В самолете он сидел рядом со старой дамой, от которой пахло чудесными духами. У Германа была потрясающая память на духи, которые он дарил подругам, а потом ими же иногда опохмелялся, но этот запах он чуял впервые. Стюардесса принесла ему еще чуток коньяку и банку пива.

Полет как бы поднимал его над всем земным и над муками обанкротившейся, пропившейся совести. Поэтому Внуго вдруг воспрял и вбивал в голову Германа авантюрные, подлые мысли, но ему от них становилось невыносимо тоскливо и стыдно.

Собственно, человек высоконравственный отличается от тряпки и преступника тем, что пылко сопротивляется даже самым привлекательным злодейским мыслям и не дозволяет им в конце концов превратиться ни в натуральное злодейство, ни в жлобский поступок.

Герману лезли в голову мысли насчет двинуть фуфло Бушу в Нью-Йорке, промотать все сто штук и жигануть со страшной силой по буфету, а уж потом сделать какое-нибудь прогрессивное заявление в ООН, что он пропил дядин партийный миллион и сто мафиозных тысяч, а посвятил он эту прогрессивную подлянку борьбе демократов против двойного подбородка премьер-министра Павлова и памяти крупных экономистов – жертв кровавого советского режима…

«Нет! Ничего я не пропью. С пьянью покончено. Бескорыстно отдам часть бабок «Лицу женского пола, торгующему своим телом в капиталистических городах» по горизонтали, чтобы девушка кончила «Учебное заведение» из трех букв и навсегда покинула по вертикали «Место продажи некоторыми женщинами своего достоинства», первая буква «пэ». А потом… потом – башкой вниз с Бруклинского моста. Пусть все будет в жизни о’кей, то есть как в кино или в кроссворде журнала «Крестьянка» за 1947 год».

Он просто застонал вслух от гнусной логики Внуго, подлости собственного ума и разгильдяйства грез. Услышав этот тяжкий стон, соседка заметила, что тоже ненавидит летать. Они разговорились о всякой всячине, как это бывает в полете, когда бедное ваше существо бессознательно бежит к любому отвлечению – от сонма жутковатых фобий и чудовищной игры воображения.

Герман – не забудем, что человек он был очень немногословный, – с необыкновенной охотой делился со старой дамой своими мыслями о вреде вертикального руководства нашей экономикой и о сплошной горизонтальной коррупции, которую почему-то назвал в разговоре одним из парадоксов экономического пространства.

Дорожный разговор несколько приглушил поток соблазнительных предложений подлого Внуго, а отвлекающий разговор облегчал душу.

Герману казалось, что сам Ангелок сопутствия, расположившись над головою в бежевой нишечке рядом с фонариком и сложив губки в дудочку, обдувает его разгоряченное коньяком лицо, а Ангелок соседки шаловливо и даже не без какого-то тайного намека доносит до ноздрей – пощекочивает в носу грустным, нежно-терпковатым запахом незнакомых духов.

Они навевали на душу настроение трепетной грусти по всему безвозвратному и образовывали в уме видения того, что называл он «Распространенным в старину названием аристократического общества царской России» из четырех букв, то есть света.

Вместе с тем запах духов словно бы настойчиво пытался что-то пробудить в его памяти, что-то пытался ей внушить, а его самого подвигнуть на некий решительный шаг.

Вдруг все тело самолета затрясло то мелкой, то крупной, точь-в-точь похожей на дрожь послезапойную, когда организму далеко еще не ясно, удастся ли вообще ему опохмелиться в течение дня.

Везде загорелись таблички насчет пристяжных ремней. Герман подумал, что все, в общем, идет, к сожалению, как надо. За преступлениями следуют наказания, и разлагаться на дне океана в приличной компании пассажиров авиалайнера гораздо пристойней, чем в шалмане картежников или чем висеть в дядином галстуке, даже не зная, когда и кто тебя вынет из серпасто-молоткастой удавки, положит на фары олимпийские рубли и вправит за щеку вывалившийся язык.

Старая дама, схватившись за сердце, стала вдруг сползать с кресла. Герман, привыкший реагировать под землей на смертельную для работяг опасность, вскочил с кресла, отстегнул даму и уложил ее в проходе, яростно цыкнув на стюардессу, протестовавшую против действий, подрывающих веру пассажиров в спасительные инструкции.

В первом классе самолета из-за всей этой передряги воцарилась гробовая тишина. Все попытки привести даму в чувство не дали никаких результатов. Тело ее было бездыханно. Самолет продолжало трясти так, словно он старался скинуть с крыльев и фюзеляжа всех чертей белой горячки.

Тогда Герман бросился на бедную даму всем своим громадным телом и приник к ее устам с такой самозабвенной страстью спасения ближнего, с какой приникал он однажды к устам угоревшего в шахте товарища. Приник раз… приник два… три… Потом, вспомнив инструкцию по технике опасности, сдавил-отпустил… сдавил-отпустил грудную клетку.

Внуго шепнул ему, чтобы ребра, дубина, не поломал, но Герман мысленно послал его куда подальше в самых грязных выражениях. Увы, сердце дамы не билось. Он снова приник к ее устам и со свойственной его сознанию безалаберностью подумал, что дыханием такой силы можно бы, пожалуй, надуть дирижабль ПЕРЕСТРОЙКА.

Ужасное воспоминание о пропитых пожертвованиях не помешало ему принимать самые экстренные меры для возвращения старой даме дыхания жизни.

Вдруг Герман почуял: «мотор» ожил… тук… тук… тук… и пульс слегка затрепетал в запястье… немного расслабились… тихо ожили мышцы лица… Он, стоя на коленях, чуть не заплакал от радости.

Стюардесса все еще продолжала каменным голосом вякать, что в проходе во время тряски лежать на женщинах не положено. Но Герман так заорал вдруг: «Конья-я-як!!! Мать твою… в гуд бай!!!» – что она мгновенно слетала в служебный отсек и возвратилась с полным фужером.

Герман слегка отпил, чтобы убедиться в качестве коньяка, затем приподнял голову дамы и влил ей в рот грамм двадцать для расширения сосудов. Вдруг глаза у старой дамы открылись, но взгляд ее все еще оставался невидящим. У Германа сразу отлегло от сердца. Ясно было, что жизнь возвратилась к ней и, даст Бог, уже не покинет до известного срока.

Самолет меж тем сумел унять дрожь в крыльях, словно тоже успел хватануть глоток спасительной жидкости. Полет продолжался.

Старая дама сказала, окончательно придя в себя, что если бы не желание поблагодарить за спасение, то она, пожалуй, подосадовала бы на то, что Герман возвратил ее к жизни в этом довольно-таки странном мире. Жизнь не вечна, а уйти в блаженном забытьи во тьму предвечную… что может быть, мой друг, удачнее в природе вещей и явлений?

Но Герман не слышал ее слов. Он провалился вдруг в глубокий сон. Это был сон много чего пережившего за день человека.

Ему приснилось, что летит он в дирижабле ПЕРЕСТРОЙКА, доверху наполненном не благородным газом, а дерьмом и пятидесятирублевками с рваными дырками в тех местах, где до павловских глупостей и подлостей профилировал Ленин. Дядя же Германа сидит на облаке в виде беса и пытается прободать отбойным молотком дыру в пузатом фюзеляже. Герман решает во сне пожертвовать своей жизнью, но не допустить сброса дерьма и павловских бумажек над Красной площадью. Но ПЕРЕСТРОЙКА лопается вдруг по всем своим серебристым швам, по всем титановым заклепкам, дерьмо устремляется вниз вместе с попутчиками на Лобное место, где дядя Германа уже занес мстительный партийный топор над бодрыми сединами Ельцина. Сам Герман как-то ухитряется разминуться с путчистами и прочим дерьмом при падении вниз, но задыхается от жуткой вонищи… помирает… нет больше сил дышать… И вдруг порыв чистейших воздушных вихрей освежает атмосферу запахом тех самых грустных и терпких духов. Герман снова застонал во сне и тут же проснулся в неприятном алкоголическом поту…