И вот я уже в Шереметьево; отели в центре следовало похерить, причем не из-за тех же страхов – просто испытывал заведомую гадливость к возможным узнаваниям и последующим объяснениям со случайно встреченными старыми знакомыми; остановился в люксовом номере аэропортовской забегаловки для залетных командировочных из-за бугра; отдохнул пару деньков, хотя вроде бы не устал; наоборот, настроение было свежим, как тогда, после посадки в Риме; наконец-то отоспался и, собираясь с духом, спокойно прикинул, что к чему; раз уж следовало начинать воскресалово, как выразился однажды после белой горячки чумовой мой дядюшка, то первым делом звякнул Коте.

Трубку долго не брали; затем ее взял бывший, судя по очень опущенному, раздражительному голосу, отставной генерал-полковник соцреализма; и сразу, о боже, залился каким-то радостно триумфальным лаем Опс… потом злобно взвизгнул, видимо, отшвырнутый писательской конечностью.

«Какого, козел, хера будишь?.. ты кто?.. пшел вон, я сказал, сволочь, пока аппаратом по черепу мохнатому не врезал… ты подлец, а не советский человек, и демократическое уебище»… повторяю: ты кто таков, Троцкий или Пятаков?»

Разозлившись из-за хамского обращения с Опсом, я вызывающе назвался тем, кем и был, – Владимиром Ильичом… возникла пауза… я ждал, думая о писателе как об одном из несчастных обобранных временщиков, вероятно, боданувшим на толкучке ордена ради пропива… тем не менее жаль было человека, оставленного женою, к тому же выброшенного из обоймы на помойку, вместе с пером, фанатично приравненным к штыку и дулу, стрелявшему в затылки якобы врагов народа… теперь несчастный, видимо, мечтает о безжалостном реванше в шеренгах дубоватого Анпилова и «цитруского прозаика», латентного палача и садиста Лимонова, не говоря о прочих амбициозных любителях совкового прошлого, спят которые и видят будущее свое руководство ответственными работами по развешиванию на фонарях видных жидомасонов, олигархов, Горбачевых, Яковлевых, Ельциных, Гайдаров, Чубайсов, Лужковых и прочих главарей «дерьмократов»…

«Это какой же ты еще, понимаете, Лжевладимир Лжеильич тут объявился, чтоб мозги ебать ни глотком не поправимшемуся, сволочь ты, человеку?.. еще раз прямо ставлю вопрос: ты, мразь, кто таков – Троцкий или Пятаков?»

«Владимир Ильич», – упрямо повторил я, скорей для себя, чем для раздроченного писателя.

«Ты, подчеркиваю, мразь и вышеупомянутый козел – вот кем ты являешься в наши дни, пидар гнойный, а у меня есть крыша в МУРе… так что забудь ко всем хуям данный номер… как еще звякнешь, ты, считай, труп, покойник, жмурик… язва тебе в душу за такую в мой адрес подъебку, въехал, урод?»

Хрен ли, думаю, мне терять? – все равно слух обо мне пройдет по всей Москве великой и назовет меня всяк ссущий в подъездах мужичишко любой национальности.

«Добрый день, Василий Петрович, но я тот самый приятель Коти, он же Владимир Ильич Олух, которого ошибочно похоронили… но ведь никто нас с вами в жизни не вышибет из седла, как говорил маршал Буденный».

Видимо, писатель зашвырнул Опса ногою в комнату, откуда все равно доносился родной лай.

«Слушай ты, олух, у нас, блядский, понимаете, род, ни исторически, ни даже в данный дерьмократический момент ошибочно никого ни хуя не хоронят… а только за дело, включая сюда Крым, киллеров, заказные взрывы, аварии, кавказский вопрос, отечественную битву с Чечней, недоброкачественный крайм и разборки… еще раз подчеркиваю, в проблему въехал?.. ты маму свою буди, в гробу бы я тебя видал вместе с нею».

«Извините, Василий Петрович, скоро зайду к вам с того света, притащу бутылку с хаваниной… передайте привет Коте с Опсом, ну и Галине Павловне», – прервал я поносные речуги несчастного человека и повесил трубку… и чуть не расхохотался – так коммунально-кухонно звучала фразеология известного писателя, некогда вальяжно витиеватая, как у недалекого лакея, невольно подражавшего речевым манерам своего хамоватого барина.

Не долго думая, рассчитался с отелем, взял тачку, по дороге поменял турчеки на рубли; не замечая цен, отоварился в гастрономе, заваленном различной жратвой; выхожу у знакомого подъезда… сердчишко забилось, как тогда, когда шел к Коте, зная, что Г.П. в квартире одна… дурак я был тогда – оробел, а ведь она, милая, тоже думала обо мне… поднимаюсь на лифте… от волнения перепутываю этажи… наконец звоню… звоню долго, снова вслушиваясь в бешено радостный лай Опса, словно бы знающего, что ни жив ни мертв именно я стою за дверью… он вновь протестующе взвизгнул… слышу матюгню писателя и вежливую просьбу Коти, попросившего Опса утихомириться… дверь открывает он, Котя… остолбенело на меня уставившись, бледнеет и сползает по косяку дверному прямо на порог, к счастью, не теряя сознания – просто забарахлило у человека сердце… с трудом отбиваюсь от Опса, бросившегося лизаться… появляется, косорыло обмозговывая процесс медленного узнавания моей похороненной личности, и ищет точку равновесия полуголый писатель… на коленках – по-лошадиному выпучены древние спортивные портки, притараненные некогда из-за бугра… открыв бутылку отличного «Хенесси», вливаю Коте в рот глоток… писатель тупо раскрыл похмельное свое чмокало… жестом разрешаю ему слегка жахнуть из горла… он заглатывает и охотно сообщает: «Эт-та, ну, в общем, она, эт-та, то есть бывшая, худшая моя, так сказать, половина… ебарей она теперь сшибает в загранпоездках по офшорам…»

Хорошо, что оживавший Котя не расслышал слов папаши.

Ну хрен ли тут говорить! – понеслась: эффект аффекта узнавания, аффект эффекта выпивания за встречу со мною на этом свете и так далее.

Сидим, поддаем, выдаю Коте с папашей, ужасно-таки запаршивевшему, опустившемуся, к тому же, по его словам, «вредительски кинутому женой легкого поведения», – выдаю им обоим придуманную мною еще в самолете захватывающе остросюжетную версию насчет того, как, где, что и почему; выдаю ее, не особенно-то вдаваясь в детали и подробности.

«Еду однажды на деловую встречу с нужным человеком перетереть неожиданный поворот коммерции в сторону фуфла… вот вылезаю из тачки, даже сейчас не могу вспомнить, где именно – память частично отшибло… и все – темнота… ни удара по башке не почувствовал, ни боли, так что смело заявляю: в жизни ничего нет легче такой смерти… кранты – находишься в точке продолжения вечной бесконечности несуществования, случайно покинул которую на короткий срок… при жизни это дело устрашает, а потом необыкновенно успокаивает, но, увы, ненадолго»…

«Согласен, эт-та… оно во что бы то ни стало устраивает нашу… эт-та… концепцию международной арены», – вякнул писатель.

«Пришлось, – продолжаю, – очухаться в каком-то домишке, точней, в предбаннике старой баньки, на время ставшей родным домишком… башка-руки-ноги, доходит до меня, обмотаны бинтами… какая-то пожилая бабенка говорит, что перетащила меня сюда до приезда ментов и что я чудом выкарабкался из лап самой шкелетины, ибо трое суток валялся без сознания… тетя Тася отпоила меня какими-то травками, поясняя, что химические калики-моргалики невозможно дороги, к тому же ядовиты, поскольку выпускают их по лицензии япошек жидомасоны и китайцы для спецпоправки организмов трудящегося населения, на которое все шишки валятся… ну, раз жизнь взяла свое, я начал вставать – оклемывался… затем, – темню, – отдала мне спасительница чужой паспорт какого-то Широкова Николая Васильевича, который нашла она в пиджаке, с башкой меня укрывавшим, а то бы бездомные собаки обглодали рыло, как соседу, что досмерти замерз под Новый год… по моей просьбе тетя Тася смоталась в Москву, типа проведать, как там обстоят дела с Олухом, моим, вру ей, двоюродным братишкой… какой-то алкаш-доминист сказал ей во дворе, что сегодня Олухи и все ихнее кодло покандехали хоронить родного сына Вована, глушанутого на бандитской разборке, главное, ранее сгоревшего до основания… а затем – затем в сторонке остался от Вована один френчик с личными удостоверениями… то есть только дебил, – рассказываю, – не догадался бы, что оба мы сделались жертвами жестокой и хитрой разборки… короче, уцелел один я… дело прошлое, конечно, вполне бы мог явиться домой, потом к ментам, и все стало бы ясно… но вы же знаете, я неуправляемый, взыграла во мне авантюрная жила, кроме того, достало бздюмо, что бандиты начнут искать одного из оставшихся в живых – они бы пронюхали… жить я продолжал у тети Таси, захимичил на чужой паспорт – вот он, глядите, – свою фотку… шли бы вы, думаю, в жопу со своей перестройкой и мочите тут друг друга на каждом шагу, а с меня хватит… человек, думаю, всегда имеет право на ученье и на отдых от такого беспредела отморозков и шустрых капиталистов…»

«Вот именно, Владимир Ильич, – вякнул отставной писатель, – я тоже начал подумывать именно в данной плоскости проблемы, ибо был употреблен по первое число жидко обосравшейся программой нашей партии… пустили, понимаете, на подтирку моральный кодекс с конституцией и светлыми кадрами партийной литературы, работавшей непосредственно не на смерть, как Есенин с Маяком, а на жизнь и, понимаете, движение народа вперед… цели были ясны, задачи определены, а в данный момент, как видите, лишили вкладов, труда, доблести и геройства… вынужденно являюсь персональным ненужником, иначе говоря, опущен в некий социально-политический унитаз пересмотра идеологии отечества… да-с, плесните глоток… а что мы видим по ящику?.. там поэт-хулиган с жидовской рожей прямо по телику обращается в Мюнхене к белопогонной сволочи, в перестройку заплясавшей на наших трупах, как плясали мы на тлевших ихних костях за погостами Сиваша.

не ностальгируй не грусти не ахай ты не в изгнанье ты в посланье – на хуй…

Вы могли представить такое при Советской власти, чтоб весь уровень нашего народа был послан куда подальше?.. даже Сталин не мог себе этого позволить – тут я голосую за тезис Лимончика, то есть Эдуарда, которому, как и мне, не хватает миллиарда хотя бы в деревянном эк-ви-ва-лен-те, господа офицеры… сегодня, выходит дело, ограбленный Госбанком вместе с пером, вторым после Шолохова, пребываю в однозначной ссылке, типа в том же послании как бы на общеизвестно наружный половой орган каждого – без всякого исключения – мужского члена, в чем и вижу лекало положительной демократии большинства над меньшинством… господа, боюсь, что это тост!»

«Пожалуйста, светлый кадр литературы, возьми с собой полстакана на поправку и покинь нас ко всем чертям», – довольно грубо, неприязненно и брезгливо сказал Котя, от чего я снова пожалел бывшего лакея власти, лишенного всех привилегий, целей и задач.

«Поплевываю на твое полстакание, урод смутного времени, без тебя знаю, что за столом у вас теперь я лившиц, ранее по заслугам награжден, затем обосран и все перья выщипаны… хотя до катастрофы три десятилетия содержал и обеспечивал уровень пропащей жизни семьи и неразрушенной сверхдержавы, при которой ты, паскудник, катался как сыр в масле… плюнь, более того, харкни в глаза папе за все за это, как плюнула в них, в откровенно карие, твоя мамаша… эх, взор бы мой всех вас, подлецов и путан, не видел вместе с так называемым живым трупом, сидящим дежавю, верней, визави напротив меня, как правильно высказало в рожу интеллигенции и жидомасонов зеркало октябрьской революции, не умевшее молчать… да хули там я, когда на моем месте сам Лев Толстой тоже был бы описсуарен, оскорблен ко всем хуям и вдобавок кинут на сжирание буревестникам, сиречь, дерьмовым дармоедам, если б вовремя не врезал дуба на станции, кажется, имени народной певицы Архиповой… кидаю на стол свой непаленый партбилет… если пожелаете приобрести для музея контрреволюции, оцениваю его в бутылку хорошего коньяка… жизнь, господа, бездарно пережить – это вам не футбольное поле перейти под руку с философиней, видите ли, Раиской Горбачевой… такое вот, понимаете, с легкой руки ее мужика получается резюме-безуме говенной нашей эпохи».

Не забыв захватить с собою полстакана коньяка, поддатый писатель удалился с чрезвычайно гордым видом.

Опс или смотрел мне в рот, или повизгивал на самых высоких нотах, ничего из чувств своих ни вылаять, ни выплакать, ни навыть, ни вывизжать не в силах… он рассказывал, как скучал без меня и никогда ни словечка не верил в то, что меня нет, как ждал, ждал и вот – дождался…

Дорисовав версию происшедшего, я уронил башку на стол, плача от любви и нежности к Опсу; теперь уже Котя меня успокаивал.

«Все, – говорит, – к лучшему, только к лучшему, как у мамаши с Михал Адамычем – они сейчас в Париже – и у меня с Кевином… вскоре отвалю к нему в Оксфорд… ментов, Олух, не бойся: если есть бабки, они тебе выдадут любую ксиву, ты же ни в чем таком не замешан, а просто попал в заварушку… простят, не посадят, да еще и книгу захерачишь о своих похождениях… папаша тебе ее за полштуки запишет, потом кино поставят, телик, на студиях – все бабы твои, от ведущих не отбрешешься, да и с языками любая фирма раздерет тебя на части».

Тут снова появился писатель.

«Виноват, господа, чисто по-писательски как бы профессионально подслушивал, несмотря на букет болезней, начиная с простаты, кончая булыжниками пролетариата в почках, во главе с эт-та… как его?.. с Алкагольдбергом, если не с Фельдхаймером, ебись все они в мраморную доску моего почета, которой уже не быть на стене данного здания… ибо писатель – своеобразный шпион в стане врага и контрразведчик своего народа… уверяю, ни в коем разе не пьян, но, как говорится, расстроен от верхнего аж до самого нижнего регистра бывшей номенклатуры… готов хоть завтра взяться за литобработку мемуара… знаком с опытом жизнеописания «Малой земли» Леонида Ильича, за что имелся орден, пропит который, а также репутация доверенного пера партии и всех, выходит дело, зазря трудившихся пролетариев… пролетели, ети вашу мать, мы же все пролетели из мягкого в общий столыпинский вагон… твоя судьба, Владимир, это далеко не сталеварная металлоаллергия с ее закопченными хавальниками в железных масках и прочая как закалялась сталь… ты не забыл Родину – вот в чем главная, по рабочему говоря, фиксация факта, типа идея… какого хрена толковать, когда мы так и назовем заделанный мемуар: «Человек в маске» – пусть Запад ссыт, а Голливуд отдыхает декаду в неделю… я тебе такую разрисую фабулу как бы ностальгии по Союзу нерушимому республик свободных, что народ схватится за общую свою голову и навзрыд зарыдает объединенным плачем по бывшим временам… в литинституте подавал мне большие надежды нацпрозаик то ли Навзрыдов, то ли Шагназадов, сынок второго секретаря Средней Азии по бурным овациям, то есть по хлопку… так вот, в некотором аспекте все мы нынче Навзрыдовы и Шагназадовы… учти, Вова, я тебя старше на два шага вперед, но и тебе, и мне, как и всей нашей разграбляемой беспределом России, нужна успешная наладка доперестроечного существования белковых тел… аванс, заметьте, не требую, но теперь я точно знаю, что делать, – прошу плеснуть в последний путь, как сказал Фадеев».

«Довольно выжирать, – осадил Котя папашу, – соцреалист сраный, соловей херов генштаба, унавозившего нашими солдатами Афган, потом разбитого крошечной Чечней».

«Нет, ты послушай, Вова, что он заявил, тогда как лично я призывал вывезти все мирное население врага на Камчатку, прямо в действующий, понимаете, вулкан и аккуратно бросить на упомянутую Чечню экологически чистую нейтронную бомбу… чего ей зря лежать и пылиться, когда боевики пьют нашу кровь с нефтью и громят родные дивизии нашим же оружием… взгляни на моего сына – он официально плевательское сделал заявление в глаза отцу… это мне, чуть ли не дважды Герою Социалистического Труда… «папа, ты говно и кретин», сказал он… и это, заметим, при бывшей жене трижды сталинско-ленинского лауреата и не последнего – далеко, блядь, не последнего, говорю я, – параграфа в руководстве Союза!»

Писатель закачался на месте, как одноколесный велосипед в цирке, и, чтобы удержать равновесие, моментально свалил «за кулисы», а то бы рухнул.

Ну, я, поддав там с Котей, так разошелся – первый раз за все это время – что рассказал и о том, что оставалось за бортом этих записок; мне необходимо было выговориться.

Побродив, говорю, по Италии, очумел от ничего-неделанья, поэтому и заделался от скуки спецом рулетки… везло мне в казино, как псу бездомному на блох, но играл не ради бабок, а для возни со случаем… скажем, решал ставить на то, на се, потом, как при затяжном прыжке, выжидал до препоследних секунд – до объявы крупье, что ставки сделаны, и мгновенно переставлял фишки на другие цифры и цвета… мне кажется, что случай просто не успевал сообразить, что именно произошло, а я снимал приличные бабки… но удивление перед на редкость бескорыстной эстетикой игровых моих маневров, возможно, было таким чистым, что случай – из-за уважения самого себя как игрока и джентльмена – просто не мог отнестись без восторга к моей тактике… в блэк-джеке она основывалась на беспримесно чистом риске, не имевшем никакого отношения ко времени и пространству, точней, к выжиданию последнего момента и одновременно к мгновенному изменению местоположений рулеточных ставок… ясно же, что только риск, будучи одним из дивных образов бесстрашной любви человека к свободе, способен поставить случай – родное дитя той же свободы – в трудное положение… оно не только доставляло случаю удовольствие играть со мною на равных, но и велело давать мне, как заведомо слабейшему игроку, фору… словом, выигрывал я гораздо чаще и больше, чем проигрывал, если не ошибаюсь, по одной простой причине: у случая нет такого почтительного отношения к категории количества, как у человека, у его соперника… однажды до меня дошло, что все виды отчужденного труда, пожирающего время и нервы человека, так же, как все игры, пытающиеся наебать этот унылый и однообразный труд, – говно по сравнению с трудом жизни, к которому ты призван рождением… и что лично мне лучше всего трудиться дома, на родине, принимая все ее – без всякого исключения – светлые и темные воды, как сказал В. Соколов, обожаемый и тобою… поверь, – говорю, – Котя, это далекое от косной логики живое чувство… оно сильней любого из разумных или неразумных предпочтений… противиться ему – еще нелепей, чем, лишая себя свободы, добровольно торчать на перинах чужбины, вдруг показавшихся нарами неволи… на время обустройки, если выделишь ту самую комнатушку, где я ошивался, буду хорошо платить… ни о какой бесплатности не может быть и речи только потому, что не те сейчас для тебя с папашей времена, а я в полном порядке, причем Опса и уборку беру на себя…

Тут снова приплелся писатель и запьянословил.

«Вова, товарищ, верь, что откроется у гробового входа дверь, как сказал первейший наш инакомыслящий безумец Чаадаев… я мастер своего дела и нахожусь уже как бы не в себе, но в тебе самом – это однозначно, типа перевоплощаюсь… кроме того, согласен и признаюсь: Ленин – всего-навсего Ульянов, но ни в коем случае не фюрер, хотя и запломбирован был немцами заодно с троцкизмом в спецвагон вместе с октябрьской революцией… так вот однажды и пропою в Госдуме то ли гусиную, то ли утиную песню личной пишмашинки и подохну прямо под Кремлевской стеною, рядышком с неумирающим лебедем светлого будущего… прощай пейзаж поляны застольной жизни в одноименном прошлом… ебюики вы оба, скажу я вам, и самые настоящие додики».

Мы с Котей унесли писателя за руки-за ноги в его кабинет и бросили на диван; Опс наконец успокоился и уснул под столом, у меня в ногах; пару раз, пока мы болтали, он вскакивал от каких-то приснившихся ужасов, дрожал, скулил, ковылял попить из миски, потом возвращался, снова засыпал…

Вроде бы ничего такого уж восхитительного не было ни вокруг, ни в моей судьбе – ни в чем, – а на сердце сделалось так спокойно, как в теплый вечер безветренной осени, когда прелесть сиюминутности настолько блаженней прошлых удач и непредвиденностей будущего, что настоящее кажется покоем и волей – счастьем, редко когда замечаемым из-за скромной святости его природной простоты.