Так вот, я постарался провести как можно больше сделок все в том же стиле, не привлекавшем к себе внимание, пока литгенерал был занят в Пицунде пошивом дешевенького литширпотреба; он, конечно, еще не понимал, что лично на него, как и на миллионы других людей, на с понтом всепобеждающие идиологемы, мифологемы да философемы Советской власти, на подзагнивший базис и смердевшие надстройки – на всю нелепую Систему – надвигается исторический пиздец; и не какой-то там уже виден на горизонте земной рай с воздушными замками и голубыми городами, где от каждого – по способностям, каждому – по потребности, а вот-вот грянет неожиданная перестройка, с чудовищной безалаберностью продуманная растерянными паханами партии; а за ней – что за ней, если забежать вперед?.. распад империи, катастрофы, митинги, кооперативы, рэкетиры, возвращение свобод, разграбление госсобственности, экономические новшества, дальнейший разгул дальнейшего беспредела; я хоть краем уха слышал о надвижении всех этих дел, но ведь чего-то такого не ожидали от СССР ни зажравшиеся на холодной войне хваленые спецслужбы Запада, ни куча русофобствовавших Бжезинских, ни финансовые воротилы, ни политиканствующие лидеры Европы и Америки; крушение совковой эпохи не снилось ни нормальным людям, ни свободолюбцам, дерзко мечтавшим о возможности революционных перемен, ни замечательным писателям и поэтам, ни талантливым нашим дельцам и экономистам, тосковавшим по свободному предпринимательству.

Сам я только благодаря беседам с Михал Адамычем впервые услышал о надвигающемся крахе Системы и империи, а также просек, что Китай, покончивший с догмами утопического учения на десять лет раньше России, прекрасно понимает, из какого тупика медлит выбраться туповато дебильная старшая Система, и что на руку ему нелепая ее, малопонятная медлительность; при этом Китай наверняка думает: подольше бы ты, дура, не выбиралась на глазах у нашей Поднебесной из марксистско-ленинской грязищи, чтоб ты провалилась сквозь кору земную…

«Так что, Володя, – сказал однажды Михал Адамыч, – и привычная грызня, и будущая дипломатичная русско-китайская дружба – всего лишь маневренные свойства игры, как говорят циничные политики и политологи… вот она и идет эта игра… никто не знает, когда и чем она кончится… естественно, я болею за Россию, но в данный момент не уверен, что всем нам гарантирована победа… положение, поверьте, очень и очень серьезное, поскольку частническая и групповушная алчность берет верх над общенародными и общегосударственными интересами…»

Тема краха Системы весьма тревожила крутых теневиков, много чего узнававших в баньке от знакомых деловых коррупщиков со Старой площади и с Лубянки.

Михал Адамычу, как я понял, стало в те дни не до меня; он был необходим реформаторам и даже тем бывшим верховодам, которые официально продолжали ворочать крупнейшими делами и громадными суммами бывшей Системы, потерпевшей не стихийное, а вполне закономерное, предопределенное тупостью ее фюреров, бедствие.

За валюту многие мои знакомые рады были платить в те дни по бешено черному курсу, словно процесс бурного одеревянения рубля пошел с поистине необратимым ускорением; деревянеющих же рублей, «фанеры», было у них несметное количество.

Между прочим, я с замечательной быстротой овладел ивритом и подолгу трепался на нем с состоятельными людьми, сваливавшими в Израиль или в иные страны – вплоть до Австралии и Новой Зеландии; адреса их передавали мне те же теневики-мультимиллионеры, разумеется, не задарма получая их у своих людей в ОВИРе; я с выгодой для себя и для теневиков скупал рубли за валюту, затем с еще большим наваром бодал рубли туристам-иностранам, азартно за ними охотившимися, а вырученную валюту вновь сбывал теневикам; все были сыты, все целы, конвейер мой мантулил по-фордовски, то есть практически безостановочно; главное, везуха мне не изменяла ни с ментами, ни с лубянскими, ни с обэхаэсэсниками; но я был осторожен; всегда вел дела вежливо, без обычного, ставшего всемирно легендарным, быдловато совкового жлобства; клиенты были мне глубоко благодарны еще и за снятие страшков с их непуганых психик, типа о, Джизус, вот-вот заловят рожи полицейские, отнимут визы, ограбят, снимут все бабки с карт кредитных, а если не завербуют, то сгноят в подвалах Лубянки и на заготовках урана…

В общем, благодарный клиент, как я понял, быстро размножает поголовие других отличных клиентов, тоже падких на удачный обмен валюты, всякий экзотический товарец и на прочие золотые жилы.

Иногда кое-кто из ранее жлобствовавших столичных богатеев, привыкших тратить в «Березках» серты, купленные у меня же, и отчаянно нуждавшихся в валютке, принимал решение гульнуть во все тяжкие по буфету, пока не лопнуло все оно к епископовой матери, как выражалась Маруся на уроках истории.

Поведение этих людей было понятным; ведь будущее страны, трагически нелепо заведшей себя в тупик и оказавшейся на краю пропасти, пованивало массой непредвиденностей; поэтому кое-кто ужасно в те дни осмелел и, трухая наездов то ли урок, то ли осведомленных, теряющих работенку гэбэшников, спешно пооткрывал заначки с накопленными ценностями; тут уж я не зевал; трезво, не допуская никаких эмоций, оценивал антиквариат, картинки, рыжье, соболиные и выдровые шкурки; пару раз мне вообще необыкновенная перла везуха; я приобрел, выпотрошив чуть ли не все свои валютные запасы, несколько редчайших камешков; боданул их за дикое количество «фанеры» знакомому по бане главному снабженцу-пройдохе из Патриархии; рубли, естественно, обменял у клиентуры из-за бугра на валюту, причем так удачно, что вышло раза в два дороже, чем шли те же камешки на здешнем рынке; это уже была серьезная раскрутка.

Небольшую часть наваренных бабок я вбухал во внутренне довольно надежную «Ладу» одного отъезжанта… внешне она выглядела полнейшей развалиной, но меня это устраивало, более того, я ее считал принцессой, прикинувшейся нищенкой… вечно алчным рэкетирам-гаишникам я всегда щедро отстегивал якобы штрафы то за превышение скорости, то за грязный кузов, то за аварийную неотремонтированность, то просто за отмашку хищнической ихней палки – им всем тоже надо было жрать, пить, кормить баб с детишками… я это просекал, не жлобствовал, не залупался, поэтому многие из них стали приятельски ко мне относиться, даже козыряли, когда тарахтел я мимо них, громыхая крыльями и бамперами.

Тут как раз вернулся из Пицунды загоревший мой кирюха с предками.

«Спасибо, Владимир, – сановно говорит писатель, уводя меня на кухню… – справедливо имеешь бутылку за выручку, за подлеца обжору и собачьего нашего Луку, понимаете, Мудищева, которому не мешало бы по-сталински ликвидировать яйца… он же всех сучек во дворе, что называется, террористически переебал… люди палками от него отбиваются, им не нужны щенята с длинными ушами, а моя половина возражает, что лучше бы я, понимаете, себя кастрировал, чем его… ну и за воинскую в казарме нашей чистоту – вот ваш законный гонорар, не вздумайте отказываться, в вашем возрасте без денежек можно только дрочить… если бы не вы, я ни хера бы не закончил эпопейного романища, хотя тема давнишней борьбы в Прибалтике с бандитами национализма и сепаратизма, поддержанными зарубежными спецслужбами, к сожалению, остается открытой, поскольку бандиты, сволочи антирусские и прочие антисемиты не дремлют… да, да, они реваншируют и требуют, представьте себе, сепаратизма независимости, если не наоборот… так прямо и заявлю в ЦК: какая на хер независимость, какой там, понимаете, сепаратизм, когда выжечь надо к евгени марковне все это требование исключительно однозначными огнеметами или одним ядерным ударом, он будет легче Чернобыля, точка… вы что, остолопы, проворонить желаете всю сверхдержаву или расстреливать больше некого?.. пропади все оно пропадом, вскоре срочно вылетаю в Штаты для экскурсии по залам криминального музея ФБР, в порядке планового русла гениальной нашей разрядки напряженности и вопреки проискам Уолл-стрита… по-ленински буду учиться опыту у незадачливого классового врага, потому что интерес масс к серьезной литературе гаснет к общеизвестной матери… так что пора, пока не поздно, ответственно взять на себя смешение соцреализма с детективной классикой нашей эпохи… буду создавать «Преступление и наказание» эпохи развитого социализма, а братцы Вайнеры – эти шустеры – пусть отдыхают, они всего лишь два атома еврейской национальности, а я как-никак целая русская молекула… вы нам помогли с Опсом, да и Галина Павловна, как прописали, спокойно подлечила нервишки… наш разъебай и ваш дружок, думаю, не завалит переэкзаменовку… завалит ежели – враз пойдет отдавать интернациональный долг прогрессивному человечеству и – никаких Луев, как правильно подмечал еще Робеспьер… вы хоть повлияйте на Константина в лучшую сторону… вот что, это мысль, вы его, между нами, сводите к девкам, но, как пролетарии всех стран, соединяйтесь и предохраняйтесь… да, да, сводите увальня или приведите девок к нам, я, безусловно, оплачу все ваши так называемые палки… кроме того, привезу обоим по дюжине американских гондошек «олл райт» и джинсу, а то ходите оба, честное слово, в рванине, как сантехник Вася из вражеской Эстонии и дворник Гамлет из дружественного Баку… главное, учтите, оба они жулики, их нельзя впускать в квартиру без надзора… не я же зимой спиздил сам у себя стольник из пальто, что на вешалке?.. это же нонсенс, нормально говоря, полная хуйня… итого: спасибо, заходите и в общем, и в частности».

Слава богу, что подошла к нам Галина Павловна; трепливый писатель сник, когда ее увидел, и свалил; она меня тоже поблагодарила; я смешался, что-то промычал, безумно покраснел, невольно почему-то сообщив, что часто смотрел тут телик с одной своей знакомой.

«Передайте Мэри мой привет».

«Это была другая девушка».

«Вот как… все равно передайте, будьте добры, привет именно Мэри – она прелестная особа».

Ах, Галина Павловна, – как мешком меня пыльным прибило, когда стоял я рядом с ней, ослеплявшей красотой и свежестью загорелого лица, наповал разящей женственностью фигуры, манерой речи, голосом постоянно медовым, спокойным взглядом серо-зеленых глаз… вот о ком грех было бы сказать: дама со следами былой красоты… во-первых, было ей не больше сорока трех… во-вторых, однажды я вдруг взглянул на нее глазами юнца, уже измотанного злоебитской силой слепой похоти; взглянул – и коленки у меня моментально подогнулись от ее живой, властительной, но, елки-палки, неприступной, как чертог небесный, красоты… какая уж там единственность любви? – я вновь почувствовал, что действительно не готов к вечности такого чувства и правильно делал, что никогда не клялся Марусе в любви до гроба, что не врал и не барахтался в трясинах выяснений отношений…

Договорившись с Котей встретиться, я попросил у Галины Павловны разрешение поошиваться у них на даче.

«Трудно, – говорю, – жить с предками… слишком уж тесно там для ума и души позору семьи, то есть мне, бросившему школу, но самостоятельно занимающемуся лингвистикой… у нас дома даже негде разместить десяток огромных словарей… если хотите, могу взять с собою Опса, он – единственная в моей жизни любимая собака, теперь мне будет без него тоскливо».

«Что вы, Володенька!.. Опса не отдам, я безумно по нему скучала… он больше, чем кто-либо, чует все мои душевные настроения… поезжайте, живите там сколько угодно… надеюсь, вы помните прежние мои наставления насчет света и газа?»

«Не беспокойтесь, все будет в порядке… большое спасибо, не забывайте, что всегда можете привезти Опса, когда улетаете из Москвы».

Галина Павловна вежливо со мной попрощалась – зуб на зуб у меня не попадал от прикосновения к ее теплой руке.

Потом мы с Котей отправились в пивной бар Домжура, где иногда «выбрасывали» раков; башка моя продолжала кружиться от мелькания в уме образа его прелестной и недостижимой маман.

Кстати, в тот раз я стал внимательней присматриваться к Коте, но не заметил в нем, как в одном педриле, знакомом по бане, ни многозначительных взглядов на интересных дядьков за соседними столиками, ни каких-либо иных манер и ужимок, свойственных голубым; однако чем больше я о нем думал, тем вернее казалось предположение, что Котя – малый из глубоко латентных педрил, и если это так, то жизнь кирюхи моего, настоящего поэта, должна быть невротичной и очень нелегкой, очень.