Дрых я как убитый, но, правда, поутрянке проснулся… Маруся еще спала… и вновь невольно навалилось на меня, на мозг мой, на душу, невидимое чудовище, как дубиной первобытной, орудующее непостижимостью случившегося, жестоко при этом отбрасывающее причины от следствий, следствия от причин, хамски пресекающее все мои мучительные попытки свести начала с концами, концы с началами… тянуло думать о наверняка имеющейся связи массы неправильностей моей житухи с жесточайшим из видов наказания и в который уж раз прикидывать, чей это удар: судьбы или рока?.. если рока, то получено наказание за какую-нибудь слабость… если же сей рачок – удар судьбы, следовательно, неопровержима моя перед нею вина… Осторожно поканал на кухню, мысленно обращаясь к Опсу, уже потребовавшему выдать завтрак: раз, дорогой друг и товарищ, в коленке у меня дрянь, гадостное название которой не желаю произносить – слишком много для нее чести, – то что ж, милый мой, подыхать будем… пожили – и хватит, всякое бывает… хочешь не хочешь, размышлять о краткости жизни бессмысленно… даже долгая жизнь несоизмерима с тем неведомым бесконечным Ничто, откуда мы с тобой взялись и куда возвратимся в час, не нами, слава богу, определенный… до того часа поживешь с Марусей, с ней тебе будет не хуже, чем со мной… а потом… потом – небольшая остановка и ты снова затявкаешь в качестве одного из щенков своего спаниельского вида… и тебе покажется, что ты всегда был, всегда есть, всегда будешь…

Опс радостно взвизгнул, встал на задние лапы, чтоб лизнуть в нос, чуть ли не по-человечески разахался-разохался-расстонался, потом бросился к своей посудине… только жратва могла его отвлечь от выражения самых что ни на есть возвышенных чувств.

Надо сказать, никакого такого уж с ума сводящего страха перед самой смертью я не испытывал… повсюду мочилово за мочиловом, а гибель двух близких людей почти что начисто лишила меня ощущения ценности жизни… однако я не чуял никакой тяги к смерти, сколько бы та ни нашептывала, мол, жизнь твоя отвратительно безлюбовна, следовательно, грош ей цена, бездарна она и полное дерьмо вместе с твоим банковским счетом, гарантирующим пожизненную независимость от нудностей быта и общежития…

Жрать не хотелось, а Опс, наоборот, сбегав в сад, снова бросился к посудине… всем хороша была охотничья подоружейная собака спаниель, но больно уж удивляла постоянной готовностью жрать… она словно бы старалась возместить горестное отлучение Опса от въевшейся в его гены охоты, от страсти унюхивания и преследования жертвы, от служебного рвения, от выполнения сладкого долга ублажить себя и хозяина принесенной в зубах дичью… наверняка охота частенько ему снилась… он вздрагивал, тихо полаивал в утробной тишине сна, перебирал лапами, часто дышал, словно рвался за уткой, упавшей в болото, потом облизывался и успокаивался – спокойно досыпал до утра… хотел я однажды спросить у покойной Г.П., – она лучше, чем кто-либо, знала собачью жизнь, – бывают ли у Опса поллюции, как это случалось со мной, с подростком, но не решился… не стоило и ей и себе лишний раз мучать душу мыслями о жестокой тюремной жизни неоскопленных кошек и собак…

Вот Опс вернулся из сада… мне его стало безумно жаль… побаловал его сырком и сосиской – лопай, друг, от пуза, пока я жив…

А сам пошел поваляться и был благодарен Опсу за то, что быстро вернулся он из кухни, причем с таким извиняющимся видом, словно опоздал на службу… он тут же взялся за свое терпеливое знахарское ремесло… шершавил и шершавил под коленкой и вокруг нее теплым, мягким, гладким, слегка пощекочивающим языком – явно пытался добраться до средоточия нуды и боли – до опухоли, чтобы вытянуть ее потом из плоти так же, как вытащил однажды кутенка-кротенка из разрытой лапами норы…

Маруся, встав и умывшись, была неразговорчива… я заделал, как было велено, кофе и бутерброд… потом мы подбросили ее к электричке.

Распаковав наконец-то свой лэптоп, купленный еще в Риме, хотел уж звякнуть старому приятелю, кибернетику и большому по этой части ученому, но раздумал: все равно с установкой онлайновой связи было тут еще хреновато; к тому же приятель, ошарашенный моим «явлением народу», вдарился бы в охи-ахи, пошли б расспросы, пьянь и все такое.

Я просто съездил в недалекую библиотеку, преподнес библиотекарше, нормальной тетке, плитку итальянского шоколада… поболтали, получил билетик, засел в читалке и полистал толщенный медицинский словарь на английском… статистика удачных излечений такого, как у меня, вида опухолей нисколько не утешала… она действительно оказалась паршивей, чем хотелось бы… одна только мысль об отвратине напрасной радио-и химиотерапии, главное, обмозговывание неизлечимости, меня ожидавшей после всех перенесенных страданий, – все это было страшней самой смерти… раз так, с большим облегчением думаю, то и нечего туповато надеяться на чудо… жизнь – не казино, где везуха перла так, что надоело играть, без толку убивая время… незачем мучаться, ни к чему заставлять тело хавать радиацию, лысеть, дристать от химии… еле ноги волочь от сильнейших лекарств… дуреть, претерпевать ампутацию, потом расползание метастаз, невыносимую боль, снимаемую лишь морфинами, лишающими личность остатков сознания, – нет, нет и нет… это не по мне, не желаю втягивать ни Марусю, ни пса, ни Котю – никого! – в жутковато адскую картину такого вот подыхания…

Недоверчиво относясь к своему странному, возникшему вдруг спокойствию, я начал обмозговывать, как бы покомфортабельней свалить на тот свет, где все мы будем рано или поздно – вот уж что точно, то точно… несколько успокаивало еще и то, что там наверняка намного больше замечательных и хороших людей, чем осталось их на этом свете, если, конечно, отправлен буду не в зону адски строгого режима…

Нисколько того не желая, – просто понимая нормальность выпадения любому человеку эдакой вот вшивой бескозырной масти при неожиданно нелепом раскладе жизни, – я ощутил удивившее меня желание, никуда не спеша, совершенно деловым образом двинуться к последней, к предельно ясной цели, ну а дальше – дальше видно будет… не говоря уж о том, что везучий игрок должен, проигравшись до гроша, не унывать хотя бы из суеверия и, что называется, оставаться оптимистом… ведь хуже, чем оно стало и есть, уже не будет… если разобраться, такое вот неутешительное положение дел – тоже не такая уж мизерная мера милосердия Небес, подобно лагерной птюхе, положенная каждому из людей.

Я решил так: или цианид достану за большие бабки, или прикуплю через того же знакомого психиатра полста штук убойно снотворных колес – по паре на каждый прожитый годочек… вот и все: сами собою устаканятся все проблемы, надоело думать о которых… завещаю Марусе все, что имею… пусть свалит с работы и поездит по белу свету… тем более та предпоследняя моя смерть пригодится ей как сильно подействовавшее психологическое противоядие при переживании моей последней смерти.

Я даже обрадовался, что не удосужился звякнуть предкам, свалившись на их головы не из какого-то там Рима, а прямо с того света, которого на этот раз не избежать… как чуял, что не так-то просто будет им пережить всамделишные мои жмурки… Марусе напишу и велю спалить тело в крематории, а урну по-тихому закопать в той же могиле, рядышком с залетным соседом, с невольным товарищем по тьме подземной… хотел поехать на могилу баушки – на этот раз для натурального прощания, следовательно, надежды на скорую встречу в областях запредельного… но что-то или отвлекло, или удержало – не поехал, к тому же подумал: стоит ли прощаться перед самой встречей?..

Весь следующий день Опс то и дело совершал знахарскую таинственную процедуру вылизывания коленки, а я валялся, всматриваясь в красивые древесные сучки на досках стен и потолка; вдруг снова вспомнил об иконах, оставленных у Маруси; возможно, меня просто потянуло выбраться из койки; я по-быстрому собрался и поехал в город, в банк; Опса взял с собою; тачку он обожал: то смотрел в окно, то дрых, то голову клал на плечо, с истинным почтением относясь к недоступным для него таинствам вождения и управления иноприродной рычащей махиной; бешено облаивал мотоциклы, гаишников, оранжевые жилеты дорожников, грохотавших отбойными молотками, и, конечно, несчастных бездомных псов.

В банке я снял порядочную сумму баксов; столько накупил всякой жрачки и питья, что хватило бы на целую блокаду, да еще осталось бы на вторые, на нефуфловые теперь-то уж, поминки; затем звякнул Марусе; напомнил об иконах, сообщил, во сколько будем встречать ее на станции.

Вот были времена с шестого класса по девятый, вспоминалось на обратном пути, когда исправно сдирал я у Маруси сочинения, контрольные по алгебре, геометрии и физике с химией… плевать мне было на отсутствие математических способностей и непонимание даже простейших задач… феноменальная моя память знала лучше, чем я, что она не нуждается в цифрах… в ней и без них хранилась масса стихотворений, разноязыких слов, идиом, мат, сленг и прочие драгоценности языка… неужели, думаю, пропадет моя память вместе со мною, как пропадают на помойке емкие чипы внезапно перегоревшего, безжалостно выброшенного из дома компьютера?.. вот чего в последнюю из минуток будет жаль – личной памяти, которая должна быть на тысячелетия старше человеческого сознания… она ведь должна была содержать его в себе точно так же, как семечка содержит в себе подсолнух, желудь – дуб, живчик, оплодотворивший яйцо, – зачаток живой твари…

В тот же миг отвлекся я от дороги, мельком взглянул на Опса, и такая вдруг пронзила всего меня – от пальцев на ногах до макушки черепа – боль, что свернуть пришлось на обочину… Опс моментально почуял, что мне паршиво, стал лизаться, успокаивать… мы поехали дальше… едем… вдруг ни с того ни с сего говорю себе: приехали, дорогой и любимый Владимир Ильич… раз таков диагноз, раз уж боль нестерпима – к чему тянуть?.. лучше уж покончить со всеми делами и проблемами жизни… никаких не желаю цепляний за жизнь, никаких лечений, никаких лишних мук, никаких иллюзий… Марусе оставлю примерно такую записку: «Дорогая и действительно единственная, кто-кто, а ты поймешь что к чему и не осудишь… все до цента нотариально оставляю одной тебе, подкинь немного предкам, брось работу, полетай с Опсом по глобусу, порадуйся чудесам Творенья, потом, если сможешь, прости… поверь, в следующей жизни, если ей быть, я бы ведал, что творю, и, так сказать, не поверял бы половушной арифметикой гармонию единственности любви, так что до встречи».

Между прочим, вернувшись и испытав ударчик по душе от стандартнейшего из выражений «не откладывая в долгий ящик», записку я написал и притырил до поры до времени в ящичек.

«Надо смотреть правде в глаза, – говорю приехавшей Марусе, – облучаться и травиться не буду… надеюсь, обеспечишь снотвориной и морфинами, если уж, сама понимаешь, достанет, додавит, доймет… но об одном прошу: не уговаривай лечиться… даже если не подохну, не желаю быть получеловеком».

«Тебе видней, может быть, ты прав».

Привезенные Марусей иконы, перед сном повесив в спальне и по-прежнему стараясь почему-то на них не смотреть, все-таки пересилил я в себе то ли стыд, то ли какой-то неведомый страх и вгляделся в безмолвные лики… чувствовал, должно быть, то же, что и матрос, после гибели кораблика потерявший надежду на спасенье, но вдруг увидевший посреди валов морских суденышко, на всех парусах к нему спешившее… хорошо, если перед смертью не успел он понять, что это был последний в его жизни мираж… вспомнил, как трепетал в детстве от мыслей о Боге… Ему тайком от всех молилась баушка, пару раз таскавшая меня в церковь… там она шептала на ухо, что у меня тоже имеется свой ангел-хранитель… но он может улететь к другому мальчику, если тот, став взрослым человеком, ведет себя очень плохо и не желает слушать полезных советов, как, допустим, некоторые злодеи вроде Гитлера с Геббельсом… никому об этом не говори в садике… она приложила палец к губам, всегда меня ласково целовавшим и благословлявшим… потом предки что-то пронюхали – зверски «отделили» меня от церкви…

Вдруг был я повергнут на колени неведомой силой… не заметил, сколько так вот простоял, полностью сокрушенный, но обретший необыкновенную легкость… простоял бессловесно, забыв о нуде в коленке, не оправдываясь, не выпрашивая прощение, ни о чем не прося и, быть может, чувствуя всего себя, перегруженного грешками и бедами, настолько открытым для Всевидящего и Всеслышащего – что в высшей степени глупо было бы вякать, соваться с просьбами… тем более страстно в чем-нибудь Его уверять, что-то там вымаливать, уподобляясь различным христопродавцам, осеняющим себя крестным знамением при бесстыдном выторговывании у Небес везух, удач, успеха, известности, наград, славы и прочей бижутерии… в те минуты дошло до меня с совершеннейшей ясностью, что религия, точней, связь человека с Высшими Силами, необходима моей душе гораздо больше, чем Создателю и Ангелам (иных слов у нас нет) дела одной моей души, страдания одного моего тела… мне почудилось необыкновенно понятным, многозначительным, всеуспокаивающим простое чувство, нисколько не похожее на мысль, видимо, всегда во мне присутствовавшее… это было чувство вот какого обстоятельства существования: когда иной безбожник горделиво бахвалится якобы научными доказательствами несуществования Творца и основательствами своего неверия, то Небеса не только не перестают верить в этого слепца, но иногда уделяют ему намного больше внимания, чем истово молящимся людям, полагая, что с ними все о'кей… они, мол, при жизни, при судьбе, при деле, при свете, а беспросветно темная душа безбожника сиротлива – ей трудней, нельзя ее лишать заботы во тьме вполне бездушной… меня пробрал знакомый неслышный смех, и еще уверенней почувствовалось, что неверие в Создателя – невообразимого нами и выражаемого лишь символически – самое нелепое и смешное явление из всех остальных на всем белом свете.

Потом встал, не ощущая под собой отекшей ноги, поражаясь легкости такого вот простого подхода к подслеповато беспомощной психике рабов атеизма – психике, всегда нелепо нуждающейся в логических доказательствах существования Создателя, а не в предельно житейской простоте основной, на мой взгляд, почувствованной истине того, что, имея глаза и уши, они не видят и не слышат ни в себе, ни вокруг, – истине очевидной красоты души и Творенья.

Опс, оказывается, сидел все время рядом, с большим любопытством за мною наблюдая… потом, учуяв, что я в порядке, блаженно зевнул и почапал на подстилку.

И тогда на меня неожиданно навалилась сама жизнь тяжестью всего того, что решил навсегда оставить: звездочками ночных небес в окошке… безмолвными деревами, листвой кустов, во тьме ночной неразличимых… разноголосицей садовых насекомых, круглосуточно – из-за нехватки времени – провожающих лето… духом дома, что сделался родным… жратвой, остывшей в холодильнике… каплями воды, из крана капавшей… формами различной посуды, о благодатности пустоты которой никогда не думал, а ведь она всегда была готова к наполнению себя селедочкой с лучком, грибным супешником, котлетками, жареной картошечкой, винцом, кофе, колодезной благословенной водицей… все бросавшееся в глаза почему-то обрело неподъемный вес, странно уравнивавший чайное блюдечко с целым домом… меня словно бы пригибало к полу всеми вещичками, навсегда оставляемыми… кроме того, тоской пригнуло и жалостью к двум, слабодушно бросаемым мною живым существам – к Опсу, к страдающей из-за меня Марусе, давно являюсь для которой единственно любимым человеком на земле, непонятно почему никогда по-мужски не соответствовавшим ей одной, но безлюбовно шлявшимся с другими… по сути дела, курвимшимся, а однажды даже втрескавшимся, правда, почуявшим разочарование в, казалось бы, вечной любви к дивной, к умнейшей Г.П…. правильно, думаю, делает Маруся, что не давала, не дает, никогда уже не даст из-за невидимого «железного занавеса», словно бы назло, отделившего нас друг от друга… беда есть беда..

жабы квакают в болоте мотыльки не застят свет волк, погибший на охоте смертью храбрых был – и нет нет его на белом свете спите дети спите дети…

Это были чуть ли не первые Котины стишки… кстати, многие из его сочинений всплывали в памяти вовсе не потому, что причислял я их к мировым шедеврам лирического самовыражения, а из-за дружественной с Котей близости и полного отсутствия у себя способности быть – как он – поэтом по жизни, ну и своим человеком в словесности…

Морщась от досадного неудобства, стараясь не поскрипывать, потащился я на кухню… из спальни, что уступил я Марусе, послышалось всхлипывание… тихонько постучал… не дожидаясь ответа, толкнул дверь… слепо повинуясь инстинкту мгновенного сопереживания душевной боли ближнего, бочком присел на краешек койки, погладил заплаканное лицо подруги.

«Прости, но я без приставаний – окажи милость, давай попробуем вместе заснуть… может, и заснем, мне одному паршиво – никак не спится… если и удается, то сны так несусветно безобразны, что лучше уж валяться с открытыми глазами».

«Конечно, ложись – сон шарахается и от меня».

Я прилег, чувствуя спиною холодок «железного занавеса», всегда нас разделявшего… Опс тут же приплелся, поворчал, что он тоже не намерен дрыхнуть в одиночку… долго и очень придирчиво выбирал место у нас в ногах… опомнившись, деловито тыкнул носом в больную коленку… зарычал на невидимого врага, обругал его, затем уж устроился поудобней и задрых.

Душа почувствовала необыкновенно блаженный покой, как будто был я каторжником на галере, свое отгребшим за день, потом вернувшимся в трюм корабельный… еще совсем недавно срывало черепицу мыслями о неразрешимости проблем земного бытия и о иерархии боли, несправедливо выстраиваемой своекорыстным человеком, не допускающим и мысли, что боль любой животной твари всегда равна его боли… в те минуты не просто думалось, скорей уж чувствовалось, что поистине един эталон измерения любой боли, что, возможно, какая-то боль свойственна даже атомам и молекулам… и вдруг сокрушила мое существо сила Незнания, о высоченные стены которого бился и бился толоконным своим лбом рассудок… вдруг вновь пробрал меня до мозга костей тот самый, родниково холодный, освежающий смех – до того прозрачный, что не различить было в нем ни одного из мировых вопросов… уж не потому ли в смехе том не было ни доли дьявольщины – верней, злорадно критической насмешки над существующим положением вещей, – что сам он и был исчерпывающим ответом на все вопросы?.. ум, снова зайдя за разум, помалкивал в тряпочку, душа пребывала в спасительном покое… состояние веселости неслышимого смеха чудом удерживало ее над бездной, разверстой между чувством и мыслью, и оттуда было видно, что все Творенье прекрасно, что каждая из его частичек словно бы просвещает: я тоже есть безмолвный знак торжества и великолепия совершенства исполненности Божественного предназначения…

Вспомнил разговор с Михал Адамычем о смыслах воздействия на душу образов тварных чудес и многоликой Природы – трав, цветов, злаков, плодов, деревьев, пейзажей местностей, пространств, морей, гор и небес.

«Оно, это воздействие, – говорил он, – всегда благостно, несмотря на то, что жизнь тварей живых на Земле, особенно двуногих и с разумом на плечах, далека от идеалов совершенства, неимоверно страшна и несправедлива… можно сказать, зачастую жизнь, выстроенная людьми на Земле, бывает такой беспросветно жестокой по их, по нашей вине, что кажутся всего лишь страшными сказками предельно безжалостные круги ада, явно примерещившиеся религиозным фантастам-мифологам…»

Ум, повторяю, помалкивал в тряпочку – он словно бы замер от страха высоты, где было не до обмозговывания таинственных смыслов земного существования, полного трагических, абсурдных и прочих обстоятельств, а также разного рода несправедливостей… существования, кроме всего прочего, повторюсь уж, переполненного невообразимыми количествами боли, всегда – я в этом уверен – испытываемой живыми тварями, поговаривают, и растениями… смех – как мгновенно вспыхнул, так и исчез, оставив после себя возможность дышать посвежей… такое иногда случается после грибного – в удручающую жарищу – дождя… назавтра тянет в лес, идешь и радуешься боровичкам, моховикам, масляткам… душе до лампы все «почему?», «из чего?», «как?», «в связи с чем?», «по какому такому праву?»… не заметив как, я провалился в сон… В тот раз я мертвецки проспал до самого рассвета… проснувшись, постарался не шевелиться… Маруся еще спала… одна ее рука покоилась на моем плече – милая рука близкой, втрескавшейся в меня в шестом классе девочки… девушки… женщины… я чувствовал тепло подруги, согревавшее мое тело, обреченное на медленное подыхание… вставать не хотелось… так бы вот валялся и валялся до самой смерти, не ворочаясь, ни о чем не думая, лишь причащаясь к телесному теплу Маруси… прислушиваясь к вздрагиваниям Опса, в ногах моих свернувшегося в клубочек… он переживал во сне какие-то страсти собачьей жизни, конечно, менее сложной и трудной, чем наша, людская… слава богу, думаю, хотя бы милые животные твари не имеют вечно суетливого, как у нас, разума, большую часть времени занятого воплощением в жизнь обожаемых своих идей, непрерывным самокопанием, а также совершенствованием умения принимать желаемое за действительное… и без конца создающего такие идеи радикальной перестройки природных условий существования, которые, как это ни странно, опоганивают натуральные ценности и природы, и людского общежития, и частных жизней… да, так и валялся бы, прислушиваясь к рассветной разноголосице птичек, всегда звучащей не только по делу, а, так сказать, во имя важнейшего для природы из искусств, – искусства дивных трелей, клекотов, пересвистов, перещелкиваний и прочих замысловатых певческих коленец, журчащих в птичьих горлышках, слетающих с нехищных клювиков… душе было не горько, не маятно – ей так уютно жилось на земле, что даже неумелое жалкое подобие стишка – случайно, подобно дождевому червячку, выползшего на почву словесности – зазвучало в бесталанном уме, уже почти что не нужном организму, отживающем свои недели, дни, минуты…

человек учился пению у птиц иволог малиновок пеночек синиц

…Вот – вскоре утечет последняя из секундочек моей жизни… и ничего такого больше для меня лично не будет, как и не было до появления на этом свете… я боялся пошевельнуться, чтобы не спугнуть состояния, не то что никакого не имевшего касательства к близкой смерти, наоборот, так над нею вознесенного, что телесная смерть стала казаться одной из прекрасных частей Незнаемого… вдруг сама собой вновь закрутилась в башке мыслишка, и ее уже было не остановить.

Человек, подумалось, никогда не набирался у животных тварей – видов и образов зла, далеких от природных инстинктов, как бы ни была подчинена их жизнь основному немыслимо жестокому условию земного существования – взаимопожиранию… не у живых тварей, а исключительно у самого себя набирался человек всевозможных подлянок, лени, обжорства, злопамятной мстительности, самых гнусных форм взаимной вражды и зависти… не говоря уж о человеческом подобострастье, никакого не имеющем отношения к поэзии и мудрости волшебного механизма мимикрии – одному из животворных плодов истинно любовных отношений Материи и Духа… и уж, конечно, не у животных тварей позаимствовал человек склонность к суетливой половушной разнузданности, давно поставленной на культовые коммерческие рельсы и обесценивающей величественную силу эротизма Бытия… точней, зачастую следовал человек и продолжает следовать не максимам Преображения, не высоким велениям тысячелетиями воспитывавшейся в нем совести – голосу души, – а своевольным призывам могущественного разума, прогрессирующего, уже известно к чему, нахраписто рвущегося и рвущегося к заведомо недостижимому самодержавию… было наивно, но приятно сознавать, что не у зверья нахватался человек плюгавостей своего нрава, привычек к куреву, к наркоте и к пуле в лоб, а у собственного разума, лишившего себя Божества и только поэтому ставшего тем, что именуется людьми то дьяволом, то антихристом… поэтому же, так сказать, находясь на самом видном месте, чудовищно самовластный разум хитромудро отстранил от себя собственные злодейские качества, наделил их дьявольскими чертами, внушив единицам и толпам, имеющим глаза, но не видящим, что лично он сам никакого не имеет отношения ни к безобразным грехам, ни к немыслимым преступлениям, позорящим человека разумного и уничтожающим природу Земли… на ум приходили примеры развращения человеком живых тварей: там – кошки хитрят, псы капризничают и лукавят… там – медведи лазят по помойкам, взламывают дома, выклянчивают у туристов в заповедниках подачки… там – над степными трассами дальнобойщиков парят обленившиеся хищные птицы – орлы, коршуны, ястребы, – ждут, когда рычащее чудовище переедет зайца, суслика, сайгака, чтоб броситься в пике, потом рвать плоть, раздавленную на части… им уже не до древней охоты на очеловеченных пространствах природы-матушки…

Об отечестве-батюшке никакого не было у меня желания думать в те минуты, ибо природного и божественного остается в нем – как, впрочем, и за бугром у иных отечеств – все меньше и меньше, а человеческого, к сожалению, с каждым годом становится все больше и больше… как тут было снова не вспомнить замечательное определение ада, предложенное однажды Марусей: «Ад – это все, кроме стихий воздуха, земли, огня, воды, выдуманное человеческим разумом, а не душой невинной».