его издевательства над действительностью, которая оскорбляет чувство нормы. Он защищает гипотетического нормального человека от насилия в извращенной форме со стороны этой действительности (как это сделала Дуська со своим мужем, бригадиром маскировщиков). Подобно герою «Блошиного танго», Юз безошибочно обонял все компоненты той чудовищной Каши, которая воцарилась в головах и душах советских людей после разрушения всех основ национальной жизни, человеческой морали, после падения, крушения Нормы. Эту кашу, которая ночевала на том месте, где раньше были мировоззрение и нравственные нормы, Юз сумел гениально воссоздать в языке своих героев. Он обессмертил эту кашу (кстати, само понятие каши введено самим автором и многократно используется его героями, есть даже рассуждение о том, что у нас в головах должна быть именно Наша Каша, а не какие-нибудь другие кушанья – например сациви или лобио). Как и его трепетный герой Сергей Иванович, который научился делать сувениры для продажи в электричках, представляющие собой живое насекомое, запаянное в стекло от бутылки и символично смахивающее на Ленина в мавзолее, главный наш труп в хрустальном гробике, который, не стоит об этом забывать, до сих пор там, – так и Юз сумел заключить то подобие жизни, которым нам довелось жить, в прозрачные контуры своих произведений, язык которых и есть наш единственный «вечно живой» и сохраняет если и не аромат, не дай Бог его еще раз нюхнуть, то – дух эпохи.

Язык Юзовых сочинений обладает невероятной емкостью. В одну фразу ему удивительным образом удается заключить всю полноту, трагичность, комичность и мудрость жизни. Откройте на любой странице любой из четырех томов теперь уже легального собрания сочинений – и после заносов словесного поноса, порожденного нынешней свободой слова, блеснет гений не только пророческого, на молекулярном уровне, понимания действительности, но и самое гениальное отношение к этой действительности. Чувство юмора – единственный путь к независимости, приятный морально и физически, особенно если он оказался бескровным.

Одной из немаловажных художественных особенностей сочинений Алешковского является обильное использование ненормативной лексики, то есть мата, то есть языка, на котором говорит и даже думает наш многострадальный народ. В отличие от скорбного взгляда на мир (типа «как посмотришь с холодным вниманьем вокруг»), который тоже может видеть все, но приводит в тупик, мат, как и юмор, обладает божественной способностью создавать некую зону отчуждения, она же – единственная доступная в таких условиях перспектива. С его помощью удается отвоевать некий личный пятачок почвы, чтобы было куда ногу поставить и «канать» дальше.

Битов замечательно писал уже о непереводимости произведений Алешковского, о непереводимости в широком смысле слова, взяв для этого эпиграф из Жванецкого: «Наша беда – непереводима». Все это абсолютно справедливо. Непереводима вообще вся подлинная литература, непереводима история, непереводима жизнь одного поколения на язык другого поколения. И все же не все так мрачно и безнадежно. Во-первых, настоящие великие литературные произведения многослойны, они выдерживают множество уровней прочтения и восприятия, ну а потом, хотя никто никого не может правильно и полностью понять – друг друга, муж жену, жена мужа, сын отца, отец сына и т. д. и т. п., – тем не менее, невзирая на безусловную уникальность неповторимых индивидуальных особенностей всех и каждого, абсолютно бесценными оказываются как раз те редкие и пронзительные моменты, когда вдруг люди из совершенно разных уголков света, из совершенно разных семей, социальных слоев, культур, укладов, обычаев, реалий и т.д. вдруг, оказывается, думают и чувствуют одинаково, их совершенно несовместимые жизненные опыты приводят в результате к одним и тем же выводам и даже поступкам. И становится очевидным, что Душа – едина, а всем нам, кому она вообще выдана, достался ее фрагмент, возможно, осколок, а родство душ – это когда осколки соседние.

В конце концов, даже сделав ставку на живой и фантастический язык как на главный инструмент своего творчества, Юз все же преследовал и более глубокие цели, преследовал и, надо сказать, достиг. Юз выпестовал свой Дар как неизменное, надежное и чудодейственное средство от зомбирования любого сорта и происхождения, будь то господствующая идеология, догмы узкого круга либералов или интеллектуалов, от любого коллективного или рабского индивидуального способа спасовать перед силами зла.

Наша непереводимая беда – это в первую очередь Несвобода. И Юз нас всегда освобождал. Юз не первый русский писатель, который, в ранней молодости соприкоснувшись вплотную с темой «Преступления и наказания», сумел не сломаться, а напротив, глубже понять смысл и цену существования. «Рука» – это Юзово «Преступление и наказание», «Братья Карамазовы» и «Бесы». «Рука» – это попытка религиозно-философского осмысления российской истории ХХ века. Я ничуть не намерена умалить значение подвижнической деятельности диссидентов, не пожалевших ни жизни, ни личной свободы в борьбе с Гидрой, а также других литераторов и публицистов, участвовавших в ее выведении на чистую воду. Общими усилиями система расшатана и в некоторой степени рухнула, придавив множество своего незадачливого народа обломками. Я сейчас говорю только о литературе того периода. И тут я позволю себе заявить, что именно романы «Рука», «Кенгуру», мини-роман «Николай Николаевич», повесть «Маскировка» – самые смелые и самые свободные от советского духа антисоветские произведения, потому что Сонька не только виртуозно и полностью разоблачена, но и голая – осмеяна, что для объекта бывает, видимо, особенно обидно.

«Рука» – роман необыкновенный во всех отношениях. Если искать его родство с другими литературными произведениями, то, уж, конечно, это не никак не внук «Графа Монте-Кристо», хотя главный герой себя постоянно с Монте-Кристо сравнивает. Правда, не в свою пользу. Он говорит: «Говно я поганое, а не граф Монте-Кристо, если не могу спасти невинного». В этом романе поставлены и на современном материале, если позволительно так сухо выразиться о чудовищной трагедии огромной страны, решены самые главные проблемы Бытия человека, заново раскрыты его тайные механизмы, одновременно на языке новых реалий и на языке вечных истин названы все действующие лица и исполнители этой трагедии.